А Эцнаба этот короткий вопль будто бы надорвал. С тех пор он уже не был так быстр. И чаще присаживался отдохнуть, вздыхая о прошлом и размышляя о смерти.

Ушедшие
Мен

   Эцнаб научил Шеля ходить по сельве рука об руку с утренним ветерком.
   – Иначе мы никуда не поспеем, а я должен многое показать, – говорил он. – Знак Пятого солнца – движение. Но погоди – не надо бежать, высунув язык! Просто пойми головой и ощути сердцем, что твои ноги легки, как ветер.
   Когда Шелю удалось это в первый раз, то дух перехватило. Проворно и плавно, как теплый воздушный поток, едва касаясь земли, обтекал он кусты, лианы, деревья.
   Пять лиг за час одолевали они с Эцнабом. За пару дней могли достичь развалин города Тулума, в бухту которого выплыл когда-то его отец.
   – Эх, братец! – говорил Эцнаб. – Разве это скорость? В молодости я мчался плечо к плечу с ураганом. Да силы уже не те.
   Странствуя по сельве, они то и дело натыкались на останки некогда широких дорог-сакве, мощеных белым камнем, на искусственные пруды для хранения дождевой воды, на поливные каналы.
   А через каждые две-три лиги из сплетения лиан и деревьев проглядывали развалины древних городов – дома, дворцы, пирамиды, стены, покрытые снаружи резным орнаментом и головами пернатых змеев, а внутри росписями, изображавшими богов, царей, жрецов, воинов и пленных. И везде виднелись отпечатки маленьких красных ладоней.
   – Чьи это? – спросил Шель, намереваясь приложить свою.
   – Стой! – вскрикнул Эцнаб. – Если дотронешься, всю жизнь блуждать тебе в потемках, как слепому. Потом я расскажу…
   Огромные деревья теснили и сокрушали человеческие постройки. Корни раздирали белые камни ступеней пирамид. С зеленых ветвей, качавшихся в пустых проемах дверей и окон, свисали, словно бахрома, гнезда птицы-портнихи.
   – Как будто само время здесь все оплело, обвило, запутало, – вздыхал Эцнаб. – Ах, как мудрено постигнуть скопление минувших лет!
   Действительно, сельва настолько все поглотила, что приходилось, как обезьянам, карабкаться на самые макушки деревьев, чтобы с них попасть на вершину пирамиды.
   Оглядывая с высоты безбрежную зелень, укрывшую, будто приливной волной, большие, когда-то шумные, полные жизни города, Эцнаб воскликнул:
   – Дом народа майя – страна оленя и фазана! Сердце выпрямляется, когда думаешь о прошлом! – Его черные раскосые глаза блестели, и даже круглое совиное лицо лучилось. – Наши мудрецы видели все, что происходит в мире. Они любовались небосводом и ликом Земли, не двигаясь с места. Они предсказали нашествие белых людей и унижение майя.
   Он присел на камни, подогнанные один к другому его далекими предками.
   – Знаешь ли, мальчик, огонь живет за счет смерти воздуха. Вода гасит огонь. Земля поглощает воду. Все исчезает и возрождается. Каждый живет за счет других и умирает ради жизни других! Наш народ уже давно достиг расцвета и состарился. Многие поняли это еще пятьсот лет назад и решили уйти из колеса времени в чистый свет.
   Эцнаб поднял голову к сияющему небу:
   – Погляди – они и сейчас вокруг нас!

Мапаче
Кабан

   В те времена было легче распознавать богов. Шель уже понимал, кто они такие и за что в ответе.
   Самого творца Цаколя-Битоля, жившего на тринадцатом небе, далеко не всегда дозовешься. Зато другие боги – помельче – куда доступнее. Жрец Эцнаб беседовал с ними каждый день. У него сложились мягкие отношения с ближними земными богами. Ну, как с дальними родственниками.
   Они обитали по-соседству. Чаак – повелитель дождя, Иш-Чель – богиня плодородия, Ик – управитель ветра, Шипе-Тотек – бог весны, Йум Кааш – охранитель маиса.
   Даже с Кукульканом – Пернатым змеем – богом солнца и времени, сыном двуединого Цаколя-Битоля, можно было столковаться. Он пожертвовал собой, чтобы люди жили в эпоху Пятого солнца, и теперь восходил на небе яркой звездой Венерой.
   – Ближние боги помогают в этой жизни или, наоборот, слегка вредят, по настроению, – объяснял Эцнаб. – Однако в вечной жизни одна тебе опора – Цаколь-Битоль! Он бережет тебя. Только с его согласия можно покинуть колесо времени и уйти в свет, сделавшись частью Творца и Создателя.
   Они проходили мимо цветущей оранжевой фрамбуяны. Завидев их, спустилась с ветки носуха-коати. Ее длинный полосатый хвост отвешивал поклоны. Видно было, что это родственник енотов, но связанный некоторыми узами и с медведями.
   Шель сразу узнал его, как будто вдруг ожил любимый носатый горшок из детства или появилось внезапно второе «Я» по кличке Уай, помогшее когда-то выбраться из лабиринта.
   – Это тоже ближнее божество. Покровитель дружелюбия! – сказал Эцнаб и свистнул.
   Длинноносый покровитель ответил таким же посвистом и пошел следом, улыбаясь. Потом залез в пирогу и прибыл в город Тайясаль.
   Шель дал ему имя Мапаче. С тех пор они не разлучались – где Шель, там и Мапаче.
   Вокруг глаз и на носу у него были белые пятна, отчего он выглядел близоруким мыслителем. И невероятно дружелюбно относился ко всякой еде.
   На завтрак выпивал здоровенный кувшин молока, любовно придерживая его передними лапами. Но на этом и не думал останавливаться, а сразу начинал рыть там и сям землю, отыскивая червей и личинок. Не отказывался от жуков, улиток, кузнечиков или початков кукурузы, которые закусывал на десерт бананом.
   В жару Мапаче растягивался на облюбованной ветке смоковницы под окнами Шеля и дремал, дожидаясь прохлады, чтобы дружелюбно отобедать в тени. Затем вновь что-то рыл и разнюхивал, посвистывая, как соловей.
   А наевшись, заигрывал с местными петухами, индейками, голыми собачками, утками и кабанчиками. Ему даже удавалось растормошить и втянуть в свои ребячьи забавы старого пса Шолотля.
   Но как веселился Мапаче, когда Шель брал его в сельву! Уж так он свистал и покрикивал, что распугивал всех на пути!
   Пожалуй, лишь трехметровые каменные люди оставались невозмутимыми.
   Они полулежали, опираясь на локти, согнув колени, и неотрывно глядя куда-то вправо. Шель невольно посматривал туда же, думая увидеть что-то необычное. Но кроме Мапаче, старательно подражавшего каменным людям, ничего другого не замечал.
   Эцнаб тоже прилег отдохнуть и заговорил, будто бы сам с собой.
   – Как дела, бабушка Тоси? – поглаживал он обеими руками землю. – Да, я знаю, что смерть – начало новой жизни. И у каждого есть выбор, потому что над тобой, бабушка, тринадцать небес. Под тобой девять преисподних. И рядом с тобой – четыре райских обители. А вокруг тебя – колесо Вселенной, вроде огромного дракона, кусающего свой хвост. Будь спокойна, бабушка, – его поддерживают вот эти каменные братья-бакабы. Их много по всей сельве…
   Шель еще раз взглянул направо. И ему показалось, что открылись все небеса и все преисподние. И всюду было прекрасно, как в раю, как в этой сельве, что обступала их и берегла.

Дом карлика
Кауак

   Шель столько времени проводил в сельве, что она стала его невестой. Он позабыл о женитьбе, хотя давно пора было. Юноши майя женятся в 16 лет, а девочки выходят замуж и того раньше.
   Эцнаб и Шель выпрямляли свои сердца. То есть исповедовались в грехах, глядя на луну, где сидел, прядая ушами, кролик Ламат.
   – Будет ливень, – сказал жрец, прислушавшись. – Так говорит повелитель дождя Чаак.
   И они решили переночевать в полуразваленном доме, видневшемся неподалеку.
   Еще затемно маленькие помощники Чаака устроили переполох в одной из райских обителей, грохоча горшками и палками. Конечно, они побили всю посуду, и хлынул безудержный ливень. Где-то потекло ручьем сквозь худую крышу, а где-то размеренно капало – «кау-итль, кау-итль». Хотя в комнате, где они спали на пальмовых листьях, было сухо и пахло так, как может, наверное, пахнуть колея, оставленная колесами времени.
   – Слово «кауитль» обозначает и дождь, и время. Действительно, они похожи, – усмехнулся Эцнаб, протягивая кукурузную лепешку. – Капают, текут, убегают, всюду просачиваясь, исчезая, а затем объявляются вновь – все те же. Уходят, оставаясь.
   Под грохот грозы и шум ливня они позавтракали, и Эцнаб рассказал историю приютившего их дома.
   Когда-то в хижине, стоявшей на этом самом месте, жила слепая старуха, умевшая колдовать. Она раскрашивала красной краской перья на продажу. И тосковала без детей. Каждый вечер заворачивала в тряпочку индюшиное яйцо и укладывала возле очага. Надеялась, что вылупится сыночек. Однажды утром скорлупа треснула, и вышел мальчик, величиной с птенца. Хоть он и подрос со временем, но стал не более крупного индюка. Зато во всем помогал старухе и умудрился выстроить для нее этот большой каменный дом. Они зажили хорошо. Но как-то в сумерках на карлика напала дикая кошка-оселотль – только перья от него остались. Старуха покрасила их красной краской, да и ушла с горя бродить по сельве. Говорят, и по сию пору ходит всюду, ощупывая стены, стараясь отыскать свой дом. Да никак не может. Поэтому только здесь нет отпечатков ее красных ладоней.
   Ливень внезапно оборвался, будто кто-то утянул его за ниточку на небо. Эцнаб и Шель вышли из дома. Ветви деревьев отяжелели от воды Каха Полуна и склонились так низко, что приходилось кланяться сельве.
   – Она это любит, – улыбался Эцнаб, покряхтывая при каждом поклоне.
   Сквозь зелень едва проглядывало сияющее уже небо с радугой, упершейся одним концом в дом карлика, а другим в огромное, как Млечный Путь, дерево.
   Это была древняя священная сейба – хлопковое дерево-кормилец, которое майя звали Чичуаль.
   – Все на земле не вечно, а лишь на миг один, – произнес Эцнаб, прислонившись к древесному стволу. – Не всегда человек на земле, а лишь на ничтожное время! Вот и мое колесо завершает свой оборот…
   На эти слова из дупла сейбы показались длинные изумрудно-зеленые перья, и высунулась редчайшая птица кетцаль.
   – Знаешь ли, эта особа из семейства обжор – трагонов. Клюет, что попадется, с утра до вечера! Но увидеть ее – к счастью и близкой свадьбе! – рассмеялся Эцнаб.
   Птица была большая, с ярким, как радуга, блестящим оперением. Поглядела на Шеля и упорхнула, вскрикнув на прощание: «Си-гуа!»
   Шель обомлел – ведь именно так звали младшую дочь ахава Канека.
   В последнее время это имя волновало его не меньше, чем звуки и запахи сельвы. Сигуа напоминала ему ту женскую фигурку в виде колокольчика, без чаши на голове, которую он полюбил еще в детстве.
   Сигуа! Стремительное имя, как звук улетающей с лука стрелы. Похоже, эта стрела крепко-накрепко засела в сердце Шеля. Именно так сказал он, поклонившись священному дереву майя.
   И уже на другой день Эцнаб, сватавший когда-то старшую дочь ахава для Рыжебородого, просил отдать младшую за его сына. Хоть она и приходилась Шелю тетей, а была вдвое моложе – тоненькая, гибкая, проворная, будто ласка в сельве. Солнечный отблеск на влажной листве.
   Ахав Канек не возражал. И так же быстро, как стрела достигает цели, Шель взял Сигуа в жены.
   А в 4661 туне у них родился сын Чанеке, имя которого означало – ручной, домашний ребенок.

Алуши
Ахау

   Ровно через три туна, накануне Праздника цветов, Шелю приснился старина Мапаче.
   – Мы появились на свет в один час и, найдя друг друга, хорошо прожили вместе положенное время, – посвистывал он, улыбаясь, – в мире и любви! А это так здорово, когда второе «Я» не враждует с первым!
   И ушел, виляя хвостом.
   Шель проснулся до восхода солнца с растревоженной душой. К чему бы этот сон? Мапаче за последний год так одряхлел, что даже ел нехотя, а больше спал на любимой смоковнице под окнами хозяина. Вот и сейчас там дремлет! Никуда не запропал, и это хорошо…
   После полудня Шеля позвал к себе жрец Эцнаб.
   – Для каждого дела – свой день, – сказал он. – Один для войны, а другой для отдыха. Для поклонения богам и для наблюдений в тишине, постный день и день обжорства. А сегодня – подходящий, чтобы навестить сельву!
   С ними поковылял и Мапаче, настолько седой, что полоски на его хвосте, да и пятна вокруг глаз были уже едва заметны. С раннего утра он был взбудоражен, словно давно ожидал этого похода.
   Да и не только он. Какое-то странное возбуждение переполняло все вокруг. Горлинки-паломы ворковали, как заведенные. Длинноклювые колибри порхали всюду, вытворяя неожиданные замысловатые кульбиты. Вскрикивали то и дело попугаи, будто вопрошая о чем-то. Отвечали им обезьяны. Вмешивались, подвывая, койоты. И алуши, едва заметные под ярким солнцем, во внеурочное время выглядывали из-за домов и деревьев.
   В городе гремели деревянные барабаны, гудели бамбуковые флейты и дудки-уэуэтли. Раскрашенные в ярко-красный цвет дети танцевали на площади уже много часов кряду. Вообще на улицах все пели и плясали, разбрасывая цветы.
   – О, сколько же цветов под ногами! – воскликнул Эцнаб. – И сколько песен! Трудно уйти…
   Когда они плыли в пироге, на озере было тихо. Солнце уже клонилось к закату. Косые лучи заполнили всю сельву, струясь меж деревьями, как ручьи.
   Они плыли медленно, и Эцнаб напевал что-то под нос, а Мапаче умудрился заснуть, похрапывая и повизгивая.
   Как только достигли берега, поднялся ветер. Втроем они миновали мильпу, где все так же шуршал, охраняя маис, Иум Кааш, и по тропе тапиров углубились в сельву.
   Солнечные пятна, играя с тенью, скакали туда-сюда, так что подмывало отмахнуться от них, как от роя желтокрылых бабочек.
   Позади, отдуваясь и вздыхая, брел Мапаче, мечтавший, конечно, полежать на ветке смоковницы.
   – Наши мудрецы всегда знали, ради чего живут люди в этом мире, – сказал Эцнаб. – Они стремились стать божествами, потому что для человека это так же естественно, как рождение, жизнь и смерть. А вот я, похоже, уже забыл, ради чего…
   Он обернулся, взглянув на Шеля, и внезапно удивился:
   – Надо же! Все был ребенком, подростком и вдруг – нате вам, – мужчина! – И протянул поющую раковину, с которой никогда не расставался. – Ты будешь жрецом, мальчик, затем и ахавом, а проживешь до Обновления. Помни, не много есть истинного в этом мире, – лишь цветок и песня! А также все, что их окружает…
   Он шагнул вперед и скрылся, исчез между светом и тенью.
   Шель не сразу понял, что произошло. Эцнаб будто растворился в солнечном блеске и лиственном полумраке, среди цветов и птичьих песен. Так, наверное, уходит умирать ягуар – забирается в самую глушь, чтобы никто не увидел его слабым и беспомощным.
   Откуда-то долетел легкий свист. Мапаче замер, прислушиваясь, прыгнул с тропы и – пропал. Только скользящие свет и тени – мягкие, вечерние.
   Шель поклонился на четыре стороны, повесил раковину на шею и пошел к берегу.
   Он понимал своей вытянутой к небу головой, что так устроена жизнь на земле. Но душа его тосковала и плакала.
   Шель стал жрецом храма, где хранились мощи коня Эрнана Кортеса, а на возвышении стоял белый идол Циминчак – Громовой Тапир.
   Пролетели, как миг, в непонятных заботах, печалях и радостях четырнадцать тунов, и, сидя на троне, тихо скончался ахав Канек.
   Тело его посыпали красной краской, потому что этот цвет означает бессмертие. Положили в рот несколько нефритовых бусинок, чтобы мог расплатиться при входе в царство мрака с владыкой его Ах-Пучем.
   Вместе с ним похоронили и пса Шолотля, который из кофейного давно превратился в серого, будто его бесшерстная кожа выцвела от старости. Он должен был перевезти хозяина через подземную реку Апоноуая.
   Шель принял сан ахава. В городе Тайясаль все правители носили имя Канек. Так что Шель стал следующим по счету. Может, двадцатым или двухсотым.
   Это его не волновало. Он знал, что очень скоро выйдет из колеса времени.
   А что может быть лучше, чем уйти в пору Обновления, когда расстаются со всем старым!
   Завершая свой земной круг в пятьдесят два туна, Шель разглядывал золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряных голубя, сову и попугая и незаметно заснул таким тихим детским сном, что пробудиться уже не было сил.
   Правда, в далекий свет ему не хотелось.
   Он любил сельву и остался в ней, превратившись в алуши. И встретился с папой Гереро и Эцнабом.
   Они живут в соседнем мире эти алуши, рядом с ближними богами.
   Порой, как яркие светляки-люсьернаго, мерцают в ночной сельве среди развалин храмов и дворцов.
   Вспоминают о прежней жизни? Грустят?
   Впрочем, у них уже давным-давно иные храмы и дворцы – деревья, горы, кусты, озера и моря. И если там есть грусть, то, вероятно, совсем другая.
   Изредка по ночам Шель в виде светлого призрака алуши являлся в город Тайясаль, где пришел в этот мир и покинул его через пол-оборота колеса майя.

Второй виналь

Йо-йо
Вода

   Чанеке уродился здоровяком, похожим на деда Гереро. Таким крепким и налитым, как спелый лимон.
   Его купали в том же глиняном корыте, расписанном растениями и животными, что и маленького Шеля. И Чанеке очень веселился, бултыхаясь в теплой воде. Он готов был сидеть в ней целый день – нырял и пускал пузыри.
   Он никогда не плакал. Даже когда его вытаскивали из корыта. Даже когда жрец Эцнаб прикручивал к его голове дощечки красного дерева.
   Кто бы тогда мог заподозрить, какая плачевная судьба ему уготована?
   Впрочем, Эцнаб определил, что второе «Я» Чанеке – хромой койот Некок Яотль.
   – С ним держи ухо востро, – вздохнул Эцнаб. – Это опасный Уай. Не простой койот, а похищающий лица. Такое может отчебучить! Мальчику не следует жениться слишком рано – пусть сначала разберется со своим вторым «Я».
   Но о женитьбе пока никто и не думал.
   Любимой игрушкой Чанеке был йо-йо – бочонок с маленькой дыркой, привязанный к заостренной палочке. Надо изловчиться, да так направить палочку, чтобы бочонок, подлетев и кувырнувшись, прочно на нее уселся. Не каждому хватало сноровки и терпения. А Чанеке не отступал, пока бочонок не насаживался, как следует.
   – Диво дивное! – говорила служанка. – Да ты, наверное, помог себе другой рукой.
   – Зачем? – удивлялся Чанеке. – Ведь так не честно и не по правилам.
   Он не знал, что такое обман и хитрость. Просто не понимал, как можно солгать. У него это не укладывалось в сплющенной дощечками голове.
   Он говорил только правду, глядя круглыми и зелеными, как у мамы Сигуа, глазами.
   Вообще он напоминал жизнерадостный бочонок, хоть и скакавший туда-сюда, но крепко-накрепко привязанный к маме, – настолько был ручным и домашним.
   В детстве его так и звали – Йо-йо. За ним приглядывали бабушка Пильи, мама Сигуа, да еще нянька.
   И вдруг, когда Чанеке едва исполнилось тринадцать, он исчез из дома, – будто оборвалась в один миг ниточка. А йо-йо сиротливо лежал на полу у дверей.
   Обыскали весь город, весь остров, но Чанеке не было.
   Мама Сигуа, прижимая к груди йо-йо, металась по саду, не зная, что делать. Бабушка Пильи молилась всем божествам сразу, дальним и ближним, чтобы те общими силами вернули внука.
   Тогда Шель вспомнил слова Эцнаба об опасном Уайе и понял, кто тут может быть замешан. Койоты!
   Впрочем, на острове их было немного, и каждого буквально знали в лицо. Нагловатые и хитрые, они крали все, что плохо лежало. Но вряд ли бы осмелились увести мальчика.
   Только заговори с койотом жалобным голосом, как начнет визжать, завывать и плакать, сопереживая. Хорошо помнит ласки и обиды. Радуется добрым словам и пугается угрожающих.
   Шель выследил их вожака, да так на него гаркнул, что тот в ужасе прикрыл лапами острую морду. А очухавшись, поклялся матерью всех койотов:
   – Знать ничего не знаю о Йо-йо! Правда, слышал позавчера призывный голос какого-то чужака из сельвы. Еле-еле удержал своих братьев и сестер на острове. А мальчик, возможно, не устоял…
   Шель тут же сел в пирогу и, переплыв озеро, нашел сына на берегу.

Дух сомнения
Воздух

   Чанеке очень изменился за эти три кина. Точно узнал страшную тайну о жизни. Тихий, даже угрюмый, совсем не похожий на прежнего Йо-йо.
   Он и дома не мог прийти в себя. Время от времени тявкал и подвывал. Повсюду прятал остатки еды. И ничего не рассказывал, словно все позабыл. Помнил только, как познакомился в сельве с хромым трехногим койотом, у которого на затылке туманное зеркальце.
   А вскоре лицо Чанеке начало замещаться чужими. Они скользили одно за другим. А его собственное пропало. Ну, если проглядывало, то крайне редко.
   «В него вселился дух сомнений Некок Яотль! – понял Шель. – Одна из самых цепких, хитрых и упорных бестий! Будь жив Эцнаб, он бы совладал, а мне уже не по силам. Надеюсь, мой сын справится».
   Незадолго до смерти он показал Чанеке потайную комнату под пирамидой Циманчака, посреди которой стоял огромный каменный сундук, накрытый тяжелой плитой с необъяснимыми письменами и рисунками.
   «Не открывай его до тех пор, пока не найдешь свое лицо и не одолеешь сомнения», – сказал отец.
   Чанеке стал ахавом Канеком и верховным жрецом, когда ему исполнилось девятнадцать.
   И приходилось тяжело. Лицо менялось по нескольку раз в день. То Чанеке тосклив и задумчив, то отчаянно весел, а то вдруг впадал в тихую ярость, едва удерживаясь, чтобы не зарубить первого подвернувшегося.
   Он был переменчив, как погода в сезон дождей.
   Прежде душа его жила в мире с телом. И вот наступило жуткое раздвоение. Какое-то сплошное, будто течение реки, беспокойство.
   Порой Чанеке казалось, что он убил множество невинных людей, да позабыл об этом.
   «Что же я за чудовище?! – ужасался он. – И вообще – я это или не я?»
   Вспоминал себя до встречи с хромым койотом и не узнавал: то был совсем другой, веселый, жизнерадостный Йо-йо. Не то что нынешний Чанеке.
   Ах, трудно быть жрецом и ахавом, когда переполнен сомнениями!
   Пожалуй, только целительством, которому обучил отец, Чанеке занимался уверенно. Иначе и нельзя.
   От плохого воздуха или сглаза очищал травами, куриными яйцами и особыми движениями рук – сверху вниз, по кругу, а потом в стороны, будто рисовал солнце, пышущее жаркими лучами.
   Простуженным давал отвар из апельсиновых листьев, чтобы втирали в тело, с макушки до пят.
   Укушенного змеей немедленно заставлял выкурить трубку крепкого табака и выпить пульке, что часто помогало.
   А зубную боль утолял пеплом желтобрюхой игуаны, сожженной на камне. Если натереть им десну, то зуб или успокоится, или сам выскочит, как кролик из норы.
   Глубокие раны он лечил кровью крокодила, которая предохраняла от загнивания.
   У Чанеке всегда были под рукой хорошие лекарства – птичье сало, дождевые черви, крылья летучих мышей и головы лягушек, клюв дятла, помет тапира и мелко рубленые петушиные перья – на все случаи жизни.
   Когда-то папа Шель говорил ему, что снадобья – только погремушки и колокольчики. Они отвлекают больного, пока целитель, в котором живет дух Цаколя-Битоля, внутренней силой изгоняет хворь.
   Чанеке не был уверен, чей именно в нем дух, но лечил всех подряд – и знатных, и совсем убогих. И никто вроде не умирал, не жаловался.
   Да и кому пожалуешься на Чанеке, если он сам – ахав Канек.
   С больными он бывал то слишком строг, то едва ли не рыдал над какой-нибудь простой занозой, то, сверкая глазами, так орал, что все немощи сразу улетучивались.
   В день Сиб месяца Чо он колдовал над водами Петен-Ица. Проплывая в пироге по озеру, бросал за борт горсти маленьких семечек под названием «чиа». И вода на целый год обретала редкую свежесть. Становилась живой, исцелявшей большинство известных недугов. Жители города Тайясаль не вылезали из озера! Некоторые, погрузившись по шею, торчали там целыми днями, сплетничая обо всем на свете.
   К сожалению, эта вода не изгоняла духа сомнений. И никакие другие средства не помогали Чанеке. Сомнений было, как песка на берегу.
   Но, видно, Цаколь-Битоль жалел Чанеке и оберегал до поры, до времени от принятия важных решений, неизбежных для жреца и ахава.
   Так прошло немало тунов, и в целом это были спокойные, хорошие времена.
   Кукурузы в избытке. Ею, как дровами, топили бани. Тыквы вырастали такими, что на них карабкались, будто на деревья. Сеяли и собирали хлопок всех цветов – красный и желтый, фиолетовый и зеленый, синий и оранжевый.
   Щедро плодоносили деревья какао, и денег на всех хватало, хотя народу в городе стало так много, как камыша по берегам озера Петен-Ица.
   А Творец и Создатель не требовал от людей ничего, кроме змей и бабочек, которых приносили ему в жертву.
   И сладкоголосые птицы пели с утра до вечера.
   Обширная, как озерная гладь, простиралась мирная, тихая жизнь. Такое бывает в природе перед внезапной бурей.

Близнецы
Ночь

   Чанеке женился на девушке Бехуко, дочери хранителя рукописных свитков. Ее имя означало – Стелящиеся по земле побеги.
   Бехуко напоминала нежный початок маиса. Мирная и кроткая, как вечернее солнце предпоследнего месяца Куму.
   Единственной ее подругой была Чантико – богиня домашнего очага. Бехуко проводила с ней все время, занимаясь шитьем или приготовлением изысканных блюд. Ей хотелось, так или иначе, угодить своему мужу.
   Бехуко вот-вот должна была родить. Чанеке и подарок приготовил – ожерелье ветра, длинную связку поющих раковин, украшенных серебром.
   Но вот уже закончились восемнадцать виналей 4704 года, и наступил короткий девятнадцатый – Майеб, состоящий из пяти несчастных кинов, в которые нельзя ничего делать, иначе навлечешь беду на себя и своих близких.