36]


 

   Обреченный их влачить, я скоро закончу свое жизненное поприще (ибо душевные мучения выносимы до известного предела, а этого предела я достиг). Да благословит вас бог! Быть может, в будущем какой-нибудь путник из любопытства и искреннего – хочу надеяться – сочувствия посетит место заключения, отведенное для должников сего города, и задумается, увидев на стене нацарапанные ржавым гвоздем загадочные инициалы У. М.
   P. S. Я распечатал это письмо, чтобы сообщить, что наш общий друг мистер Томас Трэдлс (он еще не покинул нас и пребывает в добром здравии) уплатил сполна всю сумму долга и издержки от имени великодушной мисс Тротвуд, и я вместе со своим семейством нахожусь на вершине земного блаженства".



Глава LV

Буря


   Я подхожу к событию в моей жизни, столь неизгладимому, столь страшному, столь неразрывно связанному со всеми предшествующими событиями, что с первых страниц моего повествования, по мере приближения к нему, оно вырастает на моих глазах, становится все больше и больше, словно огромная башня на равнине, и бросает свою тень даже на дни моего детства.
   Долгие годы после того, как оно произошло, я не переставал думать о нем. Впечатление было так сильно, что я вздрагивал по ночам, будто в мою тихую комнату врывались раскаты неистовой бури. До сей поры, хотя и с перерывами, я думаю о нем. Достаточно мне услышать вой штормового ветра или упоминание о морском береге – и оно всплывает в моем сознании. Я расскажу о нем во всех подробностях, ибо отчетливо вижу его. Мне ничего не нужно вспоминать – оно и теперь повторяется перед моими глазами.
   Быстро приближалось время отплытия корабля с эмигрантами, и моя старая няня (когда мы встретились, она была вне себя от горя, меня постигшего) приехала в Лондон. Я постоянно бывал с ней, с ее братом и с Микоберами (они часто проводили время вместе), но Эмили я ни разу не видел.
   Однажды вечером, когда отъезд был совсем близок, я остался с Пегготи и ее братом. Говорили мы о Хэме. Она рассказывала, как нежно он с ней расстался и с каким мужественным самообладанием себя держал. В особенности в последнее время, когда, по ее словам, он перенес тяжелое испытание. Это была тема, на которую добрая женщина никогда не уставала говорить; она проводила с ним много времени, и ее рассказы о различных эпизодах их жизни мы слушали с таким же увлечением, с каким она говорила.
   К тому времени мы с бабушкой уже покинули наши домики в Хайгете. Я решил уехать за границу, а она собралась возвратиться к себе домой в Дувр. Временно мы жили в районе Ковент-Гарден. И в этот вечер, когда я брел домой после нашего разговора, размышляя о своей встрече с Хэмом в мое последнее посещение Ярмута, я стал сомневаться, стоит ли откладывать передачу моего письма Эмили до прощания с ее дядей на борту корабля и не лучше ли написать ей теперь. У меня мелькнула мысль, не отправит ли она, получив мое письмецо, несколько прощальных слов своему бывшему жениху. Эту возможность я должен был ей предоставить.
   И, прежде чем лечь спать, я написал ей у себя в комнате письмо. Я писал, что видел его и он поручил мне передать ей то, о чем я уже рассказал на этих страницах. Я в точности повторил его слова. Мне не было нужды ничего к ним добавлять, даже если бы я имел на это право. Ни я, ни кто-либо другой не могли бы ничем приукрасить благостные речи верности. Я распорядился послать его утром, прибавив несколько слов мистеру Пегготи и прося его передать письмецо Эмили. На заре я лег спать.
   Я устал больше, чем думал, заснул только с появлением солнца на горизонте и проснулся поздно, ничуть не освеженный сном. Разбудило меня появление в моей комнате бабушки. Я почувствовал во сне, что кто-то вошел, как это нередко бывает с каждым.
   – Трот, дорогой мой, я не решалась тебя будить, – сказала она, чуть только я открыл глаза. – Но пришел мистер Пегготи. Ему можно войти?
   Я ответил утвердительно, и он вошел.
   – Мистер Дэви, – сказал он, пожимая мне руку, – я отдал, сэр, ваше письмо Эмили; она написала вот это, просила вас прочесть, и, если вы не найдете в письме ничего дурного, поступайте, как вы считаете нужным.
   – Вы читали? – спросил я.
   Он печально кивнул головой. Я развернул письмо и прочел:
   "Мне передали твое поручение. О, как мне тебя благодарить за твое доброе отношение ко мне!
   Я спрятала письмо на груди. До самой моей смерти я буду его хранить. Твои слова – острые шипы, но вместе с тем отрада. Я молилась, читая их, о! как я молилась! Когда я вижу, какой ты человек и какой человек мой дядя, я понимаю, каким должен быть господь, и у меня хватает духу обращаться к нему со слезами.
   Прощай навсегда. Прощай навсегда, мой дорогой друг, мы не увидимся на этом свете. А на том свете, если мне даровано будет прощение, я встану ото сна, может быть ребенком, и тогда приду к тебе. Благодарю тебя и благословляю. Прощай навсегда".
   Таково было это письмо, закапанное слезами.
   – Могу я ей сказать, что вы не находите в письме ничего дурного и поступите с ним, как считаете нужным? – сказал мистер Пегготи, когда я прочел письмо.
   – Несомненно… но я подумывал…
   – Что вы думали, мистер Дэви?
   – Я подумывал еще раз поехать в Ярмут, – сказал я. – Еще есть время, и я смогу вернуться до отплытия корабля. У меня из головы не выходит Хэм, я не могу забыть, как он одинок. Для них обоих будет благодеянием, если я передам ему письмо Эмили, а вы скажете ей, в момент отплытия, что он получил его. Я торжественно взял на себя это поручение и должен его выполнить до конца. Поездка меня не затруднит. Я не нахожу покоя, мне лучше поехать. Вечером я уже буду в пути.
   Хотя он пытался меня отговорить, но я видел, что он со мной согласен, и согласие его могло бы еще более укрепить мое решение, если бы я в этом нуждался. По моей просьбе он отправился в контору пассажирских карет заказать для меня место на козлах. Вечером я отправился в карете той самой дорогой, которой столько раз ездил в моей, столь превратной, жизни.
   – Какое странное небо… Не правда ли? – спросил я кучера на первой остановке. – Я никогда такого не видел.
   – Да и я тоже, – ответил он. – Это ветер, сэр. – Боюсь, не было бы беды на море.
   Плывущие сумрачные облака, испещренные пятнами, похожими по цвету на дым от сырых дров, громоздились одно на другое, образуя гигантские кучи, и так высоко вздымались облака, что глубочайшие пропасти на земле не могли бы дать об этой высоте никакого представления, а обезумевшая луна ныряла в них отчаянно и стремительно, словно потеряла направление от такого попрания законов природы и была охвачена ужасом. Весь день дул ветер; усиливаясь, он выл все громче. Прошел час, он еще больше окреп, вой нарастал, а небо еще больше потемнело.
   Приближалась ночь, облака сгустились, раскинувшись по всему небу, теперь уже совсем черному, а ветер все крепчал. Наши лошади еле-еле двигались против ветра. Не раз в ночной тьме (был конец сентября, и ночи были уже длинные) передняя пара сворачивала в сторону или останавливалась как вкопанная, а мы всерьез опасались, что карета опрокинется. Дождевые потоки, опередившие бурю, низвергались, как стальной ливень, и если встречалось какое-нибудь прикрытие, вроде деревьев или стены, мы останавливались, не имея никакой возможности продолжать борьбу.
   На рассвете ветер бушевал еще яростней. Я бывал в Ярмуте, когда он, по словам тамошних рыбаков, «бил, как пушка», но такого грохота я никогда не слышал. Мы добрались до Ипсвича с большим опозданием – почти от самого Лондона нам приходилось брать с боем каждый дюйм, – и на рыночной площади нашли массу людей, которые ночью покинули свои постели, испугавшись, как бы не обрушились печные трубы. Пока мы меняли лошадей, кое-кто из собравшихся на постоялом дворе рассказал нам, что с высокой колокольни ветер сорвал большие свинцовые листы, загородившие соседнюю улицу. Другие сообщили, что жители окрестных селений видели огромные деревья, вырванные с корнем, и целые скирды сена, развеянные по полям и дорогам. А буря нисколько не утихала, она бушевала все неистовей.
   Мы еле-еле подвигались к морю, и сила ветра, дувшего оттуда, становилась все более чудовищной. Моря мы еще не видели, но брызги его ощущали на губах, и соленый дождь обрушивался на нас. На много миль вокруг вода залила равнину, примыкавшую к Ярмуту. Каждая лужа, каждый водоем выхлестнули из берегов и с яростью бурунов устремились навстречу нам. Когда вдали показалось море, валы на горизонте, внезапно вздымавшиеся над бурлящей пучиной, походили на другой берег с башнями и домами. А когда, наконец, мы въехали в город, жители выглядывали из домов простоволосые, с искаженными лицами, чтобы взглянуть на почтовую карету, которая прибыла в такую ночь.
   Я остановился в знакомой гостинице и пошел поглядеть на море. Пошатываясь, я с трудом шел по улицам, усыпанным песком и устланным морской травой; в воздухе летали клочья пены; я все время ждал, что на мою голову вот-вот упадет с крыши черепица или шифер, и то и дело сталкивался на перекрестках с прохожими. У берега были не только рыбаки – половина населения Ярмута сгрудилась там, хоронясь за дома; то один, то другой житель, бросая вызов ярости бури, выходил из-за прикрытия, чтобы бросить взгляд на море, но его сносило ветром, и он с трудом, петляя, возвращался назад.
   Я добрался до этих людей. Рыдали женщины, чьи мужья ушли в море за сельдью или за устрицами и, должно быть, погибли, прежде чем успели где-нибудь укрыться. Седые старые моряки, поглядывая то на море, то на небо, качали головами и перешептывались; волновались судовладельцы; дети жались друг к другу, и даже отважные мореходы, охваченные сильнейшей тревогой, направляли из-за прикрытия подзорные трубы на море, словно обозревая врага.
   Море меня потрясло, когда, улучив момент, я вгляделся в него, – оно бушевало, с громовыми раскатами вздымая тучи песку и камней. Катились и катились гигантские валы и, достигнув предельной высоты, рушились с такой силой, что казалось, прибой поглотит город. С чудовищным ревом отпрядывали волны, вырывая в береге глубокие пещеры, словно для того, чтобы взорвать сушу. Когда увенчанный белым гребнем вал, не дойдя до берега, с грохотом рассыпался, каждая волна, обуянная той же яростью, рвалась вперед, чтобы слиться с другими в новом чудовищном валу. Превращались в долины сотрясенные горы, сотрясенные долины взметались на высоту гор, меж которых вдруг взмывала одинокая птица; с раскатистым воем били в берег огромные массы воды, поднимаясь и сникая, бурлили, крутились и вскипали все новые и новые гряды волн, меняя форму, меняя место, чтобы уйти снова и снова вернуться; вырастал и погибал призрачный город на горизонте с его домами и башнями, низко плыли непроницаемые облака, и казалось мне, я вижу перед собой возникновение и распад вселенной.
   Я не нашел Хэма среди тех, кого собрал на берегу этот памятный ураган, – в том краю никогда не бывало урагана такой силы. И я пошел к дому Хэма. Дом был заперт, никто не откликнулся на мой стук, и переулками я прошел на верфь, где он работал. Там я узнал, что он был неожиданно вызван в Лоустофт для ремонта судов, в котором был очень искусен, и что вернется он завтра рано утром.
   Я возвратился в гостиницу, умылся, переоделся и попытался заснуть, но это мне не удалось; было часов пять дня. Я сел у камина в зале; не прошло и пяти минут, как появился слуга, якобы для того, чтобы навести порядок, и сообщил, что в нескольких милях отсюда пошли ко дну со всей командой два угольщика, а несколько других судов видны в ярмутской гавани – они терпят бедствие и напрягают все силы, чтобы их не выбросило на берег.
   – Да поможет им господь! – сказал он. – И всем бедным морякам. Что-то будет, если нас ожидает еще такая ночь, как прошлая!
   Я был очень подавлен и опечален, и тревога моя, что Хэма нет, была не совсем мне понятна. Я не отдавал себе отчета в том, как сильно взволнован происшедшим, а длительное пребывание на бешеном ветру ошеломило меня. Необъяснимая сумятица была у меня в мыслях, я потерял ясное представление о времени и пространстве. Если бы, скажем, я вышел в город, меня не удивила бы встреча с человеком, который в это время должен был находиться в Лондоне. Я был как-то странно рассеян. Но вместе с тем весьма сосредоточен, и в моем сознании отчетливо и ясно возникали все связанные с этим местом воспоминания.
   Когда в таком состоянии я услышал зловещее сообщение слуги о судах, терпящих бедствие, это сообщение, помимо моей воли, немедленно ассоциировалось с беспокойством о Хэме. Почему-то мне казалось, что он возвращается из Лоустофта морем и может погибнуть. Это опасение было столь сильно, что я тут же, не пообедав, решил отправиться на верфь и узнать у мастера, не собирался ли Хэм вернуться назад морем. Если у мастера будет на этот счет хотя бы малейшая неуверенность, я решил тотчас же ехать в Лоустофт и привезти Хэма.
   Быстро заказав обед, я пошел на верфь. Я не опоздал – мастер с фонарем в руке запирал ворота. Когда я задал ему мой вопрос, он рассмеялся и сказал, что бояться нет ни малейших оснований: не только человек в здравом уме, но и безумец не отправится морем в такую бурю, а тем более Хэм Пегготи, который рыбачил с детства.
   В сущности, я и сам так думал, хотя и не мог удержаться, чтобы не пойти на верфь; смущенный, я вернулся в гостиницу. Казалось, ветер еще усилился, если только это было возможно! Еще страшнее, чем утром, ревел он и выл, еще страшнее, чем утром, хлопали двери и окна домов, гудели печные трубы, сотрясался дом и грохотало море. Но теперь вокруг была тьма, и от этого буря стала еще ужаснее.
   Я не мог есть, не мог даже сидеть спокойно, не мог ни на чем сосредоточиться. Что-то в моем сознании, созвучное буре, проникло до самых глубин воспоминаний и их потрясло. И все же в этой сумятице мыслей, взбаламученных, как грозное море, на первом плане были буря и тревога о Хэме.
   К обеду я почти не притронулся и попытался подбодрить себя рюмкой вина. Но это не помогло. Сидя перед камином, я впал в дремотное состояние, но по-прежнему отчетливо слышал грохот и сознавал, где я нахожусь, Затем какой-то смутный ужас заслонил от меня решительно все, а когда я пришел в себя – вернее, когда я очнулся от летаргии, приковавшей меня к креслу, – я весь дрожал от беспредметного, необъяснимого страха.
   Я ходил по комнате, пытался читать старую газету, прислушивался к звукам, которые рвались снаружи, вглядывался в лица, фигуры и целые сцены, возникавшие в огне камина. Наконец тиканье стенных часов так меня измучило, что я решил идти спать.
   Мне сообщили, – и это меня как-то успокоило, – что несколько слуг в гостинице вызвались бодрствовать до утра. Разбитый, с тяжелой головой, я лег в постель. Но едва я улегся, это состояние исчезло, как по волшебству: я словно очнулся, все чувства мои были обострены.
   В течение нескольких часов я слушал рев ветра и моря. Казалось мне, с моря доносятся голоса, бухает сигнальная пушка, рушатся в городке дома. Не раз я вставал и подходил к окну, но видел в стекле только слабое отражение зажженной мною свечи да свое собственное мрачное лицо, выступавшее из мрака.
   В конце концов моя тревога стала до того невыносимой, что я быстро оделся и спустился вниз. В просторной кухне, где я смутно разглядел свисающие с балок связки лука и свиную грудинку, оставшиеся дежурить слуги сидели в разных позах вокруг стола, отодвинутого от большого очага поближе к двери. Хорошенькая служанка, закутавшая передником уши, не отрывала взгляда от двери и вдруг завизжала, должно быть приняв меня за привидение; но другие не потеряли присутствия духа и с удовольствием приняли меня в свою компанию. Один из них, возвращаясь к теме их беседы, спросил меня, не кажется ли мне, что души матросов с затонувшего угольщика еще носятся здесь вместе с ветром.
   Я просидел в кухне часа два. Один раз я открыл ворота и взглянул на опустевшую улицу. Мгновенно в отверстие проникло столько песку и водорослей, что мне пришлось позвать на помощь, чтобы снова прикрыть ворота и наглухо их укрепить.
   Мрачно было в моей пустой комнате, когда я вернулся назад, но теперь я был утомлен и, снова улегшись в постель, погрузился в глубокий сон, словно упал с башни в какую-то пропасть. Помнится, и во сне я слышал вой ветра, хотя снились мне совсем другие сны и находился я невесть где. Однако в конце концов чувство реальности исчезло, и с двумя близкими друзьями, – но кто они, я не имел никакого понятия, – я участвовал в осаде какого-то города под гул канонады.
   Канонада была так сильна, что я никак не мог расслышать какие-то звуки, которые мне очень хотелось разобрать, пока я не сделал отчаянного усилия и не проснулся. Был уже день – часов восемь-девять утра. Это грохотала буря, а не пушки. И кто-то стучал в мою дверь и окликал меня.
   – В чем дело? – крикнул я.
   – Судно несет на берег!
   Я соскочил с постели и спросил, какое судно.
   – Шхуна из Испании или Португалии с грузом фруктов и вина. Поторопитесь, сэр, если хотите на него взглянуть. Каждую минуту его может разбить о берег.
   Взволнованный голос слышался уже с лестницы. Я мигом оделся и выбежал на улицу.
   Немало людей опередили меня, все они бежали к берегу. Я побежал в том же направлении и, обогнав многих, скоро достиг разъяренного моря.
   Быть может, ураган чуть-чуть утих, хотя это было заметно не больше, чем если бы из сотен пушек, грохот которых мне снился, замолчали один-два десятка. Но море, бушевавшее еще одну ночь, было неизмеримо страшнее, чем тогда, когда я видел его в прошлый раз. Казалось, будто оно чудовищно разбухло, неимоверной высоты валы вскидывались, перекатывались друг через друга без конца и без края, как неисчислимая рать, наступали на берег и рушились со страшной силой.
   Я бежал против ветра и чуть не задохся, пытаясь удержаться на ногах, а тут еще неописуемое возбуждение толпы так меня ошеломило, что я ничего не мог расслышать, кроме воя ветра и рева волн, и ничего не мог разглядеть, кроме пенящихся валов. Полуодетый рыбак, оказавшийся рядом со мной, вытянул влево голую руку (татуированная на ней стрела также указывала влево). И тут, боже милосердный, я увидел шхуну совсем близко от нас!
   Одна мачта, переломившись футах в шести-восьми от палубы, свисала за борт, опутанная снастями и парусами, и неустанно, с невероятной силой долбила в борт, словно пытаясь его расколоть. Но и теперь команда делала отчаянные усилия, чтобы сбросить ее в воду. Подхваченное водоворотом судно повернулось палубой к нам, и я увидел матросов с топорами; особенно ясно выделялся среди них какой-то длинноволосый человек. Но в этот миг стон пронесся по берегу – вопль, покрывший даже рев ветра и моря. Водяной вал обрушился на крутящуюся шхуну, пробил ее, и вспененные волны подхватили, как игрушку, людей, брусья, бочки, доски, фальшборт…
   Вторая мачта, запутавшись в лохмотьях парусов и в рваных снастях, еще держалась. Шхуна треснула – об этом крикнул мне в ухо все тот же рыбак. Ее подняло, и снова раздался треск. И тот же голос мне возвестил, что она разломилась пополам, – я этого ждал, ибо ни одно творение рук человеческих не могло выдержать таких ударов. И снова пронесся по берегу вопль – вопль сострадания. Еще раз взметнулась из пучины шхуна, а на ней, вцепившись в снасти еще державшейся мачты, взметнулись четверо людей, и среди них – и над ними – тот, длинноволосый.
   На борту был колокол. Судно сотрясалось и вертелось, как объятое безумием живое существо; то открывалась нам палуба, когда судно ложилось на бок, наклоняясь к берегу, то открывался киль, когда оно подскакивало и наклонялось в противоположную сторону, – а колокол все звонил. Ветер доносил к нам этот звон, похоронный звон по несчастным. Вдруг оно исчезло. И снова вынырнуло. Двух моряков уже не было. Те, кто это видел с берега, страдали несказанно. Вздыхали и сжимали руки мужчины, вопили и отворачивали лица женщины. Кое-кто метался по берегу и взывал о помощи, но чем можно было помочь! Метался по берегу и я сам, умоляя знакомых рыбаков прийти на помощь двум несчастным, не дать им погибнуть у нас на глазах.
   С час назад был снаряжен спасательный бот, но попытка подойти к судну не удалась, волнуясь, ответили рыбаки, и это дошло до моего сознания, хотя я плохо понимал даже то, что мог услышать. И нет на свете такого отчаянного смельчака, говорили они, который бы вызвался, обвязавшись веревкой, броситься вплавь. Значит, ничего нельзя поделать. Вдруг я заметил какое-то новое движение среди людей, толпившихся на берегу. Я увидел, как они расступились, и показался Хэм.
   Я рванулся к нему – кажется, для того, чтобы и его умолять о помощи. Но хотя я и потерял голову от страшного, незнакомого мне доселе зрелища, выражение его лица и его взгляд, устремленный на море, – удивительно похожий на тот взгляд, каким он смотрел на море в первое утро после бегства Эмили! – мгновенно заставили меня вспомнить об опасности, которая ему угрожает. Я вцепился в него обеими руками, я умолял мужчин, с которыми только что говорил, не слушать его, я закричал, что это будет самоубийство, что они должны помешать ему, что он не смеет покидать отмель…
   И снова раздался вопль на берегу. На обломке судна парус, нанося удар за ударом, сбил, наконец, того несчастного, который находился ниже. И, торжествуя, взвился к последнему, который остался один на мачте.
   Это зрелище, а также спокойное бесстрашие Хэма, привыкшего вести за собой большую часть присутствовавших здесь людей, убедили меня, что я с таким же успехом могу умолять бурю.
   – Мистер Дэви, – сказал он, ласково отодвигая меня, – если мой час пробил – ну, что ж, пусть будет так, а если нет – я не погибну. Да поможет вам бог! И вам, друзья! Приготовьте все. Я иду!
   Меня осторожно оттеснили; ошеломленный, я смутно сознавал, что все равно он бросится на помощь, а я лишь усугублю грозящую ему опасность, если буду тревожить тех, кто занимается необходимыми приготовлениями. Не помню, что отвечал я и что говорили они. Помню только, как люди засуетились на берегу, как бежали они с веревками от находившегося неподалеку кабестана, как заслонили от меня Хэма… Потом я увидел его – он стоял один, отдельно от всех, на нем была куртка и штаны рыбака, одна веревка обвивалась вокруг кисти руки, другая вокруг пояса; эту веревку держали самые сильные рыбаки, она тянулась по песку у его ног.
   А разбитое судно распадалось на части; чтобы это понять, не надо было быть моряком. Оно раскололось посредине, и я видел, что жизнь несчастного, прильнувшего к мачте, висит на волоске. Но он еще держался. На нем была красная шапка, более яркая, чем у моряков; у его ног трещали и ломались доски, отделявшие его от гибели; предвещая ее, звучал похоронный звон, и вот тут – мы все это видели – он сорвал с головы шапку и помахал нам… Мне показалось, что я схожу с ума: этот жест мгновенно вызвал в моей памяти образ друга, которого когда-то я так сильно любил.
   А Хэм пристально смотрел на море, он стоял отдельно от всех, за его спиной люди затаили дыхание, перед ним бушевала буря… И в тот самый миг, когда откатился от берега огромный вал, он сделал знак тем, кто держал конец веревки, обвязанной вокруг его пояса, ринулся вперед и был подхвачен волной… Он взлетал на горы, падал в долины, исчезал в пенистых гребнях, его отшвырнуло назад. Мгновенно его подтянули к берегу.
   Он был ранен. Оттуда, где я стоял, мне видна была кровь на его лице, но он не обращал на это внимания. По его торопливому жесту я понял, что он дает указание отпустить веревку побольше. И снова бросился в пучину.
   Он приближался к разбитому судну, снова взлетая на горы, падая в долины, исчезая в бурлящей пене; он отчаянно боролся, пробиваясь вперед. Расстояние было невелико, но так страшны были удары волн и ветра, что борьба была смертельна. Все-таки он почти достиг цели. Еще один могучий рывок – и он мог бы уцепиться за мачту, и вдруг… вдруг из-за судна поднялась гигантская зеленая стена воды… Казалось, он с размаху ударился об нее. И в этот момент судна не стало.
   Только жалкие обломки, – словно это была не шхуна, а бочка, – кружились, исчезая в водовороте. От ужаса все оцепенели. Его подтянули к самым моим ногам. Он был недвижим… Он был мертв. Отнесли его в ближайший домик. Там я вместе с другими делал все, чтобы вернуть его к жизни. Но он был убит наповал ударом гигантской волны, и благородное его сердце остановилось навсегда.
   Когда мы потеряли всякую надежду и все было кончено, я остался сидеть у кровати, где он лежал. Вдруг меня кто-то тихо окликнул у двери. Это был рыбак, он знал меня и Эмили в пору нашего детства.
   – Сэр, вы можете выйти на минутку? – спросил он, и слезы текли по его обветренному лицу, а пепельно-бледные губы дрожали.
   Его взгляд снова пробудил во мне те же старые воспоминания. Пораженный ужасом, я оперся на его руку, которую он протянул, чтобы поддержать меня, и спросил:
   – Тело на берегу?
   – Да, – ответил он.
   – Я знаю этого человека?
   Он ничего не ответил.
   И повел меня к берегу.
   Там, где мы детьми искали ракушки, там, где ветер разметал обломки разбитого этой ночью старого баркаса, среди руин дома, им оскорбленного, лежал на берегу он, в той позе, какую я часто видел когда-то в школе, – подложив руку под голову.



Глава LVI

Новая рана и старая


   Вы могли мне не говорить, Стирфорт, во время последней нашей встречи, в тот час, когда я не подозревал, что это час нашего расставанья, вы могли мне не говорить: «Вспоминайте только самое хорошее, что есть во мне». Так я поступал всегда. И мне ли меняться теперь, когда я снова вас увидел?