потому, что "царь природы" не может иметь ущерба.
Но вот я гляжу на трехглазое неземное лицо. Оно написано красками,
половину которых мне никогда в жизни не ощутить. Для меня, как и для любого
человека, рожденного планетой Земля, навсегда останутся в этих местах
картины черные провалы, пустые непрорисованные куски, неожиданные переходы
от ощущения цвета -- к мраку. Потому что спектр видения неизвестных разумных
существ простирается намного дальше в инфракрасную и ультрафиолетовую его
области. И художник неведомой планеты умело пользовался всей своей богатой
палитрой. Броско очерченный образ представителя чужой цивилизации шагнул к
нам через пространство и время, шагнул -- ив течение многих веков остался
непонятым чудотворцем. А те, кто истово молился ему несколько раз в день, не
подозревали о его внешности. Как не подозревал до сих пор и я.
И все же -- вот он, вот он, сигнал далекого Разума, который мы искали
под Баальбекской верандой и на фресках Тассили, в Култубской колонне в Дели
и в японских фигурках догу. Сигнал дошел до нас распахнуто и нетленно. И так
просто, как в руки случайного поклонника попадает фотография с автографом
любимого артиста.
Это и есть автограф для всех нас, для всего человечества.
Автопортрет...
Лишенный всяческой растительности череп я бы все же не рискнул назвать
голым -- он постепенно, без четкой границы переходил в окружающий фон. Не
зря Алекса Петров набросал по краям несуществующий у оригинала реденький
пушок -- ему нечем было выделить лицо из пространства. Над теменем плясало
несколько пучков голубоватого пламени. Я не знаю, в чем тут смысл
восприятия, но они именно плясали, постоянно и незаметно для глаза меняя
цвет и контур около какого-то общего положения. Все три глаза были накрыты
резко изломанными бровями. Веерообразные дыхательные отверстия и круглый рот
не вызывали отвращения и тем более -- сомнения в закономерности пребывания
их на этом лице. И насколько бережно и даже однообразно расходовались цвета
при переходе от лица к фону, настолько безудержно, ярко, без полутонов
выписаны глаза, щеки, одежда. Некоторые провалы в палитре -- конечные,
емкие, густые -- были на наш земной взгляд совершенно необоснованны. Такими
пятнами, например, разделялись язычки голубоватого пламени, делая
неправдоподобным мгновенный переход света в тьму. Другие накапливались так
постепенно, что оставляли глухое беспокоящее чувство: казалось, напряги всю
свою силу воли, и уловишь то, что скрыто за этой недосказанностью. Так у
самой грани распада зрительного ощущения написан почти невидимый ореол
вокруг головы. Вероятно, такой ореол мы могли бы увидеть у каждого
землянина, если бы научились воспринимать биотоки мозга.
Художник чужой планеты писал не для землян, вкладывая в портрет тонко
схваченную объемность и не ограничивая себя в выборе цвета. Это понял
древний живописец Земли и смело покрыл чистыми земными красками неземное
лицо. Быть может, тем самым он спас его от уничтожения воинствующими
монахами.
Но главное -- заботясь о ширме, о маске для пришельца, он создал новое
оригинальное произведение. Спустя семь веков легкие краски тончайшей пленкой
сняты с оригинала и наклеены на новую доску (помните "Курочку Рябу"? "Я
снесу вам яичко не золотое, а простое..."). Так в наше время родилась икона,
не освященная церковью, но еще более чудотворная, чем все святые мощи,
вместе взятые. Она висит у меня над столом и ежедневно рассказывает свою
историю. Так что пусть не удивляются верующие -- и у атеистов могут висеть
образа.
А настоящая "Фантастическая гравюра"? Она все еще исследуется учеными,
и тот самый криминалист, по-моему, собирается выжать из нее диссертацию.
Кстати, я слышал, после этой истории многие начали скупать древние иконы и
вываривать их до проявления второго изображения. Дай им, святой Никола,
стать свидетелями еще и не таких открытий!
Да, портрет писался не для земного зрителя. Мы смотрим на него глазами
дальтоника, даже не подозревая о немыслимой полноте чьих-то цветоощущений.
Но что же, в конце концов, цвет как не свойство окрашенной поверхности
отражать световые лучи преимущественно одной длины волны? Пусть световые
волны попадали в невидимые для нас области спектра -- мы понимали гораздо
больше, чем видели. И что-то здесь было от изощренного змеиного инстинкта.
Мы ощущали энергию чужих красок по всей области спектра -- от инфракрасного
до ультрафиолетового цветов. И краски эти приносили нам неосознанную
эмоциональную информацию...
Мы улавливали эту информацию на ощупь -- вполне заметной живой
теплотой. Но и расстояние не умело ее убивать -- мы ощущали ее через всю
комнату. Портрет излучал, мы впитывали это излучение даже с закрытыми
глазами -- всей кожей, нервами, волосами. Оно приходило к нам периодическим
и безболезненным жжением языка, внезапной искоркой по руке, неожиданным и
приятным нытьем зубов. А может, еще более тонкими способами восприятия?
Несомненно одно: наше зрение прогрессирует. Обезьяны видят два-три
цвета. Говорят, неандерталец различал около четырех оттенков. Мы -- семь и
множество нюансов. Не исключено, что наши потомки увидят мир в двенадцати
цветах. И, естественно, оценят всю прелесть "Фантастической гравюры".
Но одна мысль не дает мне покоя: вернется ли когда-нибудь к человеку
утерянный на ступенях эволюции третий глаз?
Сиреневый туман
Письмо из Крутечек и на этот раз было деловитым, подробным и
монотонным. Позади прочих деревенских новостей, следом за поименными
приветами от соседей, тетка Изварина писала: "А еще сообщаю тебе, доченька,
пропала Динка. Последние дни воем выла, я уж решила --сбесилась. И то
сказать, двадцать три годочка почти бы стукнуло, собачий век. Погладишь ее
-- прикусит зубами руку -- и тянет за собой. Я, конечное дело, стара теперь
с псами хороводиться, не пошла. Может, зря, как думаешь? Ты бы, знаю,
пошла... Третий день как пропала. Отмаялась..."
Леля опустила письмо на колени.
Динка была кудлатой беспородной прелестью с куцым от природы хвостом и
человеческим взглядом грустных карих глаз. Такие в этом взгляде были тоска и
собачья неустроенность, что Леля без колебаний вывалила ей на лопушок из
собственной миски половину картошки с тушенкой. Псина нежадно поела, подошла
и уткнулась носом в голые Лелины колени.
Хозяйкой Динки была тетка Изварина, крутая краснощекая бабенка с
молодыми крепкими ногами и длинной черной косой. На шестом десятке на нее
заглядывались приезжие парни, и дурная слава приклеивала к ней внимание не
хуже невянущей красоты. Но тетке Извариной наплевать было на любую славу --
хорошенькие веселые дочки ее, нагулянные от неизвестных отцов, ни в чем не
уступали соседским ребятишкам. Разве только уединенные и гордые чересчур, ни
с кем не водились!
Крутечки -- деревенька небольшая, вся на виду. Не успели студенты
набить соломой матрацы, как у них появились гости. По случаю первого дня
приезда и дождя танцы устроили в помещении. В углу, в самом освещенном
месте, заносился патефон. Смазки или чего иного не хватало ему в этом
климате, но пластинку приходилось подгонять пальцем. Звук получался
неравномерный -- заунывный или не по мотиву бойкий -- в зависимости от
темперамента крутилы...
Знакомство с Динкой состоялось на следующий день, к вечеру, когда уже
вернулись с поля. Доев, Леля посидела минут пять, отогревая коленями липкий
собачий нос. Потом поднялась, собрала посуду, отнесла к ручью. Пучком травы
оттерла с песочком миски-ложки, принялась мыть их в стылой воде. Динка,
помахивая куцым хвостом, терпеливо ждала на берегу. Леля подумала-подумала
-- и позвала ее с собой к хозяевам.
На скамейке у калитки сидели девчонки Изварины. Та, что постарше,
начесывала сестре "бабетту". Леля замедлила шаг -- слава дома вместе с
глиной прилипала к резиновым сапогам, делала ноги непослушными.
-- Эй! -- окликнула Леля негромко. -- Я собаку привела.
-- Динку, что ли? -- Младшая отвела с глаз реденькую прядь. --
Подумаешь, и сама бы не заблудилась. Она когда и по три дня кряду не
возвращается.
Обе настороженно и с любопытством глядели на городскую, шагнувшую к ним
из "приличного" мира. Одна защитительно выставила перед собой остроконечную
расческу. Другая замерла с наполовину взбитыми волосами. Пауза текла и
текла, и никто не решался ее нарушить. Тут Динка даже не заскулила, а как-то
горестно взвизгнула, и девчонки опомнились, заговорили разом, преувеличенно
задвигались.
-- Давай кончай быстрее, размечталась!
-- Шпилек мало! -- Старшая вздохнула.
-- А вот возьмите мои! -- Леля, нашаривая левой рукой "невидимки",
торопливо ступила ближе. Узел волос на затылке распустился, тяжелое золото
заструилось по плечам.
-- У вас красивые волосы. Мягкие, должно быть! -- взросло восхитилась
младшая. И без всякого перехода добавила: -- Меня зовут Ада. А ее Ксюта.
-- Не дергайся, егоза! -- прикрикнула старшая. -- Точно, Ксюта. Будем
знакомы...
Между ними троими сразу установилась легкая доверчивая атмосфера. Леля
выхватила у Ксюты расческу, присела на краешек скамейки и двумя руками
притянула к себе голову Ады.
В доме у Извариных было чисто и не то что уютно, а как-то всласть
дышалось. Посредине пыжилась печка, деля избу на закутки -- кухоньку и две
комнатушки. Парадная стенка над кроватью была залеплена фотографиями. На
самой большой, в резной рамке, застигнуто пялился в объектив паренек лет
восемнадцати, простоволосый и хмурый, как всегда бывает на портретах,
увеличенных с маленькой карточки. Там же, вставленные за рамку, а также в
простенке от окна до окна красовались разнокалиберные семейные фото --
случайные мгновения счастливой довоенной жизни.
Тетка Изварина с мужем.
Она же и сын.
Муж с сыном на коленях. Она стоит рядом, положив деревянно согнутую
руку на мужнино плечо.
Коллективные школьные снимки, белесые от плохой выдержки.
Муж возле трактора. "Сгорел в танке в первый месяц войны", -- осторожно
поясняет Ксюта, никак не называя мужчину, который должен был бы стать и не
успел стать ее отцом.
Тетка Изварина -- в берете и с ямочками на щеках.
И вдруг -- тот же самый парнишка с портрета: в пилотке, гимнастерке, с
напряженным и рассредоточенным взглядом. А поперек фото, фиолетовыми, трудно
выведенными буквами, точно писал внезапно потерявший зрение: "Я убит шестого
марта 1943 года".
Хлопнула дверь. Леля медленно обернулась.
Оставив за порогом привычную бойкость и ставшую привычной
независимость, тетка Изварина внесла в избу усталое тело, притаившуюся в
глазах тоску, бессильно перекинутую на грудь косу. При виде незнакомой в
доме она было спохватилась, живенько подтянулась, заранее ощетинилась,
распустила ленточку, стягивающую кончик косы, и затеребила волосы. И все это
вышло ладно, гладко, не без кокетства и вкуса. Но все же маска беззаботности
и естественного озорства к хозяйке не вернулась. Родные стены да
простодушный Лелькин вид не располагали к защитительному притворству --
женщина приветливо кивнула и вопросительно посмотрела на дочек.
-- Это Леля! -- сказали девочки хором. Ксюта стала стаскивать с матери
сапоги. Ада принесла тапки.
-- Я Динку привела. Прибилась ко мне сегодня, -- поспешила на всякий
случай оправдаться Леля. И сразу поняла, что ей здесь рады без всяких
пояснений, можно не выдумывать себе сложностей и вообще не мудрить.
-- Она ко всем приезжим жалиться бегает! С сорок шестого года места
себе не находит, как Колюшка потерялся.
Тетка Изварина сказала это просто, с устоявшейся грустью и
располагающей на разговор откровенностью. Что-то подсказало ей -- не стоит
стесняться студентки, заявившейся в гости к дочерям. И это вот ласковое,
относящееся обычно к слабому "потерялся" вместо "пропал" или "исчез" вышло
тоже убедительно и немножко провокационно, как бы подталкивая на дальнейшие
расспросы. Леля без труда догадалась, как же хочется порассказать о себе
этой гордой женщине, избравшей тяжкую долю ни с кем не делить горя. И так же
точно догадалась, что Колюшка и есть тот изображенный на фотографии тетки
Извариной сын.
Но тогда это входило в противоречие с чернильной строчкой поперек фото:
"Я убит..."
Тетка Изварина повесила на самодельные плечики жакетку, села у стола.
Ксюта, чмокнув мать в щеку, принялась накрывать на стол.
-- Значит, говоришь, "Леля"? Ну-ну. Спасибо, что зашла, не
побрезговала...
Леля чуть покраснела, но все же храбро выдержала теткин взгляд. Подошла
Динка, опрокинулась у Лелиных ног, голову положила ей на ступню.
-- За свою приняла, -- заметила тетка Изварина. -- А так, кроме
Колюшки, никого не признавала. Два года ему за поводыря была.
И вдруг, круто меняя тему, повернулась всем крепким ладным корпусом к
Аде:
-- Географию не выдали? Или так и будешь ходить без учебника?
-- Да ну, мамочка, четверть длинная. Выдадут...
Поговорили о школе. О книжках. О весовщице Вагилевой, которая не
вызывает мастера регулировать весы и обманывает шоферов. О картошке, которую
комбайн приминает в землю, и ее трудно выворачивать ногтями, а некоторые
бессовестные даже сами зароют и сверху припорошат, чтоб лишний раз не
нагинаться. Окончив ужин, тетка Изварина спросила:
-- Ты, небось, давно ломаешь голову, как это может потеряться человек,
которого убили за три года до того, а?
Леля кивнула.
-- Его на фронте в голову ранило. Несильно, а токо вот видеть почти
перестал, токо то, что по центру взора. И память у него раскрошилась. Три
буквы зараз мог распознать, а от этого кусочка в обе стороны -- темень. Да и
чего мог рассмотреть, сей же миг забывалось, лишь глаза отведи. Читать,
бедолага, разучился. А писать не глядя старался, как сама рука помнит... --
Тетка Изварина покосилась на фотографию, длинно вздохнула. -- И еще, веришь
ли, лево-право начал путать, дом свой от других различить не умел. Доктор
говорил -- в памяти его признаки вещей не держались. Отойдет куда подальше
-- я уж бегу разыскивать, не то убредет куда ни попадя... После потом щенка
ему раздобыла...
Динка, не поднимая головы, покрутила культяпкой хвоста.
Ада быстро обогнула стол, уселась на пол, прижалась к материному боку.
Тетка Изварина обняла ее, запустила пальцы в мягкие редкие волосы.
-- Опять "бабетту" начесали? Талдычу ж вам, из моды она теперь вышла.
Да и для головы вредно. А вы чего ж? Хоть ты, Леля, подтверди им.
Ворчание тетки Извариной было славным. Уютным. Ада лишь слегка
пошевелила плечиком и глубже зарылась в мамин бок. Ксюта, не закончив
убирать посуду, потребовала:
-- Дальше, мамочка, дальше!
Тетка Изварина будто не слышала. Губы ее как-то сразу затвердели и
выцвели, уголки рта опустились, глаза отсутствующе уставились за окно.
-- А седьмого августа после полудня потерялся. -- Голос хозяйки на этой
фразе дважды переломился. -- Я уж поуспокоилась, думала, отойдет помаленьку.
Пускай бы калекой жил, чем совсем с войны не вернуться. Водила гулять.
Читала. Он понимал, если медленно, чуть не по складам... А все же мучился:
до войны учительствовать мечтал. Вот бы их мне учил... Хотя, откуда ж бы им
при нем взяться!
Она оттолкнула Аду, но опомнилась, крепче обхватила за плечи. С другого
бока тотчас приткнулась Ксюта. Мать обняла и ее.
-- К зеркалу подойдет: "Нет меня, мама, там. Тьма. Глаз чужой посреди
мрака торчит". Потом обернется ко мне -- как только угадывал? -- рукой
воздух ощупает вокруг себя: "И здесь тоже нет. Нет меня больше. Личность я,
мама, утерял... Жить не хочется..."
За окном стемнело. Но света не зажгли. Голос тетки Извариной стал
ломким и сухим и больше не обрывался.
-- Прихожу, значит, домой седьмого августа -- нет его. Я сначала не
испугалась. Решила, опять с Динкой за деревню подался. На ручей, тоску
отливать. Они часто к ручью уходили. Я ж и всего-то в правление на минутку
-- насчет машины договориться: хотела его в город, к профессору... Подошла к
подоконнику полить цветок -- а там эта фотка. И чернилом поперек: "Я убит
шестого марта 1943 года". У меня так все внутри и трепыхнулось. Далеко ж,
думаю, за час не мог уйти. Сама все вокруг избегала. И другие тоже колхозом.
И из милиции двое. С собакой. Все допытывались, не затаил ли он от войны
оружия. Да если б и затаил, тут же б из головы выронил... Бегали мы все,
бегали, так представляешь -- ну нигде ни следочка! Ни слезы. Ни кровинки.
Собака их здоровущая хвост под брюхо, наземь повалилась и уши лапами
заслонила, даром что овчарка! А Динка лишь через три дня объявилась.
Облезлая. Бока проваленные. Под крыльцо заползла и еще неделю скулила точно
по покойнику. Да уж и совсем зазря. Какой там покойник, когда и так два раза
умер! Чую, сам он на себя руки наложил. Незнамо где теперь и косточки
незарытые валяются... Как раз с седьмого августа...
Седьмого августа 1946 года Лелька родилась на свет.
-- Оставайся ночевать, -- предложила тетка Изварина. -- А то, хочешь, и
вовсе переселяйся.
-- Что вы, спасибо, перед ребятами неудобно! -- отказалась Леля.
На самом деле, испугалась стен, которые не уберегли человека, не
уговорили остаться и жить. Лелька не доверяла им, видевшим, как металась
между ними четырьмя обезумевшая от горя женщина, едва примирившаяся со
смертью мужа. И как, наверное, тихо кусала ночью губы в печали о
сыне-калеке. И как обманывала здесь себя с чужими мужчинами -- лишь бы не
быть одной! Может, она уже не имела ни надежды, ни права на новую семью. Но
очень хотела ее иметь...
-- Я завтра вечерком забегу, можно? -- спросила Леля. -- Спокойной
ночи!
-- Прощай пока... Почаще заходи... Ладно?
Леля пришла завтра. И послезавтра. И еще четыре вечера подряд. А на
седьмой не пришла.
...Динка прибежала прямо в поле во время обеда. Есть не стала. И все
нетерпеливо тыкалась в колени, тянула Лелю за руку, деликатно повизгивала.
-- Доедай живее да уматывай, мы тебя отпускаем!-- распорядился Женька
Жук. -- Твоя четвероногая Санчо Панса у любого скулежом аппетит отобьет.
-- У тебя отобьешь! -- Леля забрала в горсть сухой собачий нос, подула.
-- Пошли, что ли? Нас с тобой милостиво отпускают.
-- Не понимаю, чего ты среди женского рода выискала? -- Верзила Силкин
подмигнул ребятам и гулко захохотал. -- Будь на твоем месте я, никто бы не
ломал голову, чем можно с такой аппетитной мамашей заниматься...
Леля подошла и трахнула его алюминиевой миской по спине. Он недоуменно
пошевелил лопатками:
-- Уж и пошутить нельзя. Недотрога!
-- Поищи себе другой повод для шуток. А с такими мыслями даже во сне
сторонись этого дома! Динка вздыбила шерсть на загривке и зарычала.
-- Ну-ну, умничка моя, не надо! -- успокоила Леля. -- Дяденька
осознал...
И они пошли куда глаза глядят...
Оказалось, глаза у них у обеих глядят на ручей. Спустились к берегу.
Побрели вниз по течению, не торопясь и не оглядываясь. Динка держалась у
ноги. Однако стоило Леле приостановиться, хватала за брюки и тянула дальше
вниз. Где-то там за несколько километров отсюда ручей сливается с рекой. А
река, как известно, бежит в Волгу. Которая, в свою очередь, впадает в
Каспийское море. По морю гуляют волны. И всякая мысль, обегая даже
безмозглую голову, рождает волны. Мысленные волны. Биополе. Которое
объединяет волны всех людей и тоже образует море, целый мысленный океан. На
Земле есть скрытые от глаз лагуны, где океан этот пенится невиданными
взлетами энергии.
Пиками энергии. Со своими приливами и отливами.
Леля удивилась неожиданным, невесть чем навеянным рассуждениям. Ну,
поле. Ну, море. Ну, океан. Если мысленный, то почти и не существующий. А о
несуществующем зачем думать? Зачем ненужными мыслями маяться?
Тут Леля споткнулась, опомнилась и лишь тогда осмотрелась внимательнее.
Ручей здесь ударялся в обрывистый берег, взъяривался, слегка отскакивал
назад и под прямым углом катился в сторону. В месте изгиба крутило пенный
водоворот. И именно здесь кому-то понадобилось брать песок. Вода не
доставала до выемки, а точнее, до ниши примерно человеческого роста и
метровой глубины, куда солнечный луч не попадал из-за берегового уступа. Там
отчетливо просматривались слои песка, крепленные охряными прожилками глин и
срезанные вкось штыковой лопатой. Ничего, в общем, интересного. И Леля не
остановила бы на нише своего внимания, если бы не Динка.
Динка сунула туда нос, поскребла когтями землю и заскулила. К кончику
ее куцего хвоста подползла острая тень двузубого валуна.
Лелька за ошейник потянула псину внутрь. Но Динка прижалась брюхом к
земле, мелко-мелко задрожала, попятилась, и девушка не стала настаивать.
Пригнувшись, ступила в нишу. Конечно же, заслонила собой свет. Но не
настолько, чтобы не видеть в упор той же песчаной, со следами штыковой
лопаты стенки. Подняла руку потрогать охряной узор. И, к своему удивлению,
не встретила преграды: рука по локоть исчезла в породе. От любопытства, а
больше все-таки от неожиданности сделала еще шаг -- и провалилась в
невыразимо длительное падение лицом вниз в слоистую темноту...
Сперва ощутила сложный смрадный запах вымоченной в керосине хамсы, ила,
перестоявшейся фиалки и широко расплывшуюся во рту боль прикушенного или
обожженного языка. Внутрь тела, начиная от кончиков пальцев, поползло,
отступая, тепло. Озябли колени и плечи, посинели ногти, в мурашках растаял
низ живота. Горячий комок задержался у сердца, на мгновение затопил горло и
маленьким радужным пятнышком аккумулировался в центре затылка. Тело потеряло
вес. Руки и ноги поплыли в неуправляемом и бесплотном парении. Пенистые
пузырчатые огоньки -- как шампанское на свету! -- впитались в кожу. Взлетел
и опал сильный звук, распухая из высокого колющего тона в ужасающе низкий
ватный хрип. И ливень, огнепад, бездна всепоглощающего света растворили мир
и мозг.
"Сиреневый туман над нами проплывает, -- родился откуда-то мысленный
ритм. -- Все в мире поглотил сиреневый туман..."
Внутри и снаружи Лельки качалась сухая размягчающая дымка. Висел ровный
лазорево-фиолетовый туман. Воздух, осязаемый без удушья, не обжигал ни губ,
ни глаз. Густая, как в полуденную жару, истома скопилась на месте
несуществующего Лелькиного тела, окончательно похитив умение что-то делать
или хотя бы шевелиться,
-- Свежа-а-тинку занесло-о! -- прозвучал заунывный, как в анекдоте о
дистрофиках, синюшный голос.
Странно он прозвучал. Будто провибрировал в каждой клеточке утраченного
тела. И был, похоже, ее и не ее. Лелька напряглась. И бесконечно долго
отрывала голову от земли. Потом еще дольше поднимала веки.
Вокруг сидело множество людей. Они мерно и медленно раскачивались и то
ли пели, то ли жужжали, не разжимая губ. Слова были неразборчивы. Но гораздо
труднее воспринимался этот выворачивающий зевотой скулы ритм.
-- Как ты попала сюда, дитя? -- засасывающе долго пропел старик, глядя
в сторону и вверх на остановившееся в зените солнце.
Девушка тоже посмотрела туда. И ей не пришлось щуриться: солнце не
пекло и не ослепляло. И все же размягчающий свет проникал всюду. Ничто здесь
не отбрасывало тени.
-- Как попала? -- переспросила Лелька. -- Просто гуляла. -- И добавила
для убедительности: -- С Динкой.
Старик беспокойно поворочал шеей. И продолжил свое нудное пение:
-- У тебя несчастье? Или бедствия снизошли на Землю? Язва? Мор? Война?
-- Ну, почему же?--Девушка пожала плечами. -- Обычные дела.
-- Не трудись говорить. Думай! -- посоветовала молодая женщина
ослепительной мертвенной красоты.
Неразборчивый фон отодвинулся, распался на куски. И Лелька вдруг
догадалась, что слышит никакое вовсе не пение, тем более не жужжание, а
самые натуральные человеческие мысли. Мозг был набит чужими мыслями, они
гудели и жалились помалу, как осы в чемодане.
-- Думай, думай, цыпочка! Напрягайся, я тебя почти не слышу! -- синюшно
проверещала старушонка, подсовываясь ближе.
Лелька наморщила лоб и с таким зверским усилием принялась
сосредоточивать разбегающийся разум, что у нее заболело темя и вместе с
челкой ходуном заходили уши. Зато по рядам вокруг прокатилось движение, там
довольно оскалились и, потирая руки, потянулись к ней как к огоньку.
-- Затлело-затеплилось!
-- Греет! Греет, братцы!
-- У, моя прелесть, сияет, словно тебе свечечка!
-- Блесточками играет! --послышались выкрики в том же явственном и
диком темпе сна.
Но Лелька уже немного свыклась. И по мере того, как течение мыслей
делалось насыщенным, редким, глубоким, по мере вживания в ритм, разные
голоса начали выделяться из тающего времени. Она могла уже указать, кому
какой голос принадлежит и какой эмоцией окрашен. Нельзя было ошибиться, даже
глядя совсем в другую сторону или на сиреневый сгусток в зените,
изображающий солнце.
-- Теплышко-то какое, господи! --умиленно запричитала синюшная бабка.
-- Ну, каждую же извилинку будто парком обдало...
-- Сильна девка!--согласился сочный баритон. -- До мозжечка проняло...
-- А мне все одно знобко, -- донесся издали завистливый надтреснутый
шепоток. -- Вконец иссохлась мудрилка. К вечному упокою, видать...
-- Да тебе уж и без толку, Гурикан! Почитай один светлячок на лысине
остался! -- внезапно окрысилась красавица. -- Ты и так ни одного новичка не
пропустил. Лучше, голубок, рассасывайся помалу...
Леля поежилась от этого бесцеремонного требования, да еще переданного
непосредственно в мозг. Она уловила, как корежит там вдали крохотный
островок сознания, перемежающийся беспамятством. Ясно представимые волны
Но вот я гляжу на трехглазое неземное лицо. Оно написано красками,
половину которых мне никогда в жизни не ощутить. Для меня, как и для любого
человека, рожденного планетой Земля, навсегда останутся в этих местах
картины черные провалы, пустые непрорисованные куски, неожиданные переходы
от ощущения цвета -- к мраку. Потому что спектр видения неизвестных разумных
существ простирается намного дальше в инфракрасную и ультрафиолетовую его
области. И художник неведомой планеты умело пользовался всей своей богатой
палитрой. Броско очерченный образ представителя чужой цивилизации шагнул к
нам через пространство и время, шагнул -- ив течение многих веков остался
непонятым чудотворцем. А те, кто истово молился ему несколько раз в день, не
подозревали о его внешности. Как не подозревал до сих пор и я.
И все же -- вот он, вот он, сигнал далекого Разума, который мы искали
под Баальбекской верандой и на фресках Тассили, в Култубской колонне в Дели
и в японских фигурках догу. Сигнал дошел до нас распахнуто и нетленно. И так
просто, как в руки случайного поклонника попадает фотография с автографом
любимого артиста.
Это и есть автограф для всех нас, для всего человечества.
Автопортрет...
Лишенный всяческой растительности череп я бы все же не рискнул назвать
голым -- он постепенно, без четкой границы переходил в окружающий фон. Не
зря Алекса Петров набросал по краям несуществующий у оригинала реденький
пушок -- ему нечем было выделить лицо из пространства. Над теменем плясало
несколько пучков голубоватого пламени. Я не знаю, в чем тут смысл
восприятия, но они именно плясали, постоянно и незаметно для глаза меняя
цвет и контур около какого-то общего положения. Все три глаза были накрыты
резко изломанными бровями. Веерообразные дыхательные отверстия и круглый рот
не вызывали отвращения и тем более -- сомнения в закономерности пребывания
их на этом лице. И насколько бережно и даже однообразно расходовались цвета
при переходе от лица к фону, настолько безудержно, ярко, без полутонов
выписаны глаза, щеки, одежда. Некоторые провалы в палитре -- конечные,
емкие, густые -- были на наш земной взгляд совершенно необоснованны. Такими
пятнами, например, разделялись язычки голубоватого пламени, делая
неправдоподобным мгновенный переход света в тьму. Другие накапливались так
постепенно, что оставляли глухое беспокоящее чувство: казалось, напряги всю
свою силу воли, и уловишь то, что скрыто за этой недосказанностью. Так у
самой грани распада зрительного ощущения написан почти невидимый ореол
вокруг головы. Вероятно, такой ореол мы могли бы увидеть у каждого
землянина, если бы научились воспринимать биотоки мозга.
Художник чужой планеты писал не для землян, вкладывая в портрет тонко
схваченную объемность и не ограничивая себя в выборе цвета. Это понял
древний живописец Земли и смело покрыл чистыми земными красками неземное
лицо. Быть может, тем самым он спас его от уничтожения воинствующими
монахами.
Но главное -- заботясь о ширме, о маске для пришельца, он создал новое
оригинальное произведение. Спустя семь веков легкие краски тончайшей пленкой
сняты с оригинала и наклеены на новую доску (помните "Курочку Рябу"? "Я
снесу вам яичко не золотое, а простое..."). Так в наше время родилась икона,
не освященная церковью, но еще более чудотворная, чем все святые мощи,
вместе взятые. Она висит у меня над столом и ежедневно рассказывает свою
историю. Так что пусть не удивляются верующие -- и у атеистов могут висеть
образа.
А настоящая "Фантастическая гравюра"? Она все еще исследуется учеными,
и тот самый криминалист, по-моему, собирается выжать из нее диссертацию.
Кстати, я слышал, после этой истории многие начали скупать древние иконы и
вываривать их до проявления второго изображения. Дай им, святой Никола,
стать свидетелями еще и не таких открытий!
Да, портрет писался не для земного зрителя. Мы смотрим на него глазами
дальтоника, даже не подозревая о немыслимой полноте чьих-то цветоощущений.
Но что же, в конце концов, цвет как не свойство окрашенной поверхности
отражать световые лучи преимущественно одной длины волны? Пусть световые
волны попадали в невидимые для нас области спектра -- мы понимали гораздо
больше, чем видели. И что-то здесь было от изощренного змеиного инстинкта.
Мы ощущали энергию чужих красок по всей области спектра -- от инфракрасного
до ультрафиолетового цветов. И краски эти приносили нам неосознанную
эмоциональную информацию...
Мы улавливали эту информацию на ощупь -- вполне заметной живой
теплотой. Но и расстояние не умело ее убивать -- мы ощущали ее через всю
комнату. Портрет излучал, мы впитывали это излучение даже с закрытыми
глазами -- всей кожей, нервами, волосами. Оно приходило к нам периодическим
и безболезненным жжением языка, внезапной искоркой по руке, неожиданным и
приятным нытьем зубов. А может, еще более тонкими способами восприятия?
Несомненно одно: наше зрение прогрессирует. Обезьяны видят два-три
цвета. Говорят, неандерталец различал около четырех оттенков. Мы -- семь и
множество нюансов. Не исключено, что наши потомки увидят мир в двенадцати
цветах. И, естественно, оценят всю прелесть "Фантастической гравюры".
Но одна мысль не дает мне покоя: вернется ли когда-нибудь к человеку
утерянный на ступенях эволюции третий глаз?
Сиреневый туман
Письмо из Крутечек и на этот раз было деловитым, подробным и
монотонным. Позади прочих деревенских новостей, следом за поименными
приветами от соседей, тетка Изварина писала: "А еще сообщаю тебе, доченька,
пропала Динка. Последние дни воем выла, я уж решила --сбесилась. И то
сказать, двадцать три годочка почти бы стукнуло, собачий век. Погладишь ее
-- прикусит зубами руку -- и тянет за собой. Я, конечное дело, стара теперь
с псами хороводиться, не пошла. Может, зря, как думаешь? Ты бы, знаю,
пошла... Третий день как пропала. Отмаялась..."
Леля опустила письмо на колени.
Динка была кудлатой беспородной прелестью с куцым от природы хвостом и
человеческим взглядом грустных карих глаз. Такие в этом взгляде были тоска и
собачья неустроенность, что Леля без колебаний вывалила ей на лопушок из
собственной миски половину картошки с тушенкой. Псина нежадно поела, подошла
и уткнулась носом в голые Лелины колени.
Хозяйкой Динки была тетка Изварина, крутая краснощекая бабенка с
молодыми крепкими ногами и длинной черной косой. На шестом десятке на нее
заглядывались приезжие парни, и дурная слава приклеивала к ней внимание не
хуже невянущей красоты. Но тетке Извариной наплевать было на любую славу --
хорошенькие веселые дочки ее, нагулянные от неизвестных отцов, ни в чем не
уступали соседским ребятишкам. Разве только уединенные и гордые чересчур, ни
с кем не водились!
Крутечки -- деревенька небольшая, вся на виду. Не успели студенты
набить соломой матрацы, как у них появились гости. По случаю первого дня
приезда и дождя танцы устроили в помещении. В углу, в самом освещенном
месте, заносился патефон. Смазки или чего иного не хватало ему в этом
климате, но пластинку приходилось подгонять пальцем. Звук получался
неравномерный -- заунывный или не по мотиву бойкий -- в зависимости от
темперамента крутилы...
Знакомство с Динкой состоялось на следующий день, к вечеру, когда уже
вернулись с поля. Доев, Леля посидела минут пять, отогревая коленями липкий
собачий нос. Потом поднялась, собрала посуду, отнесла к ручью. Пучком травы
оттерла с песочком миски-ложки, принялась мыть их в стылой воде. Динка,
помахивая куцым хвостом, терпеливо ждала на берегу. Леля подумала-подумала
-- и позвала ее с собой к хозяевам.
На скамейке у калитки сидели девчонки Изварины. Та, что постарше,
начесывала сестре "бабетту". Леля замедлила шаг -- слава дома вместе с
глиной прилипала к резиновым сапогам, делала ноги непослушными.
-- Эй! -- окликнула Леля негромко. -- Я собаку привела.
-- Динку, что ли? -- Младшая отвела с глаз реденькую прядь. --
Подумаешь, и сама бы не заблудилась. Она когда и по три дня кряду не
возвращается.
Обе настороженно и с любопытством глядели на городскую, шагнувшую к ним
из "приличного" мира. Одна защитительно выставила перед собой остроконечную
расческу. Другая замерла с наполовину взбитыми волосами. Пауза текла и
текла, и никто не решался ее нарушить. Тут Динка даже не заскулила, а как-то
горестно взвизгнула, и девчонки опомнились, заговорили разом, преувеличенно
задвигались.
-- Давай кончай быстрее, размечталась!
-- Шпилек мало! -- Старшая вздохнула.
-- А вот возьмите мои! -- Леля, нашаривая левой рукой "невидимки",
торопливо ступила ближе. Узел волос на затылке распустился, тяжелое золото
заструилось по плечам.
-- У вас красивые волосы. Мягкие, должно быть! -- взросло восхитилась
младшая. И без всякого перехода добавила: -- Меня зовут Ада. А ее Ксюта.
-- Не дергайся, егоза! -- прикрикнула старшая. -- Точно, Ксюта. Будем
знакомы...
Между ними троими сразу установилась легкая доверчивая атмосфера. Леля
выхватила у Ксюты расческу, присела на краешек скамейки и двумя руками
притянула к себе голову Ады.
В доме у Извариных было чисто и не то что уютно, а как-то всласть
дышалось. Посредине пыжилась печка, деля избу на закутки -- кухоньку и две
комнатушки. Парадная стенка над кроватью была залеплена фотографиями. На
самой большой, в резной рамке, застигнуто пялился в объектив паренек лет
восемнадцати, простоволосый и хмурый, как всегда бывает на портретах,
увеличенных с маленькой карточки. Там же, вставленные за рамку, а также в
простенке от окна до окна красовались разнокалиберные семейные фото --
случайные мгновения счастливой довоенной жизни.
Тетка Изварина с мужем.
Она же и сын.
Муж с сыном на коленях. Она стоит рядом, положив деревянно согнутую
руку на мужнино плечо.
Коллективные школьные снимки, белесые от плохой выдержки.
Муж возле трактора. "Сгорел в танке в первый месяц войны", -- осторожно
поясняет Ксюта, никак не называя мужчину, который должен был бы стать и не
успел стать ее отцом.
Тетка Изварина -- в берете и с ямочками на щеках.
И вдруг -- тот же самый парнишка с портрета: в пилотке, гимнастерке, с
напряженным и рассредоточенным взглядом. А поперек фото, фиолетовыми, трудно
выведенными буквами, точно писал внезапно потерявший зрение: "Я убит шестого
марта 1943 года".
Хлопнула дверь. Леля медленно обернулась.
Оставив за порогом привычную бойкость и ставшую привычной
независимость, тетка Изварина внесла в избу усталое тело, притаившуюся в
глазах тоску, бессильно перекинутую на грудь косу. При виде незнакомой в
доме она было спохватилась, живенько подтянулась, заранее ощетинилась,
распустила ленточку, стягивающую кончик косы, и затеребила волосы. И все это
вышло ладно, гладко, не без кокетства и вкуса. Но все же маска беззаботности
и естественного озорства к хозяйке не вернулась. Родные стены да
простодушный Лелькин вид не располагали к защитительному притворству --
женщина приветливо кивнула и вопросительно посмотрела на дочек.
-- Это Леля! -- сказали девочки хором. Ксюта стала стаскивать с матери
сапоги. Ада принесла тапки.
-- Я Динку привела. Прибилась ко мне сегодня, -- поспешила на всякий
случай оправдаться Леля. И сразу поняла, что ей здесь рады без всяких
пояснений, можно не выдумывать себе сложностей и вообще не мудрить.
-- Она ко всем приезжим жалиться бегает! С сорок шестого года места
себе не находит, как Колюшка потерялся.
Тетка Изварина сказала это просто, с устоявшейся грустью и
располагающей на разговор откровенностью. Что-то подсказало ей -- не стоит
стесняться студентки, заявившейся в гости к дочерям. И это вот ласковое,
относящееся обычно к слабому "потерялся" вместо "пропал" или "исчез" вышло
тоже убедительно и немножко провокационно, как бы подталкивая на дальнейшие
расспросы. Леля без труда догадалась, как же хочется порассказать о себе
этой гордой женщине, избравшей тяжкую долю ни с кем не делить горя. И так же
точно догадалась, что Колюшка и есть тот изображенный на фотографии тетки
Извариной сын.
Но тогда это входило в противоречие с чернильной строчкой поперек фото:
"Я убит..."
Тетка Изварина повесила на самодельные плечики жакетку, села у стола.
Ксюта, чмокнув мать в щеку, принялась накрывать на стол.
-- Значит, говоришь, "Леля"? Ну-ну. Спасибо, что зашла, не
побрезговала...
Леля чуть покраснела, но все же храбро выдержала теткин взгляд. Подошла
Динка, опрокинулась у Лелиных ног, голову положила ей на ступню.
-- За свою приняла, -- заметила тетка Изварина. -- А так, кроме
Колюшки, никого не признавала. Два года ему за поводыря была.
И вдруг, круто меняя тему, повернулась всем крепким ладным корпусом к
Аде:
-- Географию не выдали? Или так и будешь ходить без учебника?
-- Да ну, мамочка, четверть длинная. Выдадут...
Поговорили о школе. О книжках. О весовщице Вагилевой, которая не
вызывает мастера регулировать весы и обманывает шоферов. О картошке, которую
комбайн приминает в землю, и ее трудно выворачивать ногтями, а некоторые
бессовестные даже сами зароют и сверху припорошат, чтоб лишний раз не
нагинаться. Окончив ужин, тетка Изварина спросила:
-- Ты, небось, давно ломаешь голову, как это может потеряться человек,
которого убили за три года до того, а?
Леля кивнула.
-- Его на фронте в голову ранило. Несильно, а токо вот видеть почти
перестал, токо то, что по центру взора. И память у него раскрошилась. Три
буквы зараз мог распознать, а от этого кусочка в обе стороны -- темень. Да и
чего мог рассмотреть, сей же миг забывалось, лишь глаза отведи. Читать,
бедолага, разучился. А писать не глядя старался, как сама рука помнит... --
Тетка Изварина покосилась на фотографию, длинно вздохнула. -- И еще, веришь
ли, лево-право начал путать, дом свой от других различить не умел. Доктор
говорил -- в памяти его признаки вещей не держались. Отойдет куда подальше
-- я уж бегу разыскивать, не то убредет куда ни попадя... После потом щенка
ему раздобыла...
Динка, не поднимая головы, покрутила культяпкой хвоста.
Ада быстро обогнула стол, уселась на пол, прижалась к материному боку.
Тетка Изварина обняла ее, запустила пальцы в мягкие редкие волосы.
-- Опять "бабетту" начесали? Талдычу ж вам, из моды она теперь вышла.
Да и для головы вредно. А вы чего ж? Хоть ты, Леля, подтверди им.
Ворчание тетки Извариной было славным. Уютным. Ада лишь слегка
пошевелила плечиком и глубже зарылась в мамин бок. Ксюта, не закончив
убирать посуду, потребовала:
-- Дальше, мамочка, дальше!
Тетка Изварина будто не слышала. Губы ее как-то сразу затвердели и
выцвели, уголки рта опустились, глаза отсутствующе уставились за окно.
-- А седьмого августа после полудня потерялся. -- Голос хозяйки на этой
фразе дважды переломился. -- Я уж поуспокоилась, думала, отойдет помаленьку.
Пускай бы калекой жил, чем совсем с войны не вернуться. Водила гулять.
Читала. Он понимал, если медленно, чуть не по складам... А все же мучился:
до войны учительствовать мечтал. Вот бы их мне учил... Хотя, откуда ж бы им
при нем взяться!
Она оттолкнула Аду, но опомнилась, крепче обхватила за плечи. С другого
бока тотчас приткнулась Ксюта. Мать обняла и ее.
-- К зеркалу подойдет: "Нет меня, мама, там. Тьма. Глаз чужой посреди
мрака торчит". Потом обернется ко мне -- как только угадывал? -- рукой
воздух ощупает вокруг себя: "И здесь тоже нет. Нет меня больше. Личность я,
мама, утерял... Жить не хочется..."
За окном стемнело. Но света не зажгли. Голос тетки Извариной стал
ломким и сухим и больше не обрывался.
-- Прихожу, значит, домой седьмого августа -- нет его. Я сначала не
испугалась. Решила, опять с Динкой за деревню подался. На ручей, тоску
отливать. Они часто к ручью уходили. Я ж и всего-то в правление на минутку
-- насчет машины договориться: хотела его в город, к профессору... Подошла к
подоконнику полить цветок -- а там эта фотка. И чернилом поперек: "Я убит
шестого марта 1943 года". У меня так все внутри и трепыхнулось. Далеко ж,
думаю, за час не мог уйти. Сама все вокруг избегала. И другие тоже колхозом.
И из милиции двое. С собакой. Все допытывались, не затаил ли он от войны
оружия. Да если б и затаил, тут же б из головы выронил... Бегали мы все,
бегали, так представляешь -- ну нигде ни следочка! Ни слезы. Ни кровинки.
Собака их здоровущая хвост под брюхо, наземь повалилась и уши лапами
заслонила, даром что овчарка! А Динка лишь через три дня объявилась.
Облезлая. Бока проваленные. Под крыльцо заползла и еще неделю скулила точно
по покойнику. Да уж и совсем зазря. Какой там покойник, когда и так два раза
умер! Чую, сам он на себя руки наложил. Незнамо где теперь и косточки
незарытые валяются... Как раз с седьмого августа...
Седьмого августа 1946 года Лелька родилась на свет.
-- Оставайся ночевать, -- предложила тетка Изварина. -- А то, хочешь, и
вовсе переселяйся.
-- Что вы, спасибо, перед ребятами неудобно! -- отказалась Леля.
На самом деле, испугалась стен, которые не уберегли человека, не
уговорили остаться и жить. Лелька не доверяла им, видевшим, как металась
между ними четырьмя обезумевшая от горя женщина, едва примирившаяся со
смертью мужа. И как, наверное, тихо кусала ночью губы в печали о
сыне-калеке. И как обманывала здесь себя с чужими мужчинами -- лишь бы не
быть одной! Может, она уже не имела ни надежды, ни права на новую семью. Но
очень хотела ее иметь...
-- Я завтра вечерком забегу, можно? -- спросила Леля. -- Спокойной
ночи!
-- Прощай пока... Почаще заходи... Ладно?
Леля пришла завтра. И послезавтра. И еще четыре вечера подряд. А на
седьмой не пришла.
...Динка прибежала прямо в поле во время обеда. Есть не стала. И все
нетерпеливо тыкалась в колени, тянула Лелю за руку, деликатно повизгивала.
-- Доедай живее да уматывай, мы тебя отпускаем!-- распорядился Женька
Жук. -- Твоя четвероногая Санчо Панса у любого скулежом аппетит отобьет.
-- У тебя отобьешь! -- Леля забрала в горсть сухой собачий нос, подула.
-- Пошли, что ли? Нас с тобой милостиво отпускают.
-- Не понимаю, чего ты среди женского рода выискала? -- Верзила Силкин
подмигнул ребятам и гулко захохотал. -- Будь на твоем месте я, никто бы не
ломал голову, чем можно с такой аппетитной мамашей заниматься...
Леля подошла и трахнула его алюминиевой миской по спине. Он недоуменно
пошевелил лопатками:
-- Уж и пошутить нельзя. Недотрога!
-- Поищи себе другой повод для шуток. А с такими мыслями даже во сне
сторонись этого дома! Динка вздыбила шерсть на загривке и зарычала.
-- Ну-ну, умничка моя, не надо! -- успокоила Леля. -- Дяденька
осознал...
И они пошли куда глаза глядят...
Оказалось, глаза у них у обеих глядят на ручей. Спустились к берегу.
Побрели вниз по течению, не торопясь и не оглядываясь. Динка держалась у
ноги. Однако стоило Леле приостановиться, хватала за брюки и тянула дальше
вниз. Где-то там за несколько километров отсюда ручей сливается с рекой. А
река, как известно, бежит в Волгу. Которая, в свою очередь, впадает в
Каспийское море. По морю гуляют волны. И всякая мысль, обегая даже
безмозглую голову, рождает волны. Мысленные волны. Биополе. Которое
объединяет волны всех людей и тоже образует море, целый мысленный океан. На
Земле есть скрытые от глаз лагуны, где океан этот пенится невиданными
взлетами энергии.
Пиками энергии. Со своими приливами и отливами.
Леля удивилась неожиданным, невесть чем навеянным рассуждениям. Ну,
поле. Ну, море. Ну, океан. Если мысленный, то почти и не существующий. А о
несуществующем зачем думать? Зачем ненужными мыслями маяться?
Тут Леля споткнулась, опомнилась и лишь тогда осмотрелась внимательнее.
Ручей здесь ударялся в обрывистый берег, взъяривался, слегка отскакивал
назад и под прямым углом катился в сторону. В месте изгиба крутило пенный
водоворот. И именно здесь кому-то понадобилось брать песок. Вода не
доставала до выемки, а точнее, до ниши примерно человеческого роста и
метровой глубины, куда солнечный луч не попадал из-за берегового уступа. Там
отчетливо просматривались слои песка, крепленные охряными прожилками глин и
срезанные вкось штыковой лопатой. Ничего, в общем, интересного. И Леля не
остановила бы на нише своего внимания, если бы не Динка.
Динка сунула туда нос, поскребла когтями землю и заскулила. К кончику
ее куцего хвоста подползла острая тень двузубого валуна.
Лелька за ошейник потянула псину внутрь. Но Динка прижалась брюхом к
земле, мелко-мелко задрожала, попятилась, и девушка не стала настаивать.
Пригнувшись, ступила в нишу. Конечно же, заслонила собой свет. Но не
настолько, чтобы не видеть в упор той же песчаной, со следами штыковой
лопаты стенки. Подняла руку потрогать охряной узор. И, к своему удивлению,
не встретила преграды: рука по локоть исчезла в породе. От любопытства, а
больше все-таки от неожиданности сделала еще шаг -- и провалилась в
невыразимо длительное падение лицом вниз в слоистую темноту...
Сперва ощутила сложный смрадный запах вымоченной в керосине хамсы, ила,
перестоявшейся фиалки и широко расплывшуюся во рту боль прикушенного или
обожженного языка. Внутрь тела, начиная от кончиков пальцев, поползло,
отступая, тепло. Озябли колени и плечи, посинели ногти, в мурашках растаял
низ живота. Горячий комок задержался у сердца, на мгновение затопил горло и
маленьким радужным пятнышком аккумулировался в центре затылка. Тело потеряло
вес. Руки и ноги поплыли в неуправляемом и бесплотном парении. Пенистые
пузырчатые огоньки -- как шампанское на свету! -- впитались в кожу. Взлетел
и опал сильный звук, распухая из высокого колющего тона в ужасающе низкий
ватный хрип. И ливень, огнепад, бездна всепоглощающего света растворили мир
и мозг.
"Сиреневый туман над нами проплывает, -- родился откуда-то мысленный
ритм. -- Все в мире поглотил сиреневый туман..."
Внутри и снаружи Лельки качалась сухая размягчающая дымка. Висел ровный
лазорево-фиолетовый туман. Воздух, осязаемый без удушья, не обжигал ни губ,
ни глаз. Густая, как в полуденную жару, истома скопилась на месте
несуществующего Лелькиного тела, окончательно похитив умение что-то делать
или хотя бы шевелиться,
-- Свежа-а-тинку занесло-о! -- прозвучал заунывный, как в анекдоте о
дистрофиках, синюшный голос.
Странно он прозвучал. Будто провибрировал в каждой клеточке утраченного
тела. И был, похоже, ее и не ее. Лелька напряглась. И бесконечно долго
отрывала голову от земли. Потом еще дольше поднимала веки.
Вокруг сидело множество людей. Они мерно и медленно раскачивались и то
ли пели, то ли жужжали, не разжимая губ. Слова были неразборчивы. Но гораздо
труднее воспринимался этот выворачивающий зевотой скулы ритм.
-- Как ты попала сюда, дитя? -- засасывающе долго пропел старик, глядя
в сторону и вверх на остановившееся в зените солнце.
Девушка тоже посмотрела туда. И ей не пришлось щуриться: солнце не
пекло и не ослепляло. И все же размягчающий свет проникал всюду. Ничто здесь
не отбрасывало тени.
-- Как попала? -- переспросила Лелька. -- Просто гуляла. -- И добавила
для убедительности: -- С Динкой.
Старик беспокойно поворочал шеей. И продолжил свое нудное пение:
-- У тебя несчастье? Или бедствия снизошли на Землю? Язва? Мор? Война?
-- Ну, почему же?--Девушка пожала плечами. -- Обычные дела.
-- Не трудись говорить. Думай! -- посоветовала молодая женщина
ослепительной мертвенной красоты.
Неразборчивый фон отодвинулся, распался на куски. И Лелька вдруг
догадалась, что слышит никакое вовсе не пение, тем более не жужжание, а
самые натуральные человеческие мысли. Мозг был набит чужими мыслями, они
гудели и жалились помалу, как осы в чемодане.
-- Думай, думай, цыпочка! Напрягайся, я тебя почти не слышу! -- синюшно
проверещала старушонка, подсовываясь ближе.
Лелька наморщила лоб и с таким зверским усилием принялась
сосредоточивать разбегающийся разум, что у нее заболело темя и вместе с
челкой ходуном заходили уши. Зато по рядам вокруг прокатилось движение, там
довольно оскалились и, потирая руки, потянулись к ней как к огоньку.
-- Затлело-затеплилось!
-- Греет! Греет, братцы!
-- У, моя прелесть, сияет, словно тебе свечечка!
-- Блесточками играет! --послышались выкрики в том же явственном и
диком темпе сна.
Но Лелька уже немного свыклась. И по мере того, как течение мыслей
делалось насыщенным, редким, глубоким, по мере вживания в ритм, разные
голоса начали выделяться из тающего времени. Она могла уже указать, кому
какой голос принадлежит и какой эмоцией окрашен. Нельзя было ошибиться, даже
глядя совсем в другую сторону или на сиреневый сгусток в зените,
изображающий солнце.
-- Теплышко-то какое, господи! --умиленно запричитала синюшная бабка.
-- Ну, каждую же извилинку будто парком обдало...
-- Сильна девка!--согласился сочный баритон. -- До мозжечка проняло...
-- А мне все одно знобко, -- донесся издали завистливый надтреснутый
шепоток. -- Вконец иссохлась мудрилка. К вечному упокою, видать...
-- Да тебе уж и без толку, Гурикан! Почитай один светлячок на лысине
остался! -- внезапно окрысилась красавица. -- Ты и так ни одного новичка не
пропустил. Лучше, голубок, рассасывайся помалу...
Леля поежилась от этого бесцеремонного требования, да еще переданного
непосредственно в мозг. Она уловила, как корежит там вдали крохотный
островок сознания, перемежающийся беспамятством. Ясно представимые волны