выключить.
Умереть, знаете, это очень плохо. Ведь это на всю жизнь.
Однако люди уходят и уходят...
С каждой непобежденной смертью рушится чей-то мир -- никому никогда не
восполнить его, не повторить, не восстановить. Но ни с кем из умерших смерть
не исчезает, она остается среди нас, с нами. Не только их нет среди нас. Но
и нас -- среди них!
Мы слишком долго дышали дыханием смерти, чтоб внезапно задуматься о
бессмертии. Люди исчезают поколение за поколением. Земля не сохраняет их,
как не сохраняет отражения зеркало.
Земля, покрытая пеплом предков.
Сколько Вселенных навсегда себя забывают!
Время на циферблатах, истекающее кровью.
Маленькая смерть собаки,
Маленькая смерть птицы.
Нормальные размеры человеческой смерти.

-- Бабушка, ты умрешь?
-- Умру.
-- Тебя в яму закопают?
-- Закопают.
-- Глубоко?
-- Глубоко.
-- Вот когда я буду твою швейную машинку вертеть!
Поэт покачнулся, припомнив могилу друга Тодика, Витольда Колычева,
умершего тридцать лет назад. Они дружили, несмотря на разные жанры и разные
темпераменты, несмотря на полувековую разницу в возрасте. Так вышло, что они
оказались рядом.
Но они бы и не могли не встретиться -- два гения, равно необходимые
Земле.
Вундеркинд редко вырастает в гения. Тодик не захотел испытывать судьбу,
он не успел вырасти, угас, почувствовав, что все сказал за свои лихорадочные
шесть лет. Лучше ему уже ничего не сделать, И ничего не сказать...
Трудно поверить, но он и вправду творил только шесть лет. Первый
Тодиков рисунок выставили в два года. Последний совсем недавно нашли в лесу:
Тодик нанес его титановым волосом на коре молоденького платана. Дерево
вытянулось, и рисунок вытягивался вместе с ним и деформировался со стволом,
потому что Тодик заранее планировал его на вырост.
Люди закрывают глаза, укрываясь от звезд.
Среди умирающих звезд рождается утро.
Где-то набухает красивый ветер из стали.
В этот миг он. Поэт, мучается стихами.
В то же мгновение режется самый первый крик
В другой точке мира маленькая девочка, порезав пальчик: "Мама, пусть я
буду из камня!"
В Галактике соседнего квартала текут по электрическим рекам потерянные
секунды.
Седую Вселенную сотрясает тихая цыганская песня: "Ах, тэрнори чайори
гожинько мири!"
А Тодик в это время развеян ветрами.
-- Папа, если в прошлом году будет война, тебя застреляют?
-- Может быть...
-- И от тебя ничего не останется?
-- Нет.
-- Даже точки?
-- Да. Ты будешь меня жалеть?
-- Чего же жалеть, если ничего не останется?

От Тодика остались рисунки. Резьба по меди. Лепка -- заплавленные в
монокристаллах алмаза пластилиновые фигурки. Экслибрис на коже -- для него,
Поэта. Неповторимые вечности его мыслей и взглядов, впитавшиеся в стены
домов, проступающие из-под штукатурки комнаты -- будто отмытые фрески...
На могиле Тодика стоит огромная глыба мрамора, сколотая наискось и
обработанная в его манере титановым волосом так, что поверхность получилась
теплая, живая. Тончайшим резцом по сколу выбито увеличенное с автопортрета
лицо мальчика. Под незамкнутым овалом лица -- две даты, разделенные всего
восемью годами. Под датами -- детским Тодиковым почерком -- одно слово:
Тодик. Одно слово, одно-единственное имя. Но человечество никогда и ни с кем
его не спутает. Тодик не успел заслужить прозвища. Со временем забудется
фамилия. Но никогда не забудется его имя: для всех великий художник Витольд
Колычев был и будет просто Тодиком.
Как он, Поэт, останется в людской памяти просто Поэтом.
Он вслушался, стараясь уловить и остановить в себе то мгновение, когда
рождается Слово -- вечное движение, схваченное рукой.
Нахлынули все виденные Поэтом звезды и кресты на могилах.
Деревянные.
Чугунные.
Пластмассовые.
Выложенные на железобетоне мраморной крошкой.
Вспомнились сами могилы, налезающие одна на другую в страшной мозаике.
И вечный сон --
мерно и скорбно
бредущая мимо
бесконечная
похоронная
процессия --
Проплывающая
на плечах человечества
вереница гробов.
Замороженное вращение карусели. Мозаика Смерти.
-- Вот ведь, большие дяди и тети, а чем занимаются -- хоронением. Я,
конечно, не боюсь, нет, но ведь жалко -- хороняют и хороняют. Ведь людей
хороняют. Пойдем и заявим в милицию, ведь жалко людей-то!
Кладбищенский сад в опавших листьях, из которого никто никогда не
возвращается.
Забиты гвозди вечности
в прошедшее,
в настоящее,
в будущее время.
Шепчущая и зрячая темнота ожидает каждого от рождения. Непогасшие мысли
четырех миллиардов человек, живших до нас. Вкус и запах Вселенной. Страх и
неотвратимость Смерти. Щелчок, опрокидывающий сознание.
Ничто.
Первая смерть в жизни Поэта представляется сейчас пожелтевшей
фотографией. Тело матери. Цветы. Раненный белым платком траур платья.
Православной горкой -- руки под грудью. Он сам в белой рубашке с черным
передержанным лицом, косящий в сторону фотографа, будто подсматривающий за
ним. И совсем слева, не поместившись в кадр (но Мальчик-Еще-Не-Поэт это
помнит!), -- оборванная цыганка. Она сидит вон там, на поваленном надгробьи,
хватает прохожих за коленки: "Ну-ка, позолоти ручку, золотой-серебряный! Всю
правду выложу, не утаю, чего знаю. Где счастье молодое бубновое обронил. И
что тебя в казенном доме дожидается..."
Последняя смерть в жизни Поэта -- уже после Тодика, вобравшего всю
скорбь досуха, -- вид сверху с балкона:
Качающиеся в толпе фигуры родственников. Бьющаяся в истерике
растрепанная женщина. Оркестр, медно выводящий в воздухе рвущие сердце и
оставляющие равнодушным звуки.
-- Я сам видел, старик умер. Впереди несут гроб, а старика ведут под
руки, а он плачет, хорониться не хочет...

Люди зернами ложатся в землю: их сеют, чтобы из них как цветы вырастали
маленькие человечки.
Философия Смерти.
Сознание наибольшей вины: если искусство, если его, Поэта, слова
бессмертны, то как же он до сих пор не убил смерть? Даже не замахнулся на
нее? Своим сердцем и своим словом он обязан сделать мир таким, чтобы в нем
никто не боялся жить, ибо смерть безнравственна, смерть в конце концов --
это итог убитой страхом жизни.
Поэт попытался проанализировать цепочку взорвавшихся в нем ассоциаций.
Откуда эти разные, свои и чужие, рожденные только что и сказанные задолго до
него слова?[2] С чего все началось? Со старой (Ах тэрнори
чайори!) цыганки? С вечных бродяг, которые приемлют лишь одно счастье --
дорогу в песнях и посвистах кнута? С живущей вне времени гадалки? С
безымянных могил всех тех, кто умер задолго до живущих ныне? С не умирающего
в Поэте Тодика, ощущаемого через глыбищу неистлевающего таланта? Над могилой
Тодика остановились безмолвные снежинки, тревожащий сердце птичий грай...
Вечность и Мозаика Смерти.
Непреходящая Мозаика Смерти.
Но почему это он? К чему это он? Зачем эти мысли теперь, когда ему
осталось так немного сказать человечеству? Разве подобные мысли приведут к
словам, которых от него ждут? Он не имеет права, не может себе позволить
думать просто так. Безрезультатно.
Но ведь он исполнял свою обязанность -- слушал себя. Поэты никогда не
стыдились вечных проблем. Он скажет людям, он должен сказать людям то, в чем
сами себе они не признаются.
Поэт почти ухватил кончик нужной мысли и начал разматывать клубок,
одновременно оглядываясь, кто же его на эту мысль натолкнул. Поэт успел
осознать безрассудство смерти. А значит, увидал и путь к бессмертию. Сейчас
он материализует его в слова. И укажет путь людям.
В ушах билась застрявшая с детства в памяти скороговорка. Локоть еще
сохранял жесткое тепло чужих пальцев. Перед глазами стоял только что
увиденный или слепленный из воспоминаний случайный цыганский табор...
А вокруг ничего этого не было и в помине.
Не было.
Не значилось.
Никогда не существовало.
Колыхался на ветру видеопейзаж марсианской пустыни по макету
знаменитого Нефа Рубинова. Плыли легкие аккорды акустической завесы. Пахло
цветущим жасмином.
И никаких цыган, никаких дорог, никаких смертей и путей к бессмертию!
"Наваждение какое-то! -- подумал Поэт. -- Надо же!"
Медленно повернул голову налево.
Потом направо.
И пошел дальше, ссутулившись больше обычного и заложив руки за спину.
Поэт снова прислушался к себе. Тихо и бережно прислушался к себе. Но на
ум шли какие-то дурацкие древние стишки:
Как на кладбище Митрофаньевском
Отец дочку зарезал свою...

...В координаторской за человеком на экране внимательно наблюдали
дежурный диспетчер и районный инженер.
Эринния
Их назвали эринниями не в память о богинях мести эриниях, хотя что-то
от овеществленного проклятия в них несомненно было. Эринния -- вот все, что
осталось от четырехстрочного, с двумя десятками греко-латинских терминов
описания, в котором "эритр", "Арес" и "пирин" вместе означали
"огненно-красный цветок Марса". Насчет цветка ясности не было: некоторые
ученые из чистого упрямства относили к флоре упругую камышинку с парой узких
длинных листьев у пушистой головки -- корни и обычный для растений
фотосинтез затмевали для них сложные, характерные скорее для животных
двигательные реакции. Новой сенсацией явилось открытие у марсианского
переселенца "телепатических" свойств: эриннии оказались безошибочными
индикаторами настроения...
Ралль обнаружил это случайно. В лаборатории после работы было тихо и
пусто. "Резвая Маня" с выключенными экранами дремала в углу. В линиях
магнитного лабиринта путался механический мышонок Мими. Нетопырь Кешка с
вживленной в мозг "сеткой Фауди" завис кверху лапами под потолком, уронив
крылья и развесив уши. Последние дни Ралль домой не торопится, хотя вряд ли
голая лаборатория уютнее его личной миникомнаты, где стены читают желания и
воздух дрожит от еле сдерживаемого исполнительского зуда. Там его, помимо
автоматики, не ждет никто. А здесь можно по горячему следу сходу проверить
идею шефа о деформации коллектива сильной минус-эмоцией отдельной личности.
Проверять такие вещи сподручнее, конечно, одному, в тиши помещения,
покинутого этим самым коллективом...
Ралль честно отсидел под широким "маниным" шлемом, пока Янис, не
любивший терять в дороге время, вставлял в очки детективную ленту, а Иечка
Стукман, наскоро осенив щеки струйкой электропудры, под укоризненным Ритиным
взглядом перекрашивала глаза из рабочего серого цвета в какой-то
немыслимо-сиреневый. Еще минут пятнадцать Ралль ждал, пока шеф Ростислав
Сергеевич стаскивал душистый профессорский свитер и снова превращался в
сокурсника Роську Соловьева. Торопливо зашнуровав гермески, Роська накачал
пульсирующим газом многоцветный метровый мяч, сунулся под шлем:
-- Постукаем?
В "маниных" недрах предупреждающе заурчало разрегулированное поле.
-- Убери локаторы! --буркнул Ралль.
--Джеральд! Что за язык? -- ужаснулась Маргарита, успевшая влезть в
глухую даджболку. Продольные желтые полосы на ее литом теле натянулись так,
что тронь -- зазвенят. -- Наждак жевал?
-- Не я, "Маня"!--съязвил Ралль.
Ростик выразительно покрутил пальцем у виска. Не уточняя, к кому это
относится, обнял вибрирующий мяч. И шагнул за окно.
Ралль понял, что больше сегодня не работать. Снял шлем. Раздвинул
пошире стенные панели. Солнце ворвалось в лабораторию, ослепленная "Маня"
притушила экраны, будто зажмурилась. В ногу ткнулся мышонок Мими, отчаянно
пискнул, волчком закрутился на месте. "Маня" пожалела его, вернула в
лабиринт.
Игра была в самом разгаре. Гуннар из соседней лаборатории рыбкой вилял
между корпусами, закрывая собой от нападающих мяч.
-- Привет, Джеральд! -- крикнул он, пролетая мимо окна.
И пропал из виду -- Ростик в этот миг свечкой взмыл с газона, выбил
мяч, головой послал в узкую щель ворот.
-- Банка! -- пропела Маргарита, накидываясь на шефа.
Обе команды облепили "автора гола", в воздухе заклубилось нечто
невообразимое, ощетинило перепутанные конечности. Желтые полосы' на
даджбол-ках -- цвета их лаборатории -- едва не переплелись с серебряным
пунктиром формы соперников.
И все же Ростик каким-то образом выскользнул из восторженных объятий
подчиненных и неподчиненных коллег. Дрыгнув гермесками, шеф спланировал в
лабораторию. Клубок тел распался. Демонстрируя повышенный уровень
минус-эмоций, игроки разом ринулись вслед за шефом в окно. Дружные
сокурсники Роська и Ралль аккуратно принимали их здесь за руки, за ноги,
хорошенько встряхивали и выбрасывали обратно во двор.
-- Братцы! Наших бьют! -- заорал Эдик Слуцкий. Оттеснил Гуннара и
ребром ладони ударил пульсирующий мяч в миг его полного сжатия.
Это был классный удар. Чемпионский. Крученый мяч, завывая, вывинтился в
зенит и прянул оттуда в спину свесившегося наружу Ростика. Шеф оторопело
перевалился через подоконник. По-лягушачьи разбросал конечности. И,
поворачиваясь с боку на бок, то выгибаясь полубаранкой, то распрямляясь в
желто-пламенное копье, спикировал к земле. Над клумбой конвульсивно
дернулся, почесал одной ногой другую. И замер. Над недвижным телом застыла с
жокейкой у глаз Маргарит. Шестнадцать бескрылых ангелов, вытянувшись
скорбной процессией, зигзагами опадали на газон.
Ралль поморщился: пожалуй, на этот раз шеф переборщил. Вечно он
что-нибудь выкинет. А остальные рады стараться: подхватят выдумку шефа,
разовьют, наизнанку вывернут -- в зависимости от настроения. Ну да что с них
взять -- идеальные отношения, примерный коллектив, отзывчивые сослуживцы!
Ралль не сразу заметил, что в желтом пластмассовом кубике с отпиленной
гранью встревожился гибкий, украшенный кисточками на листьях кроваво-красный
цветок: сгорбился, прикрыл пушистую головку -- точь-в-точь крошечный
человечек, оглушенный и поверженный болью, прикусил руку, чтобы не
закричать. Внешне эриннии не походят на человека. Тем выразительнее в их
передаче человеческие эмоции, низведенные до изначального, телесного смысла
слова "отчаяние". Так в диспропорциях детского рисунка по дыму над трубой
проволочного домика узнаешь настроение хозяина. Так художник одной только
экспрессией позы передает обнаженный страх...
Ралль горько рассмеялся: эринния в пластмассовом кубике всегда попадает
в его настроение. Слабое, чужое на Земле растеньице понимает людей лучше,
чем они сами себя, чем друзья-психологи, для которых достаточный признак
веселости -- улыбка на устах... Ралль еще по инерции смеялся, но кожу на
висках начинало стягивать, заломило скулы, пришла невнятная тоска...
Нетопырь Кешка завозился под потолком, сухо зашелестел крыльями. По
полу лаборатории процокали коготки -- "Резвая Маня" перестроила для Мимишки
лабиринт.
-- Тебе же не смешно, заинька!
Линкин голос, любимое Линкино словечко... Линка умеет подойти
беззвучно, буквально возникает из мыслей, когда Раллю это осязаемо нужно.
Впрочем, видеть девушку ему хочется постоянно, Ралль ждет ее всегда, ждет
день и ночь, ждал всю жизнь, особенно последние два года, так что
неожиданности в ее приходе нет. Зато и веры себе, что она на самом деле
пришла, тоже нет. Однажды протянешь руку -- и не ощутишь Линкиного тепла.
Останется только ее голос -- бесплотный, живой, без застенчивости и
кокетства, до боли знакомый и всегда неожиданный. И этот единственный на
свете, живущий сам по себе Линкин голос повторит как и сейчас:
-- Тебе же не смешно, заинька!
Не оборачиваясь, Ралль усилием воли стер с лица закаменевшую гримасу,
откинулся назад. Линка обеими руками прошлась по его волосам. Ладони у нее
холодные. Длинные тонкие пальцы с вмятинками на подушечках тоже холодные и
твердые от микроцарапин и от цезия -- все контакт-посредники она монтирует
сама.
-- В тебе умер музыкант, -- сказал Ралль этим пальцам.
Линка банальностей не терпит:
-- Скорее карточный шулер, заинька...
"Заиньками" Линка зовет всех подряд, и поначалу это на Ралля не
действовало. А потом стало слишком поздно...
-- Оттаял немножно? -- Линка чуть отстранилась, заставила его покивать.
Он все еще не видит ее лица, но знает, что она улыбается. Ему нравится,
когда она улыбается. Ей тоже нравится, улыбка делает Лину симпатичной:
хитрые лучики бегут от уголков губ, тонкими складками очерчивают щеки,
собираются в две ямки у крыльев носа. Лицо лукавое-лукавое, глаза -- и
так-то колдовские -- превращаются в затягивающие бесовские болотца...
-- Оттаял, оттаял, вижу. А то от твоих страданий Кешка чуть не заикал.
Эринния по-прежнему приклеивала взгляд: подалась вперед, лист поперек
стебля, кисточка еле-еле колышется -- массирует сердце или что там у нее под
алой корой... И такая безнадежность в облике!
Самое ужасное -- эринния не солгала: Линкин приход не дал облегчения.
Но откуда все это известно "марсианам"?!
Нет, что же творится в мире, если с Линкой стало хуже, чем без нее!
Девушку, как и эриннию, не обмануть. Надо снова притворяться, лавировать,
уходить от разговора. Знакомая волна боли поднялась из-под сердца.
-- Я звонила тебе. Но ваша пси-Маргарита не иначе как ревнует: "Вам же
известно, девушка, психолога нельзя отвлекать от эксперимента! Эксперимент
-- пик исследования, нерв науки!"
-- Роськины слова! -- Ралль наконец обернулся, и две Линки -- из его
памяти и настоящая -- слились. -- Ну, а ты?
-- Ах, ничего особенного! Ты же знаешь мой характер!
-- Да уж, представляю! -- Ралль фыркнул. -- То-то у Маргариты до конца
дня на меня запала хватило.
-- Не понимаю, Джеральд, чего ты в ней нашел? Ни лику, ни шику! --
Линка соблазнительно обтянула краем юбки колени, присела на подоконник и так
похоже передразнила Маргариту, что Ралль выглянул, нет ли той поблизости. --
Неловкая, угловатая, блестит и режется, как стекляшка, фу!
-- Ага, разоблачили? -- Ралль привлек девушку за плечи, ткнулся лбом в
теплые волосы. -- Я каждый раз после встречи с тобой руки осматриваю: нет ли
новых порезов...
-- Ну, тебе грех жаловаться, заинька, ты мое счастливое исключение. Я
только и делаю, что шипы втягиваю да острые грани от тебя отворачиваю. --
Линка смешно выпятила задорный подбородок. И сразу же посерьезнела: -- Ты
хоть понимаешь, что мы любим друг друга?
-- Ну, Линушка, не мы первые.
-- А ты на других не смотри. Тоже мне любовь -- на сотню умников нашего
института и одного ребенка не приходится!
-- Так ты решила из меня Адама сделать? Боюсь, не выйдет. И потом, один
перевоспитанный ничего не решает. -- Он подул ей в волосы, потерся щекой.
'Похоже, ссоры снова не избежать. Что-то они участились. Это уже не первая.
Но не дай бог, если последняя! Хорошо бы и этой встрече окончиться не хуже
предыдущих. От Линки можно ждать чего угодно. -- В конце концов, я отношусь
к тебе как все!
-- А нравишься мне, между прочим, именно тем, что не похож на всех. Не
до конца похож... Хоть и боишься в этом признаться, тянешься за остальными.
Ты больше мой, чем их...
-- Опять ты за свое. Не надоест тебе самокопание...
-- Я же не могу, как вы, поставить проблему любви в лаборатории. На
бедном Кешке.
-- Мы не занимаемся стандартными психическими реакциями.
-- Жаль. Представляешь влюбленного нетопыря, а? Смешно. А главное --
нестандартно!
Вот сейчас, сейчас, торопил развязку Ралль. Еще слово-другое, еще
минута-две -- и они уйдут друг от друга расходящимися амплитудами ссоры.
Сейчас. Еще слово -- и конец.
Однажды они уже сидели так, в тихом ресторанчике на Невском. Столик на
двоих здесь понимали буквально: одно ребро столешницы вогнутое, другое
выпуклое, третья неизбежная сторона вообще завивалась улиткой. По залу
бесшумно сновали приветливо-безразличные роботы-официанты в белоснежных
рубашках и немнущихся брюках. Скрытые вентиляторы нагоняли из кухни
синтетический шашлычный чад.
-- Нравится тебе здесь? -- спросила Линка.
-- Несколько часов посвящать еде, среди других жующих? Довольно
унизительный возврат к природе...
-- На людях веселее.
-- Если не думать, куда деть руки.
-- Твой шеф занял бы их раскуриванием трубки.
-- Которая, в общем, так же уместна, как этот искусственный дым: мясо
жарят дистанционно, а чадят отдельно, для экзотики.
-- Брюки на роботе тоже условность. Как и все его человекоподобие.
Проще было построить тележку с манипуляторами.
-- В Каунасе я заходил в охотничью корчму. Шкуры на стенах. Скобленные
добела столы. Деревянные ложки.
-- А по лавкам -- "охотнички" в черных пиджаках и галстуках-бабочках,
правда? Помню. Нелепо, хотя и красиво. Впрочем, насколько мне известно,
шкуры там искусственные.
-- Дожили! Возрождаем то, что давным-давно утратило смысл.
-- А ты полагаешь, ваша ужасная рациональность всегда осмысленна?
-- Что ты имеешь в виду?
-- Например, хвост общего любимца лаборатории Мими. Почти натуральный
мышиный цвет из дымчатого стекловолокна. И нулевая полезность...
-- Кстати, нам не подали меню. Позвать официанта?
-- Весьма кстати. Но мы не торопимся.
Из вазы посреди стола показалась горстка сине-розовых, сморщенных,
каких-то озябших бутонов сирени и с мультипликационной быстротой
распустилась на глазах -- будто каждым соцветием выстреливали. Верх
гостеприимства, возгонка цветов каждой паре. А вспомнишь, как заряжают
букет, как подстерегают подходящий (с точки зрения невидимых наблюдателей!)
момент, как лупят бедное растение токами или вспрыскивают химией -- и снова
становится неловко и тоскливо... Все автоматизировано, подогнано, подобрано.
Поневоле коробит: мы ведь люди, не роботы!
Линка зарылась лицом в свежую влажную гроздь:
-- В старину, говорят, цветок из пяти лепестков приносил счастье.
-- Ну, при возгонке все цветы один в один отштампованы. Ты ведь
знаешь...
-- Лучше бы не знать. -- Линка понюхала букет, сморщила носик и
отодвинулась.
Ралль повел рукой по ребру столешницы. Линка повторила его движение на
своей стороне. Руки встретились.
-- Как хорошо, что, несмотря на прогресс, две линии по-прежнему
пересекаются, -- заметила 'Лина.
-- Даже такие разные, -- подхватил Ралль. -- Моя сторона вогнутая --
словно мир молча замыкается вокруг. Зато твоя выпуклая, открытая -- ты ведь
сама излучаешь!
-- Раньше девушкам говорили: "Ты мое солнышко!" Нынче -- "Ты моя
выпуклая!" И все равно жить интересно, правда?
Ралль лихо крутнул пальцем по извиву столешницы.
-- Гиперболическая бесконечность. Похожая на ту взаимную разомкнутость,
которая была до нашей встречи и наступит после...
-- Как ты умеешь все запутать и утопить в словах! Почему бы не сказать
проще: "Давай расстанемся"? Не прибегая к иносказаниям?
-- Я же совсем не об этом, я о третьей лишней стороне. Необходимое
заставляет думать о сиюминутном, лишнее -- о перспективе, замечаешь? Толчок
новым мыслям...
-- Меня иногда тошнит от вашей беспрерывной оригинальности. Ни словечка
попросту, все с шарадой да с заумью... Оставьте хоть что-нибудь роботам:
посмотри, куда вы их загнали! --Лина кивнула в сторону кухни.
Повинуясь ее кивку, приблизился официант, склонился с блокнотиком в
руках.
-- Нет-нет, мы уходим. Спасибо.
Лина шумно поднялась. Робот галантно отодвинул стул.
У него даже пальцы белеют, подумал Ралль. Может, неправда, что они --
автоматы?
-- Не провожай меня, -- бросила Лина в сердцах.
В тот день он впервые почувствовал собственное сердце...
Из воспоминаний Ралль вынырнул так же неожиданно, как и окунулся в них.
В уши впился противоестественно, вызывающе ровный Линкин голосок:
-- ...так искусно боролись против эгоизма, что проморгали
незащищенность человека перед обществом. Раньше боялись вторжения в
личность, подавления ее другой, более сильной. Естественной защитной
реакцией каждого был собственный эгоизм. Теперь прятаться не от кого. Мы все
нараспашку. И общество постепенно размывает личность...
Ралль не сразу включился и наудачу возразил:
-- Психологи ничего подобного не замечают.
-- А что вы замечаете? Глобальные проблемы? Взгляни на своих бородатых
друзей. Им все дано. И все дозволено. А им скучно, их ничто по-настоящему не
волнует. Возрастом, понимаешь, не вышли...
Ралль обернулся. На краешке подоконника, свесив ноги на улицу, сидела
розовая после игры Маргарита и независимо раскачивала гермесками.
-- Лина! -- предостерегающе произнес Ралль.
-- Что "Лина"?! Боишься, услышат? Пусть слышат. Я при ком угодно
повторю: вы невзрослеющие вундеркинды! Ума хватает, а куда применить -- не
придумали. Способности обогнали возможности. Вы даже на женщин смотрите с
детской непосредственностью. Как-то пришлось влепить пощечину твоему шефу, и
он искренне удивился: почему тебе позволено, а ему нет?
-- Подумаешь, недотрога! -- Маргарита дернула круглым плечом. -- Уж и
пошутить нельзя.
-- Нам с младенчества вбивали в голову уважение к женщине, -- не
обратив на нее внимания, продолжала Линка. -- Этакое благодушное абстрактное
уважение к женщине вообще. Но я-то не вообще, я конкретная.
-- При чем тут ты? -- Ралль поежился. Медленная тоска знакомо заливала
грудь.
-- Вот именно. Тоже мне, предмет беспокойства -- одно человеческое
настроение! Да еще в свете наших достижений! --Лина говорила почти без
выражения -- на одной взвинченной, повышенной громкости ноте.
Чтобы сменить тему, Ралль подошел к пульту, ткнул наугад клавишу
"Развлечения". "Резвая Маня" откашлялась и голосом Эдика Слуцкого
продекламировала:
-- Старинная народная задачка с логическими вариациями и промежуточным
ответом. Внимание:
"Пэ" и "Ку"
Сидели на суку.
"Пэ" уехал за границу.