Страница:
Я говорю: «Войдите!» – но кто-то стучит снова.
Я иду к двери, недоумевая, кто же это может быть. И вот я вижу блестящие глаза и зардевшееся лицо – это глаза и лицо Доры. Мисс Лавиния нарядила ее в платье и шляпку, предназначенные на завтра, чтобы показать их мне. Я прижимаю к сердцу мою маленькую жену, и мисс Лавиния взвизгивает, потому что я мну шляпку, а Дора смеется и плачет, видя мою радость. А я все не верю – верю меньше, чем когда бы то ни было.
– Вам нравится, Доди? – спрашивает Дора. Нравится! Может ли мне не нравиться?
– И вы убеждены, что очень любите меня?
Эта тема чревата слишком опасными последствиями для шляпки, и мисс Лавиния снова взвизгивает и просит меня запомнить, что на Дору можно только смотреть, но ни под каким видом нельзя к ней прикасаться. И вот минуты две Дора в очаровательном смущении стоит, позволяя восхищаться ею, а потом снимает шляпку – какой привычной и родной кажется она без нее! – и убегает, держа ее в руке. Приплясывая, она возвращается в своем обычном платье, спрашивает Джипа, красивая ли у меня маленькая жена и простит ли он ее за то, что она выходит замуж, и в последний раз в своей девичьей жизни, опустившись на колени, заставляет Джипа стоять на поваренной книге.
Я ухожу, еще менее чем раньше веря в то, что меня ждет, и отправляюсь в комнату, которую нанял по соседству, а встаю спозаранку, чтобы заехать на Хайгет-роуд за бабушкой.
Никогда еще не видывал я бабушку в таком парадном наряде. На ней платье светло-лилового шелка и белая шляпка, и она великолепна. Дженет помогла ей одеться и стоит тут же, чтобы поглазеть на меня. Пегготи ужо готова ехать в церковь, намереваясь созерцать церемонию с галереи. Мистер Дик, посаженый отец моей любимой, который у алтаря «отдаст ее мне в жены», завил себе волосы. Трэдлс, который, как было условлено, ждал нас у заставы, являет собою ослепительное сочетание светло-голубых и кремовых тонов. И он и мистер Дик имеют такой вид, словно с головы до пят затянуты в перчатку.
Несомненно, я все это вижу, ибо знаю, что именно так оно и есть; но я сбился с пути и словно ничего не вижу. И решительно ничему не верю. Однако, пока мы едем в открытой коляске, эта волшебная свадьба становится в достаточной мере реальной, чтобы я почувствовал какое-то недоумевающее сострадание к тем несчастливцам, которые, не принимая никакого участия в ней, только подметают лавки и занимаются своими повседневными делами.
Бабушка сидит и всю дорогу держит мою руку в своей. Когда мы останавливаемся неподалеку от церкви, чтобы ссадить Пегготи, которую мы привезли на козлах, бабушка стискивает мою руку и целует меня.
– Да благословит тебя бог, Трот! Мой родной сын не был бы мне дороже. Все утро я думаю о бедной дорогой малютке.
– Я тоже думаю о ней. И обо всем, чем я обязан вам, дорогая бабушка.
– Полно, дитя! – говорит бабушка и, преисполненная дружеских чувств, протягивает руку Трэдлсу, а тот подает руку мистеру Дику, который в свою очередь протягивает руку мне, а я протягиваю руку Трэдлсу, и вот мы подъезжаем к вратам церкви.
В церкви тихо, я в этом уверен, но эта тишина успокаивает меня не больше, чем паровая машина, пушенная во весь ход. Мне уже не до спокойствия.
Все, что следует потом, – сновидение, сновидение более или менее бессвязное.
Снится мне – они входят с Дорой; сторожиха, на обязанности которой лежит отпирать загородку перед скамьями, словно сержант, выстраивает нас у решетки, отделяющей алтарь; и снится мне, что даже в ту минуту я недоумеваю, почему эти сторожихи долженствуют быть самыми неприятными особами женского пола, каких только можно выбрать, и почему какой-то священный ужас пред гибельной заразой добросердечия повелевает расставлять на пути к небу эти сосуды с уксусом.
Мне снится – появляются священник и клерк; несколько лодочников и прочий люд заходят в церковь; ветхий моряк у меня за спиной наполняет церковь сильным запахом рома; густой бас начинает богослужение, и все мы внимательно слушаем.
Мне снится – мисс Лавиния, нечто вроде вспомогательной подружки, первая начинает всхлипывать и плакать (как полагаю я, в память Пиджера); мисс Кларисса прибегает к флакончику с нюхательной солью; Агнес берет на себя заботу о Доре; бабушка изо всех сил старается быть образцом суровости, и слезы струятся по ее щекам; а маленькая Дора вся трепещет и слабым шепотом отвечает на вопросы.
Мне снится – мы вместе, бок о бок, преклоняем колени; Дора дрожит все меньше и меньше, но все время сжимает руку Агнес; спокойно и торжественно проходит служба; а когда она заканчивается, мы смотрим друг на друга и улыбаемся сквозь слезы, точь-в-точь как апрель, который и улыбается и плачет, и вот мы уже в ризнице, и моя юная жена начинает рыдать, оплакивая своего бедного папу, дорогого папу.
Мне снится – она приходит в себя, и мы все по очереди расписываемся в книге, и я поднимаюсь на галерею за Пегготи, чтобы и она тоже расписалась. А Пегготи обнимает меня в уголке и говорит, что она видела, как выходила замуж моя дорогая мать. И вот все кончено, и мы уходим.
Мне снится – с гордостью и любовью я веду по проходу между скамьями мою милую жену, и, словно сквозь дымку, я вижу и не вижу людей, кафедру, памятники, скамьи, купель, орган, церковные окна, а откуда-то возникают слабые воспоминания о родной церкви, куда меня водили в детстве, так давно-давно.
Мне снится – нам шепчут вслед: какая мы юная пара и как прелестна моя маленькая жена! Но вот отъезжает коляска, и все мы веселы и болтаем без умолку. И Софи рассказывает нам, как ей чуть было не сделалось дурно, когда она услышала, что у Трэдлса требуют лицензию (которую я ему доверил), ибо была убеждена, что он ухитрился ее потерять или ее вытащили у него из кармана. И снится мне – Агнес весело смеется, а Дора так любит Агнес, что не хочет расставаться с ней и все еще держит ее за руку.
Снится мне завтрак, изобилие сытных, вкусных блюд и напитков, я принимаю участие в завтраке, но не имею ни малейшего представления о вкусе блюд и напитков, как бывает в любом сне; я ем, я пью и, если можно так выразиться, насыщаюсь любовью и браком и верю в реальность яств на столе не больше, чем во все остальное.
Снится мне – в том же дремотном состоянии, кажется, я произношу речь, но понятия не имею о том, что хочу сказать, и даже твердо убежден, что вообще не произносил ее. И все мы очень веселы и счастливы (хотя всё это по-прежнему сон), а Джип поел свадебного пирога, после которого его тошнит.
Мне снится – подана почтовая карета, запряженная парой, и Дора уходит переодеться. Бабушка и мисс Кларисса остаются с нами, мы прогуливаемся по саду, и бабушка, которая произнесла за завтраком самую настоящую речь, обращенную к тетушкам Доры, от души смеется над собой и в то же время чуточку гордится своим красноречием.
И снится мне – Дора совсем готова к отъезду и вокруг нее вертится мисс Лавиния, которой ужасно не хочется расставаться с красивой игрушкой, доставившей ей столько приятных забот. А Дора делает множество удивительных открытий – она забыла и то и се – всякие мелочи, и все бегают взад-вперед в поисках забытых вещей.
И вот все окружают Дору, когда, наконец, она начинает прощаться; в своих ярких платьях и с яркими лентами они похожи на клумбу цветов! А моя ненаглядная, почти задушенная этими цветами, вырывается на свободу и, смеясь и плача, бросается ко мне, и я ревниво заключаю ее в свои объятия.
Мне снится – я хочу нести Джипа (он едет вместе с нами), а Дора говорит, что понесет его сама, иначе он подумает, что теперь, выйдя замуж, она его разлюбила, и сердце его разорвется. Мне снится – мы идем рука об руку, а Дора останавливается, озирается, говорит: «Если кому-нибудь я причинила зло, была неблагодарной, забудьте об этом!» – и заливается слезами.
Мне снится – она машет своей маленькой ручкой, и мы отправляемся в путь. И снова она останавливает карету, оглядывается, бросается к Агнес и, предпочитая ее всем другим, отдает ей свой последний, прощальный поцелуй.
Мы уезжаем, и я пробуждаюсь ото сна. Наконец-то я верю: рядом со мною моя дорогая, дорогая маленькая жена, которую я так горячо люблю!
– Теперь-то уж ты счастлив, мой глупенький мальчик? – говорит Дора. – И ты уверен, что не будешь раскаиваться?
Я посторонился, чтобы посмотреть, как проходят мимо меня призраки той поры. Они прошли, и я возобновляю свое повествование.
Я иду к двери, недоумевая, кто же это может быть. И вот я вижу блестящие глаза и зардевшееся лицо – это глаза и лицо Доры. Мисс Лавиния нарядила ее в платье и шляпку, предназначенные на завтра, чтобы показать их мне. Я прижимаю к сердцу мою маленькую жену, и мисс Лавиния взвизгивает, потому что я мну шляпку, а Дора смеется и плачет, видя мою радость. А я все не верю – верю меньше, чем когда бы то ни было.
– Вам нравится, Доди? – спрашивает Дора. Нравится! Может ли мне не нравиться?
– И вы убеждены, что очень любите меня?
Эта тема чревата слишком опасными последствиями для шляпки, и мисс Лавиния снова взвизгивает и просит меня запомнить, что на Дору можно только смотреть, но ни под каким видом нельзя к ней прикасаться. И вот минуты две Дора в очаровательном смущении стоит, позволяя восхищаться ею, а потом снимает шляпку – какой привычной и родной кажется она без нее! – и убегает, держа ее в руке. Приплясывая, она возвращается в своем обычном платье, спрашивает Джипа, красивая ли у меня маленькая жена и простит ли он ее за то, что она выходит замуж, и в последний раз в своей девичьей жизни, опустившись на колени, заставляет Джипа стоять на поваренной книге.
Я ухожу, еще менее чем раньше веря в то, что меня ждет, и отправляюсь в комнату, которую нанял по соседству, а встаю спозаранку, чтобы заехать на Хайгет-роуд за бабушкой.
Никогда еще не видывал я бабушку в таком парадном наряде. На ней платье светло-лилового шелка и белая шляпка, и она великолепна. Дженет помогла ей одеться и стоит тут же, чтобы поглазеть на меня. Пегготи ужо готова ехать в церковь, намереваясь созерцать церемонию с галереи. Мистер Дик, посаженый отец моей любимой, который у алтаря «отдаст ее мне в жены», завил себе волосы. Трэдлс, который, как было условлено, ждал нас у заставы, являет собою ослепительное сочетание светло-голубых и кремовых тонов. И он и мистер Дик имеют такой вид, словно с головы до пят затянуты в перчатку.
Несомненно, я все это вижу, ибо знаю, что именно так оно и есть; но я сбился с пути и словно ничего не вижу. И решительно ничему не верю. Однако, пока мы едем в открытой коляске, эта волшебная свадьба становится в достаточной мере реальной, чтобы я почувствовал какое-то недоумевающее сострадание к тем несчастливцам, которые, не принимая никакого участия в ней, только подметают лавки и занимаются своими повседневными делами.
Бабушка сидит и всю дорогу держит мою руку в своей. Когда мы останавливаемся неподалеку от церкви, чтобы ссадить Пегготи, которую мы привезли на козлах, бабушка стискивает мою руку и целует меня.
– Да благословит тебя бог, Трот! Мой родной сын не был бы мне дороже. Все утро я думаю о бедной дорогой малютке.
– Я тоже думаю о ней. И обо всем, чем я обязан вам, дорогая бабушка.
– Полно, дитя! – говорит бабушка и, преисполненная дружеских чувств, протягивает руку Трэдлсу, а тот подает руку мистеру Дику, который в свою очередь протягивает руку мне, а я протягиваю руку Трэдлсу, и вот мы подъезжаем к вратам церкви.
В церкви тихо, я в этом уверен, но эта тишина успокаивает меня не больше, чем паровая машина, пушенная во весь ход. Мне уже не до спокойствия.
Все, что следует потом, – сновидение, сновидение более или менее бессвязное.
Снится мне – они входят с Дорой; сторожиха, на обязанности которой лежит отпирать загородку перед скамьями, словно сержант, выстраивает нас у решетки, отделяющей алтарь; и снится мне, что даже в ту минуту я недоумеваю, почему эти сторожихи долженствуют быть самыми неприятными особами женского пола, каких только можно выбрать, и почему какой-то священный ужас пред гибельной заразой добросердечия повелевает расставлять на пути к небу эти сосуды с уксусом.
Мне снится – появляются священник и клерк; несколько лодочников и прочий люд заходят в церковь; ветхий моряк у меня за спиной наполняет церковь сильным запахом рома; густой бас начинает богослужение, и все мы внимательно слушаем.
Мне снится – мисс Лавиния, нечто вроде вспомогательной подружки, первая начинает всхлипывать и плакать (как полагаю я, в память Пиджера); мисс Кларисса прибегает к флакончику с нюхательной солью; Агнес берет на себя заботу о Доре; бабушка изо всех сил старается быть образцом суровости, и слезы струятся по ее щекам; а маленькая Дора вся трепещет и слабым шепотом отвечает на вопросы.
Мне снится – мы вместе, бок о бок, преклоняем колени; Дора дрожит все меньше и меньше, но все время сжимает руку Агнес; спокойно и торжественно проходит служба; а когда она заканчивается, мы смотрим друг на друга и улыбаемся сквозь слезы, точь-в-точь как апрель, который и улыбается и плачет, и вот мы уже в ризнице, и моя юная жена начинает рыдать, оплакивая своего бедного папу, дорогого папу.
Мне снится – она приходит в себя, и мы все по очереди расписываемся в книге, и я поднимаюсь на галерею за Пегготи, чтобы и она тоже расписалась. А Пегготи обнимает меня в уголке и говорит, что она видела, как выходила замуж моя дорогая мать. И вот все кончено, и мы уходим.
Мне снится – с гордостью и любовью я веду по проходу между скамьями мою милую жену, и, словно сквозь дымку, я вижу и не вижу людей, кафедру, памятники, скамьи, купель, орган, церковные окна, а откуда-то возникают слабые воспоминания о родной церкви, куда меня водили в детстве, так давно-давно.
Мне снится – нам шепчут вслед: какая мы юная пара и как прелестна моя маленькая жена! Но вот отъезжает коляска, и все мы веселы и болтаем без умолку. И Софи рассказывает нам, как ей чуть было не сделалось дурно, когда она услышала, что у Трэдлса требуют лицензию (которую я ему доверил), ибо была убеждена, что он ухитрился ее потерять или ее вытащили у него из кармана. И снится мне – Агнес весело смеется, а Дора так любит Агнес, что не хочет расставаться с ней и все еще держит ее за руку.
Снится мне завтрак, изобилие сытных, вкусных блюд и напитков, я принимаю участие в завтраке, но не имею ни малейшего представления о вкусе блюд и напитков, как бывает в любом сне; я ем, я пью и, если можно так выразиться, насыщаюсь любовью и браком и верю в реальность яств на столе не больше, чем во все остальное.
Снится мне – в том же дремотном состоянии, кажется, я произношу речь, но понятия не имею о том, что хочу сказать, и даже твердо убежден, что вообще не произносил ее. И все мы очень веселы и счастливы (хотя всё это по-прежнему сон), а Джип поел свадебного пирога, после которого его тошнит.
Мне снится – подана почтовая карета, запряженная парой, и Дора уходит переодеться. Бабушка и мисс Кларисса остаются с нами, мы прогуливаемся по саду, и бабушка, которая произнесла за завтраком самую настоящую речь, обращенную к тетушкам Доры, от души смеется над собой и в то же время чуточку гордится своим красноречием.
И снится мне – Дора совсем готова к отъезду и вокруг нее вертится мисс Лавиния, которой ужасно не хочется расставаться с красивой игрушкой, доставившей ей столько приятных забот. А Дора делает множество удивительных открытий – она забыла и то и се – всякие мелочи, и все бегают взад-вперед в поисках забытых вещей.
И вот все окружают Дору, когда, наконец, она начинает прощаться; в своих ярких платьях и с яркими лентами они похожи на клумбу цветов! А моя ненаглядная, почти задушенная этими цветами, вырывается на свободу и, смеясь и плача, бросается ко мне, и я ревниво заключаю ее в свои объятия.
Мне снится – я хочу нести Джипа (он едет вместе с нами), а Дора говорит, что понесет его сама, иначе он подумает, что теперь, выйдя замуж, она его разлюбила, и сердце его разорвется. Мне снится – мы идем рука об руку, а Дора останавливается, озирается, говорит: «Если кому-нибудь я причинила зло, была неблагодарной, забудьте об этом!» – и заливается слезами.
Мне снится – она машет своей маленькой ручкой, и мы отправляемся в путь. И снова она останавливает карету, оглядывается, бросается к Агнес и, предпочитая ее всем другим, отдает ей свой последний, прощальный поцелуй.
Мы уезжаем, и я пробуждаюсь ото сна. Наконец-то я верю: рядом со мною моя дорогая, дорогая маленькая жена, которую я так горячо люблю!
– Теперь-то уж ты счастлив, мой глупенький мальчик? – говорит Дора. – И ты уверен, что не будешь раскаиваться?
Я посторонился, чтобы посмотреть, как проходят мимо меня призраки той поры. Они прошли, и я возобновляю свое повествование.
Глава XLIV
Наше домашнее хозяйство
Странное это было чувство: медовый месяц позади, подружки разъехались по домам, а я сижу в нашем маленьком домике вместе с Дорой, и меня уже, так сказать, прогнали со службы: кончилось мое сладостное старое занятие – ухаживание.
Как это было необычно – постоянно видеть Дору! Как трудно было постигнуть, что больше мне не нужно куда-то идти, чтобы ее повидать, не нужно мучиться из-за нее, не нужно ей писать, не нужно изощряться, придумывая, как бы остаться с ней наедине! Случалось, я отрывался по вечерам от своего писанья и, увидев ее сидящей напротив, откидывался на спинку стула и размышлял о том, как странно, что мы теперь вместе, наедине друг с другом, и никому до этого нет дела, а романтическая пора нашего обручения покоится где-то на полке и там ржавеет, и мы можем теперь радовать только друг друга и больше никого – радовать друг друга до конца жизни.
Когда в парламенте бывали прения и я возвращался домой поздно, как странно было думать, что Дора ждет меня дома! Как это было поначалу удивительно, когда она спускалась вниз поговорить со мной, пока я ужинал! Это было так невероятно – узнать, что она закручивает свои волосы на папильотки. И как странно было мне видеть ее за этим занятием!
Мне кажется, чета молоденьких птичек вряд ли понимала в домашнем хозяйстве меньше, чем я и моя милая Дора. Конечно, у нас была служанка. Она ведала домашним хозяйством. До сих пор я еще подозреваю, что она была переодетая дочь миссис Крапп – так мы намучились с Мэри-Энн!
Фамилия ее была Парагон. Когда мы нанимали Мэри-Энн, у нас составилось о ней такое представление, словно эта фамилия лишь в слабой степени отражала ее качества. [
18] У нее была письменная рекомендация, не менее длинная, чем какое-нибудь воззвание, и, согласно сему документу, она могла исполнять решительно все домашние обязанности, о которых я когда-либо слышал, а в придачу множество таких, о которых я и не слыхивал. Это была женщина в расцвете лет, с весьма суровой физиономией, и у нее постоянно появлялась какая-то красноватая сыпь, словно от кори, в особенности на руках. Был у нее кузен лейб-гвардеец, такой длинноногий, что походил на длинную вечернюю тень. Мундир был для него слишком короток, а он сам слишком велик для нашего домика. По этой причине домик казался меньше, чем был на самом деде. Стены нашего коттеджа не были толстыми, и когда кузен проводил вечер у нас, из кухни непрерывно доносилось какое-то урчание.
Наше сокровище, если судить по рекомендации, было существом трезвым и честным. И мне хочется думать, что когда однажды мы нашли ее лежавшей под опрокинутым баком, причиной этого был припадок какой-нибудь болезни, а в пропаже чайных ложек был виноват мусорщик.
Но запугивала она нас ужасно. Свою неопытность мы сознавали и ничего не могли поделать. Я сказал бы, что мы были отданы ей на милость, если бы она была милостива, но она была женщина безжалостная и не ведала сострадания. Из-за нее у нас произошла первая маленькая ссора.
– Ненаглядная моя, – сказал я однажды Доре, – как ты думаешь, имеет ли Мэри-Энн хоть какое-нибудь понятие о времени?
– А что такое, Доди? – с невинным видом спросила Дора, отрываясь от своего рисования.
– Дело в том, родная моя, что сейчас пять часов, а мы должны были обедать в четыре.
Дора задумчиво посмотрела на часы и высказала предположение, что они спешат.
– Напротив, любовь моя, – сказал я, взглянув на свои карманные часы. – Они на несколько минут отстают.
Моя маленькая жена подошла, уселась ко мне на колени, чтобы своими ласками меня успокоить, и провела карандашом линию по моей переносице, что было очень приятно, но все же не могло заменить обеда.
– Не думаешь ли ты, дорогая моя, что тебе следовало бы сделать выговор Мэри-Энн? – сказал я.
– О нет! Я не могу, Доди!.. – воскликнула она.
– Почему, любовь моя? – ласково спросил я.
– Ах, да потому, что я такая глупышка, а она это знает, – сказала Дора.
Это рассуждение показалось мне столь несовместимым с любым способом воздействовать на Мэри-Энн, что я слегка нахмурился.
– Ох, какие некрасивые морщинки на лбу у моего злого мальчика! – сказала Дора и провела по ним карандашом, все еще сидя у меня на коленях. Она пососала карандаш розовыми губками, чтобы он писал чернее, и с такой забавной миной принялась трудиться над моим лбом, что я поневоле пришел в восторг.
– Вот и пай-мальчик! Ему куда больше к лицу, когда он смеется, – сказала она.
– Но, любовь моя, послушай…
– Нет, нет! Пожалуйста, не надо! – воскликнула Дора, целуя меня. – Не будь злым Синей Бородой! Не будь серьезным!
– Должны же мы иногда быть серьезны, моя драгоценная, – сказал я. – Ну вот, сядь здесь на стул поближе ко мне. Отдай мне карандаш. Теперь поговорим серьезно. Ты знаешь, дорогая… (Какая маленькая ручка держала этот карандаш и какое крохотное обручальное кольцо было на пальчике!) Ты понимаешь, моя любимая, не очень-то приятно уходить из дому без обеда. Правда?
– Да-а-а… – тихонько протянула Дора.
– Как ты дрожишь, моя любимая!
– Потому что я знаю – сейчас ты будешь меня бранить! – жалобно воскликнула Дора.
– Радость моя, я только хочу обсудить…
– Ох! Обсуждать – это еще хуже, чем бранить! – в отчаянии воскликнула Дора. – Я вышла замуж не для того, чтобы со мной что-то обсуждали. Если ты собирался что-то обсуждать с такой бедной глупышкой, как я, тебе следовало бы предупредить меня, злюка!
Я попробовал утихомирить Дору, но она отвернулась и столько раз встряхнула локонами и повторила: «Злюка, злюка!» – что я решительно не знал, что делать. Я прошелся по комнате в полной растерянности и вернулся к Доре.
– Дора, радость моя!
– Нет, я не твоя радость! Ты, конечно, жалеешь, что женился на мне, иначе ты не стал бы ничего со мной обсуждать, – заявила Дора.
Меня так обидело это незаслуженное обвинение, что я набрался храбрости и сказал серьезным тоном:
– Дорогая моя Дора, ты ведешь себя как ребенок и говоришь вздор. Должна же ты помнить, что вчера мне пришлось уйти, не дождавшись конца обеда, а третьего дня я должен был есть недожаренную говядину, и мне стало плохо. Сегодня я вовсе не обедаю. А завтрака мы ждали так долго, что подумать страшно, и вода все-таки не закипела. Я не хочу тебя упрекать, моя милая, но, право же, это неприятно.
– Злюка, злюка! Ты говоришь, что я противная жена! – воскликнула Дора.
– Милая Дора, да я этого никогда не говорил!
– Ты сказал, что я тебе неприятна! – объявила Дора.
– Мне неприятно, что у нас такое хозяйство, – вот что я сказал.
– Это одно и то же! – вскричала Дора.
По-видимому, она так и думала, потому что горько заплакала.
Снова я прошелся по комнате, пылая любовью к моей хорошенькой жене и осыпая себя такими упреками, что готов был разбить себе голову о косяк двери. Я опять подсел к ней и сказал:
– Дора, я тебя ни в чем не виню. Нам обоим надо многому научиться. Я только хочу тебя убедить, моя дорогая, что ты должна, право же должна (тут я решил не идти на уступки) приучить себя к тому, чтобы присматривать за Мэри-Энн. А также заботиться немножко о себе и обо мне.
– Я удивляюсь, право удивляюсь, как ты можешь быть таким неблагодарным. – всхлипывая, сказала Дора. – Ведь ты же знаешь, на днях, когда ты сказал, что не прочь покушать рыбы, я пошла за ней сама, прошла много-много миль и заказала ее, чтобы доставить тебе удовольствие.
– И это было очень мило с твоей стороны, моя радость, – сказал я. – Я так обрадовался. Я даже словом не обмолвился о том, что ты купила слишком много лососины на двоих. И что она стоила фунт шесть шиллингов, а этого мы не можем себе позволить.
– Она тебе очень понравилась, – всхлипывала Дора, – и ты назвал меня мышкой.
– И я еще тысячу раз назову тебя так, моя радость!
Но нежное сердечко Доры было ранено, и ее трудно было утешить. Она так трогательно всхлипывала и плакала, что мне казалось, будто я сказал невесть что и этим ее обидел. Мне надо было спешить, я задержался допоздна и весь вечер невыносимо терзался угрызениями совести. Я чувствовал себя убийцей, я почти верил, что совершил какое-то чудовищное злодеяние.
Был третий час ночи, когда я возвратился домой. У нас я застал бабушку – она ждала меня.
– Бабушка! Что-нибудь случилось? – спросил я встревоженный.
– Ровно ничего, Трот. Да садись же! Цветочек немножко приуныл, и я с ней посидела. Вот и все.
Усевшись у камина, я подпер голову рукой и не отрывал глаз от огня; трудно было предположить, что мне может быть так тяжело и грустно, когда только-только сбылись мои самые радужные надежды. Я встретился взглядом с бабушкой, не спускавшей с меня глаз, ее лицо выражало тревогу, но оно немедленно прояснилось.
– Уверяю вас, бабушка, мне весь вечер было так грустно думать, что и Дора так же расстроена, как я. Но ведь я хотел только ласково и нежно поговорить с ней о наших домашних делах.
Бабушка одобрительно кивнула головой.
– Ты должен быть терпеливым, Трот, – сказала она.
– Ну, разумеется. Бог свидетель, я стараюсь не быть безрассудным.
– Вот-вот. Но Цветочек – нежный и совсем крошечный, и ветер должен его щадить.
Мысленно я благодарил бабушку за ее чуткость к моей жене, и, я уверен, она это понимала.
– Вы не могли бы, бабушка, время от времени помогать Доре, дать ей добрый совет? Это было бы на пользу нам обоим, – сказал я, снова глядя на огонь.
– Нет, Трот. Не проси меня об этом, – сказала она с волнением.
Тон ее был так серьезен, что я с удивлением поднял глаза.
– Дитя мое, я оглядываюсь на свою жизнь, – продолжала она, – и думаю о тех, кто уже в могиле, о тех, с кем я могла быть дружнее и ближе. Раньше я строго осуждала ошибки супругов, но ведь это потому, что у меня самой был горький опыт и я могла строго осуждать и свои ошибки. Не будем об этом говорить. Много лет я была упрямой, своенравной брюзгой. И теперь я такая, да такой и останусь. Но мы многим друг другу обязаны, Трот, во всяком случае я – тебе. И теперь поздно нам ссориться.
– Нам ссориться?! – вскричал я.
– О дитя, дитя! – разглаживая складки платья, сказала бабушка. – Как скоро это случится и Цветочек станет из-за меня несчастной, если я вмешаюсь в вашу жизнь, – этого и пророк не может предугадать. Я хочу, чтобы наша девочка любила меня и была веселой, как мотылек. Вспомни вашу домашнюю жизнь, когда твоя мать вторично вышла замуж. И остерегайся, чтобы не вовлечь нас с Дорой в беду.
Я понял, что бабушка права; понял я также и то, как благородно относится она к моей любимой жене.
– Вы только начинаете вашу жизнь, Трот, – продолжала она, – но Рим построен не в один день и даже не в один год. Твой выбор был свободен, – тут, мне показалось, ее лицо на секунду омрачилось, – и ты избрал очаровательное создание с любящим сердцем. Твой долг, да и радость для тебя, я уверена, – я совсем не собираюсь читать лекцию! – ценить ее (ведь ты ее сам выбрал) за качества, которые у нее есть, а не за те, которых у нее нет. Постарайся, если сможешь, развить в ней качества, каких ей не хватает. А если не сможешь, мое дитя, – она потерла нос, – ну что ж, ты должен обходиться и без них. Но помни, мой дорогой, ваше будущее только в руках вас обоих. Никто вам помочь не может, полагайтесь только на себя. Это и есть брак, Трот. И помогай вам бог! Вы – словно дети, заблудившиеся в лесу.
Последние слова бабушка произнесла веселым тоном и свое пожелание скрепила поцелуем.
– А теперь, – сказала она, – зажги мне фонарик и проводи меня по садовой тропинке до моей конурки (таким путем мы сообщались с ее домиком). Когда вернешься, передай Цветочку поцелуй от Бетси Тротвуд. И, что бы ни случилось, Трот, выбрось из головы мысль превратить Бетси в пугало. Мне приходится видеть ее в зеркале, она и так достаточно худа и страшна!
С этими словами бабушка, по своему обыкновению, повязала голову носовым платком, и я проводил ее домой. Пока она стояла у себя в садике и светила мне фонариком, я заметил, что она снова вглядывается в меня с каким-то беспокойством. Но я слишком погружен был в размышления о том, что она говорила, и слишком большое впечатление произвела на меня – по правде сказать, впервые – мысль, что мы с Дорой должны сами строить свое будущее и никто нам помочь не может, а потому я не обратил на ее беспокойство никакого внимания.
Когда я вернулся назад, Дора спустилась вниз в своих крошечных туфельках и заплакала, положив голову мне на плечо, и говорила, что я был бессердечен, а она злюка; кажется, и я говорил то же самое, и все уладилось, и мы обещали друг другу, что эта размолвка будет первой и последней и никогда в жизни у нас не будет ничего подобного, хотя бы мы прожили сто лет.
Вслед за тем наша семейная жизнь подверглась еще одному испытанию – этому испытанию подвергли нас наши слуги. Кузен Мэри-Энн дезертировал и спрятался у нас в чулане для угля, откуда и был вытащен, к нашему изумлению, пикетом его товарищей по оружию и торжественно уведен в наручниках, что покрыло позором наш палисадник. Это придало мне смелости распроститься с Мэри-Энн, которая, получив жалованье, удалилась, к моему удивлению, весьма мирно; удивление мое уступило место другому чувству, когда я узнал о пропаже чайных ложек и о ее привычке брать от моего имени взаймы маленькие суммы у наших поставщиков. После миссис Киджербери – старейшей кентской обитательницы, которая ходила на поденную работу, но по дряхлости была неспособна преуспеть в этом занятии, – мы нашли другое сокровище; это была женщина симпатичнейшая, но она имела обыкновение катиться с подносом вниз по кухонной лестнице и с сервизом нырять в гостиную, словно в ванну. Опустошения, произведенные этой злосчастной особой, вынудили нас рассчитать ее, а за ней последовал (с промежутками, которые заполняла миссис Киджербери) длинный ряд особ, совершенно неподходящих, завершившийся миловидной девицей, которая отправилась на гринвичскую ярмарку в шляпке Доры. А затем я ничего не могу вспомнить, кроме непрерывных наших неудач.
Казалось, каждый, с кем мы имели дело, нас обманывал. Наше посещение лавок было сигналом, по которому немедленно появлялись испорченные продукты. Если мы покупали омара, он был полон воды. Мясо мы ели всегда жилистое, а на булках никогда не было румяной корочки. Чтобы узнать, сколько времени надо жарить мясо и не пережарить его, я сам обратился к поваренной книге, где прочел, что полагается четверть часа на каждый фунт, а сверх того четверть часа на весь кусок. Но по какой-то странной, печальной случайности это правило всегда нас подводило, и ростбиф оказывался то совсем сырым, то превращался в уголь.
Все эти неудачи, я уверен, стоили нам значительно дороже, чем обошелся бы самый блистательный успех. Просматривая наши заборные книжки у лавочников, я пришел к заключению, что мы могли бы вымостить сливочным маслом весь наш подвальный этаж, – так много потребляли мы сего продукта. Не знаю, отмечали ли в то время отчеты акцизного управления повышение спроса на перец, но если наши подвиги и не повлияли на рынок, я уверен, многие семейства все же вынуждены были отказаться от употребления перца. А самое загадочное было то, что у нас в доме никогда ничего не было.
Что касается до прачки, которая закладывала наше белье и в пьяном виде приносила покаяние, мне кажется, что случалось не только у нас; то же следует сказать и о загорании сажи в дымоходе и о вызове приходских пожарных с насосом и о лжесвидетельстве бидла. Но опасаюсь, что нам не повезло больше, чем остальным, когда мы наняли служанку со склонностью к возбуждающим напиткам и наши счета за портер в трактире пестрели такими непонятными примечаниями: «Стакан рома с лимоном (миссис К.)», «Полстакана джина с корицей (миссис К.)», «Стакан рома с мятой (миссис К.)»; после объяснений выяснилось, что скобки всегда имели отношение к Доре, которая якобы поглощала все эти напитки.
Когда мы завели свое хозяйство, одним из наших первых подвигов был обед в честь Трэдлса. Я встретил его в городе и предложил отправиться вместе со мной. Он охотно согласился, а я написал Доре записку, предупреждая, что приведу его к нам. День был прекрасный, и дорогой мы беседовали о моем семейном счастье. Трэдлс был поглощен этой темой и заявил, что, когда он представляет себе такой же домашний очаг и Софи, которая ждет его и о нем заботится, ему больше ничего не нужно для полноты блаженства.
Более красивой маленькой жены, сидящей за столом против меня, я не мог бы пожелать, но, когда мы все уселись, я, несомненно, мог бы пожелать, чтобы нам было не так тесно. Я не знал, чем это объяснить, но нам бывало тесно даже тогда, когда мы оставались вдвоем, и тем не менее места всегда хватало, чтобы все веши где-то терялись. Полагаю, происходило это потому, что каждая из них была не на своем месте, за исключением пагоды Джипа, которая неизменно загораживала свободный проход. На этот раз Трэдлс так был зажат между пагодой, футляром с гитарой, цветами, нарисованными Дорой, и моим письменным столом, что я серьезно сомневался, удастся ли ему орудовать ножом и вилкой. Но он возражал со свойственным ему добродушием:
Как это было необычно – постоянно видеть Дору! Как трудно было постигнуть, что больше мне не нужно куда-то идти, чтобы ее повидать, не нужно мучиться из-за нее, не нужно ей писать, не нужно изощряться, придумывая, как бы остаться с ней наедине! Случалось, я отрывался по вечерам от своего писанья и, увидев ее сидящей напротив, откидывался на спинку стула и размышлял о том, как странно, что мы теперь вместе, наедине друг с другом, и никому до этого нет дела, а романтическая пора нашего обручения покоится где-то на полке и там ржавеет, и мы можем теперь радовать только друг друга и больше никого – радовать друг друга до конца жизни.
Когда в парламенте бывали прения и я возвращался домой поздно, как странно было думать, что Дора ждет меня дома! Как это было поначалу удивительно, когда она спускалась вниз поговорить со мной, пока я ужинал! Это было так невероятно – узнать, что она закручивает свои волосы на папильотки. И как странно было мне видеть ее за этим занятием!
Мне кажется, чета молоденьких птичек вряд ли понимала в домашнем хозяйстве меньше, чем я и моя милая Дора. Конечно, у нас была служанка. Она ведала домашним хозяйством. До сих пор я еще подозреваю, что она была переодетая дочь миссис Крапп – так мы намучились с Мэри-Энн!
Фамилия ее была Парагон. Когда мы нанимали Мэри-Энн, у нас составилось о ней такое представление, словно эта фамилия лишь в слабой степени отражала ее качества. [
18] У нее была письменная рекомендация, не менее длинная, чем какое-нибудь воззвание, и, согласно сему документу, она могла исполнять решительно все домашние обязанности, о которых я когда-либо слышал, а в придачу множество таких, о которых я и не слыхивал. Это была женщина в расцвете лет, с весьма суровой физиономией, и у нее постоянно появлялась какая-то красноватая сыпь, словно от кори, в особенности на руках. Был у нее кузен лейб-гвардеец, такой длинноногий, что походил на длинную вечернюю тень. Мундир был для него слишком короток, а он сам слишком велик для нашего домика. По этой причине домик казался меньше, чем был на самом деде. Стены нашего коттеджа не были толстыми, и когда кузен проводил вечер у нас, из кухни непрерывно доносилось какое-то урчание.
Наше сокровище, если судить по рекомендации, было существом трезвым и честным. И мне хочется думать, что когда однажды мы нашли ее лежавшей под опрокинутым баком, причиной этого был припадок какой-нибудь болезни, а в пропаже чайных ложек был виноват мусорщик.
Но запугивала она нас ужасно. Свою неопытность мы сознавали и ничего не могли поделать. Я сказал бы, что мы были отданы ей на милость, если бы она была милостива, но она была женщина безжалостная и не ведала сострадания. Из-за нее у нас произошла первая маленькая ссора.
– Ненаглядная моя, – сказал я однажды Доре, – как ты думаешь, имеет ли Мэри-Энн хоть какое-нибудь понятие о времени?
– А что такое, Доди? – с невинным видом спросила Дора, отрываясь от своего рисования.
– Дело в том, родная моя, что сейчас пять часов, а мы должны были обедать в четыре.
Дора задумчиво посмотрела на часы и высказала предположение, что они спешат.
– Напротив, любовь моя, – сказал я, взглянув на свои карманные часы. – Они на несколько минут отстают.
Моя маленькая жена подошла, уселась ко мне на колени, чтобы своими ласками меня успокоить, и провела карандашом линию по моей переносице, что было очень приятно, но все же не могло заменить обеда.
– Не думаешь ли ты, дорогая моя, что тебе следовало бы сделать выговор Мэри-Энн? – сказал я.
– О нет! Я не могу, Доди!.. – воскликнула она.
– Почему, любовь моя? – ласково спросил я.
– Ах, да потому, что я такая глупышка, а она это знает, – сказала Дора.
Это рассуждение показалось мне столь несовместимым с любым способом воздействовать на Мэри-Энн, что я слегка нахмурился.
– Ох, какие некрасивые морщинки на лбу у моего злого мальчика! – сказала Дора и провела по ним карандашом, все еще сидя у меня на коленях. Она пососала карандаш розовыми губками, чтобы он писал чернее, и с такой забавной миной принялась трудиться над моим лбом, что я поневоле пришел в восторг.
– Вот и пай-мальчик! Ему куда больше к лицу, когда он смеется, – сказала она.
– Но, любовь моя, послушай…
– Нет, нет! Пожалуйста, не надо! – воскликнула Дора, целуя меня. – Не будь злым Синей Бородой! Не будь серьезным!
– Должны же мы иногда быть серьезны, моя драгоценная, – сказал я. – Ну вот, сядь здесь на стул поближе ко мне. Отдай мне карандаш. Теперь поговорим серьезно. Ты знаешь, дорогая… (Какая маленькая ручка держала этот карандаш и какое крохотное обручальное кольцо было на пальчике!) Ты понимаешь, моя любимая, не очень-то приятно уходить из дому без обеда. Правда?
– Да-а-а… – тихонько протянула Дора.
– Как ты дрожишь, моя любимая!
– Потому что я знаю – сейчас ты будешь меня бранить! – жалобно воскликнула Дора.
– Радость моя, я только хочу обсудить…
– Ох! Обсуждать – это еще хуже, чем бранить! – в отчаянии воскликнула Дора. – Я вышла замуж не для того, чтобы со мной что-то обсуждали. Если ты собирался что-то обсуждать с такой бедной глупышкой, как я, тебе следовало бы предупредить меня, злюка!
Я попробовал утихомирить Дору, но она отвернулась и столько раз встряхнула локонами и повторила: «Злюка, злюка!» – что я решительно не знал, что делать. Я прошелся по комнате в полной растерянности и вернулся к Доре.
– Дора, радость моя!
– Нет, я не твоя радость! Ты, конечно, жалеешь, что женился на мне, иначе ты не стал бы ничего со мной обсуждать, – заявила Дора.
Меня так обидело это незаслуженное обвинение, что я набрался храбрости и сказал серьезным тоном:
– Дорогая моя Дора, ты ведешь себя как ребенок и говоришь вздор. Должна же ты помнить, что вчера мне пришлось уйти, не дождавшись конца обеда, а третьего дня я должен был есть недожаренную говядину, и мне стало плохо. Сегодня я вовсе не обедаю. А завтрака мы ждали так долго, что подумать страшно, и вода все-таки не закипела. Я не хочу тебя упрекать, моя милая, но, право же, это неприятно.
– Злюка, злюка! Ты говоришь, что я противная жена! – воскликнула Дора.
– Милая Дора, да я этого никогда не говорил!
– Ты сказал, что я тебе неприятна! – объявила Дора.
– Мне неприятно, что у нас такое хозяйство, – вот что я сказал.
– Это одно и то же! – вскричала Дора.
По-видимому, она так и думала, потому что горько заплакала.
Снова я прошелся по комнате, пылая любовью к моей хорошенькой жене и осыпая себя такими упреками, что готов был разбить себе голову о косяк двери. Я опять подсел к ней и сказал:
– Дора, я тебя ни в чем не виню. Нам обоим надо многому научиться. Я только хочу тебя убедить, моя дорогая, что ты должна, право же должна (тут я решил не идти на уступки) приучить себя к тому, чтобы присматривать за Мэри-Энн. А также заботиться немножко о себе и обо мне.
– Я удивляюсь, право удивляюсь, как ты можешь быть таким неблагодарным. – всхлипывая, сказала Дора. – Ведь ты же знаешь, на днях, когда ты сказал, что не прочь покушать рыбы, я пошла за ней сама, прошла много-много миль и заказала ее, чтобы доставить тебе удовольствие.
– И это было очень мило с твоей стороны, моя радость, – сказал я. – Я так обрадовался. Я даже словом не обмолвился о том, что ты купила слишком много лососины на двоих. И что она стоила фунт шесть шиллингов, а этого мы не можем себе позволить.
– Она тебе очень понравилась, – всхлипывала Дора, – и ты назвал меня мышкой.
– И я еще тысячу раз назову тебя так, моя радость!
Но нежное сердечко Доры было ранено, и ее трудно было утешить. Она так трогательно всхлипывала и плакала, что мне казалось, будто я сказал невесть что и этим ее обидел. Мне надо было спешить, я задержался допоздна и весь вечер невыносимо терзался угрызениями совести. Я чувствовал себя убийцей, я почти верил, что совершил какое-то чудовищное злодеяние.
Был третий час ночи, когда я возвратился домой. У нас я застал бабушку – она ждала меня.
– Бабушка! Что-нибудь случилось? – спросил я встревоженный.
– Ровно ничего, Трот. Да садись же! Цветочек немножко приуныл, и я с ней посидела. Вот и все.
Усевшись у камина, я подпер голову рукой и не отрывал глаз от огня; трудно было предположить, что мне может быть так тяжело и грустно, когда только-только сбылись мои самые радужные надежды. Я встретился взглядом с бабушкой, не спускавшей с меня глаз, ее лицо выражало тревогу, но оно немедленно прояснилось.
– Уверяю вас, бабушка, мне весь вечер было так грустно думать, что и Дора так же расстроена, как я. Но ведь я хотел только ласково и нежно поговорить с ней о наших домашних делах.
Бабушка одобрительно кивнула головой.
– Ты должен быть терпеливым, Трот, – сказала она.
– Ну, разумеется. Бог свидетель, я стараюсь не быть безрассудным.
– Вот-вот. Но Цветочек – нежный и совсем крошечный, и ветер должен его щадить.
Мысленно я благодарил бабушку за ее чуткость к моей жене, и, я уверен, она это понимала.
– Вы не могли бы, бабушка, время от времени помогать Доре, дать ей добрый совет? Это было бы на пользу нам обоим, – сказал я, снова глядя на огонь.
– Нет, Трот. Не проси меня об этом, – сказала она с волнением.
Тон ее был так серьезен, что я с удивлением поднял глаза.
– Дитя мое, я оглядываюсь на свою жизнь, – продолжала она, – и думаю о тех, кто уже в могиле, о тех, с кем я могла быть дружнее и ближе. Раньше я строго осуждала ошибки супругов, но ведь это потому, что у меня самой был горький опыт и я могла строго осуждать и свои ошибки. Не будем об этом говорить. Много лет я была упрямой, своенравной брюзгой. И теперь я такая, да такой и останусь. Но мы многим друг другу обязаны, Трот, во всяком случае я – тебе. И теперь поздно нам ссориться.
– Нам ссориться?! – вскричал я.
– О дитя, дитя! – разглаживая складки платья, сказала бабушка. – Как скоро это случится и Цветочек станет из-за меня несчастной, если я вмешаюсь в вашу жизнь, – этого и пророк не может предугадать. Я хочу, чтобы наша девочка любила меня и была веселой, как мотылек. Вспомни вашу домашнюю жизнь, когда твоя мать вторично вышла замуж. И остерегайся, чтобы не вовлечь нас с Дорой в беду.
Я понял, что бабушка права; понял я также и то, как благородно относится она к моей любимой жене.
– Вы только начинаете вашу жизнь, Трот, – продолжала она, – но Рим построен не в один день и даже не в один год. Твой выбор был свободен, – тут, мне показалось, ее лицо на секунду омрачилось, – и ты избрал очаровательное создание с любящим сердцем. Твой долг, да и радость для тебя, я уверена, – я совсем не собираюсь читать лекцию! – ценить ее (ведь ты ее сам выбрал) за качества, которые у нее есть, а не за те, которых у нее нет. Постарайся, если сможешь, развить в ней качества, каких ей не хватает. А если не сможешь, мое дитя, – она потерла нос, – ну что ж, ты должен обходиться и без них. Но помни, мой дорогой, ваше будущее только в руках вас обоих. Никто вам помочь не может, полагайтесь только на себя. Это и есть брак, Трот. И помогай вам бог! Вы – словно дети, заблудившиеся в лесу.
Последние слова бабушка произнесла веселым тоном и свое пожелание скрепила поцелуем.
– А теперь, – сказала она, – зажги мне фонарик и проводи меня по садовой тропинке до моей конурки (таким путем мы сообщались с ее домиком). Когда вернешься, передай Цветочку поцелуй от Бетси Тротвуд. И, что бы ни случилось, Трот, выбрось из головы мысль превратить Бетси в пугало. Мне приходится видеть ее в зеркале, она и так достаточно худа и страшна!
С этими словами бабушка, по своему обыкновению, повязала голову носовым платком, и я проводил ее домой. Пока она стояла у себя в садике и светила мне фонариком, я заметил, что она снова вглядывается в меня с каким-то беспокойством. Но я слишком погружен был в размышления о том, что она говорила, и слишком большое впечатление произвела на меня – по правде сказать, впервые – мысль, что мы с Дорой должны сами строить свое будущее и никто нам помочь не может, а потому я не обратил на ее беспокойство никакого внимания.
Когда я вернулся назад, Дора спустилась вниз в своих крошечных туфельках и заплакала, положив голову мне на плечо, и говорила, что я был бессердечен, а она злюка; кажется, и я говорил то же самое, и все уладилось, и мы обещали друг другу, что эта размолвка будет первой и последней и никогда в жизни у нас не будет ничего подобного, хотя бы мы прожили сто лет.
Вслед за тем наша семейная жизнь подверглась еще одному испытанию – этому испытанию подвергли нас наши слуги. Кузен Мэри-Энн дезертировал и спрятался у нас в чулане для угля, откуда и был вытащен, к нашему изумлению, пикетом его товарищей по оружию и торжественно уведен в наручниках, что покрыло позором наш палисадник. Это придало мне смелости распроститься с Мэри-Энн, которая, получив жалованье, удалилась, к моему удивлению, весьма мирно; удивление мое уступило место другому чувству, когда я узнал о пропаже чайных ложек и о ее привычке брать от моего имени взаймы маленькие суммы у наших поставщиков. После миссис Киджербери – старейшей кентской обитательницы, которая ходила на поденную работу, но по дряхлости была неспособна преуспеть в этом занятии, – мы нашли другое сокровище; это была женщина симпатичнейшая, но она имела обыкновение катиться с подносом вниз по кухонной лестнице и с сервизом нырять в гостиную, словно в ванну. Опустошения, произведенные этой злосчастной особой, вынудили нас рассчитать ее, а за ней последовал (с промежутками, которые заполняла миссис Киджербери) длинный ряд особ, совершенно неподходящих, завершившийся миловидной девицей, которая отправилась на гринвичскую ярмарку в шляпке Доры. А затем я ничего не могу вспомнить, кроме непрерывных наших неудач.
Казалось, каждый, с кем мы имели дело, нас обманывал. Наше посещение лавок было сигналом, по которому немедленно появлялись испорченные продукты. Если мы покупали омара, он был полон воды. Мясо мы ели всегда жилистое, а на булках никогда не было румяной корочки. Чтобы узнать, сколько времени надо жарить мясо и не пережарить его, я сам обратился к поваренной книге, где прочел, что полагается четверть часа на каждый фунт, а сверх того четверть часа на весь кусок. Но по какой-то странной, печальной случайности это правило всегда нас подводило, и ростбиф оказывался то совсем сырым, то превращался в уголь.
Все эти неудачи, я уверен, стоили нам значительно дороже, чем обошелся бы самый блистательный успех. Просматривая наши заборные книжки у лавочников, я пришел к заключению, что мы могли бы вымостить сливочным маслом весь наш подвальный этаж, – так много потребляли мы сего продукта. Не знаю, отмечали ли в то время отчеты акцизного управления повышение спроса на перец, но если наши подвиги и не повлияли на рынок, я уверен, многие семейства все же вынуждены были отказаться от употребления перца. А самое загадочное было то, что у нас в доме никогда ничего не было.
Что касается до прачки, которая закладывала наше белье и в пьяном виде приносила покаяние, мне кажется, что случалось не только у нас; то же следует сказать и о загорании сажи в дымоходе и о вызове приходских пожарных с насосом и о лжесвидетельстве бидла. Но опасаюсь, что нам не повезло больше, чем остальным, когда мы наняли служанку со склонностью к возбуждающим напиткам и наши счета за портер в трактире пестрели такими непонятными примечаниями: «Стакан рома с лимоном (миссис К.)», «Полстакана джина с корицей (миссис К.)», «Стакан рома с мятой (миссис К.)»; после объяснений выяснилось, что скобки всегда имели отношение к Доре, которая якобы поглощала все эти напитки.
Когда мы завели свое хозяйство, одним из наших первых подвигов был обед в честь Трэдлса. Я встретил его в городе и предложил отправиться вместе со мной. Он охотно согласился, а я написал Доре записку, предупреждая, что приведу его к нам. День был прекрасный, и дорогой мы беседовали о моем семейном счастье. Трэдлс был поглощен этой темой и заявил, что, когда он представляет себе такой же домашний очаг и Софи, которая ждет его и о нем заботится, ему больше ничего не нужно для полноты блаженства.
Более красивой маленькой жены, сидящей за столом против меня, я не мог бы пожелать, но, когда мы все уселись, я, несомненно, мог бы пожелать, чтобы нам было не так тесно. Я не знал, чем это объяснить, но нам бывало тесно даже тогда, когда мы оставались вдвоем, и тем не менее места всегда хватало, чтобы все веши где-то терялись. Полагаю, происходило это потому, что каждая из них была не на своем месте, за исключением пагоды Джипа, которая неизменно загораживала свободный проход. На этот раз Трэдлс так был зажат между пагодой, футляром с гитарой, цветами, нарисованными Дорой, и моим письменным столом, что я серьезно сомневался, удастся ли ему орудовать ножом и вилкой. Но он возражал со свойственным ему добродушием: