Страница:
Я всячески пытался придумать оправдание тому, что мы делали. Я старался уверить себя в том, что это не балаган, а Мартин, удостоверившись, что останки его отца на месте, успокоится, и страшные видения перестанут терзать его душу.
Вдруг я услышал резкий звук. Металлическая лопата ударилась о крышку гроба. Я почувствовал, как Мартин изо всех сил вцепился мне в плечо своей холодной рукой. Настал решительный момент, но Мартин не мог двинуться с места. Мне это пришлось по душе. Хоть в чем-то я мог превзойти Пембертона. Видите ли, я не боюсь мертвецов. Я часто рисовал мертвые тела — насекомых, рыб, собак и трупы в анатомическом театре в студенческие времена. Я велел Мартину оставаться на месте, а сам спустился к краю могилы. Парни сделали уступы на стенках ямы, откуда им было удобно очищать крышку. С довольно большим усилием им удалось с помощью небольшого клина приподнять крышку и оторвать ее от гроба. Интересно, в каких мастерских делают такие инструменты? Крышку подняли и отодвинули в сторону. Набравшись ради друга храбрости, я встал на колени и заглянул в гроб. На белой шелковой ткани в неловкой позе лежало тело. Я могу без всякого страха смотреть вам в глаза, капитан Донн, потому что кто-то совершил гораздо более тяжкое преступление, чем мы. Труп был как-то скособочен и довольно странно одет. Лицо было обтянуто прозрачной кожей, а губы искажены отвратительной гримасой. Было такое впечатление, что покойник изо всех сил старается вспомнить какую-то очень важную вещь. Было еще довольно темно, вы же понимаете. Я видел все словно в молочном тумане. В воздухе висела сырость, и белая мятая шелковая ткань казалась темной. Я тупо уставился на руки покойника — одна из них лежала на груди, а вторая была вытянута вдоль тела. Из широких, без манжет, рукавов торчали удивительно маленькие ручки. На трупе не было манишки, бабочки и фрака. Только кургузый пиджачок, рубашка и дешевый галстук. Брюки едва доставали до щиколоток. На ногах мягкие кожаные тапочки. Носков не было. Я пытался увязать эти странности со всем, что мне было известно об Огастасе Пембертоне. Вдруг я услышал сдавленный шепот Мартина.
— Боже спаси нас, Гарри…
Кажется, прошла целая вечность, пока до меня дошло, что я смотрю на тело ребенка. В гробу лежал мертвый мальчик.
Молодцы вылезли из могилы. С моей головы слетел цилиндр и упал прямо на покойника. Было впечатление, что мальчик прижал к груди цилиндр, принимая какой-то невидимый нам парад. Я рассмеялся, мне это показалось забавным.
— Эй, Мартин, — крикнул я, — подойди, поприветствуй нашего юного друга.
Я был не настолько трезв, как мне казалось. Кто знает, что хотел бы увидеть Мартин в гробу тем туманным утром на Вудлонском кладбище. Но он был вполне готов к тому, что открытие будет ужасным. Он спустился к могиле и встал на колени на ее краю, вглядываясь в гроб. И вдруг я услышал низкий, вырвавшийся откуда-то из глубин груди стон. Стонал не Мартин, а его предки, умершие миллион лет тому назад, — столько животной тоски было в этом стоне. Я бы не хотел еще раз услышать подобное. Стон отозвался болью в моих костях.
Мартин заставил меня поклясться, что я не скажу никому, что видел, и я с радостью дал ему такую клятву. Гробокопатели закрыли гроб и принялись засыпать могилу. Я хотел уйти, но Мартин решил присутствовать до конца. Когда все было кончено, Мартин утоптал на могиле траву, которая упрямо не хотела лечь на землю.
После этого я видел его только несколько раз, мы теперь не встречаемся. Он перестал заходить ко мне. Иногда мы сталкиваемся в разных местах, все же у нас очень сходные привычки, но специально мы с ним больше не встречаемся. Черт его знает, где он находится сейчас, и, честно говоря, мне совершенно не хочется это знать. Это страшный человек, находиться рядом с ним — опасно. Я не проявил никакого любопытства — что сталось с телом его отца… откуда взялся ребенок на месте его папаши… Я даже думать не хочу о делах этого гнилого развращенного семейства. Они оба заслужили свой жребий — продолжать свои распри даже после смерти. Я отказываюсь думать об этом. Для меня в этом заключается большая опасность. Я боюсь заразиться моральным разложением, как холерой, если стану тесно общаться с Мартином. И подумать только, что я сам заплатил за ту славную вечеринку! Что касается характера, то Мартин Пембертон никогда не был столь верным другом, каким был для него Гарри Уилрайт. Он просто не способен на дружбу и никогда не будет способен. Я уверен, что он не вел бы себя с таким благородством и не проявил бы такой силы духа, если бы, упаси Господь, все случилось по-другому и это Уилрайту удалось бы выскользнуть из собственной могилы.
Но я чувствую себя причастным ко всей этой грязи… И что бы я ни делал, мне становится только хуже. Образ мертвого мальчика накрепко засел к моих мозгах. Я бы написал его, если бы у меня хватило на это сил.
Я не стану описывать в своих мемуарах то, что произошло этой ночью. Я напишу их о себе. Я буду главным героем. И единственным. Я не стану представлять себя в качестве преданного друга и биографа семьи Пембертон, жившей когда-то в блистательном городе Нью-Йорке. Я буду писать о своей собственной судьбе, а это совсем другая история. Совсем другая.
Глава четырнадцатая
Вдруг я услышал резкий звук. Металлическая лопата ударилась о крышку гроба. Я почувствовал, как Мартин изо всех сил вцепился мне в плечо своей холодной рукой. Настал решительный момент, но Мартин не мог двинуться с места. Мне это пришлось по душе. Хоть в чем-то я мог превзойти Пембертона. Видите ли, я не боюсь мертвецов. Я часто рисовал мертвые тела — насекомых, рыб, собак и трупы в анатомическом театре в студенческие времена. Я велел Мартину оставаться на месте, а сам спустился к краю могилы. Парни сделали уступы на стенках ямы, откуда им было удобно очищать крышку. С довольно большим усилием им удалось с помощью небольшого клина приподнять крышку и оторвать ее от гроба. Интересно, в каких мастерских делают такие инструменты? Крышку подняли и отодвинули в сторону. Набравшись ради друга храбрости, я встал на колени и заглянул в гроб. На белой шелковой ткани в неловкой позе лежало тело. Я могу без всякого страха смотреть вам в глаза, капитан Донн, потому что кто-то совершил гораздо более тяжкое преступление, чем мы. Труп был как-то скособочен и довольно странно одет. Лицо было обтянуто прозрачной кожей, а губы искажены отвратительной гримасой. Было такое впечатление, что покойник изо всех сил старается вспомнить какую-то очень важную вещь. Было еще довольно темно, вы же понимаете. Я видел все словно в молочном тумане. В воздухе висела сырость, и белая мятая шелковая ткань казалась темной. Я тупо уставился на руки покойника — одна из них лежала на груди, а вторая была вытянута вдоль тела. Из широких, без манжет, рукавов торчали удивительно маленькие ручки. На трупе не было манишки, бабочки и фрака. Только кургузый пиджачок, рубашка и дешевый галстук. Брюки едва доставали до щиколоток. На ногах мягкие кожаные тапочки. Носков не было. Я пытался увязать эти странности со всем, что мне было известно об Огастасе Пембертоне. Вдруг я услышал сдавленный шепот Мартина.
— Боже спаси нас, Гарри…
Кажется, прошла целая вечность, пока до меня дошло, что я смотрю на тело ребенка. В гробу лежал мертвый мальчик.
Молодцы вылезли из могилы. С моей головы слетел цилиндр и упал прямо на покойника. Было впечатление, что мальчик прижал к груди цилиндр, принимая какой-то невидимый нам парад. Я рассмеялся, мне это показалось забавным.
— Эй, Мартин, — крикнул я, — подойди, поприветствуй нашего юного друга.
Я был не настолько трезв, как мне казалось. Кто знает, что хотел бы увидеть Мартин в гробу тем туманным утром на Вудлонском кладбище. Но он был вполне готов к тому, что открытие будет ужасным. Он спустился к могиле и встал на колени на ее краю, вглядываясь в гроб. И вдруг я услышал низкий, вырвавшийся откуда-то из глубин груди стон. Стонал не Мартин, а его предки, умершие миллион лет тому назад, — столько животной тоски было в этом стоне. Я бы не хотел еще раз услышать подобное. Стон отозвался болью в моих костях.
Мартин заставил меня поклясться, что я не скажу никому, что видел, и я с радостью дал ему такую клятву. Гробокопатели закрыли гроб и принялись засыпать могилу. Я хотел уйти, но Мартин решил присутствовать до конца. Когда все было кончено, Мартин утоптал на могиле траву, которая упрямо не хотела лечь на землю.
После этого я видел его только несколько раз, мы теперь не встречаемся. Он перестал заходить ко мне. Иногда мы сталкиваемся в разных местах, все же у нас очень сходные привычки, но специально мы с ним больше не встречаемся. Черт его знает, где он находится сейчас, и, честно говоря, мне совершенно не хочется это знать. Это страшный человек, находиться рядом с ним — опасно. Я не проявил никакого любопытства — что сталось с телом его отца… откуда взялся ребенок на месте его папаши… Я даже думать не хочу о делах этого гнилого развращенного семейства. Они оба заслужили свой жребий — продолжать свои распри даже после смерти. Я отказываюсь думать об этом. Для меня в этом заключается большая опасность. Я боюсь заразиться моральным разложением, как холерой, если стану тесно общаться с Мартином. И подумать только, что я сам заплатил за ту славную вечеринку! Что касается характера, то Мартин Пембертон никогда не был столь верным другом, каким был для него Гарри Уилрайт. Он просто не способен на дружбу и никогда не будет способен. Я уверен, что он не вел бы себя с таким благородством и не проявил бы такой силы духа, если бы, упаси Господь, все случилось по-другому и это Уилрайту удалось бы выскользнуть из собственной могилы.
Но я чувствую себя причастным ко всей этой грязи… И что бы я ни делал, мне становится только хуже. Образ мертвого мальчика накрепко засел к моих мозгах. Я бы написал его, если бы у меня хватило на это сил.
Я не стану описывать в своих мемуарах то, что произошло этой ночью. Я напишу их о себе. Я буду главным героем. И единственным. Я не стану представлять себя в качестве преданного друга и биографа семьи Пембертон, жившей когда-то в блистательном городе Нью-Йорке. Я буду писать о своей собственной судьбе, а это совсем другая история. Совсем другая.
Глава четырнадцатая
История, которую поведал нам Гарри, была практически готовой газетной сенсацией, и Донн почувствовал, что моя кровь вскипела от нетерпения. Когда мы вышли из мастерской Гарри, капитан предложил пойти посидеть в ближайшую пивную. Кто-кто, а уж капитан Донн прекрасно знал, что репортер — это тот же хищник, а история Гарри стоила того, чтобы ухватить ее зубами и принести к ногам издателя. Поскольку хищники, как, впрочем, и все остальные животные, не умеют хранить тайн и ничего не могут поделать со своей звериной натурой, то Донн и решил, насколько это возможно, вразумить меня и предостеречь от поспешных, необдуманных действий. Я не обижался. В конце концов, я сам предложил Эдмунду стать моим компаньоном в данном предприятии. А хороший компаньон просто обязан подавлять дурные инстинкты своего партнера. Я еще не знал, в чем заключаются дурные инстинкты капитана Донна, но надеялся распознать их, буде они проявятся. В то же время мне хотелось удостовериться, что мы хорошо понимаем друг друга.
— Каким образом муниципальная полиция эксгумирует трупы, чтобы об этом не узнали в городе? — спросил я.
— Я не могу отдать распоряжение об эксгумации, до тех пор пока не получу на это разрешения родственников усопшего.
— В данном случае это будет Сара Пембертон.
— Совершенно точно, — сказал он. — Но я не могу обратиться к миссис Пембертон с такой просьбой только на основании рассказа Гарри Уилрайта.
— Лично я верю ему… хотя он непревзойденный лжец.
— Я тоже верю ему, — поддержал меня Донн. — Но к вдове я могу идти, только имея на руках нечто большее.
— Что именно?
— Вот в этом-то и вся закавыка. Надо что-нибудь найти, некие подтверждающие доказательства. Так часто бывает — нужны доказательства того, что мы и так уже знаем. Согласно показаниям Уилрайта, ребенок лежал в гробу большого размера, что позволяет предположить намеренный обман. Но мы не можем полагаться на то, что он, по его мнению, видел своими глазами. Пьяный и при плохом освещении. Мы не можем быть уверены, что на кладбище не произошла ошибка во время похорон. Мне надо взглянуть на календарное расписание похорон, имевших место на кладбище в Вудлоне в этом году. Нам надо удостовериться, что могильщики ничего не перепутали и не поменяли местами двух покойников, которых хоронили в один и тот же день.
— В это очень трудно поверить.
— Самое главное с нашем деле, мистер Макилвейн. не торопиться и продвигаться вперед методично, шаг за шагом. Такая манера действий дисциплинирует, и начинать надо с того, во что меньше всего верится. Я должен своими глазами увидеть свидетельство о смерти мистера Пембертона. На этом свидетельстве должна стоять подпись его лечащего врача, с которым тоже надо встретиться и поговорить. Следует посетить нотариальную контору и поинтересоваться сделками, договорами и другими действиями, которые совершил мистер Пембертон в период, предшествовавший его смерти… ну и так далее.
— Вы можете сделать все это, не привлекая к расследованию служебных собак?
— Надеюсь, что да.
Мы разговаривали как два завзятых конспиратора, склонившись над столиком, сблизив лица и понизив голос почти до шепота.
— Господи, вы же знаете, что такое репортерское ремесло. Я хочу, чтобы вы пообещали мне одну вещь… В конце концов, именно я посвятил вас в это дело, и хочу, чтобы вы, со своей стороны, защитили мои интересы.
— Я понимаю вас. — Он кивнул.
— Это же исключительной ценности материал, — втолковывал я капитану Донну. — Это мой материал, он никогда не стал бы достоянием гласности, не заинтересуйся я этим делом. Я его нашел.
— Верно.
— И если наступит момент, когда вы не сможете дальше хранить это дело исключительно для меня, то я прошу честно предупредить об этом.
— Согласен, — ответил Донн.
Моя кровь кипела, но то же самое происходило и с капитаном. Его обычно скорбные глаза засветились каким-то новым огнем, на бледных щеках заиграл румянец. Он был тем не менее готов к тому, что я стану вмешиваться в его план расследования и протестовать против его действий, если сочту это нужным. Я говорил именно то, что, по мнению Донна, должен был говорить журналист. Вообще, оказываясь в компании Эдмунда Донна, я, против воли, горел желанием вести себя согласно его ожиданиям. Не то ли самое произошло с Гарри Уилрайтом? Донн ожидал, что он все расскажет, и Гарри сделал это.
Я был уверен, что за это мне еще придется извиняться перед Уилрайтом. Мне были понятны причины вызывающего поведения этого юного поколения. Они считали себя жителями некой колонии здравомыслящих людей и гордились своим просвещенным равенством. Мартин выделялся среди них тем, что подозревал своих сверстников и единомышленников в той же темноте и мракобесии, как и остальное человечество. Мартин Пембертон своим поведением подрывал их уверенность в себе и своей правоте.
К художнику я испытывал симпатию. И благодарность, хотя я ее никак не выразил. Его история произвела на меня ошеломляющее впечатление. Если подумать, то самым лучшим способом лишиться исключительного права на эту сенсацию было проявить поспешность, то есть уподобиться Мартину в его небрежной безоглядности и начать торопить события. Как член журналистской братии, Мартин прекрасно сознавал, что мог бы использовать в расследовании те же методы, которые применял сейчас Донн. Но вместо этого он бросился вперед, как обезумевшая гончая, и дошел до того, что стал тайком вскрывать могилы. Если я последую его примеру, то дело закончится тем, что я буду стоять в могиле в компании других репортеров…
Нет уж, благодарю покорно, Мартин заставил Уилрайта хранить тайну, и она останется между нами — Донном и мной. Я хотел заполучить и моего независимого журналиста, и мою историю в свое безраздельное пользование — уж коль я впутался в это дело. И если я напишу об этом, то мое творение превзойдет все, что писали репортеры. Для меня признание Уилрайта стало, если хотите, платой за вдохновение, подтверждающим доказательством, выражаясь языком капитана Донна. Это признание было подтверждением того, что я знал до него, точнее, чувствовал. Мой автор жив. Просто он скрылся в тех местах, где смыта граница между существованием и несуществованием. Он был там вместе со своим отцом и его фактотумом — Тейсом Симмонсом, а может быть, и с врачом, который лечил в последние его дни Огастаса — с загадочным и таинственным доктором Сарториусом.
Теперь я был уверен, что знаю ровно столько же, сколько знал Мартин перед своим исчезновением. Мне казалось, что я смогу организовать дальнейшее преследование с не меньшим успехом, чем Пембертон-младший. Я не стал уверять Донна, что не стану делать этого. Я вернулся на работу через день или два после нашего посещения мастерской Уилрайта. В тот же день, едва успев приступить к работе, я послал телеграмму нашему политическому корреспонденту в Олбани, попросив его, когда наши законодатели устанут от бесконечных дрязг, утомятся оплачивать огромные счета Твида и сядут на пару дней поиграть в покер, улучить момент и съездить на Саранк-лейк. Я мотивировал это тем, что нам неплохо бы напечатать серию статей о достижениях американской медицины. Я попросил корреспондента узнать имена пациентов и врачей и, кроме того, выяснить, какими лекарствами эти доктора пользуют своих страждущих. Ну и так далее.
Через несколько дней по почте пришел ответ: в тех местах находятся две лечебницы для чахоточных. Там лечат только и исключительно туберкулез. Главный врач лучшей из этих лечебниц доктор Эдвард Трюдо. Этот человек сам страдал чахоткой и открыл целебные свойства воздуха в районе гор Адирондак, приехав однажды туда на отдых. Среди лечащих врачей санатория имя доктора Сарториуса не значится.
Этому факту я нисколько не удивился, поскольку полагал, что все сказанное Огастасом Пембертоном жене было ложью от первого до последнего слова. Но имя Сарториус весьма необычно, и даже если оно вымышленное, то придумал его не Пембертон и не его присные. У этих людей не хватило бы ни ума, ни фантазии, чтобы изобрести такое замысловатое прозвище.
В моей приемной всегда сидели независимые журналисты, надеявшиеся получить работу. Я послал одного из них в библиотеку Нью-Йоркского медицинского общества выяснить, нет ли в списках членов общества такого имени. Его там не оказалось.
Я слишком многое поставил на карту, впутавшись в эту историю, и имел на нее все права, поэтому сгоряча решил обратиться в полицию, чтобы с помощью полицейских сыщиков разыскать это привидение — доктора Сарториуса. Но по зрелом размышлении решил ничего не делать. В конце концов, имя не более чем скопление букв на бумаге… Слово, за которым нет живой плоти и души… Просто название призрака, не более реального, чем призраки, витавшие в голове другого призрака, желавшего найти его воплощение.
А теперь я хочу рассказать вам о семи колонках нашей газеты. В те дни мы печатали наши материалы просто — сверху вниз, друг за другом — заголовок, подзаголовок и текст. Если материал был велик, то его начинали печатать в подвале первой колонки, а потом переходили на следующую, и там текст занимал столько места, сколько требовалось. Структура газеты никогда не нарушалась. Мы не печатали тогда заголовков через всю страницу, не сдваивали колонки и не публиковали иллюстраций. Почти никогда не публиковали. На странице помещалось семь колонок, семь столбцов слов. В этих словах присутствовало биение жизни во всем ее великолепии и ужасе. Первые газеты являлись коммерческими листками, где печатались полезные советы торговцам, цены на хлопок и расписание движения торговых судов. Те газеты можно было использовать вместо скатерти. В нашей газете было восемь страниц по семь колонок на каждой. Надо развести руки на всю длину, чтобы полностью развернуть газету. Мы приучили читателей к такому ее виду. Читатели жадно просматривали ее, буквально вырывая из рук маленького газетчика, тепло которого она еще хранила. Эта покрытая словами бумага была выражением чаяний миллионов душ, населявших наш город, проявлением того, что ежечасно творилось на его улицах. И ценность каждой колонки определялась тем, что она была не одна, а в обрамлении других, только подчеркивавших ее ценность в глазах читателя, только что приобретшего это зеркало сумасшедшей и преступной жизни Нью-Йорка за одно-два пенни из рук худенького мальчишки.
Так к чему это я вспомнил о полосах и колонках? А к тому, что восприятие содержания невозможно с изолированной вертикальной колонки, вне пусть даже подсознательного восприятия других колонок. Только сложный рисунок рождает соответствующие ассоциации. Конечно, у меня не было никаких шансов найти доктора Сарториуса в списках членов медицинской ассоциации, точно так же как найти Симмонса в припортовых салунах или Мартина Пембертона в его грязной и убогой квартире на Грин-стрит. Прямолинейное мышление не поможет мне разыскать всех этих людей. Однажды утром, просматривая материалы полицейской хроники, я прочитал, что в реке возле пирса на Саут-стрит найдено тело некоего Кларенса (Накса) Гири, возраст которого полиции неизвестен. Если я не ошибся, то именно этого бандита я видел один раз в кабинете Донна. Это объявление прервало ход моих мыслей.
В тот же день я вместе с Донном был в морге — родном доме Донна — боюсь, что это заведение грозило стать и для меня тем же — и смотрел на тело бедолаги Накса: мальчишески-голубые глаза его заволокла мутная пелена. На верхней губе запеклась вытекшая из расплющенного боксерского носа кровь. Зубы были оскалены, словно в последние минуты жизни Накс улыбался. Донн поднял его голову за волосы. У Накса была сломана шея.
— Посмотрите, каков обхват, — сказал Донн. — А теперь обратите внимание на его грудную клетку и на плечи. Он сложен как бык. Даже если застать его врасплох… Вы представляете, какую надо иметь силу, чтобы сломать такую шею?
Я не представлял себе, что Эдмунд Донн может быть таким расстроенным. Но это было действительно так — капитан опечалился, хотя выражалось это просто более угрюмой, чем обычно, бесстрастностью. Он нежно опустил голову на стол. Да, я не оговорился — он действительно обошелся с телом нежно, чего я никак не ожидал от полицейского. Странные существа подчас появляются в нашем городе, словно сорная трава, пробивающаяся сквозь камни мостовой под весенним солнцем. В тот момент Донн был способен рассуждать только о смерти Накса. Я долго ждал, когда он заговорит о нашем общем деле, но он так и не вспомнил о нем. Я был разочарован, признаюсь вам, такой ранимостью Донна. Он был способен думать только об этом отребье, в смерти которого считал себя виноватым. Что бы там ни было на уме у капитана, он сразу начал прикидывать, что могла значить эта смерть и что должна предпринять юстиция. Он вел себя так, словно этот сентиментальный бандит являлся самой важной персоной города.
Со своей стороны, я был поставлен в тупик. Мое расследование не подвинулось ни на шаг, хотя после признаний Уилрайта я был уверен, что истина всплывет чуть ли не сама собой. Сейчас же я испытывал только раздражение, видя, с какой легкостью Донн отвлекся от столь важного дела. Я не допускал и мысли о том, что, подобно хорошему газетчику, Донн способен держать в голове сразу несколько вполне достойных сюжетов. Он не стал объяснять мне причины своих действий, но сказал, что ему надо поговорить с мальчишками-газетчиками, со всеми, кого только удастся разыскать. Помню, что я был озадачен таким решением. И вот мы с Донном и сержантом полиции отправились в кондитерскую на Спрус-стрит, где после работы обычно ужинали наши мальчишки.
Кондитерская Дика представляла собой своеобразный клуб этих сорвиголов. Это был подвальчик, куда вели три крутые ступеньки. Зал, уставленный столами и длинными скамейками. У входа — прилавок, где мальчики покупали себе кружку кофе и лепешку с маслом. Когда мы пришли в это злачное место, шел дождь. Погреб, куда мы вошли, вонял керосином, прогорклым маслом и мокрой одеждой тридцати или сорока немытых подростков.
Мы с Донном сели у дверей, а сержант прошел в середину зала, чтобы побеседовать с ребятами. Мальчишки немедленно замолчали, как школьники в присутствии классного надзирателя. Они перестали есть и внимательно слушали рассказ о деле, важность которого им не надо было доказывать.
Все они знали Накса Гири, так же как они знали всех взрослых, от силы которых они полностью зависели. На склоне лет Гири занялся работой на развозчиков газет. Я этого не знал, а Донн не стал мне ничего говорить, хотя мне-то следовало это знать в первую очередь. Накс сбрасывал с повозок кипы газет на тротуары в местах, где их забирали мальчишки. Иногда он распределял между ними газеты прямо на выходе типографий. Он был посредником посредников. Развозчики платили доллар семьдесят пять центов за сотню экземпляров, а с мальчишек брали по два доллара. Накс, будучи посредником, естественно наваривал себе, беря с мальчишек добавочную сумму. Так что этот записной моралист делал свои деньги, воруя их у детей.
— Чтоб он стух в аду, — сказал один из мальчиков. — Я рад, что он свернул себе шею.
— Ну-ну, — прикрикнул на него сержант.
— Он тебя лупил, Филли?
— Да, и вообще он был ублюдком — этот Накс.
— И меня бил, сержант. Если ему не платили, он начинал драться. А за что было ему платить?
Среди мальчишек воцарилось полное единодушие, они начали галдеть в один голос.
Сержант решил призвать их к порядку.
— Нечего радоваться. Тот гад, который убил Накса, скорее всего, займет его место. Лучше вам от этого не станет. Мы сейчас говорим о вчерашнем происшествии. Скажите, видели ли вы вчера Накса Гири, и если да, то в какое время?
Как же неуютно чувствовал я себя в этом подвале! Ньюйоркцы получали свежие новости из рук этих мальчиков, а мне пришлось впервые в жизни посмотреть на них в желтом, тусклом свете, желтом, как прогорклое масло в их трудовых лепешках. Я смотрел на этих малюток и явственно видел борозды и тени рабства на их личиках. Господи, где будут спать эти дети сегодня ночью?
Медленно и неохотно они начали вспоминать и рассказывать. Каждый из них вставал, смотрел на товарищей и, только получив молчаливое разрешение, раскрывал рот.
— Я взял свои газеты у склада Стюарта в четыре часа, как всегда.
Или:
— Он бросил мне мою кипу на Броуд-стрит у Биржи.
Мальчишки рассказывали, а я мысленно воспроизводил на карте города последний земной путь Накса: от типографии он отправился по Бродвею к Уолл-стрит, а затем свернул на восток — к реке и набережным — Фултон-стрит и Саут-стрит.
Маленького роста и болезненного вида мальчик сказал, что видел, как Накс слез с повозки газетного развозчика у таверны «Черная лошадь». Было уже темно, на улице горели фонари.
Мальчик сел. Сержант оглядел зал. Остальные молчали. Говорить было больше не о чем. Вопросы задавал сержант, но подсказывал ему Донн. Капитан поднялся со стула.
— Спасибо, парни, — сказал он. — Муниципальная полиция угощает вас кофе с булочками.
С этими словами он положил на стойку два доллара. Мы направились в «Черную лошадь».
Я всегда гордился своими познаниями в географии кабаков и салунов. Но таверна «Черная лошадь» была мне неизвестна. Донн уверенно прокладывал маршрут. Как оказалось, таверна располагалась на Уотер-стрит. Донн прекрасно знал об этом городе все, видимо, потому, что был отчужден от жизни его нормальных граждан. Донн совершенствовал свои знания в условиях повседневной тяжелой службы… видимо, дело было именно в этом… такие знания приходят к человеку только за счет отчуждения. Боже, помоги мне, но стоило мне провести в компании Донна десять минут, как у меня тоже появилось ощущение отчуждения. Создавалось впечатление, что ревущий, грохочущий, вечно несущийся куда-то город, с шипением пара бесчисленных двигателей и шелестом ремней множества станков — это нечто чужое, какое-то проявление неведомой мне культуры неких пришельцев.
«Черная лошадь» располагалась в дощатом доме, построенном Бог весть когда, а точнее при голландцах. Это было типичное здание с остроконечной крышей и ставнями на окнах. Когда в доме разместили таверну, один из углов снесли и устроили на его месте вход с несколькими ступеньками, ведущими в зал. Вход, таким образом, стал виден сразу с двух улиц — Уотер-стрит и Саут-стрит. Сержант остался на улице, а мы с Донном вошли в зал.
Это было тихое, спокойное, даже можно сказать, мертвое место. Казалось, что от скрипящих досок пола исходит грубый, неуничтожимый запах виски. За столиками пили несколько завсегдатаев. Мы сели за столик и сделали заказ. Выпивка Донна осталась нетронутой, а я сделал несколько глотков. Донн сидел в какой-то отрешенности, не замечая устремленных на него взглядов хозяина и снующих рядом официантов. Он ушел в себя. Я не нарушал его молчания, думая, что он поступает так с заранее обдуманной целью. Но, как оказалось, никакой цели вовсе не было. Он просто ждал, как это принято у полицейских. Он и сам не знал, чего он ждет, но, как он мне потом рассказывал, можно просто ждать, и когда что-то выясняется, то оказывается, что ты ждал не зря.
Тут в дверь вошла девочка лет шести или семи. В руках у ребенка была корзинка с увядшими цветами. Девочка была очень худа. Она склонила голову, то ли от стеснения, то ли от желания скрыть страх. Она приблизилась к нам, словно бы без всякого намерения. Лицо девочки было вымазано грязью, нижняя губа отвисала, как у слабоумной, светлые волосы спутались, одежонка порвалась, а свои большие сандалии она явно нашла в мусорном ящике. Она подошла прямо к Донну и нежнейшим голоском спросила, не хочет ли он купить цветочек. Бармен немедленно выскочил из-за стойки и подлетел к нам с громким криком.
— Каким образом муниципальная полиция эксгумирует трупы, чтобы об этом не узнали в городе? — спросил я.
— Я не могу отдать распоряжение об эксгумации, до тех пор пока не получу на это разрешения родственников усопшего.
— В данном случае это будет Сара Пембертон.
— Совершенно точно, — сказал он. — Но я не могу обратиться к миссис Пембертон с такой просьбой только на основании рассказа Гарри Уилрайта.
— Лично я верю ему… хотя он непревзойденный лжец.
— Я тоже верю ему, — поддержал меня Донн. — Но к вдове я могу идти, только имея на руках нечто большее.
— Что именно?
— Вот в этом-то и вся закавыка. Надо что-нибудь найти, некие подтверждающие доказательства. Так часто бывает — нужны доказательства того, что мы и так уже знаем. Согласно показаниям Уилрайта, ребенок лежал в гробу большого размера, что позволяет предположить намеренный обман. Но мы не можем полагаться на то, что он, по его мнению, видел своими глазами. Пьяный и при плохом освещении. Мы не можем быть уверены, что на кладбище не произошла ошибка во время похорон. Мне надо взглянуть на календарное расписание похорон, имевших место на кладбище в Вудлоне в этом году. Нам надо удостовериться, что могильщики ничего не перепутали и не поменяли местами двух покойников, которых хоронили в один и тот же день.
— В это очень трудно поверить.
— Самое главное с нашем деле, мистер Макилвейн. не торопиться и продвигаться вперед методично, шаг за шагом. Такая манера действий дисциплинирует, и начинать надо с того, во что меньше всего верится. Я должен своими глазами увидеть свидетельство о смерти мистера Пембертона. На этом свидетельстве должна стоять подпись его лечащего врача, с которым тоже надо встретиться и поговорить. Следует посетить нотариальную контору и поинтересоваться сделками, договорами и другими действиями, которые совершил мистер Пембертон в период, предшествовавший его смерти… ну и так далее.
— Вы можете сделать все это, не привлекая к расследованию служебных собак?
— Надеюсь, что да.
Мы разговаривали как два завзятых конспиратора, склонившись над столиком, сблизив лица и понизив голос почти до шепота.
— Господи, вы же знаете, что такое репортерское ремесло. Я хочу, чтобы вы пообещали мне одну вещь… В конце концов, именно я посвятил вас в это дело, и хочу, чтобы вы, со своей стороны, защитили мои интересы.
— Я понимаю вас. — Он кивнул.
— Это же исключительной ценности материал, — втолковывал я капитану Донну. — Это мой материал, он никогда не стал бы достоянием гласности, не заинтересуйся я этим делом. Я его нашел.
— Верно.
— И если наступит момент, когда вы не сможете дальше хранить это дело исключительно для меня, то я прошу честно предупредить об этом.
— Согласен, — ответил Донн.
Моя кровь кипела, но то же самое происходило и с капитаном. Его обычно скорбные глаза засветились каким-то новым огнем, на бледных щеках заиграл румянец. Он был тем не менее готов к тому, что я стану вмешиваться в его план расследования и протестовать против его действий, если сочту это нужным. Я говорил именно то, что, по мнению Донна, должен был говорить журналист. Вообще, оказываясь в компании Эдмунда Донна, я, против воли, горел желанием вести себя согласно его ожиданиям. Не то ли самое произошло с Гарри Уилрайтом? Донн ожидал, что он все расскажет, и Гарри сделал это.
Я был уверен, что за это мне еще придется извиняться перед Уилрайтом. Мне были понятны причины вызывающего поведения этого юного поколения. Они считали себя жителями некой колонии здравомыслящих людей и гордились своим просвещенным равенством. Мартин выделялся среди них тем, что подозревал своих сверстников и единомышленников в той же темноте и мракобесии, как и остальное человечество. Мартин Пембертон своим поведением подрывал их уверенность в себе и своей правоте.
К художнику я испытывал симпатию. И благодарность, хотя я ее никак не выразил. Его история произвела на меня ошеломляющее впечатление. Если подумать, то самым лучшим способом лишиться исключительного права на эту сенсацию было проявить поспешность, то есть уподобиться Мартину в его небрежной безоглядности и начать торопить события. Как член журналистской братии, Мартин прекрасно сознавал, что мог бы использовать в расследовании те же методы, которые применял сейчас Донн. Но вместо этого он бросился вперед, как обезумевшая гончая, и дошел до того, что стал тайком вскрывать могилы. Если я последую его примеру, то дело закончится тем, что я буду стоять в могиле в компании других репортеров…
Нет уж, благодарю покорно, Мартин заставил Уилрайта хранить тайну, и она останется между нами — Донном и мной. Я хотел заполучить и моего независимого журналиста, и мою историю в свое безраздельное пользование — уж коль я впутался в это дело. И если я напишу об этом, то мое творение превзойдет все, что писали репортеры. Для меня признание Уилрайта стало, если хотите, платой за вдохновение, подтверждающим доказательством, выражаясь языком капитана Донна. Это признание было подтверждением того, что я знал до него, точнее, чувствовал. Мой автор жив. Просто он скрылся в тех местах, где смыта граница между существованием и несуществованием. Он был там вместе со своим отцом и его фактотумом — Тейсом Симмонсом, а может быть, и с врачом, который лечил в последние его дни Огастаса — с загадочным и таинственным доктором Сарториусом.
Теперь я был уверен, что знаю ровно столько же, сколько знал Мартин перед своим исчезновением. Мне казалось, что я смогу организовать дальнейшее преследование с не меньшим успехом, чем Пембертон-младший. Я не стал уверять Донна, что не стану делать этого. Я вернулся на работу через день или два после нашего посещения мастерской Уилрайта. В тот же день, едва успев приступить к работе, я послал телеграмму нашему политическому корреспонденту в Олбани, попросив его, когда наши законодатели устанут от бесконечных дрязг, утомятся оплачивать огромные счета Твида и сядут на пару дней поиграть в покер, улучить момент и съездить на Саранк-лейк. Я мотивировал это тем, что нам неплохо бы напечатать серию статей о достижениях американской медицины. Я попросил корреспондента узнать имена пациентов и врачей и, кроме того, выяснить, какими лекарствами эти доктора пользуют своих страждущих. Ну и так далее.
Через несколько дней по почте пришел ответ: в тех местах находятся две лечебницы для чахоточных. Там лечат только и исключительно туберкулез. Главный врач лучшей из этих лечебниц доктор Эдвард Трюдо. Этот человек сам страдал чахоткой и открыл целебные свойства воздуха в районе гор Адирондак, приехав однажды туда на отдых. Среди лечащих врачей санатория имя доктора Сарториуса не значится.
Этому факту я нисколько не удивился, поскольку полагал, что все сказанное Огастасом Пембертоном жене было ложью от первого до последнего слова. Но имя Сарториус весьма необычно, и даже если оно вымышленное, то придумал его не Пембертон и не его присные. У этих людей не хватило бы ни ума, ни фантазии, чтобы изобрести такое замысловатое прозвище.
В моей приемной всегда сидели независимые журналисты, надеявшиеся получить работу. Я послал одного из них в библиотеку Нью-Йоркского медицинского общества выяснить, нет ли в списках членов общества такого имени. Его там не оказалось.
Я слишком многое поставил на карту, впутавшись в эту историю, и имел на нее все права, поэтому сгоряча решил обратиться в полицию, чтобы с помощью полицейских сыщиков разыскать это привидение — доктора Сарториуса. Но по зрелом размышлении решил ничего не делать. В конце концов, имя не более чем скопление букв на бумаге… Слово, за которым нет живой плоти и души… Просто название призрака, не более реального, чем призраки, витавшие в голове другого призрака, желавшего найти его воплощение.
А теперь я хочу рассказать вам о семи колонках нашей газеты. В те дни мы печатали наши материалы просто — сверху вниз, друг за другом — заголовок, подзаголовок и текст. Если материал был велик, то его начинали печатать в подвале первой колонки, а потом переходили на следующую, и там текст занимал столько места, сколько требовалось. Структура газеты никогда не нарушалась. Мы не печатали тогда заголовков через всю страницу, не сдваивали колонки и не публиковали иллюстраций. Почти никогда не публиковали. На странице помещалось семь колонок, семь столбцов слов. В этих словах присутствовало биение жизни во всем ее великолепии и ужасе. Первые газеты являлись коммерческими листками, где печатались полезные советы торговцам, цены на хлопок и расписание движения торговых судов. Те газеты можно было использовать вместо скатерти. В нашей газете было восемь страниц по семь колонок на каждой. Надо развести руки на всю длину, чтобы полностью развернуть газету. Мы приучили читателей к такому ее виду. Читатели жадно просматривали ее, буквально вырывая из рук маленького газетчика, тепло которого она еще хранила. Эта покрытая словами бумага была выражением чаяний миллионов душ, населявших наш город, проявлением того, что ежечасно творилось на его улицах. И ценность каждой колонки определялась тем, что она была не одна, а в обрамлении других, только подчеркивавших ее ценность в глазах читателя, только что приобретшего это зеркало сумасшедшей и преступной жизни Нью-Йорка за одно-два пенни из рук худенького мальчишки.
Так к чему это я вспомнил о полосах и колонках? А к тому, что восприятие содержания невозможно с изолированной вертикальной колонки, вне пусть даже подсознательного восприятия других колонок. Только сложный рисунок рождает соответствующие ассоциации. Конечно, у меня не было никаких шансов найти доктора Сарториуса в списках членов медицинской ассоциации, точно так же как найти Симмонса в припортовых салунах или Мартина Пембертона в его грязной и убогой квартире на Грин-стрит. Прямолинейное мышление не поможет мне разыскать всех этих людей. Однажды утром, просматривая материалы полицейской хроники, я прочитал, что в реке возле пирса на Саут-стрит найдено тело некоего Кларенса (Накса) Гири, возраст которого полиции неизвестен. Если я не ошибся, то именно этого бандита я видел один раз в кабинете Донна. Это объявление прервало ход моих мыслей.
В тот же день я вместе с Донном был в морге — родном доме Донна — боюсь, что это заведение грозило стать и для меня тем же — и смотрел на тело бедолаги Накса: мальчишески-голубые глаза его заволокла мутная пелена. На верхней губе запеклась вытекшая из расплющенного боксерского носа кровь. Зубы были оскалены, словно в последние минуты жизни Накс улыбался. Донн поднял его голову за волосы. У Накса была сломана шея.
— Посмотрите, каков обхват, — сказал Донн. — А теперь обратите внимание на его грудную клетку и на плечи. Он сложен как бык. Даже если застать его врасплох… Вы представляете, какую надо иметь силу, чтобы сломать такую шею?
Я не представлял себе, что Эдмунд Донн может быть таким расстроенным. Но это было действительно так — капитан опечалился, хотя выражалось это просто более угрюмой, чем обычно, бесстрастностью. Он нежно опустил голову на стол. Да, я не оговорился — он действительно обошелся с телом нежно, чего я никак не ожидал от полицейского. Странные существа подчас появляются в нашем городе, словно сорная трава, пробивающаяся сквозь камни мостовой под весенним солнцем. В тот момент Донн был способен рассуждать только о смерти Накса. Я долго ждал, когда он заговорит о нашем общем деле, но он так и не вспомнил о нем. Я был разочарован, признаюсь вам, такой ранимостью Донна. Он был способен думать только об этом отребье, в смерти которого считал себя виноватым. Что бы там ни было на уме у капитана, он сразу начал прикидывать, что могла значить эта смерть и что должна предпринять юстиция. Он вел себя так, словно этот сентиментальный бандит являлся самой важной персоной города.
Со своей стороны, я был поставлен в тупик. Мое расследование не подвинулось ни на шаг, хотя после признаний Уилрайта я был уверен, что истина всплывет чуть ли не сама собой. Сейчас же я испытывал только раздражение, видя, с какой легкостью Донн отвлекся от столь важного дела. Я не допускал и мысли о том, что, подобно хорошему газетчику, Донн способен держать в голове сразу несколько вполне достойных сюжетов. Он не стал объяснять мне причины своих действий, но сказал, что ему надо поговорить с мальчишками-газетчиками, со всеми, кого только удастся разыскать. Помню, что я был озадачен таким решением. И вот мы с Донном и сержантом полиции отправились в кондитерскую на Спрус-стрит, где после работы обычно ужинали наши мальчишки.
Кондитерская Дика представляла собой своеобразный клуб этих сорвиголов. Это был подвальчик, куда вели три крутые ступеньки. Зал, уставленный столами и длинными скамейками. У входа — прилавок, где мальчики покупали себе кружку кофе и лепешку с маслом. Когда мы пришли в это злачное место, шел дождь. Погреб, куда мы вошли, вонял керосином, прогорклым маслом и мокрой одеждой тридцати или сорока немытых подростков.
Мы с Донном сели у дверей, а сержант прошел в середину зала, чтобы побеседовать с ребятами. Мальчишки немедленно замолчали, как школьники в присутствии классного надзирателя. Они перестали есть и внимательно слушали рассказ о деле, важность которого им не надо было доказывать.
Все они знали Накса Гири, так же как они знали всех взрослых, от силы которых они полностью зависели. На склоне лет Гири занялся работой на развозчиков газет. Я этого не знал, а Донн не стал мне ничего говорить, хотя мне-то следовало это знать в первую очередь. Накс сбрасывал с повозок кипы газет на тротуары в местах, где их забирали мальчишки. Иногда он распределял между ними газеты прямо на выходе типографий. Он был посредником посредников. Развозчики платили доллар семьдесят пять центов за сотню экземпляров, а с мальчишек брали по два доллара. Накс, будучи посредником, естественно наваривал себе, беря с мальчишек добавочную сумму. Так что этот записной моралист делал свои деньги, воруя их у детей.
— Чтоб он стух в аду, — сказал один из мальчиков. — Я рад, что он свернул себе шею.
— Ну-ну, — прикрикнул на него сержант.
— Он тебя лупил, Филли?
— Да, и вообще он был ублюдком — этот Накс.
— И меня бил, сержант. Если ему не платили, он начинал драться. А за что было ему платить?
Среди мальчишек воцарилось полное единодушие, они начали галдеть в один голос.
Сержант решил призвать их к порядку.
— Нечего радоваться. Тот гад, который убил Накса, скорее всего, займет его место. Лучше вам от этого не станет. Мы сейчас говорим о вчерашнем происшествии. Скажите, видели ли вы вчера Накса Гири, и если да, то в какое время?
Как же неуютно чувствовал я себя в этом подвале! Ньюйоркцы получали свежие новости из рук этих мальчиков, а мне пришлось впервые в жизни посмотреть на них в желтом, тусклом свете, желтом, как прогорклое масло в их трудовых лепешках. Я смотрел на этих малюток и явственно видел борозды и тени рабства на их личиках. Господи, где будут спать эти дети сегодня ночью?
Медленно и неохотно они начали вспоминать и рассказывать. Каждый из них вставал, смотрел на товарищей и, только получив молчаливое разрешение, раскрывал рот.
— Я взял свои газеты у склада Стюарта в четыре часа, как всегда.
Или:
— Он бросил мне мою кипу на Броуд-стрит у Биржи.
Мальчишки рассказывали, а я мысленно воспроизводил на карте города последний земной путь Накса: от типографии он отправился по Бродвею к Уолл-стрит, а затем свернул на восток — к реке и набережным — Фултон-стрит и Саут-стрит.
Маленького роста и болезненного вида мальчик сказал, что видел, как Накс слез с повозки газетного развозчика у таверны «Черная лошадь». Было уже темно, на улице горели фонари.
Мальчик сел. Сержант оглядел зал. Остальные молчали. Говорить было больше не о чем. Вопросы задавал сержант, но подсказывал ему Донн. Капитан поднялся со стула.
— Спасибо, парни, — сказал он. — Муниципальная полиция угощает вас кофе с булочками.
С этими словами он положил на стойку два доллара. Мы направились в «Черную лошадь».
Я всегда гордился своими познаниями в географии кабаков и салунов. Но таверна «Черная лошадь» была мне неизвестна. Донн уверенно прокладывал маршрут. Как оказалось, таверна располагалась на Уотер-стрит. Донн прекрасно знал об этом городе все, видимо, потому, что был отчужден от жизни его нормальных граждан. Донн совершенствовал свои знания в условиях повседневной тяжелой службы… видимо, дело было именно в этом… такие знания приходят к человеку только за счет отчуждения. Боже, помоги мне, но стоило мне провести в компании Донна десять минут, как у меня тоже появилось ощущение отчуждения. Создавалось впечатление, что ревущий, грохочущий, вечно несущийся куда-то город, с шипением пара бесчисленных двигателей и шелестом ремней множества станков — это нечто чужое, какое-то проявление неведомой мне культуры неких пришельцев.
«Черная лошадь» располагалась в дощатом доме, построенном Бог весть когда, а точнее при голландцах. Это было типичное здание с остроконечной крышей и ставнями на окнах. Когда в доме разместили таверну, один из углов снесли и устроили на его месте вход с несколькими ступеньками, ведущими в зал. Вход, таким образом, стал виден сразу с двух улиц — Уотер-стрит и Саут-стрит. Сержант остался на улице, а мы с Донном вошли в зал.
Это было тихое, спокойное, даже можно сказать, мертвое место. Казалось, что от скрипящих досок пола исходит грубый, неуничтожимый запах виски. За столиками пили несколько завсегдатаев. Мы сели за столик и сделали заказ. Выпивка Донна осталась нетронутой, а я сделал несколько глотков. Донн сидел в какой-то отрешенности, не замечая устремленных на него взглядов хозяина и снующих рядом официантов. Он ушел в себя. Я не нарушал его молчания, думая, что он поступает так с заранее обдуманной целью. Но, как оказалось, никакой цели вовсе не было. Он просто ждал, как это принято у полицейских. Он и сам не знал, чего он ждет, но, как он мне потом рассказывал, можно просто ждать, и когда что-то выясняется, то оказывается, что ты ждал не зря.
Тут в дверь вошла девочка лет шести или семи. В руках у ребенка была корзинка с увядшими цветами. Девочка была очень худа. Она склонила голову, то ли от стеснения, то ли от желания скрыть страх. Она приблизилась к нам, словно бы без всякого намерения. Лицо девочки было вымазано грязью, нижняя губа отвисала, как у слабоумной, светлые волосы спутались, одежонка порвалась, а свои большие сандалии она явно нашла в мусорном ящике. Она подошла прямо к Донну и нежнейшим голоском спросила, не хочет ли он купить цветочек. Бармен немедленно выскочил из-за стойки и подлетел к нам с громким криком.