Страница:
Человек отскочил, выпрямился и стал осматриваться по сторонам. Казалось, он понял все и искал глазами источник смерти.
Мюленберг, не отрываясь, следил за ним. Вся фигура этого оборванного человека, его движения вызывали в памяти инженера какие-то смутные ассоциации.
Наконец тот повернулся прямо к машине, присмотрелся и, неловко, по-стариковски выбрасывая ноги, побежал.
«Гросс!» молнией пронеслось в мозгу Мюленберга. Сердце его замерло. Не опуская бинокля, он быстро повернул голову к машине.
Вейнтрауб стоял на мостике выпрямившись и молча смотрел прямо на него. Взгляды их встретились. Несколько секунд продолжался этот безмолвный, неподвижный поединок. Вейнтрауб требовал и угрожал. Мюленберг окаменел и… ждал, он даже не искал ответа, потому что ответа не могло быть… Лицо его стало серым. Бинокль наливался невыносимой тяжестью.
Наконец Вейнтрауб круто повернулся, прильнул к видоискателю и, весь изогнувшись, обеими руками стал вертеть штурвал…
— Что вы делаете! — вне себя крикнул Мюленберг, бросаясь к нему.
Его схватили. Темная пелена заволокла все пространство перед ним, и он потерял сознание.
Мюленберг очнулся не сразу. Во всем его существе еще продолжалась инерция отчаянного движения к машине, к Вейнтраубу, движения, которым он хотел остановить, сломать, уничтожить эту чудовищную комбинацию человека и машины, чтобы спасти Гросса. Он не успел и — все кончено! Это была его первая мысль, но после пережитой им вспышки она уже не повергла его во мрак горя, а прозвучала как отбой после страшной тревоги. Сразу расслабились застывшие в конвульсивном напряжении мускулы, и по всему телу пошли теплые токи.
Мюленберг слегка приоткрыл веки и снова сжал их, потому что свет неба резко ударил ему в глаза.
Он продолжал лежать неподвижно и чувствовал, как неверные, испуганные движения сердца понемногу приобретают свой ритм. Он слышал голоса людей где-то вблизи, чувствовал легкие дуновения ветерка и понял, что лежит на земле, там же, на полигоне, и что его ждут. Обнаженная грудь, мокрая рубаха… Все-таки о нем позаботились.
Досадно, что он не успел добраться до этого изверга. Впрочем… Что? Жалкая, бессмысленная попытка? О, нет! Схватить, сдернуть его, сбросить с мостика, как ядовитую гадину, головой вниз… Он мог бы сделать это даже одной рукой, ибо гнев его был безмерен. Все это, конечно, не для того, чтобы спасти Гросса, — так спасти его нельзя, — но чтобы все эти, — и те, что узнают потом от них, — поняли, что не где-то там за рубежом, а тут же, рядом с ними есть люди, которые не боятся их и готовы бороться против их подлости.
Кто этот Вейнтрауб? Инженер, как и он, Мюленберг, интеллигентный человек? Кто они все, вообще? Люди, растоптавшие свое человеческое достоинство, отказавшиеся от совести, мысли, свободы, ставшие преступниками, чтобы сохранить сомнительное благополучие. Трусы! Только трус способен вот так просто убить безоружного, беззащитного человека. Почему? Из страха перед его мыслью, его моральной силой…
Мюленберг лежал на земле — поверженный, окруженный врагами, но он уже не чувствовал себя побежденным. Наоборот, с каждой минутой его все больше переполняло ощущение какого-то торжествующего превосходства над этими людьми… Что-то произошло в его внутреннем мире после того, как он сделал этот отчаянный, неожиданный для него самого, бросок к Вейнтраубу. Изумительная ясность пришла на смену всей сложности и гнетущей безвыходности положения. Он понял вдруг, что он силен и может бороться. Надо бороться! Не ждать нападения и потом обороняться, пассивно, как он поступал до сих пор, а нападать, — обдуманно, расчетливо и смело.
И теперь вдруг ему стало ясно все: что делать, как вести себя, что будет… План действий, простой и безупречный, мгновенно возник перед ним.
Сейчас он встанет. Его судьба будет зависеть от того, с чем он встанет, с каким решением. Ведь это был последний аргумент Вейнтрауба, теперь разговор будет коротким. Они могут просто отвести его туда, в поле, и поставить перед машиной… Как бы не так!
Он открыл глаза. Ему помогли сесть на кучу брезента, около которой он лежал. Вежливые вопросы о самочувствии остались без ответа. Мюленберг молчал. Стало холодно; он медленно застегнул рубаху, пиджак, поднял воротник, надел услужливо поданную шляпу.
Потом встал.
Открытая машина Вейнтрауба, круто развернувшись, остановилась около него. Шофер открыл дверцу. Тяжело опустившись на мягкое сиденье, Мюленберг почувствовал блаженство: впервые за последние три недели он сидел так удобно. Как это много, оказывается…
Вейнтрауб подошел к машине. Его спутники удалились в сторону. Шофер тоже ушел. Последний разговор наступил.
— Очень жаль, что мне приходится прибегать к таким крайним мерам… — начал Вейнтрауб ледяным тоном.
Мюленберг не повернулся к нему.
— Не надо никаких объяснений, все ясно, — сказал он. — Признаюсь, я не ожидал, что вы можете оказаться просто убийцей.
— Я не убил его, — небрежно бросил Вейнтрауб, не обращая внимания на презрительный смысл фразы, и как бы говоря: «мог убить, да не захотел, а захочу — и убью».
Мюленберг поверил сразу, без колебаний. Необыкновенная ясность мысли и уверенность в себе не оставляли его. Гросс жив! И это он, Мюленберг, спас его своим броском! Вот тебе и «бессмысленная попытка!..»
— Странно. Почему же? — спросил он тем же равнодушным, ничего не выражающим тоном.
— Так получилось. Он упал раньше, чем я поймал его в окуляр, по-видимому, просто споткнулся; а потом меня отвлекло ваше падение…
«Нападение!» — мысленно поправил Мюленберг торжествуя. И не «отвлекло», а «испугало».
— Если хотите, — продолжал Вейнтрауб, — можете повидаться с ним, пока он еще тут. Я устрою вам свидание.
— Нет. Не надо, — отрезал Мюленберг и, уронив голову, тихо добавил. — Я… согласен принять ваше предложение…
Вейнтрауб едва сдержал жест торжества.
— Вот это другое дело, — протянул он. — Поверьте, вы не раскаетесь…
Мюленберг не слушал его.
— Я согласен, — перебил он, — но на некоторых условиях.
— Давайте обсудим. Если это не будут условия, заведомо неприемлемые…
— До окончания работы я не хочу видеть ни вас, ни ваших… сообщников. Постарайтесь понять меня. Между нами слишком мало общего. Режим, который вы поддерживаете, ваши методы террора, запугивания и деморализации народа — все это я считаю преступным. И вас — преступниками. Не Гросс и ему подобные, a вы, и вам подобные должны сидеть за решеткой, ибо вы несете моральную и физическую гибель нашей нации… Согласитесь, что при таких моих убеждениях всякое общение с вами неприемлемо для меня…
Все это Мюленберг говорил без тени страха, без раздражения или гнева. А он говорил страшные вещи. За каждую такую фразу, сказанную вслух, люди в лучшем случае лишались свободы. Вейнтрауб слушал молча, и только необычно окаменевшее лицо выдавало его смятение. Он опешил, растерялся. Был момент, когда он начал было, но сдержал движение — обернуться назад, — жест человека, опасающегося случайных свидетелей. Кроме того, он не мог понять, почему Мюленберг вдруг так спокойно заговорил с ним этим вызывающим тоном превосходства и силы. На что он надеется? Что он придумал?..
— Единственное, из-за чего я мог бы пойти на сделку с собственной совестью, это спасение доктора Гросса, — продолжал Мюленберг. — Вы должны освободить его. Я не требую этого сейчас, больше того, я прошу вас оставить его пока, на время моей работы, в заключении, но разумеется, прекратить всякие издевательства над ним.
Мюленберг спокойно взглянул на стоявшего перед ним ненавистного человека, переждал паузу, будто ведя обычный деловой разговор, и продолжал:
— Машина будет переделываться там же, в лаборатории Гросса. Можете ставить вокруг нее какую угодно охрану, если найдете нужным. Записи Гросса вы, конечно, возвратите мне. Людей я подберу сам. Все нужные материалы и аппаратура будут доставляться мне немедленно по телефонному требованию. Заказы на отдельные детали будут выполняться вами так же немедленно. Вот и все. Полагаю, что при таких условиях машина на десятикилометровую дальность действия будет готова максимум через три недели.
Вейнтрауб думал. Теперь он искал, нет ли в этих условиях какого-нибудь подвоха. Мюленберг понял это и, наконец, впервые взглянул на него.
— Я понимаю, что вас смущает, — сказал он. — Вы, очевидно, не привыкли иметь дело с людьми, которые говорят то, что думают, а не то, что им «полагается» думать… Сейчас я могу позволить себе эту роскошь потому, что вы не станете доносить на меня. Вам это невыгодно. Насколько я понимаю, вам поручено любыми средствами выколотить из меня машину доктора Гросса в усовершенствованном виде. Для этого вам нужен я. Дело в том, видите ли, что увеличить хотя бы на несколько метров дальность действия ионизатора, который мы вам демонстрировали, — нельзя. Метод, примененный здесь, исчерпан до конца, и вы ошибаетесь, полагая, что путем дальнейшего совершенствования конструкции ваши инженеры добьются большей дальности. Это теоретически невозможно. Мы с доктором Гроссом убедились в этом после трех лет бесплодных усилий. А Гросс есть Гросс! Сомневаюсь, чтобы в ваших лабораториях нашлись ученые такого масштаба…
— Позвольте, — испуганным шепотом перебил Вейнтрауб, — значит все разговоры о десяти километрах — выдумка, обман?
— Держите себя в руках… инженер, и будьте осторожнее в выборе выражений… — Мюленберг сделал вызывающую паузу, откровенно предлагая противнику реванш в этом поединке: он знал наверняка, что тот сейчас не в состоянии вывернуться, а убедившись в этом сам, еще больше скиснет. Никогда Мюленберг не думал, что можно так ясно чувствовать психику человека.
— Я говорю о методе, который использован здесь, — он кивнул по направлению к машине Гросса. — И повторяю: из этого ионизатора выжать больше ничего нельзя. Но совсем недавно Гросс нашел другое решение задачи, принципиально новое решение, поймите, вы должны знать, что это значит, если вы действительно инженер… Оно пришло в результате исключительной концентрации в одной голове специфических знаний теории, опыта собственных исследований и почти двадцатилетней целеустремленной работы. Теоретически это решение очень сложно, а конструктивно оказалось проще, чем этот ионизатор. Конструкция принадлежит мне. Она решает проблему дальности и на десять, и на двадцать, и больше километров. До горизонта! И она у меня вот тут, — он хлопнул сложенными пальцами по лбу. — Расчеты Гросса, которыми вы завладели, помогли вам восстановить старый ионизатор. Это была детская задача. Но расчеты, относящиеся к новой идее Гросса, вам уже ничем не помогут, потому, что там ничего не сказано о том, как и откуда берутся исходные данные, а в этом именно и заключается новая идея… Итак, решайте. Мои условия направлены к тому, чтобы как можно скорее, без помех окончить работу. Через три недели, думаю, не больше, мы снова встретимся здесь и испытаем новый вариант машины. Гросса вы освободите тогда же и доставите сюда, на это испытание. Давайте заключим джентльменское соглашение, это лучше и крепче всяких бумажных договоров. Если все окажется в порядке, я хотел бы получить возможность вместе с Гроссом навсегда распрощаться с вами, с Мюнхеном. Надеюсь, вы дадите мне эту возможность.
— Ну, конечно же! — Вейнтрауб с облегчением разразился потоком стандартных фраз. — Я прекрасно понимаю вас… Все условия будут выполнены, вы знаете, что скорость — в наших интересах… можете работать спокойно… Когда вы думаете начать?
— Завтра… если вы не задержите перевозку машины обратно в нашу лабораторию.
— Прекрасно! Это будет сделано завтра же утром. Ну, вы свободны. Я позабочусь сам о формальностях. — Он кивнул по направлению к арестантской карете. — Вы можете располагать моей машиной. Да, вот телефон… Звоните, как только понадобится что-нибудь.
Он наклонил голову, быстро, не глядя на Мюленберга, повернулся и отошел, понимая, что ответа на его прощальный жест не будет.
Шофер вернулся. Машина тронулась. Через несколько минут Мюленберг снова увидел изумрудную ленту Изара.
Ионизатор, снятый целиком, стоял отдельно в углу; он был уже не нужен. Новый монтировал сам Мюленберг в своей комнате. В этом, собственно и состояла главная работа.
Она была действительно трудна. Она требовала колоссального напряжения мысли и внимания, ибо превращать научную идею в реальную техническую вещь, по существу, означало — придумывать, изобретать ее заново, только в другом плане; и каждая ошибка здесь могла похоронить саму идею. Но кроме этого, Мюленберг действовал и на пределе физических сил. Еще никогда ему не приходилось работать так много.
Чтобы сохранить тайну, — если это еще возможно, — Мюленберг решил не заказывать Вейнтраубу ни одной сколько-нибудь ответственной, оригинальной детали ионизатора. Он и Ганс делали их сами. Ганс выполнял всю подсобную работу: точил на их единственном небольшом станочке, мотал катушки, паял, крепил монтажные провода, резал и сверлил панели. Мюленберг сначала рассчитывал монтаж, определял все размеры и формы, потом монтировал очередную деталь, а расчеты, сделанные для нее, сжигал.
Почти для каждой новой детали он собирал импровизированные стенды с измерительными приборами, потом без конца испытывал на них эти детали, снимал их характеристики, разбирал их, что-то менял, снова собирал, снова испытывал, — до тех пор, пока приборы не убеждали его, что нужные показатели достигнуты.
Оба генератора были уже готовы. Они рождали электромагнитную энергию — основу всей установки. Один из них бросал эту энергию в пространство в виде тонкого и прямого ультракоротковолнового луча — стержня, вокруг которого разыгрывались все дальнейшие физические события. Вступала в действие основная деталь машины Гросса — концентрические соленоиды. Из них лилась магнитная энергия по строго определенным направлениям; ее силовые линии были в этой сложной системе искусными регулировщиками движения. И они достигали чуда: струя высокой частоты, вытекавшая из второго генератора, начинала бешено навиваться на уже протянувшийся невидимый луч — стержень. Дальше получалось нечто вроде безудержной цепной реакции электромагнитных полей: один виток спирали индуцировал другой, этот — следующий, и так далее. Ввинчиваясь в пространство, этот живой штопор захватывал своим движением молекулы кислорода воздуха, поляризовал их и вышвыривал из них свободные электроны; они превращались в ионы, жизнь которых измерялась несколькими секундами. Так получался луч ионизированного воздуха, своеобразный «ионный стример», подобный тому стримеру, какой появляется между грозовым облаком и землей перед разрядом молнии, только прямой, управляемый, покорный воле человека. По нему можно было пустить уже обыкновенный ток от динамо — полезный и работящий, или смертоносный, — по желанию…
Чтобы получить эту штуку, мысль Гросса объединила в один целенаправленный комплекс такие разные явления, как электромагнитная индукция, поляризация молекул газа, частотный «диссонанс», ионизация. Это было очень сложно, и Мюленберг, привыкший к тому, что рядом с ним всегда думал Гросс, теперь то и дело ощущал себя человеком, потерявшим палку, с которой ходил много лет. Ему приходилось делать усилия, чтобы не позволять мысли углубляться в эти разнородные и сложные явления порознь, а представлять себе то простое единство, которое из них вытекало и которое в природе, в виде мгновенного разряда — молнии, несомненно, получалось более простыми, хотя, быть может, и недоступными человеку средствами.
Ко всем этим трудностям и заботам прибавлялось еще одно мучительное и очень трудоемкое дело. Нельзя было пренебрегать помощью, предложенной Вейнтраубом, это могло навлечь подозрения; это говорило бы о том, что Мюленберг что-то скрывает от него. Кроме того, некоторые существенные детали действительно не имело смысла изготовлять в бедно оборудованной гроссовской лаборатории — это никак не вязалось бы с поставленной самим Мюленбергом задачей ускорить дело.
И вот он изобретал целые узлы, агрегаты, сложные и нелепые с точки зрения его настоящих задач. Потом заваливал мастерские Вейнтрауба заказами на эти химерические детали. А получив готовое изделие, вынимал из него, как ядрышко из ореха, одну, нужную ему часть и вставлял ее в свою схему. Остальное шло в ящик с «барахлом», как называл он все, до времени ненужное, что попадало в этот ящик. Следуя хорошо продуманной системе, Мюленберг заказывал и обычные радиотехнические детали, порой несколько усложненные, — лампы, конденсаторы, сопротивления, электронно-оптические линзы, — большая часть которых непосредственно отправлялась в тот же ящик, даже без осмотра. Все это нужно было для того, чтобы увести мысль вейнтраубовских инженеров, несомненно изучающих его головоломки, подальше от правильного пути.
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты-соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что-нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими обычными принципами и опытом, не ощущая при этом никакой необходимости обобщать свои ответы в ту или иную систему взглядов. Или наоборот: извлекать заранее заготовленные ответы из ящичка какой-либо социальной концепции.
За три года, что Ганс работал в лаборатории, их отношения постепенно становились все крепче и как бы выше, — как стоящий на окне стволик лимона, выращенный Мюленбергом из косточки. Ганс был скромен, молчалив, трудолюбив, разговоры с ним на темы, не относящиеся к работе, происходили редко и только в отсутствие Гросса. Вначале Мюленберг интересовался его биографией, потом его радиолюбительскими делами, расспрашивал о семье, друзьях. И как-то незаметно, — никто из них не вспомнил бы при каких обстоятельствах это впервые случилось, — в их разговорах появилось одно коротенькое слово, которое сразу сблизило их, — «они». Во все времена и у всех народов это слово появлялось в эпохи борьбы государств, наций, классов, и для тех, кто его произносил, означало: враги. Оно было как бы естественным тайным паролем единомышленников.
Маленькое это слово «они» не только обнаружило общность позиций Мюленберга и Ганса, не только зажгло в их сердцах огонек настоящей дружбы, но послужило толчком к целому перевороту в сознании Мюленберга. Он понял, что он — «мы», которые обязательно должны существовать, если существуют «они». Кто это — мы? Он, Ганс и его друзья, о которых он давно догадывается? Нет, не в этом дело. Это гораздо больше. Мы — это другой идеологический лагерь, это другая сторона фронта великой борьбы, а он и Ганс — партизаны в лагере врага! И дело их — не личный протест возмутившихся граждан, а — миссия фронта!.. Вот чертовщина-то! Как же это случилось? Значит теперь этого нельзя избежать!..
Ах, как поздно, как поздно все это пришло в его медлительную голову! Пойми он это хотя бы на месяц раньше — и он не стал бы, как дурачок, носиться с этой идиотской, интеллигентской, да, интеллигентской этикой, запросто надул бы Гросса во время той знаменательной проверки ионизатора и отвел бы все несчастия, спас Гросса, его идею, себя… и Ганса.
И Ганса. Конечно, и Ганса… Черт возьми, сколько выдержки! Вот он спокойно показывает ему следы от каких-то зажимов на листках, говорит о копиях, снятых «ими». Как будто он не знал этого раньше, как и сам Мюленберг, — «они» не так наивны, чтобы вернуть им расчеты, да и саму машину, не оставив у себя копий… И вот он, все же, говорит об этом, чтобы так, — осторожно и деликатно, — проверить, не упустил ли Мюленберг это важное обстоятельство из виду. Он помогает Мюленбергу.
А ведь Ганс, конечно, понимает, что ждет его сейчас. Только благодаря связям Гросса, он до сих пор не попал в армию. Теперь — конец. Еще одна мобилизация, а она, конечно, скоро будет, и в Германии не останется ни одного молодого человека старше 16 лет. Ганса пошлют воевать против «своих».. Хорошо еще, если удастся сохранить его до конца работы. Но Ганс ведет себя так, словно он ничего не подозревает об этой страшной угрозе! Это он оберегает Мюленберга от лишних забот и тревог…
У Мюленберга никогда не было детей. А как хорошо, вероятно, было бы иметь сына… Вот такого…
…Эволюция в сознании инженера с каждым днем становилась значительнее и ощутимее для него самого. Слепой обретал зрение. Каждый раз, когда врач, при обходе, снимал с его глаз повязку, он все более четко различал окружающее.
Как его лечили, больной не знал, это ему было безразлично, он следил только за своим зрением. Потом он привык видеть, и заинтересовался методом лечения. Он вспомнил, что оно шло отдельными этапами. Сначала ему впрыснули препарат, который облегчил его страдания и вызвал доверие к врачу. Этим препаратом было маленькое слово «они». Потом вступила в действие хирургия. Врач стал жесток и холоден, его скальпель врезался в самое уязвимое место и больному пришлось напрячь все силы, чтобы не дрогнуть. — «Десять лет вы работали и не знали, что вы делаете? Стыдитесь, вы не ребенок!..» — Вот какая была операция…
Но как она помогла!
Когда он остался один и его окружили «они», он сорвал повязку, пластыри, швы, — чтобы броситься на Вейнтрауба, — и увидел свет, все вокруг!
И теперь все дальше уходит от него туман, становятся видимыми все более отдаленные планы…
… — Ничего, Ганс, — ответил, наконец, Мюленберг. — Теперь это не имеет значения. Пусть они ломают себе головы над копиями, а мы будем готовить новые подлинники — с их же помощью. Им больше ничего не остается. И нам — тоже… Может быть, все же нам удастся предотвратить несчастье. Я думаю, успех зависит от того, как скоро мы закончим работу. Чем меньше пройдет времени, тем больше шансов, что вся эта история не выйдет за пределы небольшого круга лиц, которые присутствовали при испытаниях на полигоне. Вы обратили внимание? Я вам говорил: все та же группа — пять человек. Вероятно есть еще какое-нибудь начальство, которое, конечно, ничего не смыслит в существе этой техники, но руководит ими. Это фигура безопасная… И даже, наверняка, полезная: она заинтересована в том, чтобы дело не ушло от них и, значит, сохранялось в тайне. Я рассуждаю так, Ганс. Из каких побуждений они налетели на нас? Из патриотических? Нет. Это люди не того сорта. Это хищники. Они хотят выслужиться, устроить свою судьбу, карьеру, — за счет изобретения Гросса. Им невыгодно вовлекать новых лиц — ведь придется делить трофеи! Значит они постараются держать все в секрете, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены, что им вот-вот удастся получить от нас машину Гросса. Они наверняка не сообщат ничего и в Берлин — там тоже найдется немало охотников до лакомого куска. Но долго хранить эту тайну им нельзя, да и опасно: слухи, конечно, идут. Вот почему надо спешить, Ганс.
Мюленберг, не отрываясь, следил за ним. Вся фигура этого оборванного человека, его движения вызывали в памяти инженера какие-то смутные ассоциации.
Наконец тот повернулся прямо к машине, присмотрелся и, неловко, по-стариковски выбрасывая ноги, побежал.
«Гросс!» молнией пронеслось в мозгу Мюленберга. Сердце его замерло. Не опуская бинокля, он быстро повернул голову к машине.
Вейнтрауб стоял на мостике выпрямившись и молча смотрел прямо на него. Взгляды их встретились. Несколько секунд продолжался этот безмолвный, неподвижный поединок. Вейнтрауб требовал и угрожал. Мюленберг окаменел и… ждал, он даже не искал ответа, потому что ответа не могло быть… Лицо его стало серым. Бинокль наливался невыносимой тяжестью.
Наконец Вейнтрауб круто повернулся, прильнул к видоискателю и, весь изогнувшись, обеими руками стал вертеть штурвал…
— Что вы делаете! — вне себя крикнул Мюленберг, бросаясь к нему.
Его схватили. Темная пелена заволокла все пространство перед ним, и он потерял сознание.
Мюленберг очнулся не сразу. Во всем его существе еще продолжалась инерция отчаянного движения к машине, к Вейнтраубу, движения, которым он хотел остановить, сломать, уничтожить эту чудовищную комбинацию человека и машины, чтобы спасти Гросса. Он не успел и — все кончено! Это была его первая мысль, но после пережитой им вспышки она уже не повергла его во мрак горя, а прозвучала как отбой после страшной тревоги. Сразу расслабились застывшие в конвульсивном напряжении мускулы, и по всему телу пошли теплые токи.
Мюленберг слегка приоткрыл веки и снова сжал их, потому что свет неба резко ударил ему в глаза.
Он продолжал лежать неподвижно и чувствовал, как неверные, испуганные движения сердца понемногу приобретают свой ритм. Он слышал голоса людей где-то вблизи, чувствовал легкие дуновения ветерка и понял, что лежит на земле, там же, на полигоне, и что его ждут. Обнаженная грудь, мокрая рубаха… Все-таки о нем позаботились.
Досадно, что он не успел добраться до этого изверга. Впрочем… Что? Жалкая, бессмысленная попытка? О, нет! Схватить, сдернуть его, сбросить с мостика, как ядовитую гадину, головой вниз… Он мог бы сделать это даже одной рукой, ибо гнев его был безмерен. Все это, конечно, не для того, чтобы спасти Гросса, — так спасти его нельзя, — но чтобы все эти, — и те, что узнают потом от них, — поняли, что не где-то там за рубежом, а тут же, рядом с ними есть люди, которые не боятся их и готовы бороться против их подлости.
Кто этот Вейнтрауб? Инженер, как и он, Мюленберг, интеллигентный человек? Кто они все, вообще? Люди, растоптавшие свое человеческое достоинство, отказавшиеся от совести, мысли, свободы, ставшие преступниками, чтобы сохранить сомнительное благополучие. Трусы! Только трус способен вот так просто убить безоружного, беззащитного человека. Почему? Из страха перед его мыслью, его моральной силой…
Мюленберг лежал на земле — поверженный, окруженный врагами, но он уже не чувствовал себя побежденным. Наоборот, с каждой минутой его все больше переполняло ощущение какого-то торжествующего превосходства над этими людьми… Что-то произошло в его внутреннем мире после того, как он сделал этот отчаянный, неожиданный для него самого, бросок к Вейнтраубу. Изумительная ясность пришла на смену всей сложности и гнетущей безвыходности положения. Он понял вдруг, что он силен и может бороться. Надо бороться! Не ждать нападения и потом обороняться, пассивно, как он поступал до сих пор, а нападать, — обдуманно, расчетливо и смело.
И теперь вдруг ему стало ясно все: что делать, как вести себя, что будет… План действий, простой и безупречный, мгновенно возник перед ним.
Сейчас он встанет. Его судьба будет зависеть от того, с чем он встанет, с каким решением. Ведь это был последний аргумент Вейнтрауба, теперь разговор будет коротким. Они могут просто отвести его туда, в поле, и поставить перед машиной… Как бы не так!
Он открыл глаза. Ему помогли сесть на кучу брезента, около которой он лежал. Вежливые вопросы о самочувствии остались без ответа. Мюленберг молчал. Стало холодно; он медленно застегнул рубаху, пиджак, поднял воротник, надел услужливо поданную шляпу.
Потом встал.
Открытая машина Вейнтрауба, круто развернувшись, остановилась около него. Шофер открыл дверцу. Тяжело опустившись на мягкое сиденье, Мюленберг почувствовал блаженство: впервые за последние три недели он сидел так удобно. Как это много, оказывается…
Вейнтрауб подошел к машине. Его спутники удалились в сторону. Шофер тоже ушел. Последний разговор наступил.
— Очень жаль, что мне приходится прибегать к таким крайним мерам… — начал Вейнтрауб ледяным тоном.
Мюленберг не повернулся к нему.
— Не надо никаких объяснений, все ясно, — сказал он. — Признаюсь, я не ожидал, что вы можете оказаться просто убийцей.
— Я не убил его, — небрежно бросил Вейнтрауб, не обращая внимания на презрительный смысл фразы, и как бы говоря: «мог убить, да не захотел, а захочу — и убью».
Мюленберг поверил сразу, без колебаний. Необыкновенная ясность мысли и уверенность в себе не оставляли его. Гросс жив! И это он, Мюленберг, спас его своим броском! Вот тебе и «бессмысленная попытка!..»
— Странно. Почему же? — спросил он тем же равнодушным, ничего не выражающим тоном.
— Так получилось. Он упал раньше, чем я поймал его в окуляр, по-видимому, просто споткнулся; а потом меня отвлекло ваше падение…
«Нападение!» — мысленно поправил Мюленберг торжествуя. И не «отвлекло», а «испугало».
— Если хотите, — продолжал Вейнтрауб, — можете повидаться с ним, пока он еще тут. Я устрою вам свидание.
— Нет. Не надо, — отрезал Мюленберг и, уронив голову, тихо добавил. — Я… согласен принять ваше предложение…
Вейнтрауб едва сдержал жест торжества.
— Вот это другое дело, — протянул он. — Поверьте, вы не раскаетесь…
Мюленберг не слушал его.
— Я согласен, — перебил он, — но на некоторых условиях.
— Давайте обсудим. Если это не будут условия, заведомо неприемлемые…
— До окончания работы я не хочу видеть ни вас, ни ваших… сообщников. Постарайтесь понять меня. Между нами слишком мало общего. Режим, который вы поддерживаете, ваши методы террора, запугивания и деморализации народа — все это я считаю преступным. И вас — преступниками. Не Гросс и ему подобные, a вы, и вам подобные должны сидеть за решеткой, ибо вы несете моральную и физическую гибель нашей нации… Согласитесь, что при таких моих убеждениях всякое общение с вами неприемлемо для меня…
Все это Мюленберг говорил без тени страха, без раздражения или гнева. А он говорил страшные вещи. За каждую такую фразу, сказанную вслух, люди в лучшем случае лишались свободы. Вейнтрауб слушал молча, и только необычно окаменевшее лицо выдавало его смятение. Он опешил, растерялся. Был момент, когда он начал было, но сдержал движение — обернуться назад, — жест человека, опасающегося случайных свидетелей. Кроме того, он не мог понять, почему Мюленберг вдруг так спокойно заговорил с ним этим вызывающим тоном превосходства и силы. На что он надеется? Что он придумал?..
— Единственное, из-за чего я мог бы пойти на сделку с собственной совестью, это спасение доктора Гросса, — продолжал Мюленберг. — Вы должны освободить его. Я не требую этого сейчас, больше того, я прошу вас оставить его пока, на время моей работы, в заключении, но разумеется, прекратить всякие издевательства над ним.
Мюленберг спокойно взглянул на стоявшего перед ним ненавистного человека, переждал паузу, будто ведя обычный деловой разговор, и продолжал:
— Машина будет переделываться там же, в лаборатории Гросса. Можете ставить вокруг нее какую угодно охрану, если найдете нужным. Записи Гросса вы, конечно, возвратите мне. Людей я подберу сам. Все нужные материалы и аппаратура будут доставляться мне немедленно по телефонному требованию. Заказы на отдельные детали будут выполняться вами так же немедленно. Вот и все. Полагаю, что при таких условиях машина на десятикилометровую дальность действия будет готова максимум через три недели.
Вейнтрауб думал. Теперь он искал, нет ли в этих условиях какого-нибудь подвоха. Мюленберг понял это и, наконец, впервые взглянул на него.
— Я понимаю, что вас смущает, — сказал он. — Вы, очевидно, не привыкли иметь дело с людьми, которые говорят то, что думают, а не то, что им «полагается» думать… Сейчас я могу позволить себе эту роскошь потому, что вы не станете доносить на меня. Вам это невыгодно. Насколько я понимаю, вам поручено любыми средствами выколотить из меня машину доктора Гросса в усовершенствованном виде. Для этого вам нужен я. Дело в том, видите ли, что увеличить хотя бы на несколько метров дальность действия ионизатора, который мы вам демонстрировали, — нельзя. Метод, примененный здесь, исчерпан до конца, и вы ошибаетесь, полагая, что путем дальнейшего совершенствования конструкции ваши инженеры добьются большей дальности. Это теоретически невозможно. Мы с доктором Гроссом убедились в этом после трех лет бесплодных усилий. А Гросс есть Гросс! Сомневаюсь, чтобы в ваших лабораториях нашлись ученые такого масштаба…
— Позвольте, — испуганным шепотом перебил Вейнтрауб, — значит все разговоры о десяти километрах — выдумка, обман?
— Держите себя в руках… инженер, и будьте осторожнее в выборе выражений… — Мюленберг сделал вызывающую паузу, откровенно предлагая противнику реванш в этом поединке: он знал наверняка, что тот сейчас не в состоянии вывернуться, а убедившись в этом сам, еще больше скиснет. Никогда Мюленберг не думал, что можно так ясно чувствовать психику человека.
— Я говорю о методе, который использован здесь, — он кивнул по направлению к машине Гросса. — И повторяю: из этого ионизатора выжать больше ничего нельзя. Но совсем недавно Гросс нашел другое решение задачи, принципиально новое решение, поймите, вы должны знать, что это значит, если вы действительно инженер… Оно пришло в результате исключительной концентрации в одной голове специфических знаний теории, опыта собственных исследований и почти двадцатилетней целеустремленной работы. Теоретически это решение очень сложно, а конструктивно оказалось проще, чем этот ионизатор. Конструкция принадлежит мне. Она решает проблему дальности и на десять, и на двадцать, и больше километров. До горизонта! И она у меня вот тут, — он хлопнул сложенными пальцами по лбу. — Расчеты Гросса, которыми вы завладели, помогли вам восстановить старый ионизатор. Это была детская задача. Но расчеты, относящиеся к новой идее Гросса, вам уже ничем не помогут, потому, что там ничего не сказано о том, как и откуда берутся исходные данные, а в этом именно и заключается новая идея… Итак, решайте. Мои условия направлены к тому, чтобы как можно скорее, без помех окончить работу. Через три недели, думаю, не больше, мы снова встретимся здесь и испытаем новый вариант машины. Гросса вы освободите тогда же и доставите сюда, на это испытание. Давайте заключим джентльменское соглашение, это лучше и крепче всяких бумажных договоров. Если все окажется в порядке, я хотел бы получить возможность вместе с Гроссом навсегда распрощаться с вами, с Мюнхеном. Надеюсь, вы дадите мне эту возможность.
— Ну, конечно же! — Вейнтрауб с облегчением разразился потоком стандартных фраз. — Я прекрасно понимаю вас… Все условия будут выполнены, вы знаете, что скорость — в наших интересах… можете работать спокойно… Когда вы думаете начать?
— Завтра… если вы не задержите перевозку машины обратно в нашу лабораторию.
— Прекрасно! Это будет сделано завтра же утром. Ну, вы свободны. Я позабочусь сам о формальностях. — Он кивнул по направлению к арестантской карете. — Вы можете располагать моей машиной. Да, вот телефон… Звоните, как только понадобится что-нибудь.
Он наклонил голову, быстро, не глядя на Мюленберга, повернулся и отошел, понимая, что ответа на его прощальный жест не будет.
Шофер вернулся. Машина тронулась. Через несколько минут Мюленберг снова увидел изумрудную ленту Изара.
* * *
Внешне все выглядело по-прежнему. Во второй комнате стояла та же машина Гросса, правда, вся развороченная, будто раздетая, с обнаженным шасси, снятыми деталями, торчащими повсюду болтами и лапками открепленных проводов. Из чрева ее то и дело показывалась спина Ганса, голова его неизменно скрывалась где то внутри машины.Ионизатор, снятый целиком, стоял отдельно в углу; он был уже не нужен. Новый монтировал сам Мюленберг в своей комнате. В этом, собственно и состояла главная работа.
Она была действительно трудна. Она требовала колоссального напряжения мысли и внимания, ибо превращать научную идею в реальную техническую вещь, по существу, означало — придумывать, изобретать ее заново, только в другом плане; и каждая ошибка здесь могла похоронить саму идею. Но кроме этого, Мюленберг действовал и на пределе физических сил. Еще никогда ему не приходилось работать так много.
Чтобы сохранить тайну, — если это еще возможно, — Мюленберг решил не заказывать Вейнтраубу ни одной сколько-нибудь ответственной, оригинальной детали ионизатора. Он и Ганс делали их сами. Ганс выполнял всю подсобную работу: точил на их единственном небольшом станочке, мотал катушки, паял, крепил монтажные провода, резал и сверлил панели. Мюленберг сначала рассчитывал монтаж, определял все размеры и формы, потом монтировал очередную деталь, а расчеты, сделанные для нее, сжигал.
Почти для каждой новой детали он собирал импровизированные стенды с измерительными приборами, потом без конца испытывал на них эти детали, снимал их характеристики, разбирал их, что-то менял, снова собирал, снова испытывал, — до тех пор, пока приборы не убеждали его, что нужные показатели достигнуты.
Оба генератора были уже готовы. Они рождали электромагнитную энергию — основу всей установки. Один из них бросал эту энергию в пространство в виде тонкого и прямого ультракоротковолнового луча — стержня, вокруг которого разыгрывались все дальнейшие физические события. Вступала в действие основная деталь машины Гросса — концентрические соленоиды. Из них лилась магнитная энергия по строго определенным направлениям; ее силовые линии были в этой сложной системе искусными регулировщиками движения. И они достигали чуда: струя высокой частоты, вытекавшая из второго генератора, начинала бешено навиваться на уже протянувшийся невидимый луч — стержень. Дальше получалось нечто вроде безудержной цепной реакции электромагнитных полей: один виток спирали индуцировал другой, этот — следующий, и так далее. Ввинчиваясь в пространство, этот живой штопор захватывал своим движением молекулы кислорода воздуха, поляризовал их и вышвыривал из них свободные электроны; они превращались в ионы, жизнь которых измерялась несколькими секундами. Так получался луч ионизированного воздуха, своеобразный «ионный стример», подобный тому стримеру, какой появляется между грозовым облаком и землей перед разрядом молнии, только прямой, управляемый, покорный воле человека. По нему можно было пустить уже обыкновенный ток от динамо — полезный и работящий, или смертоносный, — по желанию…
Чтобы получить эту штуку, мысль Гросса объединила в один целенаправленный комплекс такие разные явления, как электромагнитная индукция, поляризация молекул газа, частотный «диссонанс», ионизация. Это было очень сложно, и Мюленберг, привыкший к тому, что рядом с ним всегда думал Гросс, теперь то и дело ощущал себя человеком, потерявшим палку, с которой ходил много лет. Ему приходилось делать усилия, чтобы не позволять мысли углубляться в эти разнородные и сложные явления порознь, а представлять себе то простое единство, которое из них вытекало и которое в природе, в виде мгновенного разряда — молнии, несомненно, получалось более простыми, хотя, быть может, и недоступными человеку средствами.
Ко всем этим трудностям и заботам прибавлялось еще одно мучительное и очень трудоемкое дело. Нельзя было пренебрегать помощью, предложенной Вейнтраубом, это могло навлечь подозрения; это говорило бы о том, что Мюленберг что-то скрывает от него. Кроме того, некоторые существенные детали действительно не имело смысла изготовлять в бедно оборудованной гроссовской лаборатории — это никак не вязалось бы с поставленной самим Мюленбергом задачей ускорить дело.
И вот он изобретал целые узлы, агрегаты, сложные и нелепые с точки зрения его настоящих задач. Потом заваливал мастерские Вейнтрауба заказами на эти химерические детали. А получив готовое изделие, вынимал из него, как ядрышко из ореха, одну, нужную ему часть и вставлял ее в свою схему. Остальное шло в ящик с «барахлом», как называл он все, до времени ненужное, что попадало в этот ящик. Следуя хорошо продуманной системе, Мюленберг заказывал и обычные радиотехнические детали, порой несколько усложненные, — лампы, конденсаторы, сопротивления, электронно-оптические линзы, — большая часть которых непосредственно отправлялась в тот же ящик, даже без осмотра. Все это нужно было для того, чтобы увести мысль вейнтраубовских инженеров, несомненно изучающих его головоломки, подальше от правильного пути.
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты-соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что-нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими обычными принципами и опытом, не ощущая при этом никакой необходимости обобщать свои ответы в ту или иную систему взглядов. Или наоборот: извлекать заранее заготовленные ответы из ящичка какой-либо социальной концепции.
За три года, что Ганс работал в лаборатории, их отношения постепенно становились все крепче и как бы выше, — как стоящий на окне стволик лимона, выращенный Мюленбергом из косточки. Ганс был скромен, молчалив, трудолюбив, разговоры с ним на темы, не относящиеся к работе, происходили редко и только в отсутствие Гросса. Вначале Мюленберг интересовался его биографией, потом его радиолюбительскими делами, расспрашивал о семье, друзьях. И как-то незаметно, — никто из них не вспомнил бы при каких обстоятельствах это впервые случилось, — в их разговорах появилось одно коротенькое слово, которое сразу сблизило их, — «они». Во все времена и у всех народов это слово появлялось в эпохи борьбы государств, наций, классов, и для тех, кто его произносил, означало: враги. Оно было как бы естественным тайным паролем единомышленников.
Маленькое это слово «они» не только обнаружило общность позиций Мюленберга и Ганса, не только зажгло в их сердцах огонек настоящей дружбы, но послужило толчком к целому перевороту в сознании Мюленберга. Он понял, что он — «мы», которые обязательно должны существовать, если существуют «они». Кто это — мы? Он, Ганс и его друзья, о которых он давно догадывается? Нет, не в этом дело. Это гораздо больше. Мы — это другой идеологический лагерь, это другая сторона фронта великой борьбы, а он и Ганс — партизаны в лагере врага! И дело их — не личный протест возмутившихся граждан, а — миссия фронта!.. Вот чертовщина-то! Как же это случилось? Значит теперь этого нельзя избежать!..
Ах, как поздно, как поздно все это пришло в его медлительную голову! Пойми он это хотя бы на месяц раньше — и он не стал бы, как дурачок, носиться с этой идиотской, интеллигентской, да, интеллигентской этикой, запросто надул бы Гросса во время той знаменательной проверки ионизатора и отвел бы все несчастия, спас Гросса, его идею, себя… и Ганса.
И Ганса. Конечно, и Ганса… Черт возьми, сколько выдержки! Вот он спокойно показывает ему следы от каких-то зажимов на листках, говорит о копиях, снятых «ими». Как будто он не знал этого раньше, как и сам Мюленберг, — «они» не так наивны, чтобы вернуть им расчеты, да и саму машину, не оставив у себя копий… И вот он, все же, говорит об этом, чтобы так, — осторожно и деликатно, — проверить, не упустил ли Мюленберг это важное обстоятельство из виду. Он помогает Мюленбергу.
А ведь Ганс, конечно, понимает, что ждет его сейчас. Только благодаря связям Гросса, он до сих пор не попал в армию. Теперь — конец. Еще одна мобилизация, а она, конечно, скоро будет, и в Германии не останется ни одного молодого человека старше 16 лет. Ганса пошлют воевать против «своих».. Хорошо еще, если удастся сохранить его до конца работы. Но Ганс ведет себя так, словно он ничего не подозревает об этой страшной угрозе! Это он оберегает Мюленберга от лишних забот и тревог…
У Мюленберга никогда не было детей. А как хорошо, вероятно, было бы иметь сына… Вот такого…
…Эволюция в сознании инженера с каждым днем становилась значительнее и ощутимее для него самого. Слепой обретал зрение. Каждый раз, когда врач, при обходе, снимал с его глаз повязку, он все более четко различал окружающее.
Как его лечили, больной не знал, это ему было безразлично, он следил только за своим зрением. Потом он привык видеть, и заинтересовался методом лечения. Он вспомнил, что оно шло отдельными этапами. Сначала ему впрыснули препарат, который облегчил его страдания и вызвал доверие к врачу. Этим препаратом было маленькое слово «они». Потом вступила в действие хирургия. Врач стал жесток и холоден, его скальпель врезался в самое уязвимое место и больному пришлось напрячь все силы, чтобы не дрогнуть. — «Десять лет вы работали и не знали, что вы делаете? Стыдитесь, вы не ребенок!..» — Вот какая была операция…
Но как она помогла!
Когда он остался один и его окружили «они», он сорвал повязку, пластыри, швы, — чтобы броситься на Вейнтрауба, — и увидел свет, все вокруг!
И теперь все дальше уходит от него туман, становятся видимыми все более отдаленные планы…
… — Ничего, Ганс, — ответил, наконец, Мюленберг. — Теперь это не имеет значения. Пусть они ломают себе головы над копиями, а мы будем готовить новые подлинники — с их же помощью. Им больше ничего не остается. И нам — тоже… Может быть, все же нам удастся предотвратить несчастье. Я думаю, успех зависит от того, как скоро мы закончим работу. Чем меньше пройдет времени, тем больше шансов, что вся эта история не выйдет за пределы небольшого круга лиц, которые присутствовали при испытаниях на полигоне. Вы обратили внимание? Я вам говорил: все та же группа — пять человек. Вероятно есть еще какое-нибудь начальство, которое, конечно, ничего не смыслит в существе этой техники, но руководит ими. Это фигура безопасная… И даже, наверняка, полезная: она заинтересована в том, чтобы дело не ушло от них и, значит, сохранялось в тайне. Я рассуждаю так, Ганс. Из каких побуждений они налетели на нас? Из патриотических? Нет. Это люди не того сорта. Это хищники. Они хотят выслужиться, устроить свою судьбу, карьеру, — за счет изобретения Гросса. Им невыгодно вовлекать новых лиц — ведь придется делить трофеи! Значит они постараются держать все в секрете, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены, что им вот-вот удастся получить от нас машину Гросса. Они наверняка не сообщат ничего и в Берлин — там тоже найдется немало охотников до лакомого куска. Но долго хранить эту тайну им нельзя, да и опасно: слухи, конечно, идут. Вот почему надо спешить, Ганс.