Страница:
Но с родами-то как быть? Не отложишь на следующий год!
Когда у Бехуко начались схватки, на землю среди дня упала тьма. Даже не такая, как в безлунную ночь, а какая бывает в комнате без окон, если гаснет огонь.
Затмилось солнце, будто умерло. И в этом мраке Бехуко незаметно, без стона и вскрика, ушла, – скончалась, оставив близнецов.
Рассмотрев наконец своих детей, Чанеке удивился, какие же они смуглые.
Братьям даже не привязали дощечки красного дерева к головам – не до того было.
Одного назвали Бошито, что означает Черненький, а другого Балам – Хитрая Рысь, поскольку что-то такое горело в рыжих его глазах.
Воспитывала их маленькая, худенькая бабушка Сигуа. Она их баловала.
Утром они завтракали сладкой рисовой запеканкой-атоле с дольками манго, ананаса, папайи и питайи, а бабушка Сигуа рассказывала сказки. Например, о братьях-майя, победивших великана Некока-Яотля.
– В ту пору, когда светило Третье солнце, жили два брата – Ламат и Тепескуитли, – начинала бабушка, стараясь придать своему звонкому голосу таинственно-волшебное звучание. – У них была небольшая пальмовая чоса по-соседству с их дядькой-кормильцем Чичуаль.
И хотя с виду Ламат и Тепескуитли были типичными кроликами, а их дядька Чичуаль – высоченным деревом, в те далекие времена все, жившие на земле, составляли одно отважное племя майя. Просто еще до рождения каждый выбирал, кем будет! Кто птицей, кто оленем, кто ягуаром, кто человеком, а некоторые предпочитали быть кроликами или деревьями.
Сам Чичуаль – дерево-кормилец, питая на небе души детей, советовал каждой, в каком облике сойти на землю.
Бывало, конечно, что некоторые не прислушивались. Например, хромой великан Некок Яотль. Он появился на земле, чтобы сеять вражду и сомнения. Лицо его раскрашено черными и желтыми полосами, а глаз и вовсе нет. Он видел только в полной тьме. С помощью зеркала на затылке.
– Злодей кромешной ночи! – восклицала бабушка Сигуа, презирая от всей души. – А на плече его сидел филин Теколотль – вестник всего дурного.
Однажды в глухую полночь Некок-Яотль подобрался с каменным топором к дереву-кормильцу. Филин уже ухнул пару раз, предвещая скорую гибель Чичуаля.
Кролики услыхали этот зловещий крик. Тепескуитли быстро надел толстые кожаные доспехи – шапку, наплечный панцирь и шесть поясов. Да еще нацепил длинные острые когти на лапы. Так он приготовился к битве.
Однако Ламат сомневался:
– Хоть мы в душе отважные майя, но всего лишь мелкие грызуны в этой жизни, – качал он головой. – Да будь мы ягуарами, и то бы не сладили с великаном Некоком…
– Вы справитесь, братья-майя! – окликнуло их дерево Чичуаль. – Ослепите его! Он не вынесет света!
Кролики поспешили на помощь. Тепескуитли сражался, как мог. Он не был умелым воином. Старался зацепить Некока когтями, а на его кожаный панцирь обрушивались страшные удары топора. И филин зловеще ухал в беззащитные уши.
Ламат прыгал вокруг, не зная, чем помочь. В отчаянии подскочил так высоко – до самой Луны! И тогда сообразил, что делать. Выкатил Луну из земной тени. И когда она показалась на небе во всей красе – полной и яркой, – свет ее ударил прямо в зеркало Некока-Яотля!
Ой, как взревел великан. Скорчился, будто сухой лист в костре, и превратился через миг в жалкого хромого койота – духа сомнений, который крадет у человека лицо.
Тепескуитли после битвы, как ни старался, да так и не смог стянуть кожаные доспехи – носит их и поныне в память о великом сражении. Уже не кролик, а броненосец. Но вечерами он частенько поглядывает на восходящую Луну, где видит своего братца Ламата. Иной раз можно услышать, как они беседуют, вспоминая старые славные времена.
– Ну а дерево Чичуаль вскормило еще множество отважных и добрых братьев-майя. Всегда найдутся защитники дерева-кормильца, – улыбнулась бабушка Сигуа, поглядывая на Балама и Бошито.
Они, впрочем, едва слушали. Кажется, их совсем не взволновала судьба каких-то кроликов и старого дерева.
Они были буйные с детских лет – ни в отца, ни в мать. Может быть, где-то в сельве на перекрестке дорог злые лысые тетки колдовали в час их рождения, чтобы навести порчу и грех. Это случалось в те времена.
А родились Балам и Бошито настолько милыми, пригожими, что даже подозрительно. Такими вызывающе красивыми бывают цветы-хищники.
Но день ото дня дурнели. Чем старше, тем страшнее становились. Как будто проступали их подпорченные души.
Особенно у Балама, лицо которого к пятнадцати годам настолько исказилось, что могло защитить, как говорится, его самого и его дом – он стал похож на летучую мышь.
Если бы Чанеке уделил детям немного времени, то, возможно, и разобрался, что с ними произошло и когда именно это началось. Но он бесконечно горевал о своей умершей жене, о любимой Бехуко.
Молитва с шипами
Разбой на пирамиде
Толпа
Игра пок-а-ток
Золотой скорпион
Когда у Бехуко начались схватки, на землю среди дня упала тьма. Даже не такая, как в безлунную ночь, а какая бывает в комнате без окон, если гаснет огонь.
Затмилось солнце, будто умерло. И в этом мраке Бехуко незаметно, без стона и вскрика, ушла, – скончалась, оставив близнецов.
Рассмотрев наконец своих детей, Чанеке удивился, какие же они смуглые.
Братьям даже не привязали дощечки красного дерева к головам – не до того было.
Одного назвали Бошито, что означает Черненький, а другого Балам – Хитрая Рысь, поскольку что-то такое горело в рыжих его глазах.
Воспитывала их маленькая, худенькая бабушка Сигуа. Она их баловала.
Утром они завтракали сладкой рисовой запеканкой-атоле с дольками манго, ананаса, папайи и питайи, а бабушка Сигуа рассказывала сказки. Например, о братьях-майя, победивших великана Некока-Яотля.
– В ту пору, когда светило Третье солнце, жили два брата – Ламат и Тепескуитли, – начинала бабушка, стараясь придать своему звонкому голосу таинственно-волшебное звучание. – У них была небольшая пальмовая чоса по-соседству с их дядькой-кормильцем Чичуаль.
И хотя с виду Ламат и Тепескуитли были типичными кроликами, а их дядька Чичуаль – высоченным деревом, в те далекие времена все, жившие на земле, составляли одно отважное племя майя. Просто еще до рождения каждый выбирал, кем будет! Кто птицей, кто оленем, кто ягуаром, кто человеком, а некоторые предпочитали быть кроликами или деревьями.
Сам Чичуаль – дерево-кормилец, питая на небе души детей, советовал каждой, в каком облике сойти на землю.
Бывало, конечно, что некоторые не прислушивались. Например, хромой великан Некок Яотль. Он появился на земле, чтобы сеять вражду и сомнения. Лицо его раскрашено черными и желтыми полосами, а глаз и вовсе нет. Он видел только в полной тьме. С помощью зеркала на затылке.
– Злодей кромешной ночи! – восклицала бабушка Сигуа, презирая от всей души. – А на плече его сидел филин Теколотль – вестник всего дурного.
Однажды в глухую полночь Некок-Яотль подобрался с каменным топором к дереву-кормильцу. Филин уже ухнул пару раз, предвещая скорую гибель Чичуаля.
Кролики услыхали этот зловещий крик. Тепескуитли быстро надел толстые кожаные доспехи – шапку, наплечный панцирь и шесть поясов. Да еще нацепил длинные острые когти на лапы. Так он приготовился к битве.
Однако Ламат сомневался:
– Хоть мы в душе отважные майя, но всего лишь мелкие грызуны в этой жизни, – качал он головой. – Да будь мы ягуарами, и то бы не сладили с великаном Некоком…
– Вы справитесь, братья-майя! – окликнуло их дерево Чичуаль. – Ослепите его! Он не вынесет света!
Кролики поспешили на помощь. Тепескуитли сражался, как мог. Он не был умелым воином. Старался зацепить Некока когтями, а на его кожаный панцирь обрушивались страшные удары топора. И филин зловеще ухал в беззащитные уши.
Ламат прыгал вокруг, не зная, чем помочь. В отчаянии подскочил так высоко – до самой Луны! И тогда сообразил, что делать. Выкатил Луну из земной тени. И когда она показалась на небе во всей красе – полной и яркой, – свет ее ударил прямо в зеркало Некока-Яотля!
Ой, как взревел великан. Скорчился, будто сухой лист в костре, и превратился через миг в жалкого хромого койота – духа сомнений, который крадет у человека лицо.
Тепескуитли после битвы, как ни старался, да так и не смог стянуть кожаные доспехи – носит их и поныне в память о великом сражении. Уже не кролик, а броненосец. Но вечерами он частенько поглядывает на восходящую Луну, где видит своего братца Ламата. Иной раз можно услышать, как они беседуют, вспоминая старые славные времена.
– Ну а дерево Чичуаль вскормило еще множество отважных и добрых братьев-майя. Всегда найдутся защитники дерева-кормильца, – улыбнулась бабушка Сигуа, поглядывая на Балама и Бошито.
Они, впрочем, едва слушали. Кажется, их совсем не взволновала судьба каких-то кроликов и старого дерева.
Они были буйные с детских лет – ни в отца, ни в мать. Может быть, где-то в сельве на перекрестке дорог злые лысые тетки колдовали в час их рождения, чтобы навести порчу и грех. Это случалось в те времена.
А родились Балам и Бошито настолько милыми, пригожими, что даже подозрительно. Такими вызывающе красивыми бывают цветы-хищники.
Но день ото дня дурнели. Чем старше, тем страшнее становились. Как будто проступали их подпорченные души.
Особенно у Балама, лицо которого к пятнадцати годам настолько исказилось, что могло защитить, как говорится, его самого и его дом – он стал похож на летучую мышь.
Если бы Чанеке уделил детям немного времени, то, возможно, и разобрался, что с ними произошло и когда именно это началось. Но он бесконечно горевал о своей умершей жене, о любимой Бехуко.
Молитва с шипами
Собака
Когда Чанеке засыпал, приходила к нему Бехуко. Она садилась рядом, но молчала, и только слезы лились ручьем из ее глаз. Даже слышно было, как они журчали, скатываясь по щекам на грудь. И среди белого дня этот звук, словно заунывный дождь, который проникает сквозь любую крышу, не оставлял Чанеке.
Когда Бехуко была жива, он и не понимал, насколько ее любит. Или просто сомневался. Часто совсем забывал о ней, как о домашнем очаге, который горит ровным пламенем и греет каждый день. Да и не вспомнишь ничего особенного – ни одного странного или неожиданного поступка! Ни разу не отчебучила чего-нибудь эдакого! Просто жила рядом, будто скромное комнатное растение, так и не успевшее зацвести.
А теперь Чанеке страдал – как же не высказал свою любовь?
Иногда ему казалось, что голос ее долетает из поющей раковины. Он все время прислушивался. И нашептывал туда, в изогнутые глубины, надеясь, что Бехуко услышит:
– Твои губы мне объяснили, что такое нежность. Твоя душа рассказала мне о любви…
Без Бехуко стало пусто, будто бы рухнули все тринадцать небес, девять преисподних и четыре райских обители. Словом, вся Вселенная.
Сама-то Бехуко уже давно должна быть в раю, куда уходят все умершие при родах.
Но Чанеке одолевали сомнения. Так ли это? Нельзя ли ее вернуть?
Он искал ближнее божество, которое бы смогло помочь.
И однажды обратился к Ник-Те, возвращающей потерянную любовь.
Обыкновенно она появлялась из небесно-лиловой кроны дерева хаккаранды – крохотная старушка в платье колокольчиком.
– Я не могу вернуть то, что не потеряно, – сразу заявила Ник-Те. – Напротив, у тебя всего с избытком. Сначала потеряй, а потом приходи.
– Верни Бехуко и мое украденное лицо! – взмолился Чанеке.
Старушка покачала головой, медленно растворяясь среди цветов хаккаранды:
– Твое лицо при тебе, – возвращенное любовью. Да и жена все время рядом. Ты, голубь, не отпускаешь ее, хотя давно бы ей пора в райскую обитель…
Может, так оно и было, как сказала Ник-Те, однако сомнения не покидали и даже множились – настолько хватким, настырным оказался дух хромого койота Некока.
– Какая собака! – возмущался Чанеке. – Вцепился, как репей!
Но тотчас одергивал себя, думая, что мучается недаром. Все неспроста в этом мире!
Когда близилась полночь, он надевал жреческий колпак, плащ из шкуры тапира и птичью маску с длинным клювом, а в руке держал шипы магея и острые кости орла для обрядового кровопускания.
На вершине пирамиды гулко пела раковина, призывая в храм, где начиналась служба.
Весь город просыпался и шел к молитве. А лежебок и бездельников, пытавшихся улизнуть, наказывали, втыкая колючки кактуса в уши, в грудь и ноги.
На каждой ступени, ведущей к храму, ярко полыхали факелы. И сама ночь будто бы взмахивала крыльями, как летучая мышь-вампир.
– Кто хочет крови, пусть льет свою, а не чужую! Боль приносит очищение! – восклицал Чанеке, пронзая себе руки шипами. – Цаколь-Битоль тосковал в одиночестве, как свет во мраке! Он мог рассеяться напрасно, если бы не создал наш мир и человека. Он рассеялся в нас, чтобы жить! И мы, умерев, собираемся в нем для жизни. Он с нами – одно целое. Он сотворил нас верой и любовью. Его пища – это наши любовь и вера. И вот он голодает…
Чанеке убеждал, что каждый может изменить свою природу, как это делали их далекие предки.
– Мы все преобразимся и станем чистым светом!
Впрочем, сам не был уверен в своих словах. А еще более сомневался, понимают ли их.
Ему казалось, что даже белый идол Циминчак за спиной тихонько посмеивается над его речами.
– Чтоб ты треснул! – говорил Чанеке, оставшись с ним наедине. – Чтоб у тебя башка отвалилась!
И тут же корил себя за горячность.
В наследство от Шеля ему достались золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряные голубь, попугай и сова, глядя на которых легко забыться.
И он часто любовался ими, чтобы заснуть, избавиться на время от сомнений и, как можно скорее, увидеть Бехуко.
Когда Бехуко была жива, он и не понимал, насколько ее любит. Или просто сомневался. Часто совсем забывал о ней, как о домашнем очаге, который горит ровным пламенем и греет каждый день. Да и не вспомнишь ничего особенного – ни одного странного или неожиданного поступка! Ни разу не отчебучила чего-нибудь эдакого! Просто жила рядом, будто скромное комнатное растение, так и не успевшее зацвести.
А теперь Чанеке страдал – как же не высказал свою любовь?
Иногда ему казалось, что голос ее долетает из поющей раковины. Он все время прислушивался. И нашептывал туда, в изогнутые глубины, надеясь, что Бехуко услышит:
– Твои губы мне объяснили, что такое нежность. Твоя душа рассказала мне о любви…
Без Бехуко стало пусто, будто бы рухнули все тринадцать небес, девять преисподних и четыре райских обители. Словом, вся Вселенная.
Сама-то Бехуко уже давно должна быть в раю, куда уходят все умершие при родах.
Но Чанеке одолевали сомнения. Так ли это? Нельзя ли ее вернуть?
Он искал ближнее божество, которое бы смогло помочь.
И однажды обратился к Ник-Те, возвращающей потерянную любовь.
Обыкновенно она появлялась из небесно-лиловой кроны дерева хаккаранды – крохотная старушка в платье колокольчиком.
– Я не могу вернуть то, что не потеряно, – сразу заявила Ник-Те. – Напротив, у тебя всего с избытком. Сначала потеряй, а потом приходи.
– Верни Бехуко и мое украденное лицо! – взмолился Чанеке.
Старушка покачала головой, медленно растворяясь среди цветов хаккаранды:
– Твое лицо при тебе, – возвращенное любовью. Да и жена все время рядом. Ты, голубь, не отпускаешь ее, хотя давно бы ей пора в райскую обитель…
Может, так оно и было, как сказала Ник-Те, однако сомнения не покидали и даже множились – настолько хватким, настырным оказался дух хромого койота Некока.
– Какая собака! – возмущался Чанеке. – Вцепился, как репей!
Но тотчас одергивал себя, думая, что мучается недаром. Все неспроста в этом мире!
Когда близилась полночь, он надевал жреческий колпак, плащ из шкуры тапира и птичью маску с длинным клювом, а в руке держал шипы магея и острые кости орла для обрядового кровопускания.
На вершине пирамиды гулко пела раковина, призывая в храм, где начиналась служба.
Весь город просыпался и шел к молитве. А лежебок и бездельников, пытавшихся улизнуть, наказывали, втыкая колючки кактуса в уши, в грудь и ноги.
На каждой ступени, ведущей к храму, ярко полыхали факелы. И сама ночь будто бы взмахивала крыльями, как летучая мышь-вампир.
– Кто хочет крови, пусть льет свою, а не чужую! Боль приносит очищение! – восклицал Чанеке, пронзая себе руки шипами. – Цаколь-Битоль тосковал в одиночестве, как свет во мраке! Он мог рассеяться напрасно, если бы не создал наш мир и человека. Он рассеялся в нас, чтобы жить! И мы, умерев, собираемся в нем для жизни. Он с нами – одно целое. Он сотворил нас верой и любовью. Его пища – это наши любовь и вера. И вот он голодает…
Чанеке убеждал, что каждый может изменить свою природу, как это делали их далекие предки.
– Мы все преобразимся и станем чистым светом!
Впрочем, сам не был уверен в своих словах. А еще более сомневался, понимают ли их.
Ему казалось, что даже белый идол Циминчак за спиной тихонько посмеивается над его речами.
– Чтоб ты треснул! – говорил Чанеке, оставшись с ним наедине. – Чтоб у тебя башка отвалилась!
И тут же корил себя за горячность.
В наследство от Шеля ему достались золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряные голубь, попугай и сова, глядя на которых легко забыться.
И он часто любовался ими, чтобы заснуть, избавиться на время от сомнений и, как можно скорее, увидеть Бехуко.
Разбой на пирамиде
Обезьяна
В 1618 году, когда Чанеке уже исполнился 71 тун, в Тайясаль прибыли два монаха-францисканца из города Мерида.
В своих длинных черных балахонах с капюшонами они напоминали обезьян-мириков. Одного звали Хуан, другого – Бартоломео.
Монахи очень удивились, застав на острове такое тихое допотопное бытие.
Совершенно дикое, по их мнению, – как в зверинце, где не звучит слово Божье. И это в те просвещенные времена, когда почти всюду установлена власть испанских конкистадоров и католической церкви!
Чанеке хорошо принял монахов. Хотелось услышать от них слова о новом, неизвестном ему Боге.
И они рассказали о смерти на кресте, искупившей грехи всего человечества, и о воскресении Сына Божьего.
Они убеждали немедленно креститься в водах озера Петен-Ица и принять нового Бога, оставив своих в прошлом, зато обретя вечную жизнь.
Когда-то Чанеке, путешествуя с отцом по сельве, очутился на развалинах города Паленке, который просуществовал, как говорили, тысячу лет. И в одном из храмов видел лиственный крест. Шель сказал, что это источник жизни – крестообразный маис. А на нем сидела птица кетцаль. Теперь он вспомнил и о сыне Цаколя-Битоля – пернатом змее Кукулькане, который пожертвовал собой, чтобы возродить людей.
– Бог, я думаю, меняется со временем, как и человек, – сказал Чанеке.
– Большей бессмыслицы никогда не слыхал, – поморщился брат Хуан.
– А разве Творец не сомневается? – спросил Чанеке. – Если бы не сомневался, откуда в нас сомнения?
– За такую ересь сразу бы на костер! – воскликнул пылкий Хуан.
– Да неужели ваш Бог настолько обидчив, что не терпит иных взглядов? – удивился Чанеке. – По-моему, Творец любит нас как сыновей…
Хуан с горящими глазами перебил его:
– Какие сыновья?! Все мы – рабы Божьи!
«Этот, как фрукт гуайява. С виду – яблоко, а по вкусу – груша», – подумал старик Чанеке и продолжил:
– Еще я хотел сказать, что в основе нашего мира – двуединство. Небо и земля. Жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Люди и боги. Рабство и свобода.
– Творец един в трех лицах, – строго заметил Бартоломео. – И никакого раздвоения!
Чанеке понял – беседа ни к чему не приведет. Ему не убедить монахов, что люди – дети Божьи, и все на земле – братья.
Впрочем, испанцы знали это, но не хотели почитать индейцев за своих братьев. Более того, думали о них как об исчадиях ада.
Монахи прошлись по городу, недоверчиво разглядывая дома, дворцы и замки. Повсюду им чудился дьявольский дух.
А когда, поднявшись на пирамиду, вошли в храм Циминчака, – остолбенели!
Ничего подобного им не доводилось видеть. С пернатыми змеями, ягуарами и прочими клыкастыми, клювастыми и лупоглазыми идольскими мордами они уже кое-как свыклись.
А тут с высоты благосклонно взирал белый конь в натуральную величину. У ног его лежали подношения – от маисовых лепешек до нефритовых браслетов – и дымилась ароматическая смола копаль.
Монахи воздели очи к небу, но и там не нашли утешения – с потолка храма на цветных веревочках свешивались усохшие лошадиные мощи. А именно, две ноги и череп, окуриваемые благовонными травами.
Брат Хуан побелел, как статуя, и в сердцах ухватил тяжеленный жертвенный камень. Когда-то его поднимали на пирамиду пятеро дюжих работников.
С именем Божьим на устах Хуан метнул эту глыбу в идола.
Раздался удар, подобный грому, и все сгинуло, окутавшись плотным белым облаком.
Услыхав голос Громового Тапира, успели собраться горожане. И теперь, потрясенные, наблюдали, как голова Циминчака, подпрыгивая и крошась, катится по ступеням пирамиды.
Когда же пыль наконец осела и в храме прояснилось, все ахнули, увидев, что черные монахи превратились в белых, а безголовый Циминчак мерно покачивается, готовясь то ли поскакать, то ли рухнуть.
«Надо же, треснул! – изумился про себя Чанеке. – Хоть одна моя просьба услышана!»
Он с детских лет недолюбливал Циминчака, но сейчас, когда его изуродовали, пожалел и даже поддержал, не дав упасть и окончательно разбиться.
Конечно, от гостей-монахов не ожидали подобного зверства!
Их схватили и потащили на площадь, пиная и проклиная. Какой-то носильщик-тамеме, сбросив с плеч поклажу, исхитрился укусить брата Хуана за щеку.
Монахи горячо, поспешно молились, понимая, что души их в самом скором времени отлетят на небеса. Над ними уже клубились белые облачка пыли.
Чанеке смотрел с вершины пирамиды, как Хуана и Бартоломео швырнули посреди площади подле каменного столба, изрезанного письменами.
Их бы наверняка растерзали, растоптали, выдернули руки, ноги и головы, если бы не запела раковина жреца.
– Стойте! – приказал Чанеке. – Отведите их в замок воинов. Там я решу их участь!
Монахов в разорванных балахонах приволокли в замок и бросили на пол между двумя рядами тонких узорчатых колонн.
В своих длинных черных балахонах с капюшонами они напоминали обезьян-мириков. Одного звали Хуан, другого – Бартоломео.
Монахи очень удивились, застав на острове такое тихое допотопное бытие.
Совершенно дикое, по их мнению, – как в зверинце, где не звучит слово Божье. И это в те просвещенные времена, когда почти всюду установлена власть испанских конкистадоров и католической церкви!
Чанеке хорошо принял монахов. Хотелось услышать от них слова о новом, неизвестном ему Боге.
И они рассказали о смерти на кресте, искупившей грехи всего человечества, и о воскресении Сына Божьего.
Они убеждали немедленно креститься в водах озера Петен-Ица и принять нового Бога, оставив своих в прошлом, зато обретя вечную жизнь.
Когда-то Чанеке, путешествуя с отцом по сельве, очутился на развалинах города Паленке, который просуществовал, как говорили, тысячу лет. И в одном из храмов видел лиственный крест. Шель сказал, что это источник жизни – крестообразный маис. А на нем сидела птица кетцаль. Теперь он вспомнил и о сыне Цаколя-Битоля – пернатом змее Кукулькане, который пожертвовал собой, чтобы возродить людей.
– Бог, я думаю, меняется со временем, как и человек, – сказал Чанеке.
– Большей бессмыслицы никогда не слыхал, – поморщился брат Хуан.
– А разве Творец не сомневается? – спросил Чанеке. – Если бы не сомневался, откуда в нас сомнения?
– За такую ересь сразу бы на костер! – воскликнул пылкий Хуан.
– Да неужели ваш Бог настолько обидчив, что не терпит иных взглядов? – удивился Чанеке. – По-моему, Творец любит нас как сыновей…
Хуан с горящими глазами перебил его:
– Какие сыновья?! Все мы – рабы Божьи!
«Этот, как фрукт гуайява. С виду – яблоко, а по вкусу – груша», – подумал старик Чанеке и продолжил:
– Еще я хотел сказать, что в основе нашего мира – двуединство. Небо и земля. Жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Люди и боги. Рабство и свобода.
– Творец един в трех лицах, – строго заметил Бартоломео. – И никакого раздвоения!
Чанеке понял – беседа ни к чему не приведет. Ему не убедить монахов, что люди – дети Божьи, и все на земле – братья.
Впрочем, испанцы знали это, но не хотели почитать индейцев за своих братьев. Более того, думали о них как об исчадиях ада.
Монахи прошлись по городу, недоверчиво разглядывая дома, дворцы и замки. Повсюду им чудился дьявольский дух.
А когда, поднявшись на пирамиду, вошли в храм Циминчака, – остолбенели!
Ничего подобного им не доводилось видеть. С пернатыми змеями, ягуарами и прочими клыкастыми, клювастыми и лупоглазыми идольскими мордами они уже кое-как свыклись.
А тут с высоты благосклонно взирал белый конь в натуральную величину. У ног его лежали подношения – от маисовых лепешек до нефритовых браслетов – и дымилась ароматическая смола копаль.
Монахи воздели очи к небу, но и там не нашли утешения – с потолка храма на цветных веревочках свешивались усохшие лошадиные мощи. А именно, две ноги и череп, окуриваемые благовонными травами.
Брат Хуан побелел, как статуя, и в сердцах ухватил тяжеленный жертвенный камень. Когда-то его поднимали на пирамиду пятеро дюжих работников.
С именем Божьим на устах Хуан метнул эту глыбу в идола.
Раздался удар, подобный грому, и все сгинуло, окутавшись плотным белым облаком.
Услыхав голос Громового Тапира, успели собраться горожане. И теперь, потрясенные, наблюдали, как голова Циминчака, подпрыгивая и крошась, катится по ступеням пирамиды.
Когда же пыль наконец осела и в храме прояснилось, все ахнули, увидев, что черные монахи превратились в белых, а безголовый Циминчак мерно покачивается, готовясь то ли поскакать, то ли рухнуть.
«Надо же, треснул! – изумился про себя Чанеке. – Хоть одна моя просьба услышана!»
Он с детских лет недолюбливал Циминчака, но сейчас, когда его изуродовали, пожалел и даже поддержал, не дав упасть и окончательно разбиться.
Конечно, от гостей-монахов не ожидали подобного зверства!
Их схватили и потащили на площадь, пиная и проклиная. Какой-то носильщик-тамеме, сбросив с плеч поклажу, исхитрился укусить брата Хуана за щеку.
Монахи горячо, поспешно молились, понимая, что души их в самом скором времени отлетят на небеса. Над ними уже клубились белые облачка пыли.
Чанеке смотрел с вершины пирамиды, как Хуана и Бартоломео швырнули посреди площади подле каменного столба, изрезанного письменами.
Их бы наверняка растерзали, растоптали, выдернули руки, ноги и головы, если бы не запела раковина жреца.
– Стойте! – приказал Чанеке. – Отведите их в замок воинов. Там я решу их участь!
Монахов в разорванных балахонах приволокли в замок и бросили на пол между двумя рядами тонких узорчатых колонн.
Толпа
Щетка
Многие в городе были недовольны. Толпа на площади требовала смерти пришельцев.
Особенно бушевали братья Балам и Бошито. Они уже предвкушали, как натравят на монахов дикого кота-оселотля, а затем скормят их останки крокодилам.
Но Чанеке полагал, что толпу надо всегда останавливать. В этом, как в целительстве, не было сомнений. Толпа – болезнь, вроде сглаза или дурного воздуха. Если не вмешаться, она нарушит здоровое течение жизни.
«Хотя в случае с монахами ее гнев понятен, – задумался Чанеке, подходя к замку воинов, – являются незваные и учиняют погром в храме, где молятся сотни людей! Возможно, я отдам их на растерзание, но прежде поговорю»…
Монахи оказались крепки духом. В ссадинах и кровоподтеках, изодранные, но пощады не просили.
Хуан, правда, затравленно озирался, готовый огрызнуться, как загнанный волк. А Бартоломео вообще глядел спокойно, чуть ли не улыбаясь.
Казалось, ему заметен дух сомнения, терзающий Чанеке.
– Что с нами сделают, ахав? – спросил он так, будто интересовался, какие блюда подадут к обеденному столу.
– На костре вас не сожгут! – успокоил Чанеке. – Это у нас не принято. Обычно вспарывают грудь обсидиановым ножом и вырывают сердце! Хотя могут быть другие истязания… Слышите шум толпы?
– Мы станем мучениками за веру! – срывающимся шепотом произнес Хуан. – Что лучше такой смерти?!
– Я думаю, что лучше жизнь, – возразил Бартоломео.
Чанеке улыбнулся:
– Если попросите Цаколя-Битоля, вас помилуют!
– О, дьявольское имя! – сморщился Хуан, затыкая уши и придерживая укушенную щеку. – Противен даже звук!
– Я лишь предлагаю обратиться к Творцу, – пояснил Чанеке, – как бы ни звучало Его имя на разных языках, Творец един для всех народов. Ведь все мы созданы по образу и подобию Его духа!
Бартоломео приподнялся с каменных плит:
– Надеюсь, не его идола разбил пылкий брат Хуан? – спросил он. – В таком случае я обращусь к Всевышнему Творцу. Как звать по-вашему?
– Цаколь-Битоль, – подсказал Чанеке.
Бартоломео встал на колени и поклонился:
– Убереги нас, Цаколь-Битоль! Спаси от нелепой смерти на этом прекрасном острове!
– Отступник! Прельщенный сатаной! Анафема тебе! – в бешенстве заорал Хуан, подскакивая с пола. – Режьте меня, рубите – плевал я на ваше поганое божество!
Чанеке с грустью поглядел на монаха:
– Увы! Ты презираешь не его, а всех нас, живущих среди сельвы. Хотя даже не знаешь, за что! Да ты, я думаю, не знаешь и своего распятого Бога, потому что не могло быть в нем презрения и ярости. Это чувства толпы, которая буйствует в твоей голове. Я бы исцелил тебя, да не моя забота. Ступайте с миром…
И Чанеке велел перевезти монахов через озеро, снабдив пищей на семь кинов пути.
Пока Хуан и Бартоломео плыли в пироге, не перемолвились и словом. Даже не смотрели друг на друга, укрывшись капюшонами.
Издали они еще больше напоминали двух грустных обезьян-мириков, пойманных для продажи на рынке. Известно, что на вопль о помощи собирается все стадо этих цепкохвостых обезьян, целая шумная, воющая орава.
И Чанеке опять усомнился:
«Они ведь могут вернуться со множеством таких же, как брат Хуан, людей, у которых в головах свирепая толпа. Да и каков бы ни был бедный Циминчак, а покушаться на святыню в храме – чистый разбой! Наверное, следовало вырвать их сердца. Впрочем, еще не поздно послать погоню!»
Так рассуждая, Чанеке взошел на пирамиду и долго рассматривал обезглавленного Громового Тапира.
Он выглядел не так уж плохо. Даже прекрасно выглядел, если забыть, что кое-чего ему не хватало. Ну, это быстро забудется!
«Вот настоящее божество толпы», – подумал Чанеке, смахивая щеткой пыль.
И тут же засомневался, не хватил ли он лишку в своих суждениях.
Особенно бушевали братья Балам и Бошито. Они уже предвкушали, как натравят на монахов дикого кота-оселотля, а затем скормят их останки крокодилам.
Но Чанеке полагал, что толпу надо всегда останавливать. В этом, как в целительстве, не было сомнений. Толпа – болезнь, вроде сглаза или дурного воздуха. Если не вмешаться, она нарушит здоровое течение жизни.
«Хотя в случае с монахами ее гнев понятен, – задумался Чанеке, подходя к замку воинов, – являются незваные и учиняют погром в храме, где молятся сотни людей! Возможно, я отдам их на растерзание, но прежде поговорю»…
Монахи оказались крепки духом. В ссадинах и кровоподтеках, изодранные, но пощады не просили.
Хуан, правда, затравленно озирался, готовый огрызнуться, как загнанный волк. А Бартоломео вообще глядел спокойно, чуть ли не улыбаясь.
Казалось, ему заметен дух сомнения, терзающий Чанеке.
– Что с нами сделают, ахав? – спросил он так, будто интересовался, какие блюда подадут к обеденному столу.
– На костре вас не сожгут! – успокоил Чанеке. – Это у нас не принято. Обычно вспарывают грудь обсидиановым ножом и вырывают сердце! Хотя могут быть другие истязания… Слышите шум толпы?
– Мы станем мучениками за веру! – срывающимся шепотом произнес Хуан. – Что лучше такой смерти?!
– Я думаю, что лучше жизнь, – возразил Бартоломео.
Чанеке улыбнулся:
– Если попросите Цаколя-Битоля, вас помилуют!
– О, дьявольское имя! – сморщился Хуан, затыкая уши и придерживая укушенную щеку. – Противен даже звук!
– Я лишь предлагаю обратиться к Творцу, – пояснил Чанеке, – как бы ни звучало Его имя на разных языках, Творец един для всех народов. Ведь все мы созданы по образу и подобию Его духа!
Бартоломео приподнялся с каменных плит:
– Надеюсь, не его идола разбил пылкий брат Хуан? – спросил он. – В таком случае я обращусь к Всевышнему Творцу. Как звать по-вашему?
– Цаколь-Битоль, – подсказал Чанеке.
Бартоломео встал на колени и поклонился:
– Убереги нас, Цаколь-Битоль! Спаси от нелепой смерти на этом прекрасном острове!
– Отступник! Прельщенный сатаной! Анафема тебе! – в бешенстве заорал Хуан, подскакивая с пола. – Режьте меня, рубите – плевал я на ваше поганое божество!
Чанеке с грустью поглядел на монаха:
– Увы! Ты презираешь не его, а всех нас, живущих среди сельвы. Хотя даже не знаешь, за что! Да ты, я думаю, не знаешь и своего распятого Бога, потому что не могло быть в нем презрения и ярости. Это чувства толпы, которая буйствует в твоей голове. Я бы исцелил тебя, да не моя забота. Ступайте с миром…
И Чанеке велел перевезти монахов через озеро, снабдив пищей на семь кинов пути.
Пока Хуан и Бартоломео плыли в пироге, не перемолвились и словом. Даже не смотрели друг на друга, укрывшись капюшонами.
Издали они еще больше напоминали двух грустных обезьян-мириков, пойманных для продажи на рынке. Известно, что на вопль о помощи собирается все стадо этих цепкохвостых обезьян, целая шумная, воющая орава.
И Чанеке опять усомнился:
«Они ведь могут вернуться со множеством таких же, как брат Хуан, людей, у которых в головах свирепая толпа. Да и каков бы ни был бедный Циминчак, а покушаться на святыню в храме – чистый разбой! Наверное, следовало вырвать их сердца. Впрочем, еще не поздно послать погоню!»
Так рассуждая, Чанеке взошел на пирамиду и долго рассматривал обезглавленного Громового Тапира.
Он выглядел не так уж плохо. Даже прекрасно выглядел, если забыть, что кое-чего ему не хватало. Ну, это быстро забудется!
«Вот настоящее божество толпы», – подумал Чанеке, смахивая щеткой пыль.
И тут же засомневался, не хватил ли он лишку в своих суждениях.
Игра пок-а-ток
Камыш
Колесо времени вращалось бесшумно, и казалось, что годы едва покачиваются на месте, шурша чуть слышно, как прибрежные камыши.
Именно в камышах на берегу озера Балам и Бошито поймали дикого котенка оселотля. Братьям было немало лет, уже совсем не дети, а взрослые мужи. Однако целыми днями возились с оселотлем, обучая разным штукам, – ходить на задних лапах, прыгать в кольцо, ловить мяч зубами, подкрадываться к игуанам, греющимся на солнце, притворяться шкурой, лежащей в пыли, считать до двадцати и отвечать на простые вопросы, урча или мигая.
– Без этих навыков ему трудно придется в жизни! – говорил Балам, когда бабушка Сигуа интересовалась, зачем простому оселотлю такая образованность.
Оселотль вырос здоровенным котярой. Величиной с пятилетнего мальчика, если стоял на задних лапах, и не менее смышленый.
Его густой мех с красивыми продольными полосами на бурой спине и пятнами на светлых боках переливался под солнцем. А широкие округлые уши вмещали звуки всего города, озера и прилежащей сельвы. Он напоминал хорошо подготовленного воина, которому уже снятся близкие битвы.
И вот однажды безлунной ночью оселотль передушил ровно двадцать павлинов, индеек и цесарок, невинно дремавших на ветвях деревьев или под открытым небом на земле.
Дворцовый сторож заметил самое начало этой расправы, когда Балам что-то нашептывал оселотлю, а Бошито показывал круглое число двадцать, складывая пальцы рук и ног.
– Никто его не науськивал, – отпирались братья. – Вообще это не наш оселотль, а пришлый. Да наверняка сам сторож передушил крикливых птиц, потому что спать не давали!
Прошла неделя, и ранним утром нашли того наблюдательного сторожа на городской площади. Он лежал навзничь, глядя в небо, – с разорванным горлом.
На каменных плитах не осталось никаких следов, а братья клялись, что их оселотль всю ночь сидел на привязи.
– Зачем придирки и подозрения? – обижался Бошито. – Может, вновь объявился ягуар?! Бабушка Сигуа еще помнит его проделки!
– А мы дни напролет играем в пок-а-ток! – щурился рысьими глазами Балам.
И это была почти правда.
Неподалеку от пирамиды Циминчака располагалось поле, протянувшееся между массивными стенами, из которых торчали два каменных кольца. Тут-то и сражались в пок-а-ток.
В былые времена это была не столько игра, сколько священный обряд, совершавшийся по большим праздникам, когда колесо майя заканчивало полный оборот в сто четыре туна.
Надевали толстокожие шапки и грубые кожаные щитки – на плечи, бедра и ноги, – потому что мяч из каучуковой смолы был твердым и тяжелым, будто кокосовый орех.
Его отбивали, как получалось, – всем, чем могли, за исключением рук.
Каучуковый мяч носился над полем, подобно черной птице Кау, – со свистом и резкими вскриками, когда бил кому-нибудь в глаз. Игроки были в синяках и шишках, а иные, зазевавшись, лишались зубов.
Но если мяч пролетал сквозь каменное кольцо, что происходило не часто, все ликовали – значит, удалось пронзить само время и перейти из этого мира в лучший!
Игрок, угодивший мячом в кольцо, становился, конечно, героем.
С тех давних пор все изменилось, и в пок-а-ток играли чуть ли не каждый день. Для развлечения и ради молодечества. Обычно две команды, по шесть человек в каждой.
Балам и Бошито подобрали себе компанию из каких-то особенно темных личностей.
Вообще, заслышав о веселье в городе Тайясаль, туда устремились самые странные существа. То ли еще не люди, то ли уже не совсем. Вполне вероятно, потомки глиняных и деревянных.
Сначала братья предложили играть на интерес, то есть на изделия из птичьих перьев, на украшения из нефрита, на оружие или одежду, на бобы какао или на рабов. Словом, перед каждой игрой договаривались, что получает победитель.
Затем Балам придумал еще одно правило.
– Если мяч попадает в кольцо, игроки раздевают зрителей! – ухмылялся он. – Чтобы те не заскучали!
Никто не обратил внимания на это новшество. Ну, пусть будет. Так редко в последнее время мяч пролетает сквозь кольцо, что и говорить-то не о чем…
Но Балам хорошо знал, о чем говорит.
На другой день братья заявили, что выходят на поле втроем против шестерых, и появились с оселотлем, выступавшим с достоинством на задних лапах, одетым, как полагается, в кожаную шапку и щитки.
– Позвольте! – стали возражать соперники. – При чем тут хищник?!
– Да-да, при чем тут хищник? – кивнул Балам. – Это наш младший брат!
– Мы можем и обидеться, – сказал Бошито, почесывая оселотля за ухом.
С ними опасались спорить и ссориться. Во-первых, дети ахава, а во-вторых, – дикие, почти хищники. Почему бы оселотлю и не быть их братом?
Однако играл он, как никто другой! Совершая немыслимые кульбиты, перехватывал все мячи. И с каждым, зажатым в зубах, проскакивал сквозь кольцо – на высоте в три человеческих роста. Недаром получил хорошее образование.
– Мяч в кольце! – орал Балам, и они втроем бросались раздевать зрителей.
А при виде оскаленной пасти оселотля кто бы не отдал одежду и все украшения? В общем, это был настоящий грабеж, хотя и по правилам.
Чанеке разгневался, узнав, что вытворяют братья. Впервые он отлупил их пальмовой метелкой.
Но тут же усомнился, хорошо ли это, верно ли? Ведь сам виноват, что уродились такими!
«Дети затмения – они были зачаты человеком без лица, – думал Чанеке, – дети моих сомнений!»
Глядя на Балама и Бошито, он вроде бы понимал, откуда в них неукротимая дикость, – всего сверх меры.
Сам испытывал подобное, но старался усмирять, не давать воли.
Он боролся со своим вторым «Я», с хромым койотом Некоком. Хотя не всегда успешно. Теперь с горечью, краснея, вспоминал, как бывал груб с бабушкой Пильи и мамой Сигуа, как не замечал Бехуко.
А вот Балам и Бошито жили открыто, не таясь. Какие есть лица, такие без стыда и показывали! Довольны тем, что имеют, и не мучаются.
После удачной игры в пок-а-ток и легкой взбучки пальмовой метелкой они пошли в баню. Плескали воду на раскаленные камни, заваривали душистые травы и пили пульке.
– Это придумали боги, – пыхтел распаренный Балам.
– Значит, и люди должны играть и париться! – кивал Бошито. – Париться да играть!
– А у старика нашего – голова лопатой, – зло усмехнулся Балам. – Плохо соображает!
И в этом была доля правды, потому что Чанеке сомневался на каждом шагу. Чем дальше, тем больше.
Ну, а для верховного жреца и ахава – это, действительно, непосильный груз.
Поразмыслив, Чанеке решил удалиться от мирской суеты.
Он заперся в потайной комнатке, которую когда-то показал ему отец. Настоящий склеп – узкая дверь, глухие стены, и только на сводчатом потолке виднелось при свете факела круглое оконце, вроде трубы, – возможно, для общения души с Творцом.
И было очень тесно от огромного каменного сундука. Хотелось его открыть, но Чанеке колебался. А коли так, – значит, время еще не настало…
Дни и ночи он проводил в уединении, редко являясь народу. Конечно, сомневался, правильно ли поступает.
Впрочем, в том мире, что остался снаружи, Чанеке уже не находил себе места. Казалось, там еще теснее, чем в этой темнице под пирамидой.
Именно в камышах на берегу озера Балам и Бошито поймали дикого котенка оселотля. Братьям было немало лет, уже совсем не дети, а взрослые мужи. Однако целыми днями возились с оселотлем, обучая разным штукам, – ходить на задних лапах, прыгать в кольцо, ловить мяч зубами, подкрадываться к игуанам, греющимся на солнце, притворяться шкурой, лежащей в пыли, считать до двадцати и отвечать на простые вопросы, урча или мигая.
– Без этих навыков ему трудно придется в жизни! – говорил Балам, когда бабушка Сигуа интересовалась, зачем простому оселотлю такая образованность.
Оселотль вырос здоровенным котярой. Величиной с пятилетнего мальчика, если стоял на задних лапах, и не менее смышленый.
Его густой мех с красивыми продольными полосами на бурой спине и пятнами на светлых боках переливался под солнцем. А широкие округлые уши вмещали звуки всего города, озера и прилежащей сельвы. Он напоминал хорошо подготовленного воина, которому уже снятся близкие битвы.
И вот однажды безлунной ночью оселотль передушил ровно двадцать павлинов, индеек и цесарок, невинно дремавших на ветвях деревьев или под открытым небом на земле.
Дворцовый сторож заметил самое начало этой расправы, когда Балам что-то нашептывал оселотлю, а Бошито показывал круглое число двадцать, складывая пальцы рук и ног.
– Никто его не науськивал, – отпирались братья. – Вообще это не наш оселотль, а пришлый. Да наверняка сам сторож передушил крикливых птиц, потому что спать не давали!
Прошла неделя, и ранним утром нашли того наблюдательного сторожа на городской площади. Он лежал навзничь, глядя в небо, – с разорванным горлом.
На каменных плитах не осталось никаких следов, а братья клялись, что их оселотль всю ночь сидел на привязи.
– Зачем придирки и подозрения? – обижался Бошито. – Может, вновь объявился ягуар?! Бабушка Сигуа еще помнит его проделки!
– А мы дни напролет играем в пок-а-ток! – щурился рысьими глазами Балам.
И это была почти правда.
Неподалеку от пирамиды Циминчака располагалось поле, протянувшееся между массивными стенами, из которых торчали два каменных кольца. Тут-то и сражались в пок-а-ток.
В былые времена это была не столько игра, сколько священный обряд, совершавшийся по большим праздникам, когда колесо майя заканчивало полный оборот в сто четыре туна.
Надевали толстокожие шапки и грубые кожаные щитки – на плечи, бедра и ноги, – потому что мяч из каучуковой смолы был твердым и тяжелым, будто кокосовый орех.
Его отбивали, как получалось, – всем, чем могли, за исключением рук.
Каучуковый мяч носился над полем, подобно черной птице Кау, – со свистом и резкими вскриками, когда бил кому-нибудь в глаз. Игроки были в синяках и шишках, а иные, зазевавшись, лишались зубов.
Но если мяч пролетал сквозь каменное кольцо, что происходило не часто, все ликовали – значит, удалось пронзить само время и перейти из этого мира в лучший!
Игрок, угодивший мячом в кольцо, становился, конечно, героем.
С тех давних пор все изменилось, и в пок-а-ток играли чуть ли не каждый день. Для развлечения и ради молодечества. Обычно две команды, по шесть человек в каждой.
Балам и Бошито подобрали себе компанию из каких-то особенно темных личностей.
Вообще, заслышав о веселье в городе Тайясаль, туда устремились самые странные существа. То ли еще не люди, то ли уже не совсем. Вполне вероятно, потомки глиняных и деревянных.
Сначала братья предложили играть на интерес, то есть на изделия из птичьих перьев, на украшения из нефрита, на оружие или одежду, на бобы какао или на рабов. Словом, перед каждой игрой договаривались, что получает победитель.
Затем Балам придумал еще одно правило.
– Если мяч попадает в кольцо, игроки раздевают зрителей! – ухмылялся он. – Чтобы те не заскучали!
Никто не обратил внимания на это новшество. Ну, пусть будет. Так редко в последнее время мяч пролетает сквозь кольцо, что и говорить-то не о чем…
Но Балам хорошо знал, о чем говорит.
На другой день братья заявили, что выходят на поле втроем против шестерых, и появились с оселотлем, выступавшим с достоинством на задних лапах, одетым, как полагается, в кожаную шапку и щитки.
– Позвольте! – стали возражать соперники. – При чем тут хищник?!
– Да-да, при чем тут хищник? – кивнул Балам. – Это наш младший брат!
– Мы можем и обидеться, – сказал Бошито, почесывая оселотля за ухом.
С ними опасались спорить и ссориться. Во-первых, дети ахава, а во-вторых, – дикие, почти хищники. Почему бы оселотлю и не быть их братом?
Однако играл он, как никто другой! Совершая немыслимые кульбиты, перехватывал все мячи. И с каждым, зажатым в зубах, проскакивал сквозь кольцо – на высоте в три человеческих роста. Недаром получил хорошее образование.
– Мяч в кольце! – орал Балам, и они втроем бросались раздевать зрителей.
А при виде оскаленной пасти оселотля кто бы не отдал одежду и все украшения? В общем, это был настоящий грабеж, хотя и по правилам.
Чанеке разгневался, узнав, что вытворяют братья. Впервые он отлупил их пальмовой метелкой.
Но тут же усомнился, хорошо ли это, верно ли? Ведь сам виноват, что уродились такими!
«Дети затмения – они были зачаты человеком без лица, – думал Чанеке, – дети моих сомнений!»
Глядя на Балама и Бошито, он вроде бы понимал, откуда в них неукротимая дикость, – всего сверх меры.
Сам испытывал подобное, но старался усмирять, не давать воли.
Он боролся со своим вторым «Я», с хромым койотом Некоком. Хотя не всегда успешно. Теперь с горечью, краснея, вспоминал, как бывал груб с бабушкой Пильи и мамой Сигуа, как не замечал Бехуко.
А вот Балам и Бошито жили открыто, не таясь. Какие есть лица, такие без стыда и показывали! Довольны тем, что имеют, и не мучаются.
После удачной игры в пок-а-ток и легкой взбучки пальмовой метелкой они пошли в баню. Плескали воду на раскаленные камни, заваривали душистые травы и пили пульке.
– Это придумали боги, – пыхтел распаренный Балам.
– Значит, и люди должны играть и париться! – кивал Бошито. – Париться да играть!
– А у старика нашего – голова лопатой, – зло усмехнулся Балам. – Плохо соображает!
И в этом была доля правды, потому что Чанеке сомневался на каждом шагу. Чем дальше, тем больше.
Ну, а для верховного жреца и ахава – это, действительно, непосильный груз.
Поразмыслив, Чанеке решил удалиться от мирской суеты.
Он заперся в потайной комнатке, которую когда-то показал ему отец. Настоящий склеп – узкая дверь, глухие стены, и только на сводчатом потолке виднелось при свете факела круглое оконце, вроде трубы, – возможно, для общения души с Творцом.
И было очень тесно от огромного каменного сундука. Хотелось его открыть, но Чанеке колебался. А коли так, – значит, время еще не настало…
Дни и ночи он проводил в уединении, редко являясь народу. Конечно, сомневался, правильно ли поступает.
Впрочем, в том мире, что остался снаружи, Чанеке уже не находил себе места. Казалось, там еще теснее, чем в этой темнице под пирамидой.
Золотой скорпион
Ягуар
В 1622 году на берег озера Петен-Ица вышел отряд испанцев под командованием сержанта, или, если по-испански, сархенто Висенте Браво.
В городе не знали, какие у них замыслы, но Балам и Бошито заранее подготовились к сражению.
Однако показалась лодка под белым флагом. Кроме двух солдат-гребцов в ней сидел монах по имени Диего Дельгадо.
В городе не знали, какие у них замыслы, но Балам и Бошито заранее подготовились к сражению.
Однако показалась лодка под белым флагом. Кроме двух солдат-гребцов в ней сидел монах по имени Диего Дельгадо.