Быстро стемнело, но дождь продолжается с прежней силой. Все труднее становится разглядеть что-то за стеклами окон. Он не хочет бежать следом за ними, и не потому, что это трудно, нет, он легко мог бы и перегнать омнибус, но… Мартин опасается, что старики могут узнать его, хотя где-то в глубине души убежден: они все равно не увидят его… они будут смотреть сквозь него, словно его и не существует. Он для них — невидим.
   Там, где после поворота Бродвей продолжается Десятой улицей, движение становится меньше и омнибус со стариками набирает скорость. Теперь Мартину, чтобы не отстать, приходится бежать. Напротив церкви Грейс-черч лошади переходят на рысь. Мартин понимает, что еще немного — и омнибус вырвется на широкий простор Юнион-сквер, и тогда он безнадежно отстанет, проиграв гонку. Догнав карету, Мартин хватается за поручни и вспрыгивает на подножку. С головы его слетает шляпа. Небо отсвечивает зловещим зеленоватым светом. Дождь льет как из ведра. Юнион-сквер видна как в тумане — конная статуя, несколько деревьев и кучки людей, застигнутых внезапной бурей. Неохотно, охваченный страхом, задержав дыхание, изо всех сил вглядывается Мартин в заднее стекло омнибуса… он не видит ничего, кроме сидящих внутри стариков-призраков… спина одного из них кажется ему поразительно знакомой, где-то он уже видел этот характерный наклон плеч — это же плечи его отца… над плечами иссохшая шея с неизменной жировой шишкой — незабвенная шея Огастаса, которая с детства вызывала у Мартина дрожь отвращения.
   Через секунду Мартин падает на колени на мостовую. В этот момент кони, которые на миг падения почти остановились, вновь пускаются вскачь, словно кучер специально решил встряхнуть экипаж, чтобы сбросить с него молодого Пембертона. Он слышит, как кто-то громко кричит и успевает встать на ноги как раз вовремя, чтобы убраться из-под копыт лошади. Шатаясь, бредет Мартин к тротуару, из носа течет кровь, кожа с рук содрана, одежда его испачкана и порвана, но он не замечает ничего вокруг себя. С безмерной тоской смотрит он вслед удаляющемуся омнибусу и шепчет: «Отец! Отец!» Вся невостребованная в свое время любовь вспыхнула в нем в эти минуты прозрения и веры.
   — Отец! Отец! — слабым тенорком закончил свой рассказ доктор Гримшоу. Он произнес эти слова едва дыша, настолько вжился он в роль Мартина.

Глава седьмая

   Теперь я, по крайней мере, точно знал, почему рукопись, которую мой независимый журналист принес в редакцию «Телеграм», была забрызгана кровью. Будучи профессионалом, я не мог позволить себе размышлять о страданиях и душевных муках Пембертона. Я просто предположил, что они имели место — это могло либо повысить ценность информации, которую мне удалось бы собрать, либо исказило ее, либо позволило разложить на составляющие… На самом деле то, что увидел Мартин в тот вечер, было не первым — как бы удачнее выразиться? — видением. Первое случилось с Мартином за месяц до того, о котором я узнал от доктора Гримшоу, то есть в марте. Произошло это во время обильного снегопада. Об этом видении Мартин тут же поведал своей невесте Эмили Тисдейл. Но отношения между ними, как я уже говорил, были сложными, и она не поверила ни одному его слову.
   Но к Эмили Тисдейл я еще вернусь в своем месте.
   Закончив рассказ, Гримшоу некоторое время сидел молча и приходил в себя. Я не стал мешать ему. Когда он отдышался, я спросил, какова была его реакция на рассказ Мартина.
   — Вы сказали ему, что он просто обязан был обратиться с этим именно к вам?
   — Да, кажется, именно так я и сказал. Я почувствовал невероятное сострадание к этому человеку, хотя, сказать вам честно, никогда не любил Мартина Пембертона. Я считаю, что его отношение к отцу всегда было попросту бессовестным. Он был одержим духом противоречия, постоянно ко всему придирался. Так он вел себя со всеми и всегда. Я думаю, что для него прийти ко мне и постучаться в двери церкви Святого Иакова было признаком глубочайшего отчаяния. Очевидно, неожиданное видение отца стало мучительным ударом по его самосознанию. Призрак оделся в плоть и кровь от сознания Мартином своей вины перед отцом. Думаю, что этот эпизод был первой попыткой, возможно спонтанной, обрести прощение. Я не психиатр, но верю в исцеляющую силу пасторского утешения. Передо мной возникла достижимая цель, это была возможность послужить Христу. А вы как думаете, зачем бы еще мог прийти ко мне этот молодой человек? Я спросил его, запомнил ли он, как выглядел омнибус.
   — Это был обычный белый экипаж муниципальной транспортной службы.
   «Очень необычно, что в экипаже такого сорта сидели совершенно одинаковые по социальной принадлежности люди, — сказал я ему. — В общественном транспорте ездят все, независимо от социального положения».
   «Конечно, вы правы, — проговорил он и засмеялся. — Может быть, это был сон? — Он потер лоб. — Да, я слышал, что бывают сны, от которых течет кровь».
   «Нет, вы не спали, и это не сон, — возразил я. — Возможно, экипаж был нанят каким-то обществом или организацией. Тогда можно объяснить, почему в омнибусе сидели одни старики. И ваше падение было истинной реальностью, это я вижу своими глазами».
   «Я очень вам благодарен». — На его лице снова появился румянец. Он слушал меня очень заинтересованно.
   «Что касается стариков. — продолжал я, — то старики везде есть старики. Они сидя засыпают при каждом удобном случае, они способны уснуть на самой красноречивой проповеди, это я могу утверждать на собственном опыте».
   «Согласен. — Он нахмурился и потер виски. — Но это не имеет отношения к моему отцу».
   «Ваш отец или его образ в темноте, за пеленой дождя… Единственное, что я могу вам сказать, — это то, что согласно христианской традиции воскрешение из мертвых — исключительное событие и пока наблюдалось только однажды за всю историю». Видите ли, я думал, что немного юмора не повредит. Я думал, что он оценит шутку, но Мартин остался в своем репертуаре. Он поднялся и, глядя на меня, торжественно произнес:
   «Прошу меня простить, преподобный, но вы не кажетесь мне таким дураком, как большинство ваших коллег. Я очень волновался, не из тех ли вы пасторов, которые тайно посещают спиритические сеансы. Но ведь вы не ходите туда, правда?»
   «Нет, не хожу, можете мне поверить на слово».
   Он кивнул.
   «Я просто счастлив, узнав об этом обстоятельстве. Когда-нибудь мы с вами поболтаем. А пока скажите мне, не думаете ли вы, что я видел призрак?»
   «Нет, это был не призрак, — ответил я, твердо решив придерживаться своей точки зрения. — Я думаю, объяснение тому, что вы видели, следует искать в вашем прошлом».
   От этих слов он пришел в ярость.
   «В состоянии моего ума? — хотели вы сказать? Моего бедного, измученного ума? На поиски нам следует направиться туда, я правильно вас понял? — Он оперся кулаками о стол и приблизил вплотную к моему лицу свое, искаженное злобой. Он пытался меня запугать, вел себя как уличный хулиган, как последняя нью-йоркская шпана. — Ищите, если хотите, преподобный. Когда найдете, дайте мне знать». — После этого он рывком распахнул дверь и ушел.
   Преподобный Гримшоу закончил свой рассказ. Принесли чай. Доктор разлил горячий напиток и поставил передо мной мою чашку. Я нисколько не сомневался в правдивости его рассказа. Это было точное описание действительного происшествия. Он был жертвой и поэтому запомнил все от первого до последнего слова. При воспоминании об этом беднягу до сих пор, видимо, мучил страх — когда он нес мне мою чашку, она звонко стучала о блюдце. В Мартине всегда чувствовалось столкновение культур, таковы были издержки его натуры — он всегда приносил с собой все те бури, которые бушевали в его душе, и он никогда не пытался этого скрыть. С его стороны было, конечно, непростительной жестокостью поднимать такой скандал в доме старого священника. Но Мартин так хотел, чтобы его убедили в том, что его видение — чистой воды иллюзия. «Вы скажете то, что считаете нужным, и тогда я, возможно, снова буду спать по ночам». Когда же все было сказано, Мартин обрушил свою неудовлетворенность на голову пастора.
   Но у меня есть еще одно объяснение, почему Мартин не поверил в то, что сказал ему доктор Гримшоу. Истинной целью визита Мартина к пастору было желание посмотреть тому в глаза и решить, лжец он или честный человек. И для этого были свои основания. Преподобный Гримшоу отпевал отца Мартина. Стены церкви Святого Иакова держались на деньгах Пембертона-старшего. Все старые семейства покинули приход, и только один прежний слуга остался ему верен. У Мартина было острое зрение, а сценой послужил банальнейший нью-йоркский омнибус. Потрясает повседневная обыденность этого невероятного происшествия. Мартин обнаружил отца среди живых. Он дважды видел своего погребенного старика разъезжающим по улицам Манхэттена в муниципальных экипажах. В то время я еще не знал о первом случае. Но даже зная об одном случае, можно было понять, что сумасшествие явилось бы самым безболезненным объяснением поведения моего лучшего независимого журналиста… В конце концов… думать, что он ненормальный, было намного спокойнее, чем считать его человеком в своем уме… Ничто из того, что сказал Гримшоу Мартину, не смогло развеять уверенность последнего в реальности имевших место видений, а это значит, что возможность послужить Христу осталась втуне, да и от исцеляющей силы пасторской проповеди тоже было мало толку.
   Скорее, молодому Пембертону следовало обратиться к бродячим проповедникам, на коих так ополчился преподобный Гримшоу и которые оккупировали лестницу, ведущую в церковь Святого Иакова. Эти люди, скорее всего, сразу бы поняли Мартина. Они возложили бы руки на юного Пембертона и, поставив его на колени на манхэттенской мостовой, заставили бы его петь хвалу Господу за то, что он позволил Мартину лицезреть Сатану и распознать его, несмотря на то что тот рядился в любимый образ… И, пожалуй, эти проповедники были бы не далеки от истины. Но сидевший в своем пасторском жилище, расположенном в тени новых высоких домов и фабрик, Чарлз Гримшоу жаждал новых письменных свидетельств истинности Святого Писания. Пастор был совершенно прав, что шумерский рассказ о потопе в мифе о Гильгамеше будет представлять интерес для читателей «Телеграм». Мы часто заполняли подвалы такими сведениями; впрочем, так поступали все. Например, миссис Элвуд, английская путешественница, описывала, как в Эль-Косейре, стоя на рассвете на берегу Красного моря, она видела солнце, встающее из-за горизонта. Самое потрясающее в ее рассказе было то, что солнце имело в тот миг не обычную круглую форму, а вырастало из-за моря в виде башни. Мы немедленно поместили ее рассказ на первой странице, как доказательство существования огненного столпа, который сорок лет водил израильтян по пустыне. Но наши читатели не были очень уж грамотными верующими и не могли служить образцом для подражания. Да и сам метод… Неужели Гримшоу не понимал, что привлечение древних источников для доказательства истинности Писания может привести к катастрофическим, поистине страшным… заблуждениям?
   Я не имел ничего против доброго богослова. Но он безнадежно устарел, как, впрочем, и все мы, а его религия больше не имела никакой реальной власти… она могла только организовать и упорядочить его собственную жизнь, его поведение и привести в некоторую удобоваримую систему его мироощущение. В семидесятые годы процветала френология. Это была полнейшая чепуха, но в плане систематизации мироощущения она являлась почти тем же самым, что религия. Из конфигурации черепов выводились три основных темперамента: у Мартина было хрупкое телосложение, но очень сильно развит мозговой череп — он обладал ментальным, сиречь умственным темпераментом. Гримшоу был менее типичным представителем того же темперамента. Остальные типы суть следующие: двигательный темперамент — длинные кости конечностей, череп уравновешен — ну вылитый нынешний президент, кстати, к тому же суровому типу относится и моя ирландско-шотландская внешность. И третий — жизненный темперамент — вульгарный, мясистый тип, похожий на Гарри Уилрайта. Конечно, чистых типов не существовало, большинство людей представляли собой безнадежные помеси, к тому же было неясно, к какой френологической расе следует относить женщин… Это была абсолютная чушь, не имевшая ни малейшей научной ценности, но очень удобная для обычного человеческого мышления, вроде астрологии или организации времени в шестидневки, за которыми обязательно должно следовать воскресенье. Могу подкинуть еще один материалец для первой страницы: в 1871 году археологи открыли священный могильник у подножия горы Монте-Чирчео на берегу Тирренского моря. Там нашли черепа неандертальца в окружении костей оленей, лошадей, гиен и медведей. Что интересно, мозговой череп был аккуратно отделен от лицевого и черепом пользовались как сосудом, куда наливали напитки. Теперь мы точно можем сказать, сколь древним является божество… оно такое же старое, как культ мертвых палеолитического человека, жившего незадолго до последнего всемирного оледенения.
   После того, как Мартин, подобно смерчу, пронесся по дому достойного пастора и столь же шумно исчез, преподобный Гримшоу взял перо и написал письмо вдове Пембертон в ее имение в Пьермонт, на Гудзоне, в котором проинформировал о расстроенном состоянии ума ее пасынка, которое, вероятно, возникло не без влияния чувства вины, что в свою очередь повлекло за собой развитие некоторых ложных видений, очень похожих на плод больного воображения, а проще говоря, на галлюцинации. Он предложил вдове связаться с ним, когда она по какому-нибудь случаю будет в Нью-Йорке, или же пастор Гримшоу изъявил готовность посетить вдову в ее имении в Рейвенвуде, чтобы она не усомнилась в том, что служители Христа не оставят ее своим попечением, а равно и все семейство Пембертонов. Это был разумный шаг, но, к сожалению, он остался единственным и не имел продолжения. Преподобный видел Мартина в тот же день, что и я, в том же состоянии духа, в крови и в грязи. Тем не менее преподобный не сделал попытки разыскать Мартина и с тех пор не видел его ни разу, что его нисколько не беспокоило. Так какова же была природа его веры и в чем состояла его пастырская забота? Сара Пембертон не удосужилась ответить на его письмо. Это, видимо, озадачило пастора, но его удивления не хватило для того, чтобы возобновить усилия. Возможно, он просто устал и от усталости стал вести себя как заурядный мирянин? Может быть, грубость и покровительственно-снисходительный тон молодого человека казались настолько невыносимыми, что не заслуживали христианского прощения? Или то была преданность отцу за прошлые заслуги, но такой защиты я не могу понять. Подобное поведение вызывает в сознании образ собаки, которая воет на могиле умершего хозяина и отгоняет от нее посторонних.
   Было уже темно, когда я покинул дом священника. Гримшоу проводил меня до ограды и постоял со мной во дворе церкви, откуда было видно приходское кладбище. Старые могильные камни отбрасывали тень на непримятую траву, уличные фонари лили на кладбище призрачный свет.
   — Где могила мистера Пембертона?
   — О, она не здесь. Если бы его похоронили здесь, около церкви, то мы не смогли бы ограничиться простой могилой. Учитывая, сколько сделал для церкви этот человек, для него надо было бы построить мавзолей, как поступали в древние времена. Я предлагал ему устроить здесь фамильный склеп, но он отказался. Он сказал, что не достоин такой чести.
   — Это сказал Огастас Пембертон?
   Гримшоу улыбнулся своей неповторимой улыбкой. Это была богобоязненная, благословляющая улыбка, уносящая пастора в некие горние края, где нет горя и печали, нет радости, смеха и плача. Раб господа был превыше всех радостей и горестей земных.
   — Люди, которые не знали покойного, очень удивляются, услышав о таком смирении Огастаса Пембертона. Я, конечно, понимаю, что отнюдь не всегда — я не могу погрешить против истины, не правда ли? — он склонялся к самопожертвованию, на которое был, без сомнения, способен и которое подчас проявлял. Но это действительно так. Нет, здесь его нет. По его просьбе он похоронен в Фордхеме, на Вудлонском кладбище.
   Положим, это довольно-таки фешенебельное кладбище, мысленно произнес я. Там хоронили исключительно покойников голубой крови. Очевидно, священник не мог понять, почему человек, при жизни связавший себя узами с церковью Святого Иакова, не захотел продлить эту связь вечно.

Глава восьмая

   Эмили Тисдейл снизошла до разговора со мной, позволив мне прийти к ней домой, только потому, что, зная меня как работодателя Мартина, надеялась услышать какие-то вести о нем или если повезет, то и от него самого. Во всяком случае, она рассчитывала узнать от меня, где находится Мартин. Но вы понимаете, что как раз это я хотел выяснить у нее. Бесплодность моего визита стала мне ясна в тот момент, когда я увидел перед собой молодую женщину, которая, широко раскрыв умные карие глаза, с трепетом ожидала услышать новости, пусть даже и самые страшные, из уст того самого человека, который обнаружил свои нераспечатанные письма торчащими в золе камина в смрадной комнате дома на Грин-стрит.
   Я пришел к мисс Тисдейл днем в воскресенье. Мы сидели в комнате с высокими потолками, обставленной удобными диванами, кушетками и креслами. На отполированном и до блеска натертом паркете лежали очень милые, хотя и несколько потертые ковры. В комнате не было ничего показного. Легкий ветерок играл занавесками, врываясь в комнату вместе с грохотом проезжавших по улице карет и криками игравших там детей. Лафайет-плейс была застроена очень гармонично, дома, стоявшие на ней, составляли единый добротный архитектурный ансамбль. Стиль построек был выдержан в солидном северном духе, перед каждым домом разбит маленький палисадник, окруженный низеньким кованым забором. Обрамленные колоннами подъезды располагались на уровне земли, а не возвышались над ним крутыми ступенями лестниц. Лафайет-плейс была островком старого города, которому спустя несколько лет суждено пережить реконструкцию. Но в то время дома стояли совершенно незыблемо, словно поставленные на века.
   Мисс Тисдейл оказалась маленькой, но решительной девушкой, начисто лишенной всякой манерности. Ее жесты отличались привлекательной простотой и естественностью. Ее нельзя было назвать красавицей, но она невольно привлекала внимание высокими скулами, великолепной бархатистой кожей и слегка раскосыми глазами. Говорила Эмили мелодичным голосом, который очаровательно прерывался где-то на середине фраз. Казалось, она не способна прибегать к обычным женским хитростям, чтобы приукрасить впечатление о себе у собеседника-мужчины. На мисс Тисдейл было надето простого покроя темно-серое платье с белым воротничком. Единственным украшением являлась камея, лежавшая на груди и поднимавшаяся в такт дыханию, как колышется в волнах моря утлое суденышко. Каштановые волосы были разделены прямым пробором и схвачены на затылке заколкой. Девушка сидела в кресле с высокой спинкой необычайно прямо, сложив руки на коленях. Мне она казалась воплощенным очарованием. Весьма странно, но я почувствовал, что своим визитом вторгаюсь в частную жизнь Мартина Пембертона, чего он сам никогда бы не потерпел. В конце концов Эмили Тисдейл была его нареченной невестой… Но была ли она его невестой на самом деле? Вот вопрос. Во всяком случае, я стал еще одним участником круга людей, озабоченных судьбой Мартина, круга, который, по мнению Эмили, был до тех пор ограничен лишь ею. По одной этой причине девушка сразу прониклась ко мне доверием.
   — Наши отношения нельзя назвать хорошими, особенно с недавних пор. Когда я видела Мартина в последний раз, он сказал, что я живу под гнетом постоянного ожидания беды. Она всегда подстерегает. Он спросил, знаю ли я, с каким адом мне, возможно, предстоит столкнуться? Мартин говорил, что либо он сошел с ума и его надо отправить в дом для умалишенных, либо над родом Пембертонов нависло какое-то проклятие. Все это говорилось мрачным тоном, знаете, его слова отдавали мистикой вагнеровских опер. Мартин утверждал, что над его родом тяготеют какие-то силы ада, куда Пембертоны обречены вернуться… Как надо отвечать на такое?
   — Он видел своего отца, — сказал я.
   — Да, он говорил, что видел мистера Пембертона-старшего в омнибусе.
   — Вы имеете в виду случай на Бродвее? — уточнил я.
   — Нет, не на Бродвее. Мартин в то время проходил мимо водохранилища на Сорок второй улице. В это время был сильный снегопад.
   — Снегопад? Когда это случилось?
   — В марте. Как раз в тот день была последняя в году метель.
   Правда, к тому времени, когда Мартин доверился своей невесте, снег давно растаял, наступила нью-йоркская весна, на лотках появились крокусы, гладиолусы и наперстянка, а местные щеголи гарцевали на статных лошадях по Гарлему. Сейчас климат стал мягче, а люди перестали ходить друг к другу в гости, как это делал Мартин Пембертон, навещая свою невесту. В тот визит он сказал, — и Эмили поняла его логику, — что вряд ли решится сделать ей окончательное предложение до тех пор, пока Огастас Пембертон разгуливает по земле.
   Должен вам сказать, что случай, о котором Мартин поведал Эмили Тисдейл, показался мне более зловещим, чем тот, что я узнал от Чарлза Гримшоу. Почему это так, я и сам не знаю. Я не могу объяснить это вздутым жировиком на шее старика… Вот Мартин пробирается по Сорок второй улице, пряча в воротник голову, пытаясь защититься от пронизывающего ветра за стеной водохранилища. Из снежных вихрей, взметающихся на проезжей части улицы, показывается карета — это муниципальный экипаж. Мартин оглядывается и смотрит на него. Лошади стараются изо всех сил, возница хлещет их кнутом, понукая еще больше, но… карета движется величаво и медленно, в каком-то торжественном спокойствии. Экипаж, как фрегат, проплывает мимо Мартина в завихрениях клубящегося снега… В окне, покрытом ледяным узором, словно специально вырезано круглое отверстие. И в отверстии Пембертон-младший видит лицо своего отца, Огастаса, который как раз в этот момент окидывает своего сына равнодушным взглядом. В следующий момент экипаж скрывается за бушующей снежной стеной.
   И тут холод вступает в свои права. Ботинки Мартина становятся ледяными, ноги немеют. Кажется, что пальто набухает от влаги, скопившейся в воздухе. У падающего с хмурого неба снега появляется металлический привкус, словно снежинки сыплются из чрева исполинской машины. Мартин смотрит в мутное, клочковатое, серо-белое небо, и ему кажется, что там работает какой-то огромный невидимый глазу конвейер. Все это он поведал мисс Тисдейл…
   Она закончила рассказ, вздохнула и выпрямилась в кресле.
   Вы, должно быть, уже догадались, что я старый, закоренелый холостяк, а представители этого славного племени легко влюбляются. Естественно, мы влюбляемся молча и терпеливо ждем, когда эта болезнь тихо, сама по себе, пройдет. Мне кажется, что в тот день я влюбился в Эмили. Она заронила в мое сознание зерно некой теории… о незаметном развитии в Америке экзотического протестантизма. Я хочу сказать, что если добродетель может быть чувственно роскошна, если обещание плотского рая может воплотиться в целомудрии и строгой верности, то образцом такого сочетания могла бы стать эта девушка с разбитым сердцем.
   Я помню, как в тот момент меня возмутило отношение моего автора к такому сокровищу. Эмили смотрела на меня ясными глазами и рассказывала. Она училась в женском Гуманитарном колледже на Шестьдесят восьмой улице и собиралась стать учительницей в муниципальной школе.
   — Мой отец просто в шоке от этого. Он полагает, что должность учительницы подходит только для женщин из простого народа, а дочь основателя металлургических заводов Тисдейла не может стать училкой! Но я так счастлива, что занимаюсь в колледже. Я изучаю древнюю историю, физическую географию, латынь. Я могла бы выбрать французский, тем более немного знаю этот язык, но предпочла латынь. На следующий год я собираюсь слушать лекции профессора Хантера по философии морали. Плохо только одно — каждую неделю мы занимаемся английской грамматикой и — о ужас! — арифметикой. Представляю, как будут смеяться дети на моих уроках арифметики.
   На этом месте ее повествования в комнату вошел мистер Тисдейл, и я был ему представлен. Мистер Тисдейл оказался стариком с пышной гривой седых волос. Во время разговора он, чтобы лучше слышать, прикладывал к уху сложенную лодочкой ладонь. Это был типичный сухопарый янки, из тех, которые, кажется, никогда не умирают. Подобно большинству стариков, он торопливо рассказал мне все, что я, по его мнению, должен был о нем знать. Своим громким пронзительным голосом он поведал мне, что, после того как мать Эмили умерла в родах, он не женился второй раз, а посвятил себя воспитанию девочки. Эмили посмотрела на меня извиняющимся взглядом.
   — Это светоч моей жизни, мое пожизненное утешение и гордость, — говорил ее отец таким тоном, словно дочери не было в комнате. — Но она смертный человек, поэтому я не рискну назвать ее совершенством. Ей уже двадцать четыре года и, простите мне грубость, она упряма, как мул.