– Какая бесчеловечность! – воскликнул я с негодованием.
   – Это было… это было больно, – сказал Трэдлс и сделал гримасу, которой он обычно сопровождал эту фразу. – Но я не хочу никого упрекать, у меня другая цель. Дело в том, Копперфилд, что я не мог выкупить эти вещи, когда их продавали, во-первых, потому, что оценщик, поняв, что я хочу их купить, назначил непомерно высокую цену, а во-вторых, потому, что у меня совсем не было денег. Но вот… Я следил все время за лавкой оценщика… – Трэдлс был в восторге от своей тайны. – Лавка помещается в самом начале Тоттенхем-Корт-роуд. И, наконец, сегодня они были выставлены на продажу. Я видел их через дорогу, потому что, упаси боже, если меня заметит оценщик – он заломит за них бог знает сколько! Теперь деньги у меня есть, и, может быть, вам нетрудно будет спросить вашу славную няню, не согласится ли она пойти со мной в эту лавку, – я покажу ей лавку из-за угла, – и купить вещи по доступной цене как бы для себя?
   Отчетливо помню, с каким удовольствием излагал мне Трэдлс этот план и как гордился своим необычайным хитроумием.
   Я ответил ему, что моя старая няня с удовольствием окажет ему эту услугу и что на поле битвы мы отправимся втроем, но при одном условии. Условие это таково: он должен торжественно обещать, что больше не разрешит мистеру Микоберу брать взаймы от его имени или вообще как бы то ни было использовать это имя.
   – Этого больше не будет, дорогой Копперфилд, потому что я уже понял, насколько я был опрометчив и как дурно поступил по отношению к Софи. Я уже себе дал слово, и впредь опасаться нечего, но, если хотите, охотно даю слово и вам. По первому злосчастному обязательству я уже уплатил. Не сомневаюсь, мистер Микобер вернул бы эту сумму, если бы мог, но он не может. Впрочем, должен сказать, Копперфилд, что в одном мистер Микобер очень меня подкупил; это касается второго обязательства, срок которого еще не истек. Теперь он не говорит мне, что обеспечение уже есть, но что оно будет. И я должен признать, что он поступает честно и благородно!
   Мне не хотелось охлаждать упования моего славного приятеля, и я согласился с ним. Мы еще немного потолковали, а затем направились к мелочной лавке, чтобы завербовать Пегготи; Трэдлс отказался провести со мной вечер, ибо очень боялся, что его вещи приобретет кто-нибудь другой, прежде чем он успеет их выкупить, да к тому же этот вечер он всегда посвящал писанию письма самой лучшей девушке в мире.
   Мне не забыть его взглядов, которые он бросал из-за угла Тоттенхем-Кортроуд, пока Пегготи приценивалась к этим драгоценным вещам; не забыть мне и его волнения, когда Пегготи, так и не сторговавшись с хозяином, медленно шла к нам обратно я вдруг смягчившийся оценщик ее окликнул и она вернулась назад. В конце концов переговоры завершились тем, что она приобрела вещи по сравнительно недорогой цене, и Трэдлс потерял голову от радости.
   – О, как я вам благодарен! – воскликнул он, услышав, что вещи будут посланы по его адресу в тот же вечер. – Но что, если я попрошу вас еще об одном одолжении, вы не найдете его нелепым, Копперфилд?
   Я заранее сказал, что не найду.
   – Если бы вы были так любезны, – обратился он к Пегготи, – и прямо сейчас забрали горшок для цветов, мне хотелось бы (ведь этот горшок, Копперфилд, принадлежит Софи) самому отнести его домой!
   Пегготи с удовольствием исполнила его просьбу, а Трэдлс, осыпав ее изъявлениями признательности, с любовью обхватил цветочный горшок руками и понес его по Тоттенхем-Корт-роуд, и лицо его выражало такую радость, какой я еще не видывал.
   Затем мы с Пегготи отправились ко мне домой. Я не знавал ни одного человека, для которого лавки обладали бы такой же притягательной силой, как для Пегготи, и я шел не спеша, забавляясь тем, как она смотрит на витрины во все глаза, и нисколько ее не торопил. Поэтому прошло немало времени, пока мы добрались до Аделфи.
   Поднимаясь по лестнице, я обратил внимание Пегготи на внезапное исчезновение капканов миссис Крапп и на следы чьих-то ног. Мы оба очень удивились, когда, поднявшись выше, увидели мою наружную дверь открытой (я запер ее перед отходом) и услышали голоса, доносившиеся из комнат.
   Недоумевая, что это означает, мы переглянулись и вошли в гостиную. Каково же было мое удивление, когда я увидел тех, кого меньше всего на свете ожидал здесь встретить, – мою бабушку и мистера Дика! Бабушка, словно Робинзон Крузо женского пола, сидела на груде чемоданов, перед ней стояли клетки с ее двумя птичками, на коленях лежала кошка, а сама она пила чай. Мистер Дик задумчиво опирался на гигантский змей, подобный тем, какие мы не раз запускали вместе, и около него на полу тоже был нагроможден какой-то багаж.
   – Бабушка! Дорогая бабушка! – воскликнул я. – Какая неожиданная радость!
   Мы крепко обняли друг друга, затем обменялись сердечным рукопожатием с мистером Диком, а миссис Крапп, которая разливала чай и была исключительно любезна, с жаром заявила, что она заранее отлично знала, в какой восторг придет мистер Копперфулл, когда увидит своих дорогих родственников.
   – А! Ну, а ты как поживаешь? – обратилась бабушка к Пегготи, которая задрожала от страха в присутствии этой грозной особы.
   – Ты помнишь мою бабушку, Пегготи? – спросил я.
   – Заклинаю тебя, дитя мое, не называй эту женщину именем, которое услышишь разве что на островах Южных морей! – воскликнула бабушка. – Если она вышла замуж и отделалась от своей фамилии, – а лучше этого она не могла ничего придумать, – то почему же не дать ей воспользоваться преимуществами такой перемены? Как тебя теперь зовут, Пе?
   Это был компромисс, несколько примирявший бабушку с неприятным для нее именем.
   – Баркис, сударыня, – приседая, сказала Пегготи.
   – Ну что ж! Это звучит по-человечески, – сказала бабушка. – Оно звучит так, что ты уже не нуждаешься в миссионере. Как поживаешь, Баркис? Хорошо, надеюсь?
   Услышав эти милостивые слова и увидев протянутую ей руку, Баркис подошла, пожала руку и приседанием выразила свою благодарность.
   – Вижу, мы постарели, – сказала бабушка. – Встречались мы с тобой только один раз. Хороши мы были тогда! Трот, дорогой, еще чашку!
   Я поспешил подать чашку чаю бабушке, сидевшей, как всегда, прямо, не сгибаясь, и осмелился заметить, что лучше бы ей не сидеть на сундучке.
   – Бабушка, позвольте мне пододвинуть сюда софу или кресло. Зачем вам сидеть так неудобно? – сказал я.
   – Спасибо, Трот, – ответила она. – Я предпочитаю сидеть на моих вещах. – Тут она пристально поглядела на миссис Крапп и закончила: – Вы, сударыня, можете больше не утруждать себя.
   – Подсыпать еще немножко чая в чайник, сударыня? – осведомилась миссис Крапп.
   – Нет, благодарю, сударыня, – ответила бабушка.
   – Принести еще кружочек масла, сударыня? А не то позвольте предложить вам свежее яичко. Или, может, поджарить ломтик грудинки? Для вашей милой бабушки, мистер Копперфулл, я все готова сделать! – сказала миссис Крапп.
   – Мне ровно ничего не нужно, сударыня. Благодарю, я сама справлюсь.
   Миссис Крапп, которая все время улыбалась, чтобы выказать свой добрый нрав, все время склоняла голову на плечо, чтобы заявить о своем слабом здоровье, все время потирала руки, чтобы выразить готовность услужить каждому, кто этого достоин, – миссис Крапп была вынуждена, улыбаясь, склонив голову к плечу и потирая руки, покинуть комнату.
   – Дик, вы помните, что я говорила вам о людях угодливых и преклоняющихся перед богатством? – спросила бабушка.
   У мистера Дика был испуганный вид, словно он забыл об этом, но он поспешил ответить утвердительно.
   – Миссис Крапп принадлежит к их числу, – сказала бабушка. – Баркис, будь добра, займись чаем и дай мне еще чашку. Я не хочу, чтобы эта женщина мне наливала.
   Я слишком хорошо знал бабушку и понял, что она очень озабочена и что этот приезд имеет гораздо большее значение, чем может показания несведущему наблюдателю. Я заметил, как пристально она на меня посмотрела, когда ей казалось, будто я занят какими-то посторонними мыслями, и как не покидало ее чувство странной нерешительности, хотя внешне она сохраняла спокойствие и невозмутимость. И я стал опасаться, не обидел ли я ее чем-нибудь, а совесть моя подсказала, что я еще не сообщил ей ничего о Доре. Может быть, в этом все дело?
   Мне было известно, что она заговорит только тогда, когда сама того захочет, а потому я подсел к ней, занялся птичками, принялся играть с кошкой и держал себя так непринужденно, как только мог. Но мне было совсем не по себе и стало не лучше, когда я увидел, что мистер Дик, стоявший позади бабушки, опираясь на огромный змей, пользуется каждым удобным случаем, чтобы с мрачным видом кивнуть мне головой и указать на бабушку.
   – Трот! – обратилась ко мне бабушка, когда допила чай, и, тщательно разгладив на коленях платье, вытерла губы. – Ты, Баркис, можешь остаться. Трот! Ты приобрел твердость духа и уверенность в себе?
   – Надеюсь, бабушка.
   – А как тебе кажется? – спросила мисс Бетси.
   – Кажется, что приобрел
   – Тогда скажи, мой милый, – продолжала бабушка, серьезно глядя на меня, – как по-твоему, почему я предпочитаю сидеть сегодня вечером на своих вещах?
   Я покачал головой, ибо не мог догадаться.
   – Потому что это все, что у меня осталось. Потому что я разорена, мой дорогой.
   Если бы дом со всеми нами свалился в реку, я не был бы так потрясен.
   – Дик это знает, – продолжала бабушка, спокойно кладя мне на плечо руку. – Да, я разорена, дорогой Трот. Все, что у меня осталось, находится здесь, в этой комнате, если не считать коттеджа. Я поручила Дженет сдать его внаем. Баркис, я хочу, чтобы этому джентльмену было где сегодня переночевать. А для меня, может быть, вы устроите что-нибудь здесь, во избежание лишних расходов. Мне решительно все равно. Только на сегодняшнюю ночь. Подробней мы поговорим обо всем этом завтра.
   Я опомнился от изумления и от огорчения за нее, – да, могу сказать с уверенностью, за нее! – лишь тогда, когда она бросилась мне на шею, восклицая, что ей тяжело только из-за меня. Но уже через секунду она справилась со своим волнением и сказала с видом скорее торжествующим, чем удрученным:
   – Надо стойко выносить превратности судьбы, мой дорогой, и не дать им нас запугать. Надо играть свою роль до конца. Надо устоять перед бедой, Трот!



Глава XXXV

Уныние


   Как только я обрел способность соображать, которая мне вначале изменила после ошеломительного сообщения бабушки, я предложил мистеру Дику направиться к мелочной лавке, чтобы воспользоваться кроватью, на которой еще совсем недавно спал мистер Пегготи. Мелочная лавка находилась на площади Хангерфордского рынка, а в те времена площадь Хангерфордского рынка была непохожа на теперешнюю – перед входом в дом находилась деревянная колоннада (вроде той, какая бывает на старинных барометрах перед домиком с фигурками мужчины и женщины), весьма понравившаяся мистеру Дику. Удовольствие проживать над таким сооружением вознаградило бы его, полагаю, за многие неудобства, а поскольку, в сущности, их было мало, если не считать упомянутых мной ароматов и крохотных размеров помещения, мистер Дик был очарован своей комнатой. Правда, миссис Крапп с негодованием объявила ему, что там и кошку негде повесить, но мистер Дик, усевшись на кровать и обхватив ногу руками, справедливо заметил, обращаясь ко мне:
   – Но я совсем не хочу вешать кошку, Тротвуд. Я никогда не вешал кошек. Не понимаю, какое это имеет отношение ко мне!
   Я старался разузнать, известна ли мистеру Дику причина столь неожиданных и великих перемен в жизни бабушки. Но, как я и ожидал, он не имел об этом никакого понятия. Он мог сообщить мне только, что два дня назад бабушка обратилась к нему с такими словами: «Дик! Вы в самом деле философ, каким я вас считаю?» На это он ответил, что льстит себя этой надеждой. Тогда бабушка сказала: «Дик, я разорена». На это он ответил: «Ах, вот как!» А тогда бабушка горячо его похвалила, чему он очень обрадовался. И затем они отправились ко мне, а дорогой пили портер и ели сандвичи.
   Мистер Дик был безмятежно спокоен, когда с удивленной улыбкой смотрел на меня широко открытыми глазами, сидя на кровати и обхватив руками ногу, и, к стыду своему должен признаться, я попробовал ему объяснить, что это разорение означает нужду, страдания и голод. Но тут же я горько раскаялся в своей жестокости: его лицо вдруг побледнело и вытянулось, слезы полились по щекам, и он устремил на меня такой невыразимо печальный взгляд, что от этого взгляда должно было смягчиться сердце куда более жестокое, чем мое. Гораздо легче было привести его в уныние, чем теперь снова развеселить. И тут я понял (мне следовало сообразить раньше), все его спокойствие проистекало единственно лишь из того, что он нерушимо верил в самую мудрую, самую удивительную женщину в мире и безоговорочно полагался на силу моего ума. Такой ум, по его мнению, мог справиться с любыми несчастьями, кроме, пожалуй, смерти.
   – Что же нам делать, Тротвуд? – спросил мистер Дик. – У нас, правда, есть Мемориал…
   – Да, да, я знаю, что есть! – сказал я. – Сейчас, мистер Дик, нам остается только сохранять беззаботный вид, – бабушка не должна заметить, что мы думаем об этом.
   Он с жаром согласился со мной и стал умолять, чтобы я, если он свернет хотя бы на дюйм с правильного пути, вразумил его одним из тех хитроумных способов, какие всегда находятся в моем распоряжении. К сожалению, надо сказать, что страх, который я на него нагнал, был слишком силен, чтобы он мог его скрыть. В течение всего вечера он следил за бабушкой таким мрачным взглядом и с таким беспокойством, словно она чахла у него на глазах. Поймав себя на этом, он старался изо всех сил не качать головой, но зато вращал глазами так, словно они были заводные, а это было ничуть не лучше. За ужином я видел, что он смотрит на булку (которая случайно оказалась невелика) таким взглядом, точно она одна может спасти нас от голода. А когда бабушка настояла на том, чтобы он ел, как всегда, я подглядел, как он украдкой сует в карман куски хлеба и сыра, несомненно с единственной целью поддержать нас этими запасами, когда мы достигнем последней степени истощения.
   Бабушка, напротив, сохраняла полное спокойствие – это был хороший урок для всех нас и прежде всего для меня. Она была очень приветлива с Пегготи, за исключением тех моментов, когда я нечаянно называл ее этим именем, и держала себя так, словно была дома, хотя я хорошо знал, как неуютно она чувствует себя в Лондоне. Спать она должна была на моей кровати, а я должен был лечь в гостиной, оберегая ее покой. Она считала крайне важным находиться поблизости от реки на случай пожара и в этом отношении, как мне кажется, была довольна.
   – Трот, милый, не нужно! – сказала она, увидев, что я приготовляю напиток, который она обычно пила перед сном.
   – Как, бабушка? Ничего не нужно?
   – Вина не надо, дорогой мой. Эля.
   – Но у меня, бабушка, есть вино. И вы всегда смешивали вино с водой.
   – Сохрани его на случай болезни. Нельзя тратить вино попусту, Трот. Принеси мне эля. Полпинты, – сказала бабушка.
   Мистер Дик, мне кажется, чуть не упал в обморок. Бабушка была непреклонна, и я сам пошел за элем. Этим удобным случаем воспользовались Пегготи и мистер Дик, чтобы отправиться в мелочную лавку, так как было уже поздно. Я расстался с ним, беднягой, когда он с огромным змеем за спиной стоял на углу улицы, – поистине памятник человеческой скорби.
   Когда я вернулся, бабушка ходила по комнате и теребила оборку ночного чепца. Я подогрел эль и по заведенному порядку поджарил гренки. Когда все было для нее приготовлено, она тоже была готова, – на голове у нее был ночной чепец и подол капота подобран на колени.
   – Мой милый, это гораздо лучше, чем вино, – сказала бабушка, проглотив полную ложку приготовленного питья. – И для печени полезнее.
   Кажется, мой вид свидетельствовал, что я в этом не уверен, так как она добавила:
   – Та-та-та, мой мальчик! Если все дело ограничится тем, что нам придется пить эль, будет превосходно.
   – Я бы и сам так думал, бабушка, если бы это касалось меня, – сказал я.
   – А почему же ты так не думаешь?
   – Потому что вы и я разные люди, – ответил я.
   – Глупости, Трот! – отрезала бабушка.
   Бабушка продолжала прихлебывать с ложечки горячий эль, макая в него гренки с большим удовольствием, в котором не было ни капли притворства.
   – Трот, как правило, я не люблю новые лица, – продолжала бабушка, – но твоя Баркис мне нравится.
   – Эти слова для меня дороже золота, – сказал я.
   – Какой странный мир! – заметила бабушка, потирая нос. – Я не в силах понять, как могла появиться на свет женщина с такой фамилией. Казалось бы, легче родиться с фамилией Джексон или какой-нибудь другой в этом роде.
   – Возможно, что она с этим согласна. Но это не ее вина, – сказал я.
   – Допускаю, что так, – сказала бабушка, по-видимому не очень довольная тем, что приходится соглашаться. – И все-таки это очень неприятно. Правда, теперь она Баркис. В этом есть некоторое утешение. Баркис любит тебя больше всех на свете, Трот.
   – Она готова сделать все, чтобы это доказать, – сказал я.
   – Да, пожалуй, все, – подтвердила бабушка. – Подумай только: эта глупая женщина умоляла меня взять часть ее денег, потому что у нее их слишком много. Вот дурочка!
   Она прослезилась от умиления, и слезы закапали в горячий эль.
   – Я никогда не видела более нелепого существа, – сказала бабушка. – С первой же минуты я поняла, что она самое нелепое существо, поняла, как только увидела ее с этим несчастным младенцем – с твоей матерью. Но в ней, в Баркис, есть много хорошего…
   Притворившись, будто смеется, бабушка провела рукой по глазам. Покончив с этим, она снова вернулась к своим гренкам и к нашей беседе.
   – Ах, господи помилуй, – вздохнула она. – Мне все известно, Трот. Когда вы ушли с Диком, Баркис мне все рассказала. Мне все известно. Понятия не имею, на что могут надеяться эти несчастные девушки. Лучше было бы им разбить себе голову… об… об каминную доску… – закончила она.
   Должно быть, созерцание моей каминной доски подсказало ей эту идею.
   – Бедная Эмили! – сказал я.
   – Ох! Не говори мне, что она бедная! – отозвалась бабушка. – Прежде чем причинить всем столько горя, она должна была как следует подумать! Поцелуй меня, Трот. Как жалко, что тебе так рано довелось приобрести жизненный опыт.
   Когда я потянулся к ней, она уперлась стаканом мне в колено, чтобы удержать меня, и сказала:
   – О Трот, Трот! Так, значит, ты воображаешь, что влюблен?
   – Воображаю, бабушка! Я обожаю ее всей душой! – воскликнул я, так покраснев, что дальше уж некуда было краснеть.
   – Ну, разумеется! Дора! Так, что ли? И, конечно, ты хочешь сказать, что она очаровательна?
   – О бабушка! Никто не может даже представить себе, какова она!
   – А! И не глупенькая? – осведомилась бабушка.
   – Глупенькая?! Бабушка!
   Я решительно уверен, что ни разу, ни на один момент мне и в голову не приходило задуматься, глупенькая она или нет. Конечно, я отбросил эту мысль с возмущением. Тем не менее она поразила меня своей неожиданностью и новизной.
   – Не легкомысленная? – спросила бабушка.
   – Легкомысленная?! Бабушка!
   Я мог только повторить это дерзкое предположение с тем же чувством, что и предыдущее.
   – Ну, хорошо, хорошо… я ведь только спрашиваю, – сказала бабушка. – Я о ней плохо не отзываюсь. Бедные дети! И вы, конечно, уверены, что созданы друг для друга и собираетесь пройти по жизни так, словно жизнь – пиршественный стол, а вы – две фигурки из леденца? Верно, Трот?
   Она задала мне этот вопрос так ласково и с таким видом, шутливым и вместе с тем печальным, что я был растроган.
   – Бабушка! Я знаю, мы еще молоды и у нас нет опыта, – сказал я. – Я не сомневаюсь, что мы, может быть, говорим и думаем о разных глупостях. Но мы любим друг друга по-настоящему, в этом я уверен. Если бы я мог предположить, что Дора полюбит другого или разлюбит меня, или я кого-нибудь полюблю или разлюблю ее – я не знаю, что бы я стал делать… должно быть, сошел бы с ума!
   – Ох, Трот! Слепой, слепой, слепой! – мрачно сказала бабушка, покачивая головой и задумчиво улыбаясь. – Один мой знакомый, – продолжала она, помолчав, – несмотря на мягкий свой характер, способен на глубокое, серьезное чувство, напоминая этим свою покойную мать. Серьезность – вот что этот человек должен искать, – чтобы она служила ему опорой и помогала совершенствоваться, Трот. Глубокий, прямой, правдивый, серьезный характер!
   – О, если бы вы только знали, как Дора серьезна! – воскликнул я.
   – Ах, Трот! Слепой, слепой! – повторила она.
   Сам не знаю почему, но мне почудилось, будто надо мной нависло облако, словно я что-то утратил или чего-то мне не хватает.
   – Но все-таки я не хочу, чтобы два юных существа разочаровались друг в друге или стали несчастны, – продолжала бабушка, – и, хоть это любовь детская, а детская любовь очень часто – я не говорю, что всегда! – ни к чему не приводит, отнесемся к ней серьезно и будем надеяться на благополучный исход. Времени впереди еще довольно.
   В общем, это было не очень утешительно для восторженного влюбленного, но я был рад, что бабушка посвящена в мою тайну; тут я сообразил, что она, вероятно, утомилась. Я горячо ее поблагодарил за любовь ко мне и за все ее благодеяния, а она нежно пожелала мне спокойной ночи и унесла свое питье в мою спальню.
   Каким я чувствовал себя несчастным, когда улегся в постель! Сколько я думал о том, что теперь в глазах мистера Спенлоу я бедняк; о том, что я совсем не таков, каким себя воображал, когда делал предложение Доре; о том, что честь заставляет меня сообщить Доре об изменившемся моем положении в обществе и вернуть ей слово, если она этого пожелает; о том, как ухитрюсь я прожить, пока прохожу обучение, когда я ничего не зарабатываю; о том, как помочь бабушке, когда все пути к этому были для меня закрыты!.. Сколько я думал о том, что останусь без денег, вынужден буду ходить в потертом костюме, не смогу подносить Доре маленьких подарков, не смогу гарцевать на красивом скакуне серой масти и показывать себя в наиболее выгодном свете! Жалкий я был эгоист, и понимал это, и мучился тем, что так много думаю о собственном своем несчастье… Но я был влюблен в Дору и ничего не мог поделать. Я знал, что низко с моей стороны думать так мало о бабушке и так много о себе, но мое себялюбие неотделимо было от Доры и я не мог забыть Дору из-за любви к кому бы то ни было. Как я был страшно несчастен в эту ночь!
   Что касается снов, то я видел их бог знает сколько, самых разнообразных, и все о нищете! Но мне казалось, что они мне начали сниться прежде, чем я заснул. То видел я себя в лохмотьях – я предлагаю Доре спички, полдюжины пакетиков за полпенни; вот я, в конторе, на мне надета ночная рубашка и сапоги, а мистер Спенлоу делает мне выговор за то, что я появляюсь перед клиентами в таком легкомысленном костюме; то я с жадностью подбираю крошки сухаря, который старый Тиффи съедает ежедневно, когда часы св. Павла пробьют один раз; вот я безнадежно пытаюсь получить лицензию на брак с Дорой, предлагая в возмещение только одну из перчаток Урии Хина, которую Докторс-Коммонс единодушно отвергает. И, все время смутно сознавая, что нахожусь в своей комнате, я метался на диване, как потерпевший крушение корабль, по океану постельного белья…
   Бабушке тоже не спалось, ибо до меня часто доносились ее шаги по комнате. Раза два в течение ночи, завернутая в длинный фланелевый халат, в котором она казалась гигантского роста, она появлялась в моей комнате, словно привидение, и приближалась к дивану, на котором я лежал. В первый раз я вскочил в тревоге и услышал, что горит Вестминстерское аббатство, в чем она убедилась по какому-то особенному зареву в небе, и пришла спросить мое мнение, не загорится ли Бэкингем-стрит, если переменится ветер. Во второй раз я уже лежал, не шевелясь, и услышал, как она присела ко мне и тихо прошептала: «Бедный мальчик!» И тогда я почувствовал себя в двадцать раз несчастней, ибо понял, с какой бескорыстной заботливостью думает она обо мне и как эгоистически забочусь я о себе самом.
   Мне трудно было поверить, что такая длинная ночь может показаться кому-нибудь короткой. Эта мысль привела меня к размышлениям о званом вечере, на котором приглашенные танцуют целые часы напролет, и я думал об этом так долго, что званый вечер перешел в сновидение, и я услышал музыку, непрерывно игравшую одно и то же, и увидел Дору, – она непрерывно танцевала один и тот же танец и не обращала на меня ни малейшего внимания. Музыкант, игравший всю ночь на арфе, тщетно пытался покрыть ее обыкновенным ночным чепцом, когда я проснулся; вернее сказать – когда я окончательно отчаялся заснуть, и тут я, наконец, увидел, что в окно светит солнце.
   В те дни в глубине одной из уличек неподалеку от Стрэнда находились старинные римские бани [
5] – быть может, они целы и теперь, – где я часто купался в бассейне с холодной водой. Одевшись как можно тише, я поручил Пегготи попечение над бабушкой, зашел сперва в баню, где бросился вниз головой в холодную воду, а затем пошел по направлению к Хэмстеду. Я надеялся, что эти энергические меры хотя бы немного освежат мою голову; думаю, они принесли мне пользу, так как вскоре я пришел к заключению, что прежде всего я должен сделать попытку расторгнуть договор с мистером Спенлоу и получить обратно плату за обучение. Я позавтракал, и по дорогам, еще влажным от утренней росы, вдыхая чудесный аромат летних цветов, доносившийся из садов и из корзин торговцев, которые они несли на голове в город, зашагал назад, к Докторс-Коммонс, думая только об этой первой своей попытке встретиться лицом к лицу с переменами в нашем положении.