Страница:
«Я видел его своими глазами, сэр, — ответил я. — И не надо разговаривать со мной таким покровительственным тоном. Я вскрыл могилу в Вудлоне, в которой вместо моего отца лежал ребенок».
Сарториус не испугался, напротив, мои слова лишь возбудили его интерес. Он подался вперед, упершись в стол руками, и стал с любопытством меня разглядывать. Я поведал ему историю нашей поездки в Вудлон и как был вскрыт гроб. Затем я почувствовал необходимость рассказать доктору всю предысторию — как я во время снежной бури увидел в белом экипаже призрак своего отца и все прочее. Разговор повернулся именно так, а не иначе, потому что я ощутил необъяснимое доверие к доктору Сарториусу. Я не понимаю, почему это произошло, но это произошло, и я почувствовал облегчение, словно с моей души упал тяжелый камень.
«Всегда существует возможность ошибиться при таком беглом взгляде, тем более во время снежной бури, хотя… — задумчиво проговорил доктор Сарториус, — мне нравится, как вы отнеслись к своему видению. — В его взгляде обнаружилось искреннее одобрение. — Кто вы по профессии, мистер Пембертон?»
Это очень трудно понять, но ни тогда, ни в последующем Сарториус не пытался что-либо отрицать, либо спрятаться за двусмыслицы. Более того, он ни разу не пытался сказать ни одного слова в свое оправдание. Мое появление возбудило в нем интерес, но отнюдь не тревогу или озабоченность. Во время самой первой встречи я чувствовал себя как некий забавный биологический вид, попавший в поле зрения Сарториуса и подлежавший изучению. Он настоящий, прирожденный ученый. Доктор Сарториус никогда не помышляет о том, как оправдать и защитить свои действия. Совесть и ее муки не омрачают его души… Однажды я поинтересовался его вероисповеданием. В детстве он был воспитан в лютеранской вере, но рассматривал христианство как красивый поэтический обман. Он полагал это настолько само собой разумеющимся, что не пытался даже спорить с положениями богословов, высмеивать их или иным способом опровергать догматы христианского вероучения.
«Если вы действительно хотите увидеть своего отца, то, конечно, вы его увидите, — сказал мне Сарториус. — Но я очень сомневаюсь, что это принесет вам удовлетворение. Вас ожидает зрелище, к которому вы явно не подготовлены. Здесь недостаточно будет вашего нравственного чувства, сыновней любви или ненависти. Хотя… это, конечно, не мое дело. Но что вы скажете этому… папе… которого считали умершим?»
Это был вопрос, который я так и не решился задать самому себе. Должно быть, Сарториус прочел на моем лице глубочайшее отчаяние. Действительно, как мне следовало поступить при встрече? Обнять папашу? Поздравить его с чудесным воскрешением? Заплакать от радости, что он жив? Может быть, я просто хотел сказать ему, что мне все известно! И отдать ему должное за всю глубину обмана и предательства, границ которых, я, как стало ясно, даже не мог себе представить.
Так в чем же состояла моя цель? Я хотел всего и ничего. Я не зная, следовало ли мне пасть на колени и умолять его не обойти своей милостью жену и ребенка… А может быть, мне надо было броситься на него и задушить, чтобы навеки избавиться от мучительного сознания его мнимой смерти и обмана его призрачного тайного существования.
Я дал доктору единственный, на мой взгляд, разумный ответ: «Я никогда не заблуждался насчет своего отца, я считал и считаю его негодяем, вором и убийцей».
Кажется Сарториус меня понял. Он поднялся и знаком предложил мне следовать за ним.
Спотыкаясь, я двинулся следом. По вдыхаемому воздуху я понял, что мы находимся в лаборатории, хотя в освещенных светом газовых ламп комнатах не было ничего специфически лабораторного, пожалуй, только легкий запах химикатов. Мы вошли в одно из помещений. У стен были расставлены стеклянные шкафы с инструментами. Вделанные в стены раковины, отделанные камнем… Там же стояли непонятные мне аппараты, соединенные друг с другом проводами и кабелями, из стенок которых выступали какие-то колесики и шестеренки. Особенно глубоко в память врезалось большое тяжелое деревянное кресло, подлокотники которого были снабжены кожаными ремнями, а на подголовнике крепились металлические захваты для головы. Стены были обиты мягким коричневым материалом — может быть, велюром или вельветом, не знаю точно. Все эти научные атрибуты показались мне весьма зловещими.
У Сарториуса была великолепная библиотека. Когда мы пришли к взаимопониманию, он позволил мне пользоваться ею. Я провел много часов за книгами, стараясь понять, чем занимается доктор Сарториус. Я читал то, что читал он. Конечно, это была глупая затея, что-то вроде моральной повинности.
Сарториус бегло говорит на нескольких языках… Научные журналы и газеты были в беспорядке свалены на полу, куда он бросал их по прочтении. Я взял на себя труд привести библиотеку в порядок. Из Франции, Англии и Германии прибывали бандероли с книгами и журналами — там были статьи, эссе и монографии. Сарториус знает все, что происходит в медицинской науке и практике… Но, должен сказать, он очень нетерпеливый читатель. В книгах его интересует только новизна, он лихорадочно ищет в них неизвестные ему факты, и только их, очень критично подходя к тому, что читает. Его библиотека — это не коллекция собирателя. Он читает не для получения удовольствия. Сарториус не испытывает никакого почтения к книгам как таковым, его не волнует, как они переплетены, вообще он весьма небрежно обращается с книгами и журналами. Он читает все подряд — философию, историю, труды по естественным наукам и даже беллетристику, не разделяя авторов по интересам и научным дисциплинам. Во всех книгах он целенаправленно ищет то, то считает истинным, интересным и полезным для своих целей. Он ищет поддержки, подтверждения своим мыслям и идеям, ищет разгадку проблем, поставивших его в тупик.
Мне кажется, иногда он с тоской желал найти родственную душу. Определенно, его окружали люди, интеллектуально не слишком развитые, которые не могли наравне с ним судить о происходящем в науке и в жизни. Он жил очень одиноко. Если он принимал гостей, то, вероятно, под сильным нажимом Юстаса Симмонса. В основном этот дом посещали политики.
Сарториус подвел меня к лифту, и мы поднялись наверх в отделанной латунью кабине. С лифтом Сарториус управлялся сам, но делал это без всякой таинственности, очень обыденно и просто. На верхнем этаже располагались комнаты и помещения, где жили клиенты доктора Сарториуса — его стариковская похоронная команда — люди, которых считали давно умершими. Кроме того, там же находились кабинеты, где проводились лечебные сеансы, и комнаты, куда приезжали женщины, посещавшие стариков. Но все это я понял гораздо позже, когда мы с Сарториусом договорились об условиях моего заточения и я стал пользоваться полной свободой передвижения по его дому. Первым впечатлением был длинный коридор, куда открывались двери множества комнат, которые в тот момент были совершенно пусты. Отделка помещений отличалась поистине монастырской простотой.
Именно там, на верхнем этаже владений Сарториуса, я увидел во всем великолепии — как бы это назвать? — биологизированное богатство этого необычного человека; я понял, что там и только там увижу наконец своего отца. Я был настолько поражен, что, видимо, с тех самых пор на мне лежит печать, как и на всяком, кто прикоснулся к запретному плоду познания.
Здесь, на верхнем этаже, была святая святых лаборатории, ее сердце, средоточие исследований, задуманных и выполненных Сарториусом. Весь этаж представлял собой оранжерею с зелеными растениями, посыпанными гравием дорожками и окованными железом скамейками вдоль них. Крыша была сделана из стекла и металлоконструкций, пропускала море света, окрашивающего все в таинственный зеленоватый цвет. Этот солярий казался воплощением мира и гармонии. Посередине был сооружен дворик, вымощенный красным кирпичом и отделенный от остального пространства возвышением, вокруг которого располагались маленькие площадки с филигранными стульями и столиками. В огромных глиняных вазонах росли причудливые экзотические растения. Из труб, проложенных по полу, с шипением вытекали струи теплой и горячей воды, создававшие влажную и горячую атмосферу тропического леса. Сквозь пол ощущалась вибрация мощного двигателя, который, по-видимому, подавай воду и пар в системы труб. В середине дворика имелось углубление, заполненное водой, приобретшей от кирпичей, которыми были обложены стенки бассейна, охряный цвет. Над водой клубился легкий сернистый туман. В бассейне в компании двух женщин плескался высохший старик. Вокруг стояли статуи — некоторые на пьедесталах, некоторые просто на земле. Все они застыли в эротически-непристойных позах. Одни изображали неистовое совокупление, другие — чувственные позы. Фигуры были некрасивы, обыкновенные люди — такие же, как все мы, простые смертные. Обычно скульпторы не выставляют подобные произведения на выставках, оставляя их для себя и своих друзей.
Все чудодейственное воздействие заключалось в римской бане — бане, если можно так выразиться, Рима, пережившего промышленную революцию. Зеленоватый свет, который лился сквозь крышу, был живым, он пульсировал в определенном ритме, и вдруг я понял, что в помещении звучит музыка, наполняя его чудесной мелодией. Было такое ощущение, что я попал в другую Вселенную, в какое-то иное Творение — вещественное олицетворение Эдема. Увидел я и источник музыки — огромных размеров оркестрион, который, подобно церковному органу, стоял на возвышении у дальней стены — гигантская музыкальная машина сверкала множеством дисков, которые, медленно вращаясь, имитировали игру целого симфонического оркестра.
Меня охватило предчувствие постижения прискорбной истины, пока я искал глазами между умиротворенными, наслаждающимися горячей водой стариками Огастаса Пембертона. Прочие бездельники из числа пациентов доктора Сарториуса со своими спутницами тесной компанией расслабленно слушали музыку, сидя за столиками в черных фрачных парах, положив перед собой черные цилиндры.
Вдруг я увидел своего отца, расположившегося в каком-то подобии травяного алькова на окованной железом скамейке. Огастас сидел, несколько сгорбившись, в окутанной туманом жаркой полутьме в состоянии безмолвного уныния или бесконечно-терпеливого ожидания, полного надежды на чудо. Точно так же выглядел и другой джентльмен рядом с ним. На самом деле в основе их неподвижности была стойкость. Они терпели некоторые лишения, несмотря на то что получали очень массивное, оживляющее их тело лечение.
Это был мой отец — примитивное создание до мозга костей… Тупой, непревзойденный эгоист… Недалекий, упрямый, хитрый… Я стоял перед этим подобием былого Огастаса, этой усохшей копией отца и молил Бога, чтобы передо мной снова оказался мой жестокий и тупой самодур отец, а не эта безвольная кукла, которая смотрела на меня, не узнавая, хотя слышала голос доктора Сарториуса: «Огастас! Ты знаешь, кто это? Посмотри внимательно! Ты что, не хочешь поздороваться со своим сыном?»
Глава двадцать вторая
Сарториус не испугался, напротив, мои слова лишь возбудили его интерес. Он подался вперед, упершись в стол руками, и стал с любопытством меня разглядывать. Я поведал ему историю нашей поездки в Вудлон и как был вскрыт гроб. Затем я почувствовал необходимость рассказать доктору всю предысторию — как я во время снежной бури увидел в белом экипаже призрак своего отца и все прочее. Разговор повернулся именно так, а не иначе, потому что я ощутил необъяснимое доверие к доктору Сарториусу. Я не понимаю, почему это произошло, но это произошло, и я почувствовал облегчение, словно с моей души упал тяжелый камень.
«Всегда существует возможность ошибиться при таком беглом взгляде, тем более во время снежной бури, хотя… — задумчиво проговорил доктор Сарториус, — мне нравится, как вы отнеслись к своему видению. — В его взгляде обнаружилось искреннее одобрение. — Кто вы по профессии, мистер Пембертон?»
Это очень трудно понять, но ни тогда, ни в последующем Сарториус не пытался что-либо отрицать, либо спрятаться за двусмыслицы. Более того, он ни разу не пытался сказать ни одного слова в свое оправдание. Мое появление возбудило в нем интерес, но отнюдь не тревогу или озабоченность. Во время самой первой встречи я чувствовал себя как некий забавный биологический вид, попавший в поле зрения Сарториуса и подлежавший изучению. Он настоящий, прирожденный ученый. Доктор Сарториус никогда не помышляет о том, как оправдать и защитить свои действия. Совесть и ее муки не омрачают его души… Однажды я поинтересовался его вероисповеданием. В детстве он был воспитан в лютеранской вере, но рассматривал христианство как красивый поэтический обман. Он полагал это настолько само собой разумеющимся, что не пытался даже спорить с положениями богословов, высмеивать их или иным способом опровергать догматы христианского вероучения.
«Если вы действительно хотите увидеть своего отца, то, конечно, вы его увидите, — сказал мне Сарториус. — Но я очень сомневаюсь, что это принесет вам удовлетворение. Вас ожидает зрелище, к которому вы явно не подготовлены. Здесь недостаточно будет вашего нравственного чувства, сыновней любви или ненависти. Хотя… это, конечно, не мое дело. Но что вы скажете этому… папе… которого считали умершим?»
Это был вопрос, который я так и не решился задать самому себе. Должно быть, Сарториус прочел на моем лице глубочайшее отчаяние. Действительно, как мне следовало поступить при встрече? Обнять папашу? Поздравить его с чудесным воскрешением? Заплакать от радости, что он жив? Может быть, я просто хотел сказать ему, что мне все известно! И отдать ему должное за всю глубину обмана и предательства, границ которых, я, как стало ясно, даже не мог себе представить.
Так в чем же состояла моя цель? Я хотел всего и ничего. Я не зная, следовало ли мне пасть на колени и умолять его не обойти своей милостью жену и ребенка… А может быть, мне надо было броситься на него и задушить, чтобы навеки избавиться от мучительного сознания его мнимой смерти и обмана его призрачного тайного существования.
Я дал доктору единственный, на мой взгляд, разумный ответ: «Я никогда не заблуждался насчет своего отца, я считал и считаю его негодяем, вором и убийцей».
Кажется Сарториус меня понял. Он поднялся и знаком предложил мне следовать за ним.
Спотыкаясь, я двинулся следом. По вдыхаемому воздуху я понял, что мы находимся в лаборатории, хотя в освещенных светом газовых ламп комнатах не было ничего специфически лабораторного, пожалуй, только легкий запах химикатов. Мы вошли в одно из помещений. У стен были расставлены стеклянные шкафы с инструментами. Вделанные в стены раковины, отделанные камнем… Там же стояли непонятные мне аппараты, соединенные друг с другом проводами и кабелями, из стенок которых выступали какие-то колесики и шестеренки. Особенно глубоко в память врезалось большое тяжелое деревянное кресло, подлокотники которого были снабжены кожаными ремнями, а на подголовнике крепились металлические захваты для головы. Стены были обиты мягким коричневым материалом — может быть, велюром или вельветом, не знаю точно. Все эти научные атрибуты показались мне весьма зловещими.
У Сарториуса была великолепная библиотека. Когда мы пришли к взаимопониманию, он позволил мне пользоваться ею. Я провел много часов за книгами, стараясь понять, чем занимается доктор Сарториус. Я читал то, что читал он. Конечно, это была глупая затея, что-то вроде моральной повинности.
Сарториус бегло говорит на нескольких языках… Научные журналы и газеты были в беспорядке свалены на полу, куда он бросал их по прочтении. Я взял на себя труд привести библиотеку в порядок. Из Франции, Англии и Германии прибывали бандероли с книгами и журналами — там были статьи, эссе и монографии. Сарториус знает все, что происходит в медицинской науке и практике… Но, должен сказать, он очень нетерпеливый читатель. В книгах его интересует только новизна, он лихорадочно ищет в них неизвестные ему факты, и только их, очень критично подходя к тому, что читает. Его библиотека — это не коллекция собирателя. Он читает не для получения удовольствия. Сарториус не испытывает никакого почтения к книгам как таковым, его не волнует, как они переплетены, вообще он весьма небрежно обращается с книгами и журналами. Он читает все подряд — философию, историю, труды по естественным наукам и даже беллетристику, не разделяя авторов по интересам и научным дисциплинам. Во всех книгах он целенаправленно ищет то, то считает истинным, интересным и полезным для своих целей. Он ищет поддержки, подтверждения своим мыслям и идеям, ищет разгадку проблем, поставивших его в тупик.
Мне кажется, иногда он с тоской желал найти родственную душу. Определенно, его окружали люди, интеллектуально не слишком развитые, которые не могли наравне с ним судить о происходящем в науке и в жизни. Он жил очень одиноко. Если он принимал гостей, то, вероятно, под сильным нажимом Юстаса Симмонса. В основном этот дом посещали политики.
Сарториус подвел меня к лифту, и мы поднялись наверх в отделанной латунью кабине. С лифтом Сарториус управлялся сам, но делал это без всякой таинственности, очень обыденно и просто. На верхнем этаже располагались комнаты и помещения, где жили клиенты доктора Сарториуса — его стариковская похоронная команда — люди, которых считали давно умершими. Кроме того, там же находились кабинеты, где проводились лечебные сеансы, и комнаты, куда приезжали женщины, посещавшие стариков. Но все это я понял гораздо позже, когда мы с Сарториусом договорились об условиях моего заточения и я стал пользоваться полной свободой передвижения по его дому. Первым впечатлением был длинный коридор, куда открывались двери множества комнат, которые в тот момент были совершенно пусты. Отделка помещений отличалась поистине монастырской простотой.
Именно там, на верхнем этаже владений Сарториуса, я увидел во всем великолепии — как бы это назвать? — биологизированное богатство этого необычного человека; я понял, что там и только там увижу наконец своего отца. Я был настолько поражен, что, видимо, с тех самых пор на мне лежит печать, как и на всяком, кто прикоснулся к запретному плоду познания.
Здесь, на верхнем этаже, была святая святых лаборатории, ее сердце, средоточие исследований, задуманных и выполненных Сарториусом. Весь этаж представлял собой оранжерею с зелеными растениями, посыпанными гравием дорожками и окованными железом скамейками вдоль них. Крыша была сделана из стекла и металлоконструкций, пропускала море света, окрашивающего все в таинственный зеленоватый цвет. Этот солярий казался воплощением мира и гармонии. Посередине был сооружен дворик, вымощенный красным кирпичом и отделенный от остального пространства возвышением, вокруг которого располагались маленькие площадки с филигранными стульями и столиками. В огромных глиняных вазонах росли причудливые экзотические растения. Из труб, проложенных по полу, с шипением вытекали струи теплой и горячей воды, создававшие влажную и горячую атмосферу тропического леса. Сквозь пол ощущалась вибрация мощного двигателя, который, по-видимому, подавай воду и пар в системы труб. В середине дворика имелось углубление, заполненное водой, приобретшей от кирпичей, которыми были обложены стенки бассейна, охряный цвет. Над водой клубился легкий сернистый туман. В бассейне в компании двух женщин плескался высохший старик. Вокруг стояли статуи — некоторые на пьедесталах, некоторые просто на земле. Все они застыли в эротически-непристойных позах. Одни изображали неистовое совокупление, другие — чувственные позы. Фигуры были некрасивы, обыкновенные люди — такие же, как все мы, простые смертные. Обычно скульпторы не выставляют подобные произведения на выставках, оставляя их для себя и своих друзей.
Все чудодейственное воздействие заключалось в римской бане — бане, если можно так выразиться, Рима, пережившего промышленную революцию. Зеленоватый свет, который лился сквозь крышу, был живым, он пульсировал в определенном ритме, и вдруг я понял, что в помещении звучит музыка, наполняя его чудесной мелодией. Было такое ощущение, что я попал в другую Вселенную, в какое-то иное Творение — вещественное олицетворение Эдема. Увидел я и источник музыки — огромных размеров оркестрион, который, подобно церковному органу, стоял на возвышении у дальней стены — гигантская музыкальная машина сверкала множеством дисков, которые, медленно вращаясь, имитировали игру целого симфонического оркестра.
Меня охватило предчувствие постижения прискорбной истины, пока я искал глазами между умиротворенными, наслаждающимися горячей водой стариками Огастаса Пембертона. Прочие бездельники из числа пациентов доктора Сарториуса со своими спутницами тесной компанией расслабленно слушали музыку, сидя за столиками в черных фрачных парах, положив перед собой черные цилиндры.
Вдруг я увидел своего отца, расположившегося в каком-то подобии травяного алькова на окованной железом скамейке. Огастас сидел, несколько сгорбившись, в окутанной туманом жаркой полутьме в состоянии безмолвного уныния или бесконечно-терпеливого ожидания, полного надежды на чудо. Точно так же выглядел и другой джентльмен рядом с ним. На самом деле в основе их неподвижности была стойкость. Они терпели некоторые лишения, несмотря на то что получали очень массивное, оживляющее их тело лечение.
Это был мой отец — примитивное создание до мозга костей… Тупой, непревзойденный эгоист… Недалекий, упрямый, хитрый… Я стоял перед этим подобием былого Огастаса, этой усохшей копией отца и молил Бога, чтобы передо мной снова оказался мой жестокий и тупой самодур отец, а не эта безвольная кукла, которая смотрела на меня, не узнавая, хотя слышала голос доктора Сарториуса: «Огастас! Ты знаешь, кто это? Посмотри внимательно! Ты что, не хочешь поздороваться со своим сыном?»
Глава двадцать вторая
Мартин погрузился в долгое молчание. Никто из нас тоже был не в состоянии произнести ни слова. Ощутив на лице прохладное дуновение ветерка, я оглядел осенний сад Тисдейлов и с огромным облегчением прислушался к обычным звукам, доносившимся с улицы. Я понял, что наш мир остался таким, каким ему надлежит быть. Глаза Мартина были закрыты, и мы поняли, что он просто-напросто уснул. Эмили поправила плед на его коленях, и мы, оставив Мартина в саду, вошли в дом.
Очень прискорбно, подумал я, что дамы слышали рассказ Мартина от начала до конца. Сара Пембертон, с побледневшим лицом, спросила у Эмили, не может ли она несколько минут где-нибудь полежать. Сару устроили в спальне для гостей, но некоторое время спустя она призналась Эмили, что у нее нестерпимо болит голова, видимо, от того, что сдерживала в себе эмоции, которые пробудил в ней откровенный монолог Мартина, касавшийся столь деликатных личных тем… Боль была так сильна, что Эмили предпочла пригласить доктора. Тот приехал, прописал какие-то болеутоляющие пилюли, которые, естественно, не возымели желаемого действия, и, по настоянию Эмили, Сара Пембертон и Ноа остались ночевать у нее в доме. Таким образом, на эту ночь дом Тисдейлов превратился в маленький лазарет.
Мы с Донном решили уехать. Он кинул страдальческий взгляд на лестницу, по которой поднялась Сара, но делать было нечего, и мы отправились восвояси. Эмили проводила нас до ворот.
— Я просто в ужасе. Кто эти… злые оборотни в человеческом облике, которые обитают в нашем городе? Мне хочется молиться, но слова застревают в горле. Сможем ли мы когда-нибудь жить прежней жизнью? Что нам теперь делать? Вы знаете ответ на этот вопрос, капитан? Что мы можем сделать, чтобы вернуть жизни ее соразмерность? Я не знаю такого способа. Придумайте что-нибудь. Ну, пожалуйста, — сказала на прощание Эмили.
Мы с Донном завернули в салун Пфаффа на Бродвее. Мы погрузились в атмосферу питейного заведения, как в теплое приятное болото. Мы сели за столик в углу и выпили по нескольку рюмок виски. Я, не переставая, думал об отчаянной порочности лиги пожилых джентльменов, о которой мы только что узнали от Мартина. Об этих стариках, которые возомнили, что господь Бог обошелся с ними несправедливо, и, ослепленные своим богатством и высокомерием, намеревались сами позаботиться о своей бессмертной душе. Это было весьма патетично — они не стали доверять христианской теологии, а решили заменить ее творением собственных рук. Отважно и… очень патетично.
Донн размышлял о том же, но в свойственной ему практической манере.
— Мне кажется, что это какая-то новая наука, какое-то новое знание, добытое в самое последнее время, но, я думаю, для достижения прогресса в данной области необходимы неимоверные суммы денег. Это же чертовски сложное предприятие. И очень дорогое. Во-первых, они купили здание и приспособили его под приют для сирот. Они заручились поддержкой муниципалитета, им помогли отцы города. Они сумели оборудовать там удивительную оранжерею — целое отдельное предприятие. Они смогли нанять штат квалифицированных людей. И все это финансировалось этими, как вы их называете? — пациентами? Сколько у них денег?
— По меньшей мере… где-то около тридцати миллионов долларов.
— Вам кажется реальной эта цифра?
— Ну пусть не тридцать, но никак не меньше двадцати пяти, за это я могу поручиться.
— Но такая сумма обязательно должна находиться в банке, а значит, она лежит на чьем-то счету. Его можно найти и деньги тоже. Они просто не смогли бы израсходовать все без остатка, уж очень велика сумма.
— Я согласен с вами.
— Деньги наверняка находятся в одном из банков мистера Твида. Я говорил об этом с федеральным окружным прокурором. Я пытаюсь убедить его вызвать кое-кого в суд. Но для этого надо иметь на руках нечто конкретное.
— Но почему, собственно говоря, Твид и его дружки попросту не прикарманили деньги?
— Они бы охотно сделали это, если бы захотели. Но, видно, рассчитывали на нечто большее.
— На что — большее? — произнося эти слова, я понял, что он имел в виду. Окружение Твида решило довести свои непомерные амбиции до самой последней, крайней степени. Если бы эти люди не были тем, кем они были — самодовольными, ограниченными, смешными типами, страдавшими манией величия (этот тип людей управляет нашей великой республикой), — то они моментально превратились бы в полное ничтожество, они просто перестали бы существовать.
— Пока Сарториус на свободе — деньги неприкосновенны, — сказал Донн. — Вот почему, если мы надеемся спасти какие-то суммы для Сары — я хочу сказать, для миссис Пембертон и ее сына, — мы должны конфисковать деньги и одновременно упрятать в тюрьму Сарториуса. Пока Круг и самого Твида притянут к суду, пройдет несколько месяцев. До тех пор они будут лелеять надежду сохранить в неприкосновенности свой самый главный секрет.
Надо сказать, что меня несколько успокоил трезвый анализ Донна, которому он подверг этот коварный заговор — анализ основывался на знании законов, был практичным и реальным, он ставил проблему в плоскость решения, вполне достижимого. Моя же голова была словно в жару, я попросту был одержим этим делом и к трезвому анализу не способен. Меня преследовали призраки, о которых я услышал от Мартина… Я не мог избавиться от мыслей о стариках, населявших невиданную оранжерею. Но меня преследовали не видения, а наука. Наука с большой буквы. Я понимал, что самое страшное — это неопровержимая реальность происшедшего. Все мои страхи стали одним непрекращающимся ночным кошмаром. Ко всему, я лишился своей профессии, смысла своего существования… своей обычной самонадеянности. Мне было легче от того, что невозможность выразить себя печатно я расценивал как искупительную жертву. Жизнь представлялась мне тогда как неизбежный недуг познания… чума, которая поражает всякого, кто соприкасается с этой страшной болезнью.
Самое же ужасное состояло в том, что единственной надеждой не сойти с ума от столкновения со знанием, было беспредельное расширение этого знания, все большее и большее проникновение его мертвящим духом. Чтобы придать себе мужества, я пустился на хитрость, вообразив, что такое познание — это род инициации, своего рода духовное испытание, и что, когда ужас достигнет невыносимой степени, он внезапно кончится, и вот тогда в душе воцарятся свет и благодать, я смогу тогда наслаждаться миром — этим Творением Господним — не думая о тяготах реального знания до самой смерти. Так веселится пьяница, не думая о губительном воздействии алкоголя на его печень. Я не слишком религиозен, но с детства впитал догмы шотландских пресвитерианцев и поэтому не мог вполне серьезно поверить в сказку, которой пытался сам себя убаюкать. Я придумал ее с единственной целью — подобно Донну сохранить способность практически мыслить и действовать. Мы собирались в доме Тисдейлов, набравшись решимости выслушать все, что расскажет нам Мартин. В первую очередь нам надо было узнать, где находится странная лечебница доктора Сарториуса. Имелись и другие вопросы. Нам показалось, что Мартин был настолько подавлен интеллектом доктора, что готов сознательно сотрудничать с ним и работать на него. Но мы-то знали, что нашли его в подвале, в одиночной камере, умирающим от голода и истощения. Что произошло с Мартином, как вообще все это могло случиться? Донн не хотел подвергать Мартина формальному допросу с пристрастием, молодой человек был для этого еще слишком слаб. Единственное, что нам оставалось, — набраться терпения.
Вдвоем с Донном мы подолгу просиживали около Мартина, считая неразумным заставлять женщин слушать продолжение его рассказа. Молодой Пембертон поведал нам, что со временем он стал думать о Сарториусе так, как делал бы это сам Сарториус — то есть с поистине научной беспристрастностью.
— Я отстранился от собственной личности, я просто забыл о ней, — говорил он. — Мой отец? Это же абстракция, тварь, совершенно лишенная души и не стоящая того, чтобы тратить на нее силы и заботиться о ней. Интерес представляло только его тело — как объект научных опытов. Сарториус никогда не пытался меня в чем-либо убедить, нет, действительно он ничего от меня не хотел и ни к чему не принуждал… Мы заключили с ним джентльменское соглашение, и в результате я получил возможность узнать его сокровенные мысли.
— В чем заключалось это ваше джентльменское соглашение? — спросил Донн.
— Я обязался не пытаться бежать из своей тюрьмы и не вмешиваться в ход научных экспериментов. В обмен на это обязательство я получил полную свободу перемещения внутри здания… Я оставался в приюте на правах гостя. Симмонса это соглашение, мне казалось, не слишком радовало. Сарториус, как я понял, мало что смыслил в том, что не касалось его науки, и очень нуждался в людях, которые могли защитить его вненаучные интересы. В этом человеке не было ни хитрости, ни коварства. Он с пониманием и очень человечно относился к тем людям, которые искренне стремились понять, чем он занят.
В этой своеобразной лиге бессмертных состояли семь джентльменов. В один прекрасный день один из них умер. На самом деле умер, и доктор Сарториус пригласил меня присутствовать при вскрытии. Он произвел его на железном столе с приподнятыми краями и с водостоком в изножье. С потолка свисала гибкая трубка с душем на конце, из которого, непрерывно орошая труп, стекала холодная вода, предохраняя тело от разложения. Доктор попросил меня снять душ с потолка и, взяв в руки раструб, направлять струю воды туда, куда он мне скажет. Не могу точно сказать, делал ли Сарториус то, чем обычно занимаются судебные медики, но я почему-то в этом сомневаюсь. Доктор вскрыл грудную клетку и внимательно осмотрел легкие и бронхи. Затем настала очередь сердца. Сарториус извлек его из грудной клетки, тщательно осмотрел и заявил, что ни в легких, ни в сердце никаких изменений нет — они совершенно нормальны. Труп выглядел как-то необычно, так мне, во всяком случае, казалось. Лицо покойника безмятежное и неподвижное, на лбу ни одной морщины. Он был человеком среднего возраста, намного моложе остальных клиентов доктора Сарториуса. Это удивило меня. Между тем доктор продолжал работать и комментировать свои находки:
«Мистер Прайн пришел ко мне после того, как врачи поставили ему диагноз эпилепсии. Он был подвержен частым припадкам, и периодически у него случались преходящие параличи. По некоторым признакам, которые мне удалось обнаружить, мистер Прайн страдал сифилисом».
Сарториус тщательно осмотрел скальп покойного, а затем отделил его от черепа с помощью ланцета. Потом, взяв в руки трепан, отделил от черепа крышку, обнажив мозг. Я на удивление легко переносил это малоаппетитное зрелище. В присутствии Сарториуса я невольно заразился его интересом к тому, от чего мог умереть этот человек. Вскрытое тело источало неприятный гнилостный запах, откровенно говоря, оно нестерпимо воняло… Но меня, как ни странно, совершенно не трогал этот запах. Я воспринимал все происходящее как работу часовщика, которому необходимо вскрыть механизм часов, чтобы обнаружить причину поломки. При этом лицо покойного, как я уже говорил, оставалось спокойным и безмятежным, усиливая сходство с корпусом машины, которая не способна испытывать боли. Я был охвачен страстным любопытством — узнать, что именно обнаружит доктор Сарториус. Внутренняя поверхность крышки черепа оказалась изъеденной и шероховатой. Доктор показал мне три вдавления на черепе, где кость была истончена настолько, что пропускала свет лампы. Эти вдавления соответствовали местоположениям на поверхности мозга трех кораллово-красных твердых образований, которые словно поглотили в себя куски кости из черепа. Сарториус с таким воодушевлением рассказывал, что все это значит, будто пел торжественную песнь — то ли мне, то ли себе, это было не вполне ясно… Хотя он использовал термины обычной телесной медицины, его высказывания, в отличие от таковых у других врачей, были весьма конкретны и понятны… Я с напряженным вниманием следил за действиями его длинных тонких пальцев… мне на мгновение показалось, что эти пальцы способны говорить.
«Посмотрите на эти массивные спайки над сильвиевой бороздой — они превращают переднюю и среднюю доли в единую, неразделимую массу, — доктор говорил с едва заметным акцентом, это был даже не акцент, а особая, немецкая интонация, но она была. — И смотрите в этой области dura matert[9] — твердая мозговая оболочка — плотно приросла к мозговой ткани».
Я посмотрел в указанное им место… Самое ужасное, что я увидел, был гной — желтоватая творожистая масса, которую Сарториус рукой извлек из полости черепа и положил на чашку весов. Отложив в сторону инструменты, Сарториус вымыл руки под струей воды из душа.
«Однако, вы не могли не заметить, что большая часть черепа и мозга осталась совсем нетронутой. Это здоровые участки. К великому сожалению, я не могу в ходе данного исследования сказать, обязаны ли мы столь выраженной сохранностью черепа и мозга лечению, которое получал здесь покойный. Все, что мы можем утверждать, так это то, что мистер Эвандер Прайн, страдавший третичным сифилисом, прожил намного дольше, чем можно было надеяться. Пусть это послужит нам своеобразным утешением. В своих рассуждениях я основываюсь на труде «Лечение венерических заболеваний» доктора Рикорда. Могу подтвердить его находки: при третичном сифилисе в ткани имеются узлы, глубоко расположенные гуммы — ячеистые бугорчатые образования и очаги некроза, то есть омертвения». — До сих пор доктор говорил голосом, лишенным всяких эмоций, поэтому я был поражен, когда в его тоне прозвучало что-то человеческое. «Слишком поздно, — сказал он, — слишком поздно, даже для Сарториуса».
Было очень легко ошибиться в своих суждениях об этом человеке и воспринять его как бездушного специалиста-врача, способного огорчаться только от профессиональных неудач, и приписать ему земные, чисто практические мотивы… Однажды он попросил у меня разрешения провести на мне маленький эксперимент. Мне предложили лечь на кушетку и присоединили к голове два проводка, идущих от двух полюсов электромагнита. Электроды он приложил к моим вискам. От них он отвел еще два электрода, которые были припаяны к иглам, упиравшимся в вощеные бока вращающегося цилиндра, помещенного в большой деревянный ящик. Работая с проводками, Сарториус объяснял мне суть задуманного опыта. Цилиндр вращался маленьким медным паровым двигателем. Вся процедура продол жалась несколько минут, и, как обещал доктор, я не почувствовал ни боли, ни неудобства — я вообще ничего не почувствовал. Потом Сарториус продемонстрировал мне, что отпечаталось на боках вощеного барабана; как он объяснил мне, это было графическое представление электрической импульсации моего головного мозга. Я увидел правильные кривые, очень похожие на синусоиды, которые я сам чертил, изучая в школе математику. Этот замечательный прибор был изобретением доктора Сарториуса. Он сказал мне, что в целях своего исследования он предположил, что я человек с вполне нормальным мозгом — если я сам в этом сомневаюсь, это мое частное дело — и выдам ему нормальную картину колебаний электрической активности головного мозга, которая нужна ему как эталон. Для сравнения Сарториус показал мне другой цилиндр. На его боках была отражена активность мозга человека, пораженного страшной болезнью. Сарториус обнаружил этого больного на улице. Мы все знали этого несчастного, по прозвищу Месье. У этого Месье был выраженный тик, он заикался, неимоверно дергался всем телом, периодически руки и ноги больного сводило судорогой, он гримасничал и строил страшные рожи. Присутствие этого ненормального нельзя было выдержать дольше нескольких секунд. Бедолага вел себя как обезьяна, передразнивая мимику окружающих, особенно выражения отвращения и жалости. Сарториус объяснил мне, что такое театральное поведение связано с повреждением мозговой ткани несчастного… При записи электрической активности мозга Месье удалось выяснить, что кривая носит какой-то утрированный характер — это такая же линия, как у здорового человека, но все амплитуды увеличены в несколько раз. Действительно, на цилиндре Месье были видны гигантские беспорядочно расположенные пики, чередующиеся со столь же гигантскими впадинами, покрытыми так же беспорядочно расположенными зазубринами.
Очень прискорбно, подумал я, что дамы слышали рассказ Мартина от начала до конца. Сара Пембертон, с побледневшим лицом, спросила у Эмили, не может ли она несколько минут где-нибудь полежать. Сару устроили в спальне для гостей, но некоторое время спустя она призналась Эмили, что у нее нестерпимо болит голова, видимо, от того, что сдерживала в себе эмоции, которые пробудил в ней откровенный монолог Мартина, касавшийся столь деликатных личных тем… Боль была так сильна, что Эмили предпочла пригласить доктора. Тот приехал, прописал какие-то болеутоляющие пилюли, которые, естественно, не возымели желаемого действия, и, по настоянию Эмили, Сара Пембертон и Ноа остались ночевать у нее в доме. Таким образом, на эту ночь дом Тисдейлов превратился в маленький лазарет.
Мы с Донном решили уехать. Он кинул страдальческий взгляд на лестницу, по которой поднялась Сара, но делать было нечего, и мы отправились восвояси. Эмили проводила нас до ворот.
— Я просто в ужасе. Кто эти… злые оборотни в человеческом облике, которые обитают в нашем городе? Мне хочется молиться, но слова застревают в горле. Сможем ли мы когда-нибудь жить прежней жизнью? Что нам теперь делать? Вы знаете ответ на этот вопрос, капитан? Что мы можем сделать, чтобы вернуть жизни ее соразмерность? Я не знаю такого способа. Придумайте что-нибудь. Ну, пожалуйста, — сказала на прощание Эмили.
Мы с Донном завернули в салун Пфаффа на Бродвее. Мы погрузились в атмосферу питейного заведения, как в теплое приятное болото. Мы сели за столик в углу и выпили по нескольку рюмок виски. Я, не переставая, думал об отчаянной порочности лиги пожилых джентльменов, о которой мы только что узнали от Мартина. Об этих стариках, которые возомнили, что господь Бог обошелся с ними несправедливо, и, ослепленные своим богатством и высокомерием, намеревались сами позаботиться о своей бессмертной душе. Это было весьма патетично — они не стали доверять христианской теологии, а решили заменить ее творением собственных рук. Отважно и… очень патетично.
Донн размышлял о том же, но в свойственной ему практической манере.
— Мне кажется, что это какая-то новая наука, какое-то новое знание, добытое в самое последнее время, но, я думаю, для достижения прогресса в данной области необходимы неимоверные суммы денег. Это же чертовски сложное предприятие. И очень дорогое. Во-первых, они купили здание и приспособили его под приют для сирот. Они заручились поддержкой муниципалитета, им помогли отцы города. Они сумели оборудовать там удивительную оранжерею — целое отдельное предприятие. Они смогли нанять штат квалифицированных людей. И все это финансировалось этими, как вы их называете? — пациентами? Сколько у них денег?
— По меньшей мере… где-то около тридцати миллионов долларов.
— Вам кажется реальной эта цифра?
— Ну пусть не тридцать, но никак не меньше двадцати пяти, за это я могу поручиться.
— Но такая сумма обязательно должна находиться в банке, а значит, она лежит на чьем-то счету. Его можно найти и деньги тоже. Они просто не смогли бы израсходовать все без остатка, уж очень велика сумма.
— Я согласен с вами.
— Деньги наверняка находятся в одном из банков мистера Твида. Я говорил об этом с федеральным окружным прокурором. Я пытаюсь убедить его вызвать кое-кого в суд. Но для этого надо иметь на руках нечто конкретное.
— Но почему, собственно говоря, Твид и его дружки попросту не прикарманили деньги?
— Они бы охотно сделали это, если бы захотели. Но, видно, рассчитывали на нечто большее.
— На что — большее? — произнося эти слова, я понял, что он имел в виду. Окружение Твида решило довести свои непомерные амбиции до самой последней, крайней степени. Если бы эти люди не были тем, кем они были — самодовольными, ограниченными, смешными типами, страдавшими манией величия (этот тип людей управляет нашей великой республикой), — то они моментально превратились бы в полное ничтожество, они просто перестали бы существовать.
— Пока Сарториус на свободе — деньги неприкосновенны, — сказал Донн. — Вот почему, если мы надеемся спасти какие-то суммы для Сары — я хочу сказать, для миссис Пембертон и ее сына, — мы должны конфисковать деньги и одновременно упрятать в тюрьму Сарториуса. Пока Круг и самого Твида притянут к суду, пройдет несколько месяцев. До тех пор они будут лелеять надежду сохранить в неприкосновенности свой самый главный секрет.
Надо сказать, что меня несколько успокоил трезвый анализ Донна, которому он подверг этот коварный заговор — анализ основывался на знании законов, был практичным и реальным, он ставил проблему в плоскость решения, вполне достижимого. Моя же голова была словно в жару, я попросту был одержим этим делом и к трезвому анализу не способен. Меня преследовали призраки, о которых я услышал от Мартина… Я не мог избавиться от мыслей о стариках, населявших невиданную оранжерею. Но меня преследовали не видения, а наука. Наука с большой буквы. Я понимал, что самое страшное — это неопровержимая реальность происшедшего. Все мои страхи стали одним непрекращающимся ночным кошмаром. Ко всему, я лишился своей профессии, смысла своего существования… своей обычной самонадеянности. Мне было легче от того, что невозможность выразить себя печатно я расценивал как искупительную жертву. Жизнь представлялась мне тогда как неизбежный недуг познания… чума, которая поражает всякого, кто соприкасается с этой страшной болезнью.
Самое же ужасное состояло в том, что единственной надеждой не сойти с ума от столкновения со знанием, было беспредельное расширение этого знания, все большее и большее проникновение его мертвящим духом. Чтобы придать себе мужества, я пустился на хитрость, вообразив, что такое познание — это род инициации, своего рода духовное испытание, и что, когда ужас достигнет невыносимой степени, он внезапно кончится, и вот тогда в душе воцарятся свет и благодать, я смогу тогда наслаждаться миром — этим Творением Господним — не думая о тяготах реального знания до самой смерти. Так веселится пьяница, не думая о губительном воздействии алкоголя на его печень. Я не слишком религиозен, но с детства впитал догмы шотландских пресвитерианцев и поэтому не мог вполне серьезно поверить в сказку, которой пытался сам себя убаюкать. Я придумал ее с единственной целью — подобно Донну сохранить способность практически мыслить и действовать. Мы собирались в доме Тисдейлов, набравшись решимости выслушать все, что расскажет нам Мартин. В первую очередь нам надо было узнать, где находится странная лечебница доктора Сарториуса. Имелись и другие вопросы. Нам показалось, что Мартин был настолько подавлен интеллектом доктора, что готов сознательно сотрудничать с ним и работать на него. Но мы-то знали, что нашли его в подвале, в одиночной камере, умирающим от голода и истощения. Что произошло с Мартином, как вообще все это могло случиться? Донн не хотел подвергать Мартина формальному допросу с пристрастием, молодой человек был для этого еще слишком слаб. Единственное, что нам оставалось, — набраться терпения.
Вдвоем с Донном мы подолгу просиживали около Мартина, считая неразумным заставлять женщин слушать продолжение его рассказа. Молодой Пембертон поведал нам, что со временем он стал думать о Сарториусе так, как делал бы это сам Сарториус — то есть с поистине научной беспристрастностью.
— Я отстранился от собственной личности, я просто забыл о ней, — говорил он. — Мой отец? Это же абстракция, тварь, совершенно лишенная души и не стоящая того, чтобы тратить на нее силы и заботиться о ней. Интерес представляло только его тело — как объект научных опытов. Сарториус никогда не пытался меня в чем-либо убедить, нет, действительно он ничего от меня не хотел и ни к чему не принуждал… Мы заключили с ним джентльменское соглашение, и в результате я получил возможность узнать его сокровенные мысли.
— В чем заключалось это ваше джентльменское соглашение? — спросил Донн.
— Я обязался не пытаться бежать из своей тюрьмы и не вмешиваться в ход научных экспериментов. В обмен на это обязательство я получил полную свободу перемещения внутри здания… Я оставался в приюте на правах гостя. Симмонса это соглашение, мне казалось, не слишком радовало. Сарториус, как я понял, мало что смыслил в том, что не касалось его науки, и очень нуждался в людях, которые могли защитить его вненаучные интересы. В этом человеке не было ни хитрости, ни коварства. Он с пониманием и очень человечно относился к тем людям, которые искренне стремились понять, чем он занят.
В этой своеобразной лиге бессмертных состояли семь джентльменов. В один прекрасный день один из них умер. На самом деле умер, и доктор Сарториус пригласил меня присутствовать при вскрытии. Он произвел его на железном столе с приподнятыми краями и с водостоком в изножье. С потолка свисала гибкая трубка с душем на конце, из которого, непрерывно орошая труп, стекала холодная вода, предохраняя тело от разложения. Доктор попросил меня снять душ с потолка и, взяв в руки раструб, направлять струю воды туда, куда он мне скажет. Не могу точно сказать, делал ли Сарториус то, чем обычно занимаются судебные медики, но я почему-то в этом сомневаюсь. Доктор вскрыл грудную клетку и внимательно осмотрел легкие и бронхи. Затем настала очередь сердца. Сарториус извлек его из грудной клетки, тщательно осмотрел и заявил, что ни в легких, ни в сердце никаких изменений нет — они совершенно нормальны. Труп выглядел как-то необычно, так мне, во всяком случае, казалось. Лицо покойника безмятежное и неподвижное, на лбу ни одной морщины. Он был человеком среднего возраста, намного моложе остальных клиентов доктора Сарториуса. Это удивило меня. Между тем доктор продолжал работать и комментировать свои находки:
«Мистер Прайн пришел ко мне после того, как врачи поставили ему диагноз эпилепсии. Он был подвержен частым припадкам, и периодически у него случались преходящие параличи. По некоторым признакам, которые мне удалось обнаружить, мистер Прайн страдал сифилисом».
Сарториус тщательно осмотрел скальп покойного, а затем отделил его от черепа с помощью ланцета. Потом, взяв в руки трепан, отделил от черепа крышку, обнажив мозг. Я на удивление легко переносил это малоаппетитное зрелище. В присутствии Сарториуса я невольно заразился его интересом к тому, от чего мог умереть этот человек. Вскрытое тело источало неприятный гнилостный запах, откровенно говоря, оно нестерпимо воняло… Но меня, как ни странно, совершенно не трогал этот запах. Я воспринимал все происходящее как работу часовщика, которому необходимо вскрыть механизм часов, чтобы обнаружить причину поломки. При этом лицо покойного, как я уже говорил, оставалось спокойным и безмятежным, усиливая сходство с корпусом машины, которая не способна испытывать боли. Я был охвачен страстным любопытством — узнать, что именно обнаружит доктор Сарториус. Внутренняя поверхность крышки черепа оказалась изъеденной и шероховатой. Доктор показал мне три вдавления на черепе, где кость была истончена настолько, что пропускала свет лампы. Эти вдавления соответствовали местоположениям на поверхности мозга трех кораллово-красных твердых образований, которые словно поглотили в себя куски кости из черепа. Сарториус с таким воодушевлением рассказывал, что все это значит, будто пел торжественную песнь — то ли мне, то ли себе, это было не вполне ясно… Хотя он использовал термины обычной телесной медицины, его высказывания, в отличие от таковых у других врачей, были весьма конкретны и понятны… Я с напряженным вниманием следил за действиями его длинных тонких пальцев… мне на мгновение показалось, что эти пальцы способны говорить.
«Посмотрите на эти массивные спайки над сильвиевой бороздой — они превращают переднюю и среднюю доли в единую, неразделимую массу, — доктор говорил с едва заметным акцентом, это был даже не акцент, а особая, немецкая интонация, но она была. — И смотрите в этой области dura matert[9] — твердая мозговая оболочка — плотно приросла к мозговой ткани».
Я посмотрел в указанное им место… Самое ужасное, что я увидел, был гной — желтоватая творожистая масса, которую Сарториус рукой извлек из полости черепа и положил на чашку весов. Отложив в сторону инструменты, Сарториус вымыл руки под струей воды из душа.
«Однако, вы не могли не заметить, что большая часть черепа и мозга осталась совсем нетронутой. Это здоровые участки. К великому сожалению, я не могу в ходе данного исследования сказать, обязаны ли мы столь выраженной сохранностью черепа и мозга лечению, которое получал здесь покойный. Все, что мы можем утверждать, так это то, что мистер Эвандер Прайн, страдавший третичным сифилисом, прожил намного дольше, чем можно было надеяться. Пусть это послужит нам своеобразным утешением. В своих рассуждениях я основываюсь на труде «Лечение венерических заболеваний» доктора Рикорда. Могу подтвердить его находки: при третичном сифилисе в ткани имеются узлы, глубоко расположенные гуммы — ячеистые бугорчатые образования и очаги некроза, то есть омертвения». — До сих пор доктор говорил голосом, лишенным всяких эмоций, поэтому я был поражен, когда в его тоне прозвучало что-то человеческое. «Слишком поздно, — сказал он, — слишком поздно, даже для Сарториуса».
Было очень легко ошибиться в своих суждениях об этом человеке и воспринять его как бездушного специалиста-врача, способного огорчаться только от профессиональных неудач, и приписать ему земные, чисто практические мотивы… Однажды он попросил у меня разрешения провести на мне маленький эксперимент. Мне предложили лечь на кушетку и присоединили к голове два проводка, идущих от двух полюсов электромагнита. Электроды он приложил к моим вискам. От них он отвел еще два электрода, которые были припаяны к иглам, упиравшимся в вощеные бока вращающегося цилиндра, помещенного в большой деревянный ящик. Работая с проводками, Сарториус объяснял мне суть задуманного опыта. Цилиндр вращался маленьким медным паровым двигателем. Вся процедура продол жалась несколько минут, и, как обещал доктор, я не почувствовал ни боли, ни неудобства — я вообще ничего не почувствовал. Потом Сарториус продемонстрировал мне, что отпечаталось на боках вощеного барабана; как он объяснил мне, это было графическое представление электрической импульсации моего головного мозга. Я увидел правильные кривые, очень похожие на синусоиды, которые я сам чертил, изучая в школе математику. Этот замечательный прибор был изобретением доктора Сарториуса. Он сказал мне, что в целях своего исследования он предположил, что я человек с вполне нормальным мозгом — если я сам в этом сомневаюсь, это мое частное дело — и выдам ему нормальную картину колебаний электрической активности головного мозга, которая нужна ему как эталон. Для сравнения Сарториус показал мне другой цилиндр. На его боках была отражена активность мозга человека, пораженного страшной болезнью. Сарториус обнаружил этого больного на улице. Мы все знали этого несчастного, по прозвищу Месье. У этого Месье был выраженный тик, он заикался, неимоверно дергался всем телом, периодически руки и ноги больного сводило судорогой, он гримасничал и строил страшные рожи. Присутствие этого ненормального нельзя было выдержать дольше нескольких секунд. Бедолага вел себя как обезьяна, передразнивая мимику окружающих, особенно выражения отвращения и жалости. Сарториус объяснил мне, что такое театральное поведение связано с повреждением мозговой ткани несчастного… При записи электрической активности мозга Месье удалось выяснить, что кривая носит какой-то утрированный характер — это такая же линия, как у здорового человека, но все амплитуды увеличены в несколько раз. Действительно, на цилиндре Месье были видны гигантские беспорядочно расположенные пики, чередующиеся со столь же гигантскими впадинами, покрытыми так же беспорядочно расположенными зазубринами.