Страница:
— Я просто нашел метод, позволяющий создать генератор для одного из наименее изученных диапазонов, — по-прежнему серьезно продолжал Николай. — Скажем, для микроволн. Теперь их можно будет усиливать, плавно изменять частоту, то есть изучать их свойства. Такой генератор уже будет ценным вкладом в нашу технику. Но есть у меня и другая мысль… Я думаю, что в этих частотах таится решение одной древнейшей мечты — о власти над элементами.
— Алхимия?!
— Что ж… Называй как хочешь. Рано или поздно, надо доходить и до этого.
— Ну, и до чего ты уже дошел?
Тунгусов несколько секунд молча смотрел на друга. Потом решительно направился к одному из столов — в углу комнаты, и там осторожно сбросил простую бязевую покрышку с какого-то сооружения. Подошел и Федор, внимательно разглядывая непонятную конструкцию.
— Вот он… — тихо сказал Тунгусов.
— Как, уже готов? Это и есть твой генератор… неведомых чудес?
— Да, он, — подтвердил Николай. — Только не совсем готов. Еще кое-каких деталей не хватает.
Это было странное соединение радиотехники и химии. Десятки маленьких пробирок, колбочек, трубок и пластинок из разных металлов перемежались с проводами, катушками, экранами и электронными трубками всевозможных форм и размеров.
— Видишь. На помощь мне пришла химия. Дело в том, что каждый химический элемент обладает своим определенным излучением… Но постой, — Николай посмотрел на часы, — осталось две минуты, больше нельзя. Замри опять, Федя.
Тунгусов снова «погрузился» в волны эфира. Два раза плавно обошел весь любительский диапазон, не встретив знакомых сигналов. На третий — поймал немца. По тону сигналов было видно, что тот уже на другом передатчике.
Связь была поспешной и лаконичной. Немец передал: «Даю схему моей антенны: LMRWWAT. Разберите непременно и сообщите, тогда передам работу по схеме. Повторите, как приняли».
Затем собеседник исчез, не сказав больше ничего.
Минут пять Тунгусов сидел перед таинственными буквами, стараясь разгадать их смысл. Теперь уже было окончательно ясно, что «антенна» — только маскировка. Никаких таких схем и обозначений для антенн в радиотехнике не существует. Он написал отдельно на клочке бумаги: «LMRWWAT» и подошел к Федору.
— Вот, Федя, новая задача! Это шифр. Вернее, это ключ к шифру какого-то сообщения, которое будет получено, как только мы разберем ключ.
Федор долго смотрел на буквы.
— Ничего не понимаю, — сказал он наконец.
— Я тоже, — задумчиво отозвался Тунгусов.
В его жизнь вошло что-то большое, всепроникающее, что уже было когда-то давно, но потом растаяло и забылось.
Давно — это отрочество. Нерадостное, голодное, порой страшное. В те годы бушевал вихрь гражданской войны, поднявшийся на огромной части земного шара. Вихрь этот сорвал, как песчинки, со своих мест людей, закрутил их в пространстве; одних вымел совсем за пределы страны, других поднял, рассыпал кого куда… Годы потом люди искали людей.
Вихрь унес и засыпал где-то землей отца. Старшего брата Никифора забросил в Москву на завод, он стал единственным кормильцем семьи. Николай с больной матерью остался в нищей волжской деревушке.
В мельчайших подробностях вспоминал сейчас Николай это начало своего пути в жизнь.
…Вечереет. Стоит он, двенадцатилетний, босоногий парнишка у низкого оконца в родной своей избе и сучит леску из конского волоса: завтра на заре — рыбу удить в Волге. Рядом на скамье сидит мать, усталая, мрачная, молчаливая; он ловит ее тревожный взгляд и знает ее мысли. Уже месяца два нет ни вестей, ни денег от Никифора. Что с ним? Как жить? Если что случилось, — конец…
Николка парень вдумчивый, серьезный. Мать ему жалко, но ее тревоги он не разделяет. Что попусту волноваться? Ничего неизвестно… Для него, Николки, сейчас важно другое: завтра постараться не проспать зарю, наловить побольше, часть обменять на хлеб… Да что там, в крайнем случае пескарей десятка три-четыре он всегда нахватает. Много ли нужно на двоих-то!..
Солнце уходит за лес, за излучину Волги; вот уже и волоса не видно в руках.
Вдруг поднялась мать со скамьи, радостно протянула руки ко входу, — а там — нет никого и дверь заперта…
— Никифор!..
Бросилась вперед и, обняв пустоту, рухнула на пол. …Потом, очнувшись, мать уверенно и уже совсем спокойно решила все.
— Умер наш Никифор, Колюшка… Теперь собирайся и иди в Москву. Дней в десять дойдешь, может, и подвезут добрые люди… Адрес возьми, найди завод… Объясни все, ты толковый… Небось найдется работа, скажи, брат, мол…
…И вот — дорога. Он ушел перед рассветом, просто, как ходил на рыбалку, только котомка прибавилась за плечами. Неведомая Москва в сознании не представлялась никак. Надолго ли и к каким переменам жизни он уходил — парнишка не думал. Родная деревенька, родные места казались вечными, неизменными. Пройдут дни, ну, недели, — вернется он и все потечет по-прежнему. Разве мог кто-нибудь знать тогда, что не только деревенька эта поднимется и уйдет на другое место, но и самое место ее станет дном нового Московского моря, а над выгонами, где пас Николка коров, пойдут пароходы — по новому, величайшему из водных путей, созданных человеком!..
…Тихие лесные проселки вывели на изрытое временем шоссе, и парнишка повернул на полдень. Целый день, то скрываясь за редкими поворотами и понижениями дороги, то снова появляясь вдали, маячила впереди какая-то фигурка тоже с котомкой за плечами.
Небольшие речушки пересекали дорогу, иногда бежали рядом. Было жарко. Николай из каждой речки пил воду, присаживался на берегу и отдыхал. Деревни он проходил быстро, стараясь не привлекать внимания собак и ребят. К вечеру выбрал место для ночлега у подходящего омутка, быстро наладил удочку, наловил в ольховнике мух — «чернопузиков», и к заходу солнца уже шевелились в котомке несколько жирных подъязков.
Развел костер, поджарил рыбу на прутике… Все это было знакомо и обыкновенно, как дома.
На другой день, когда сошел утренний туман, снова замелькала впереди, на том же расстоянии вчерашняя котомка. После полудня стало жарко, и котомка показалась уже ближе. Николай видел, что путник впереди замедляет шаги. И вот, перед вечером, выйдя за поворот, увидел он такого же как сам парнишку, сидящего на траве, в стороне от дороги. Он был бледен и оттого запыленное лицо его казалось еще грязнее, а большие синие глаза, с черными ресницами, смотревшие на Николая, светились, как озерки сквозь лесную чащу. Николай хотел пройти мимо.
— Далеко ли? — слабо окликнул тот.
Так произошла их первая встреча.
Из короткого рассказа паренька Николай понял, что он — московский, из рабочей семьи. Как попал в деревню к родственникам, где оказалось «еще хуже», чем дома, Николай не уловил, но очень обрадовался, узнав, что из деревни он сбежал и теперь идет домой, прямо в Москву. Вдвоем — куда лучше! Так совпали их пути. Они пошли вместе.
Городской житель, Федор, оказавшись один в лесных просторах, растерялся. Он голодал, слабел; осторожные, насупившиеся деревни провожали его хмуро и не давали ничего. Может быть так и заснул бы он, обессиленный, навсегда у дороги, если бы не накормил его Николай жареными на прутике подъязками.
Много ли надо такому человеческому зверенышу! С каким восторгом уже к вечеру он следил, как Николай, сквозь прибрежные заросли ловко выуживал блестящих рыбешек, потом сам покорно и внимательно повторял его движения, закидывая удочку и подсекая рыбу в нужный момент, учился выбирать и укладывать ветви для защиты на ночь от росы и дождя…
А Николай слушал с широко раскрытыми глазами рассказы Федора о трамваях, которые без всяких лошадей возят человек по сто сразу, о каменных домах, — куда выше вот такой ели, — а там и за водой ходить не надо — сама течет наверх по трубам, и лампы — без керосина, и зажигаются без спичек…
— Какая жизнь!.. — волновался Николай, чувствуя теперь, что шагает куда-то вверх, к новому.
…Острия труб показались на горизонте и стали расти все выше, выше — в небо, казалось, не будет конца этому росту… Где начался город, Николай так и не понял.
…В Москве поднималась великая стройка. По главным магистралям пошли первые, после перерыва, трамваи. Леса, упершись на тротуары тяжелыми своими ногами, карабкались на стены фасадов, изуродованных мелкими оспинами пуль и язвами снарядов. На прохожих капала краска, падала комочками штукатурка… Голодная Москва по окраинам, на больших кооперативных огородах, ковыряла из-под взрытой земли картошку, оставшуюся после уборки.
Шел двадцать первый год.
…Столица встретила Николая так же сурово, как деревенская природа — Федора. Сумасшедшими голосами рявкали на него автомобили, гикали ломовики, вырастали вдруг совсем близко, грозя раздавить, сказочные, волосатые битюги, невыносимо гремели перевозимые рельсы… От всего этого Николай шарахался в испуге, и, может быть, так и погиб бы он в этом городском хаосе под какими-нибудь колесами, если бы не маячила перед ним котомка Федора, который спокойно провел его в тихие переулки Красной Пресни…
Родственники Федора приютили и скромного спутника его, нашли завод, узнали: Никифор Тунгусов, литейщик на «Гужоне» действительно умер… Написали матери в деревню, а ответ пришел из сельского совета: не стало уже и матери.
Николай остался один.
И — нет. Не один! Был Федор. Вместе они жили, вместе учились в детской колонии, в Сокольниках, потом в техникуме. Николай учился жадно, успевал много читать, ходил на концерты, в музеи, слушал разные лекции — все его интересовало, все влекло. Он познавал неведомую для него раньше жизнь — не как дикарь, влекомый величием открывшегося перед ним нового мира, но как полноправный, хотя и не чаявший этого, наследник, именно ему предназначенных, сокровищ. Свою ненасытную тягу к познанию, к овладению культурой он возвел в основной и, конечно, «вечный» принцип и назвал его своей «жизненной системой».
Федор не обладал такой всепоглощающей страстью познавать. Да и способности были скромнее Николаевых. Зато интересы его давно определились, ограничились — сферой механики, машин. Стать инженером — созидателем — вот что было целью его мечтаний. В то время, как Николай плавал в бездонном и безбрежном море «культуры», рискуя, быть может, и захлебнуться в нем, не увидев берега, Федор уже нащупывал под собой почву специальности, что и позволяло ему идти в жизнь, как он полагал, более верной дорогой, чем его друг.
Разница во взглядах была причиной не только бесконечных споров, но даже настоящих ссор между ними. Дружба их отнюдь не напоминала ясное, безоблачное небо.
Но это была настоящая дружба, хотя они никогда об этом не думали, этого не чувствовали, как здоровый человек не ощущает теплоты своего тела. Да и сейчас, вспоминая это время, Николай думал не о дружбе, а о чувстве ответственности, не оставлявшем его тогда во всей этой гигантской работе над собой. Какую бы победу он не одержал, что бы не постиг, чем бы новым не был поражен, увлечен — все он немедленно тащил Федору, делился с ним своими трофеями — независимо от того, нужны ли они были тому или нет. Перед ним хвастал, его старался поразить своей волей, упорством, успехом. А промахи, ошибки, слабости — таил до поры от Федора, будто стеснялся его осуждения. Получалось так, что все, что он делает для себя, для своего «кругозора», своей «культуры» — он делает, если не для, то во всяком случае, перед Федором. И это очень помогало, это было нужно — не будь этого чувства ответственности перед другом, может быть Николай и не осилил бы столько… И раньше, — Николай вспоминал детские годы, — бывало так: не только выполнять разные поручения по хозяйству, но даже рыбу удить он старался как только мог лучше, с выдумкой, чтобы только увидеть потом, как в нежной, одобряющей улыбке щурятся материнские ласковые глаза… И как же это было радостно, как поднимало дух, как хотелось тут же сделать что-нибудь еще большее!
Да, нужно, обязательно нужно человеку для борьбы, для стремления ввысь, — чтобы билось рядом с ним горячее, близкое — другое человеческое сердце!..
…Когда Николай поступил в электротехнический институт, Федора призвали в армию и услали далеко на юг — там он потом попал в военную школу. Николай от военной службы был освобожден — по близорукости.
С этого момента странным образом стала упрощаться «жизненная система» Николая. В короткий срок отпали, канули куда-то и увлечение Скрябиным (а с ним и музыкой вообще), и бессонные ночные часы над художественной книгой, и многие лекции в Политехническом музее; стало бессмысленным тратить уйму времени на очереди за театральными билетами… Однако ни от чего Николай не отказался. Он только видел, что учение в институте поглощает почти все его время, а остатка не хватает на главное: радиотехнику, короткие волны… Николай, наконец, нащупал дно и шел к берегу. Правда, шел с грузом ценности незаурядной.
Друзья переписывались редко и скупо, в эти годы было им «некогда». Да и расстались они тогда как-то до странности просто: встретились в студенческой столовке и попрощались на ходу, торопясь каждый к своим делам, как будто расстались до завтра. Ни один из них так и не заметил тогда утраты.
Только теперь, испытав неожиданно сильную радость при появлении друга, почувствовав прежний, ревнивый, федоровский интерес к его жизни, Николай понял насколько дорог ему этот хороший парень, задающий такие наивные и такие нужные вопросы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Алхимия?!
— Что ж… Называй как хочешь. Рано или поздно, надо доходить и до этого.
— Ну, и до чего ты уже дошел?
Тунгусов несколько секунд молча смотрел на друга. Потом решительно направился к одному из столов — в углу комнаты, и там осторожно сбросил простую бязевую покрышку с какого-то сооружения. Подошел и Федор, внимательно разглядывая непонятную конструкцию.
— Вот он… — тихо сказал Тунгусов.
— Как, уже готов? Это и есть твой генератор… неведомых чудес?
— Да, он, — подтвердил Николай. — Только не совсем готов. Еще кое-каких деталей не хватает.
Это было странное соединение радиотехники и химии. Десятки маленьких пробирок, колбочек, трубок и пластинок из разных металлов перемежались с проводами, катушками, экранами и электронными трубками всевозможных форм и размеров.
— Видишь. На помощь мне пришла химия. Дело в том, что каждый химический элемент обладает своим определенным излучением… Но постой, — Николай посмотрел на часы, — осталось две минуты, больше нельзя. Замри опять, Федя.
Тунгусов снова «погрузился» в волны эфира. Два раза плавно обошел весь любительский диапазон, не встретив знакомых сигналов. На третий — поймал немца. По тону сигналов было видно, что тот уже на другом передатчике.
Связь была поспешной и лаконичной. Немец передал: «Даю схему моей антенны: LMRWWAT. Разберите непременно и сообщите, тогда передам работу по схеме. Повторите, как приняли».
Затем собеседник исчез, не сказав больше ничего.
Минут пять Тунгусов сидел перед таинственными буквами, стараясь разгадать их смысл. Теперь уже было окончательно ясно, что «антенна» — только маскировка. Никаких таких схем и обозначений для антенн в радиотехнике не существует. Он написал отдельно на клочке бумаги: «LMRWWAT» и подошел к Федору.
— Вот, Федя, новая задача! Это шифр. Вернее, это ключ к шифру какого-то сообщения, которое будет получено, как только мы разберем ключ.
Федор долго смотрел на буквы.
— Ничего не понимаю, — сказал он наконец.
— Я тоже, — задумчиво отозвался Тунгусов.
* * *
В эту ночь Николай Тунгусов долго не мог уснуть. Нет, не посещение «комиссии», не судьба его радиотелефона, даже не таинственная радиограмма немца взбудоражили его. Встреча с Федором — первым в его жизни, да и единственным, по-настоящему близким другом, — оказалась событием, значение которого он ощутил только теперь, оставшись один.В его жизнь вошло что-то большое, всепроникающее, что уже было когда-то давно, но потом растаяло и забылось.
Давно — это отрочество. Нерадостное, голодное, порой страшное. В те годы бушевал вихрь гражданской войны, поднявшийся на огромной части земного шара. Вихрь этот сорвал, как песчинки, со своих мест людей, закрутил их в пространстве; одних вымел совсем за пределы страны, других поднял, рассыпал кого куда… Годы потом люди искали людей.
Вихрь унес и засыпал где-то землей отца. Старшего брата Никифора забросил в Москву на завод, он стал единственным кормильцем семьи. Николай с больной матерью остался в нищей волжской деревушке.
В мельчайших подробностях вспоминал сейчас Николай это начало своего пути в жизнь.
…Вечереет. Стоит он, двенадцатилетний, босоногий парнишка у низкого оконца в родной своей избе и сучит леску из конского волоса: завтра на заре — рыбу удить в Волге. Рядом на скамье сидит мать, усталая, мрачная, молчаливая; он ловит ее тревожный взгляд и знает ее мысли. Уже месяца два нет ни вестей, ни денег от Никифора. Что с ним? Как жить? Если что случилось, — конец…
Николка парень вдумчивый, серьезный. Мать ему жалко, но ее тревоги он не разделяет. Что попусту волноваться? Ничего неизвестно… Для него, Николки, сейчас важно другое: завтра постараться не проспать зарю, наловить побольше, часть обменять на хлеб… Да что там, в крайнем случае пескарей десятка три-четыре он всегда нахватает. Много ли нужно на двоих-то!..
Солнце уходит за лес, за излучину Волги; вот уже и волоса не видно в руках.
Вдруг поднялась мать со скамьи, радостно протянула руки ко входу, — а там — нет никого и дверь заперта…
— Никифор!..
Бросилась вперед и, обняв пустоту, рухнула на пол. …Потом, очнувшись, мать уверенно и уже совсем спокойно решила все.
— Умер наш Никифор, Колюшка… Теперь собирайся и иди в Москву. Дней в десять дойдешь, может, и подвезут добрые люди… Адрес возьми, найди завод… Объясни все, ты толковый… Небось найдется работа, скажи, брат, мол…
…И вот — дорога. Он ушел перед рассветом, просто, как ходил на рыбалку, только котомка прибавилась за плечами. Неведомая Москва в сознании не представлялась никак. Надолго ли и к каким переменам жизни он уходил — парнишка не думал. Родная деревенька, родные места казались вечными, неизменными. Пройдут дни, ну, недели, — вернется он и все потечет по-прежнему. Разве мог кто-нибудь знать тогда, что не только деревенька эта поднимется и уйдет на другое место, но и самое место ее станет дном нового Московского моря, а над выгонами, где пас Николка коров, пойдут пароходы — по новому, величайшему из водных путей, созданных человеком!..
…Тихие лесные проселки вывели на изрытое временем шоссе, и парнишка повернул на полдень. Целый день, то скрываясь за редкими поворотами и понижениями дороги, то снова появляясь вдали, маячила впереди какая-то фигурка тоже с котомкой за плечами.
Небольшие речушки пересекали дорогу, иногда бежали рядом. Было жарко. Николай из каждой речки пил воду, присаживался на берегу и отдыхал. Деревни он проходил быстро, стараясь не привлекать внимания собак и ребят. К вечеру выбрал место для ночлега у подходящего омутка, быстро наладил удочку, наловил в ольховнике мух — «чернопузиков», и к заходу солнца уже шевелились в котомке несколько жирных подъязков.
Развел костер, поджарил рыбу на прутике… Все это было знакомо и обыкновенно, как дома.
На другой день, когда сошел утренний туман, снова замелькала впереди, на том же расстоянии вчерашняя котомка. После полудня стало жарко, и котомка показалась уже ближе. Николай видел, что путник впереди замедляет шаги. И вот, перед вечером, выйдя за поворот, увидел он такого же как сам парнишку, сидящего на траве, в стороне от дороги. Он был бледен и оттого запыленное лицо его казалось еще грязнее, а большие синие глаза, с черными ресницами, смотревшие на Николая, светились, как озерки сквозь лесную чащу. Николай хотел пройти мимо.
— Далеко ли? — слабо окликнул тот.
Так произошла их первая встреча.
Из короткого рассказа паренька Николай понял, что он — московский, из рабочей семьи. Как попал в деревню к родственникам, где оказалось «еще хуже», чем дома, Николай не уловил, но очень обрадовался, узнав, что из деревни он сбежал и теперь идет домой, прямо в Москву. Вдвоем — куда лучше! Так совпали их пути. Они пошли вместе.
Городской житель, Федор, оказавшись один в лесных просторах, растерялся. Он голодал, слабел; осторожные, насупившиеся деревни провожали его хмуро и не давали ничего. Может быть так и заснул бы он, обессиленный, навсегда у дороги, если бы не накормил его Николай жареными на прутике подъязками.
Много ли надо такому человеческому зверенышу! С каким восторгом уже к вечеру он следил, как Николай, сквозь прибрежные заросли ловко выуживал блестящих рыбешек, потом сам покорно и внимательно повторял его движения, закидывая удочку и подсекая рыбу в нужный момент, учился выбирать и укладывать ветви для защиты на ночь от росы и дождя…
А Николай слушал с широко раскрытыми глазами рассказы Федора о трамваях, которые без всяких лошадей возят человек по сто сразу, о каменных домах, — куда выше вот такой ели, — а там и за водой ходить не надо — сама течет наверх по трубам, и лампы — без керосина, и зажигаются без спичек…
— Какая жизнь!.. — волновался Николай, чувствуя теперь, что шагает куда-то вверх, к новому.
…Острия труб показались на горизонте и стали расти все выше, выше — в небо, казалось, не будет конца этому росту… Где начался город, Николай так и не понял.
…В Москве поднималась великая стройка. По главным магистралям пошли первые, после перерыва, трамваи. Леса, упершись на тротуары тяжелыми своими ногами, карабкались на стены фасадов, изуродованных мелкими оспинами пуль и язвами снарядов. На прохожих капала краска, падала комочками штукатурка… Голодная Москва по окраинам, на больших кооперативных огородах, ковыряла из-под взрытой земли картошку, оставшуюся после уборки.
Шел двадцать первый год.
…Столица встретила Николая так же сурово, как деревенская природа — Федора. Сумасшедшими голосами рявкали на него автомобили, гикали ломовики, вырастали вдруг совсем близко, грозя раздавить, сказочные, волосатые битюги, невыносимо гремели перевозимые рельсы… От всего этого Николай шарахался в испуге, и, может быть, так и погиб бы он в этом городском хаосе под какими-нибудь колесами, если бы не маячила перед ним котомка Федора, который спокойно провел его в тихие переулки Красной Пресни…
Родственники Федора приютили и скромного спутника его, нашли завод, узнали: Никифор Тунгусов, литейщик на «Гужоне» действительно умер… Написали матери в деревню, а ответ пришел из сельского совета: не стало уже и матери.
Николай остался один.
И — нет. Не один! Был Федор. Вместе они жили, вместе учились в детской колонии, в Сокольниках, потом в техникуме. Николай учился жадно, успевал много читать, ходил на концерты, в музеи, слушал разные лекции — все его интересовало, все влекло. Он познавал неведомую для него раньше жизнь — не как дикарь, влекомый величием открывшегося перед ним нового мира, но как полноправный, хотя и не чаявший этого, наследник, именно ему предназначенных, сокровищ. Свою ненасытную тягу к познанию, к овладению культурой он возвел в основной и, конечно, «вечный» принцип и назвал его своей «жизненной системой».
Федор не обладал такой всепоглощающей страстью познавать. Да и способности были скромнее Николаевых. Зато интересы его давно определились, ограничились — сферой механики, машин. Стать инженером — созидателем — вот что было целью его мечтаний. В то время, как Николай плавал в бездонном и безбрежном море «культуры», рискуя, быть может, и захлебнуться в нем, не увидев берега, Федор уже нащупывал под собой почву специальности, что и позволяло ему идти в жизнь, как он полагал, более верной дорогой, чем его друг.
Разница во взглядах была причиной не только бесконечных споров, но даже настоящих ссор между ними. Дружба их отнюдь не напоминала ясное, безоблачное небо.
Но это была настоящая дружба, хотя они никогда об этом не думали, этого не чувствовали, как здоровый человек не ощущает теплоты своего тела. Да и сейчас, вспоминая это время, Николай думал не о дружбе, а о чувстве ответственности, не оставлявшем его тогда во всей этой гигантской работе над собой. Какую бы победу он не одержал, что бы не постиг, чем бы новым не был поражен, увлечен — все он немедленно тащил Федору, делился с ним своими трофеями — независимо от того, нужны ли они были тому или нет. Перед ним хвастал, его старался поразить своей волей, упорством, успехом. А промахи, ошибки, слабости — таил до поры от Федора, будто стеснялся его осуждения. Получалось так, что все, что он делает для себя, для своего «кругозора», своей «культуры» — он делает, если не для, то во всяком случае, перед Федором. И это очень помогало, это было нужно — не будь этого чувства ответственности перед другом, может быть Николай и не осилил бы столько… И раньше, — Николай вспоминал детские годы, — бывало так: не только выполнять разные поручения по хозяйству, но даже рыбу удить он старался как только мог лучше, с выдумкой, чтобы только увидеть потом, как в нежной, одобряющей улыбке щурятся материнские ласковые глаза… И как же это было радостно, как поднимало дух, как хотелось тут же сделать что-нибудь еще большее!
Да, нужно, обязательно нужно человеку для борьбы, для стремления ввысь, — чтобы билось рядом с ним горячее, близкое — другое человеческое сердце!..
…Когда Николай поступил в электротехнический институт, Федора призвали в армию и услали далеко на юг — там он потом попал в военную школу. Николай от военной службы был освобожден — по близорукости.
С этого момента странным образом стала упрощаться «жизненная система» Николая. В короткий срок отпали, канули куда-то и увлечение Скрябиным (а с ним и музыкой вообще), и бессонные ночные часы над художественной книгой, и многие лекции в Политехническом музее; стало бессмысленным тратить уйму времени на очереди за театральными билетами… Однако ни от чего Николай не отказался. Он только видел, что учение в институте поглощает почти все его время, а остатка не хватает на главное: радиотехнику, короткие волны… Николай, наконец, нащупал дно и шел к берегу. Правда, шел с грузом ценности незаурядной.
Друзья переписывались редко и скупо, в эти годы было им «некогда». Да и расстались они тогда как-то до странности просто: встретились в студенческой столовке и попрощались на ходу, торопясь каждый к своим делам, как будто расстались до завтра. Ни один из них так и не заметил тогда утраты.
Только теперь, испытав неожиданно сильную радость при появлении друга, почувствовав прежний, ревнивый, федоровский интерес к его жизни, Николай понял насколько дорог ему этот хороший парень, задающий такие наивные и такие нужные вопросы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОСОБНЯК НА ОРДЫНКЕ
Весенняя гроза бушевала неподалеку от столицы. Черный купол ночного неба, будто под исступленными ударами какого-то невидимого гиганта, грохотал и содрогался. От этих ударов тонкие трещины змеились по куполу, и сквозь них стремительно бросался к земле едкий голубой свет. Ливень падал на землю непрерывными мерцающими струями.
В такие ночи вылетают из гнезд и пропадают во мраке птицы, ослепленные блеском молний. В такие грозы лопаются надвое крепкие стволы многолетних дубов. Но редко бывают эти сильные грозы в наших северных широтах.
По гладкому асфальту шоссе Энтузиастов, протягивая вперед световые щупальцы, мчался от города блестящий лимузин, омытый щедрой небесной влагой. Асфальт шипел под колесами, бросался случайными камешками и брызгами разбиваемых вдребезги луж. Дождь бил по верху кузова слитным барабанным гулом.
Белая стрелка спидометра, медленно приближалась к цифре «80». Скорость становилась опасной. Какое несчастье или неотложное дело заставило людей броситься из города в эту бурную ночь.
Рядом с шофером, напряженно и неподвижно устремившим взгляд на летящую под колеса дорогу, сидел человек лет пятидесяти в легком пальто и с обнаженной головой. Пряди седеющих волос спадали на лоб, и он то убирал их назад беспокойным движением руки, то энергично приглаживал небольшую лопатообразную бородку. Возбуждение отражалось и в глазах, ясных, серых, энергичных, делающих лицо человека необычайно красивым.
Больше никого в автомобиле не было.
Да, профессор был возбужден. Он внимательно следил за каждой новой вспышкой молнии, потом ждал удара грома, смотря на часы.
— Она впереди, Слава, километров десять-пятнадцать, не больше…
Он поднял руку с часами к лампочке шофера.
— Видишь, пятьдесят восемь минут от заставы… скажем час… тогда было тридцать километров. А мы прошли…
— Сорок шесть, — сказал шофер.
— Так… Она уходит… В общем, расстояние сократилось приблизительно вдвое. При той же скорости мы нагоним ее еще через час. Это будет поздно, Слава… Все кончится, — произнес он с огорчением.
Шофер, едва сдерживал улыбку, видя с каким нетерпением профессор следит за движением стрелки спидометра. Он слегка прибавил газ. Стрелка поползла вправо.
— Вот, вот… давай еще, — довольно забормотал профессор, — откидываясь на спинку сиденья.
Это был предел допустимого. На задорном лице молодого шофера отразилось еще большее напряжение. Пальцы крепко сжали баранку руля. Еще бы — любое неточное движение — и катастрофа неизбежна.
Вдруг ослепительный удар света поглотил лучи фонарей, смахнул тьму. Далеко впереди стали видны, как днем, шоссе, канавы, телеграфные столбы, лес… Молния впилась в высокую березу у дороги, метрах в ста от машины, и мгновение, пульсируя, билась над своей жертвой.
Профессор, вне себя от восторга, весь устремившись вперед и дергая шофера за полу пиджака, выкрикивал сквозь грохот грома:
— О-о-п! Во! Во-о-о! Смотри, смотри, Славка! Ах, ты… Черт возьми! Видал?!
Мускулы шофера, как взведенные курки, ожидающие только легкого нажима, сделали свое дело почти в самый момент удара. Опасность миновала, машина пошла тише.
Молнии грохотали теперь по сторонам и где-то позади. Дождь продолжал лить. Профессор взъерошил волосы, откинулся назад так, что бородка его торчала почти вверх, и закрыл глаза с видом человека, удачно завершившего сложную, утомительную операцию.
— Теперь тише, Слава. Так держать, — сказал он. — Ну, повезло нам сегодня! Это же редчайший случай — поймать такой разряд, можно сказать, в двух шагах! Чувствуешь, какой воздух? Это озон. Ах, хорошо!.. Дыши, Славка, пользуйся случаем.
Всякий раз, когда старый, обрамленный резной ореховой оправой анероид обнаруживал резкое падение атмосферного давления и на горизонте показывались свинцовые тучи, профессор Ридан, известный физиолог, бросал работу. Несколько лет назад он опубликовал свою теорию биологического действия разрядов атмосферного электричества. Она была принята в ученом мире довольно равнодушно. Произошло то, что случалось нередко с научными гипотезами: все с интересом познакомились с очередной «новостью науки», и никто ничего возразить не смог, но вскоре о ней забыли, и никаких практических выводов не сделали. А на них-то именно и настаивал ученый. Теория эта была лишь одним из побочных результатов его большой, далеко еще не законченной работы. Но так как этот результат уже имел вполне самостоятельное практическое значение, профессор не счел себя вправе задерживать его опубликование. А то, что его коллеги не выразили по этому поводу особого восторга, Ридана нисколько не смутило. Профессор хорошо знал ученый мир. «Не дошло, — говорил он весело и колко. — Каждый занят своим делом. Ничего, со временем дойдет. А пока сами попользуемся…»
И он пользовался. Заметив сигналы барометра, он звонил в метеорологическую обсерваторию, узнавал все, что можно, о движении главного очага грозы, выбирал по карте окрестностей Москвы нужное направление и мчался туда на своей машине, стараясь попасть в самый центр грозового района.
«Грозовые ванны» были страстью профессора Ридана. Он знал им цену! Физическая усталость, подавленное состояние от неудач в научной работе, досадные недомогания, напоминающие о возрасте, — все это улетучивалось после грозовых ванн На смену им приходили бодрость, энергия, веселость, необычайная свежесть и острота восприятия окружающего мира. Он чувствовал, что весь организм наполняется кой-то новой жизненной энергией, которой потом хватало надолго.
Но это не всё. Профессор никому не говорил еще об одном замечательном явлении, которое он заметил. Если что-нибудь не ладилось в трудной научной работе, не давалось правильное обобщение или не приходил на ум исчерпывающий, изящный эксперимент, стоило «выкупаться» в грозе, как именно это самое главное затруднение как-то само собой разрешалось внезапным блеском мысли, похожей на молнию…
Вот почему сегодня с таким упорством он догонял грозу.
Но вот подошла катастрофа. Умерла жена. Ридан-человек, Ридан-муж был подавлен горем. Ридан-ученый был ошеломлен, обескуражен. Как же так? На спасение этой жизни, самой дорогой ему, он бросил все свои знания, весь опыт врача. Никакой ошибки он не допустил. И все же его наука оказалась бессильной предотвратить конец.
С потрясающей ясностью Ридан понял, как несовершенна еще эта наука, и тут впервые, несмотря на все прежние успехи и удачи, он усомнился в правильности ее основ. Знаний Ридана оказалось недостаточно, чтобы получить власть над больным организмом, значит в организме действуют силы, роль которых никому еще не известна. Ученый спрашивал себя, мог ли он когда-нибудь в своей практике заранее сказать: «человек будет жить». Нет, никогда этой уверенности не было. Что же это за наука?! Где же настоящий путь?
Страшные дни переживал тогда Ридан. Даже самые, казалось бы, надежные, много раз проверенные положения физиологии стали вдруг сомнительными. Бесконечные «случайности», «индивидуальные особенности», как сказочные привидения, целыми толпами наступали на него и требовали новых объяснений, новых гипотез. Из глубин памяти выплывали давно замеченные «подозрительные» факты и явления. Понемногу Ридан начал угадывать их новый смысл, и вот, наконец, встала перед ним идея об электрических процессах, управляющих жизнью.
Профессор Ридан круто изменил курс. Практику хирурга он оставил со свойственной ему решительностью, несмотря на энергичные протесты врачебного мира.
Небольшой двухэтажный особняк в одном из тихих переулков Ордынки, превратился в институт электрофизиологии. Правительство не пожалело средств, чтобы обставить этот институт согласно всем требованиям Ридана.
Странное это было учреждение, спрятанное от шумов улицы за старыми липами, густыми зарослями душистого жасмина и высокой каменной оградой с железной решеткой. Большую половину нижнего этажа занимал «зверинец». Здесь жили бесчисленные кролики, собаки, морские свинки, лягушки, птицы, обезьяны, над которыми Ридан со своими сотрудниками проделывал опыты. Отдельно стояли ряды специальных клеток с оперированными животными. Какие-то странные намордники, шлемы, повязки и станки сковывали их движения.
Хозяином «зверинца» был молчаливый, долговязый татарин Тырса, — холостяк, человек строгий и необщительный, но явно умевший разговаривать с животными и вечно бормотавший что-то невнятное. Ридан высоко ценил способность Тырсы понимать животных, разбираться в их поведении и настроениях, его исключительную наблюдательность и аккуратность. «Зверинец» содержался всегда в образцовом порядке, и Тырса никого в него не пускал без специального разрешения Ридана.
Широкая лестница с мраморными перилами вела во второй, верхний вестибюль, откуда можно было попасть в квартиру профессора или в коридор, вдоль которого располагались лаборатории. В каждой из них работали один или два сотрудника. Они приходили ежедневно в восемь часов утра и уходили в три. Ридан строго запрещал им оставаться дольше. Сам он обычно работал в своей лаборатории, примыкавшей непосредственно к его кабинету.
Редко кто посещал эту таинственную комнату. Тут всегда теплилась жизнь — тихая, странная, заключенная в замысловатые никелированные станки или стеклянные сосуды, схваченная металлическими щупальцами аппаратов. Тут бились сердца, извлеченные из тел, шевелились собаки, лишенные сердец. Головы, отделенные от туловищ, медленно вращали глазами. А электрические приборы заглядывали своими проводами в живые препараты органов, в черепные коробки животных и, вкрадчиво шелестя, что-то отмечали на клетчатых бумажных лентах.
Тишину лаборатории нарушали только падающие капли каких-то фильтратов и выделений желез оперированных животных, да тиканье аппаратов, автоматически регистрирующих процессы обнаженной «физиологической» жизни.
В соседней небольшой комнате, обставленной, как больничная палата, с одной койкой, иногда появлялись больные с пораженными нервами и мозгом. В этой комнате не было ни одного лишнего предмета, который мог бы обратить на себя внимание пациента. Но если требовалась операция, Ридан нажимал какие-то рычажки и из стен, превращенных в объемистые шкафы, появлялись операционный стол, шкаф с инструментами, осветительные приспособления.
И во всех случаях к голове или спине больного протягивались тонкие бронированные кабели, пропущенные сквозь стену, а рядом, в лаборатории Ридана, начинали работать аппараты, регистрирующие на фотографической ленте электрическую жизнь больного мозга.
Мозг, мозг! Вот что командует сложной человеческой машиной! Вот куда сходятся все сигналы внешнего мира, все нити управления каждым мускулом, органом и каждым процессом, обусловливающим работу организма, его развитие, жизнь. Но что же происходит в мозгу? В чем состоит напряженная, никогда не прекращающаяся деятельность в этом неподвижном веществе? Что в действительности представляют собой эти «возбуждения» и «торможения», эти «связи», угаданные великим Павловым по их внешним проявлениям в организме, какова их физическая природа? Ответов на эти вопросы еще нет. Но они должны быть найдены; только тогда человек получит полную власть над собственным организмом.
В такие ночи вылетают из гнезд и пропадают во мраке птицы, ослепленные блеском молний. В такие грозы лопаются надвое крепкие стволы многолетних дубов. Но редко бывают эти сильные грозы в наших северных широтах.
По гладкому асфальту шоссе Энтузиастов, протягивая вперед световые щупальцы, мчался от города блестящий лимузин, омытый щедрой небесной влагой. Асфальт шипел под колесами, бросался случайными камешками и брызгами разбиваемых вдребезги луж. Дождь бил по верху кузова слитным барабанным гулом.
Белая стрелка спидометра, медленно приближалась к цифре «80». Скорость становилась опасной. Какое несчастье или неотложное дело заставило людей броситься из города в эту бурную ночь.
Рядом с шофером, напряженно и неподвижно устремившим взгляд на летящую под колеса дорогу, сидел человек лет пятидесяти в легком пальто и с обнаженной головой. Пряди седеющих волос спадали на лоб, и он то убирал их назад беспокойным движением руки, то энергично приглаживал небольшую лопатообразную бородку. Возбуждение отражалось и в глазах, ясных, серых, энергичных, делающих лицо человека необычайно красивым.
Больше никого в автомобиле не было.
Да, профессор был возбужден. Он внимательно следил за каждой новой вспышкой молнии, потом ждал удара грома, смотря на часы.
— Она впереди, Слава, километров десять-пятнадцать, не больше…
Он поднял руку с часами к лампочке шофера.
— Видишь, пятьдесят восемь минут от заставы… скажем час… тогда было тридцать километров. А мы прошли…
— Сорок шесть, — сказал шофер.
— Так… Она уходит… В общем, расстояние сократилось приблизительно вдвое. При той же скорости мы нагоним ее еще через час. Это будет поздно, Слава… Все кончится, — произнес он с огорчением.
Шофер, едва сдерживал улыбку, видя с каким нетерпением профессор следит за движением стрелки спидометра. Он слегка прибавил газ. Стрелка поползла вправо.
— Вот, вот… давай еще, — довольно забормотал профессор, — откидываясь на спинку сиденья.
Это был предел допустимого. На задорном лице молодого шофера отразилось еще большее напряжение. Пальцы крепко сжали баранку руля. Еще бы — любое неточное движение — и катастрофа неизбежна.
Вдруг ослепительный удар света поглотил лучи фонарей, смахнул тьму. Далеко впереди стали видны, как днем, шоссе, канавы, телеграфные столбы, лес… Молния впилась в высокую березу у дороги, метрах в ста от машины, и мгновение, пульсируя, билась над своей жертвой.
Профессор, вне себя от восторга, весь устремившись вперед и дергая шофера за полу пиджака, выкрикивал сквозь грохот грома:
— О-о-п! Во! Во-о-о! Смотри, смотри, Славка! Ах, ты… Черт возьми! Видал?!
Мускулы шофера, как взведенные курки, ожидающие только легкого нажима, сделали свое дело почти в самый момент удара. Опасность миновала, машина пошла тише.
Молнии грохотали теперь по сторонам и где-то позади. Дождь продолжал лить. Профессор взъерошил волосы, откинулся назад так, что бородка его торчала почти вверх, и закрыл глаза с видом человека, удачно завершившего сложную, утомительную операцию.
— Теперь тише, Слава. Так держать, — сказал он. — Ну, повезло нам сегодня! Это же редчайший случай — поймать такой разряд, можно сказать, в двух шагах! Чувствуешь, какой воздух? Это озон. Ах, хорошо!.. Дыши, Славка, пользуйся случаем.
Всякий раз, когда старый, обрамленный резной ореховой оправой анероид обнаруживал резкое падение атмосферного давления и на горизонте показывались свинцовые тучи, профессор Ридан, известный физиолог, бросал работу. Несколько лет назад он опубликовал свою теорию биологического действия разрядов атмосферного электричества. Она была принята в ученом мире довольно равнодушно. Произошло то, что случалось нередко с научными гипотезами: все с интересом познакомились с очередной «новостью науки», и никто ничего возразить не смог, но вскоре о ней забыли, и никаких практических выводов не сделали. А на них-то именно и настаивал ученый. Теория эта была лишь одним из побочных результатов его большой, далеко еще не законченной работы. Но так как этот результат уже имел вполне самостоятельное практическое значение, профессор не счел себя вправе задерживать его опубликование. А то, что его коллеги не выразили по этому поводу особого восторга, Ридана нисколько не смутило. Профессор хорошо знал ученый мир. «Не дошло, — говорил он весело и колко. — Каждый занят своим делом. Ничего, со временем дойдет. А пока сами попользуемся…»
И он пользовался. Заметив сигналы барометра, он звонил в метеорологическую обсерваторию, узнавал все, что можно, о движении главного очага грозы, выбирал по карте окрестностей Москвы нужное направление и мчался туда на своей машине, стараясь попасть в самый центр грозового района.
«Грозовые ванны» были страстью профессора Ридана. Он знал им цену! Физическая усталость, подавленное состояние от неудач в научной работе, досадные недомогания, напоминающие о возрасте, — все это улетучивалось после грозовых ванн На смену им приходили бодрость, энергия, веселость, необычайная свежесть и острота восприятия окружающего мира. Он чувствовал, что весь организм наполняется кой-то новой жизненной энергией, которой потом хватало надолго.
Но это не всё. Профессор никому не говорил еще об одном замечательном явлении, которое он заметил. Если что-нибудь не ладилось в трудной научной работе, не давалось правильное обобщение или не приходил на ум исчерпывающий, изящный эксперимент, стоило «выкупаться» в грозе, как именно это самое главное затруднение как-то само собой разрешалось внезапным блеском мысли, похожей на молнию…
Вот почему сегодня с таким упорством он догонял грозу.
* * *
Работа профессора Ридана подошла к тому пределу, когда решается уже судьба самого ученого. Крупный физиолог, анатом и искуснейший хирург, профессор Ридан посвятил свою жизнь изучению структуры и функций живого организма. Изумительные операции сердца и мозга, которые он производил, сделали его имя известным не только на родине, но и за границей. Он почти не знал неудач и, казалось, настолько овладел человеческим организмом, на создание которого природа бросила все свои творческие ресурсы, что на этом можно было остановиться и целиком посвятить себя хирургической практике.Но вот подошла катастрофа. Умерла жена. Ридан-человек, Ридан-муж был подавлен горем. Ридан-ученый был ошеломлен, обескуражен. Как же так? На спасение этой жизни, самой дорогой ему, он бросил все свои знания, весь опыт врача. Никакой ошибки он не допустил. И все же его наука оказалась бессильной предотвратить конец.
С потрясающей ясностью Ридан понял, как несовершенна еще эта наука, и тут впервые, несмотря на все прежние успехи и удачи, он усомнился в правильности ее основ. Знаний Ридана оказалось недостаточно, чтобы получить власть над больным организмом, значит в организме действуют силы, роль которых никому еще не известна. Ученый спрашивал себя, мог ли он когда-нибудь в своей практике заранее сказать: «человек будет жить». Нет, никогда этой уверенности не было. Что же это за наука?! Где же настоящий путь?
Страшные дни переживал тогда Ридан. Даже самые, казалось бы, надежные, много раз проверенные положения физиологии стали вдруг сомнительными. Бесконечные «случайности», «индивидуальные особенности», как сказочные привидения, целыми толпами наступали на него и требовали новых объяснений, новых гипотез. Из глубин памяти выплывали давно замеченные «подозрительные» факты и явления. Понемногу Ридан начал угадывать их новый смысл, и вот, наконец, встала перед ним идея об электрических процессах, управляющих жизнью.
Профессор Ридан круто изменил курс. Практику хирурга он оставил со свойственной ему решительностью, несмотря на энергичные протесты врачебного мира.
Небольшой двухэтажный особняк в одном из тихих переулков Ордынки, превратился в институт электрофизиологии. Правительство не пожалело средств, чтобы обставить этот институт согласно всем требованиям Ридана.
Странное это было учреждение, спрятанное от шумов улицы за старыми липами, густыми зарослями душистого жасмина и высокой каменной оградой с железной решеткой. Большую половину нижнего этажа занимал «зверинец». Здесь жили бесчисленные кролики, собаки, морские свинки, лягушки, птицы, обезьяны, над которыми Ридан со своими сотрудниками проделывал опыты. Отдельно стояли ряды специальных клеток с оперированными животными. Какие-то странные намордники, шлемы, повязки и станки сковывали их движения.
Хозяином «зверинца» был молчаливый, долговязый татарин Тырса, — холостяк, человек строгий и необщительный, но явно умевший разговаривать с животными и вечно бормотавший что-то невнятное. Ридан высоко ценил способность Тырсы понимать животных, разбираться в их поведении и настроениях, его исключительную наблюдательность и аккуратность. «Зверинец» содержался всегда в образцовом порядке, и Тырса никого в него не пускал без специального разрешения Ридана.
Широкая лестница с мраморными перилами вела во второй, верхний вестибюль, откуда можно было попасть в квартиру профессора или в коридор, вдоль которого располагались лаборатории. В каждой из них работали один или два сотрудника. Они приходили ежедневно в восемь часов утра и уходили в три. Ридан строго запрещал им оставаться дольше. Сам он обычно работал в своей лаборатории, примыкавшей непосредственно к его кабинету.
Редко кто посещал эту таинственную комнату. Тут всегда теплилась жизнь — тихая, странная, заключенная в замысловатые никелированные станки или стеклянные сосуды, схваченная металлическими щупальцами аппаратов. Тут бились сердца, извлеченные из тел, шевелились собаки, лишенные сердец. Головы, отделенные от туловищ, медленно вращали глазами. А электрические приборы заглядывали своими проводами в живые препараты органов, в черепные коробки животных и, вкрадчиво шелестя, что-то отмечали на клетчатых бумажных лентах.
Тишину лаборатории нарушали только падающие капли каких-то фильтратов и выделений желез оперированных животных, да тиканье аппаратов, автоматически регистрирующих процессы обнаженной «физиологической» жизни.
В соседней небольшой комнате, обставленной, как больничная палата, с одной койкой, иногда появлялись больные с пораженными нервами и мозгом. В этой комнате не было ни одного лишнего предмета, который мог бы обратить на себя внимание пациента. Но если требовалась операция, Ридан нажимал какие-то рычажки и из стен, превращенных в объемистые шкафы, появлялись операционный стол, шкаф с инструментами, осветительные приспособления.
И во всех случаях к голове или спине больного протягивались тонкие бронированные кабели, пропущенные сквозь стену, а рядом, в лаборатории Ридана, начинали работать аппараты, регистрирующие на фотографической ленте электрическую жизнь больного мозга.
Мозг, мозг! Вот что командует сложной человеческой машиной! Вот куда сходятся все сигналы внешнего мира, все нити управления каждым мускулом, органом и каждым процессом, обусловливающим работу организма, его развитие, жизнь. Но что же происходит в мозгу? В чем состоит напряженная, никогда не прекращающаяся деятельность в этом неподвижном веществе? Что в действительности представляют собой эти «возбуждения» и «торможения», эти «связи», угаданные великим Павловым по их внешним проявлениям в организме, какова их физическая природа? Ответов на эти вопросы еще нет. Но они должны быть найдены; только тогда человек получит полную власть над собственным организмом.