Страница:
Конечно, присылать его для переговоров не стоило. Сархенто Браво явно сглупил.
Во-первых, своим одеянием с капюшоном монах живо напомнил разбой четырехлетней давности – глумление над Циминчаком.
К тому же он был на редкость худым и длинным и выглядел настолько сиротливо, будто вокруг него, да и во всем мире – сплошная пустыня. Какое-то жалкое божество одиночества!
Словом, он сразу вызвал неприязнь и брезгливость у жителей Тайясаля.
Балам и Бошито решили сами, не тревожа отца, разобраться с этим посланником.
Они надели парадное платье и маски ягуаров, но не пригласили монаха во дворец ахава. Вообще не пустили дальше окраин города. Присели в пальмовой лачуге, временно удалив хозяев.
Монах хорошо говорил на языке майя.
– Братья, я только лишь передаю требования губернатора города Мерида, – робко сказал он, словно извиняясь. – Они таковы. Примите христианство, разрушьте ваших идолов и воздвигнете храм в честь пресвятой Богородицы, чтобы в нем служили наши священники. А в остальном живите на этом благословенном острове, как жили прежде, – монах замялся и добавил: – Еще одна просьба, если вы будете так добры, – снабдите отряд водой и пищей на обратный путь, поскольку солдаты голодают в сельве…
– Будут вам индейки на острие копья! – вскричал яростный Балам.
– И початки маиса на концах стрел! – вторил ему Бошито. – Убирайтесь!
Диего Дельгадо сгорбился, потускнел и хотел убраться, как ему предложили. Но не тут-то было – его схватили, связали и бросили в какую-то яму, рядом с солдатами-гребцами.
Пока велись эти короткие переговоры, воины-майя уже раскрасили лица черными и красными полосами.
Взвыли кривые дудки, загудели морские раковины.
– Тлоке-Науке-Тепо-Нац-Тле!!! – полетел над водой зловещий, будто из загробного мира, звук.
И вслед за ним, а то и опережая, устремились через озеро множество пирог и плотов из бальсового дерева.
Громыхали толстые деревянные барабаны с выжженной сердцевиной, и раздавалась быстрая костяная дробь черепашьих панцирей, подгонявшая пироги.
Воины так быстро оказались на берегу, что испанцы бежали, кто куда.
Десять солдат, среди которых оказался метис-проводник, удалось захватить в плен.
– Я связывал их, скручивал моей прекрасной веревкой! – хвастал Балам. – Здесь мои доспехи, мое копье, мой меч Итцкан – обсидиановая змея!
Братья и не думали докладывать Чанеке о разгроме испанского отряда. Мало ли чего взбредет в его старческую голову?
Тем же вечером всех пленных, тринадцать душ, вывели на площадь и закололи одного за другим на черном камне-течкатле, принеся в жертву богу заходящего солнца Цонтемоку.
Последним, у кого выдрали из груди дрожащее сердце, был непомерно длинный монах Диего Дельгадо.
– Да простит вас Господь! – странно улыбнулся он, глядя на занесенный для удара нож. – Не ведаете, что творите…
На жертвенном камне еще дымилась кровь, а Балам и Бошито били в барабаны, грозя войной всему миру.
– Пойдем на Мериду и вышвырнем белых бородачей с нашей земли! – кричал Балам. – Мы сядем в пироги и приплывем через моря в их земли, чтобы они задрожали! Все услышат о нашей воинской славе!
Несмотря на победные барабаны и грозные вопли, братья были не очень-то довольны. Мало взяли уауацин – так майя называли пленных.
С дюжиной воинов они вновь ринулись в сельву – догнать и добить остатки отряда. Да так увлеклись, что угодили в западню, как бестолковые павлины. Испанцы не убили их, думая обменять на солдат и монаха.
И только тогда Чанеке сообщили, что творится на белом свете.
– Да не будет зачтен этот день в моем доме, – прошептал старик.
Он вышел из подземелья и, встретившись с Висенте Браво, прямо спросил:
– Сможет ли золото выкупить жизни моих детей?
– Я предлагал обмен пленными, – замялся сархенто. – Но хотел бы поглядеть, о каком золоте речь!
Чанеке отошел в сторону и поднял с земли огромного черного скорпиона, который тут же на ладони превратился в золотого.
Висенте Браво крякнул и не смог устоять при виде такого сокровища, а лишь попросил добавить к нему съестных припасов.
Когда он освобождал воинов-майя, Балам и Бошито заприметили, к несчастью, в его руке золотого скорпиона.
Встретив братьев, Чанеке говорил, вздыхая:
– Дети, дети! Вас, дети мои, похоронят вниз лицом, и ничего у вас с собой не будет. Дикий народ чичимеки, происходящие от собаки, хотят только свободы и воли без всяких законов. Так и вы, дети! Подай вам свободу, даже если она – убийца!
Братья кивали для виду, но головы их были заняты одной мыслью – как бы завладеть золотым скорпионом? О, неугомонные, неуемные братья! Балама, впрочем, влекло не столько золото, сколько желание поквитаться с белыми – отомстить за плен и унижения, когда его связали по рукам-ногам.
Весь следующий день, собрав ораву темных личностей, среди которых был оселотль в кожаных доспехах и шапке, утыканной перьями цесарок, они выслеживали отходящий по сельве испанский отряд.
Когда стемнело, и луна едва проглядывала из-за низких туч, их шайка бесшумно подкралась к самому биваку испанцев и налетела с жутким ревом. Конечно, они не умели завопить так, как это делал жрец Эцнаб, а все же ошеломили спящих солдат.
Оселотль успел вспороть клыками несколько глоток и пошел на задних лапах, гордо оглядываясь, эдаким индюком. Тогда сархенто и пронзил его грудь алебардой, да сам тут же упал с размозженным черепом.
Никто не избежал смерти в ту ночь, и братья долго перетряхивали вещи убитых, пока наконец в кисете Висенте Браво не нашли золотого скорпиона.
Но как только Балам схватил его, скорпион ожил, резко стегнул ядовитым хвостом по руке и растворился во мраке.
Три дня Балам лежал как мертвый.
Бошито выкопал большую яму, скинул туда оселотля, потом брата и уже начал заваливать землей. Виднелось только белое, страшное лицо Балама.
И вдруг глаза его отворились. Он очнулся! Хотя, судя по всему, не до конца, не совсем опомнился!
– Хоронишь?! – прохрипел Балам, злобно отплевываясь комочками земли. – Брата заживо хоронишь? Ну, еще посмотрим, кто кого, – скрипел он зубами, выбираясь из ямы и отряхиваясь.
После укуса скорпиона Балам в конец одичал.
А ведь известно – ум того, кто не спешит делать добро, находит удовольствие во зле.
Так говорил когда-то Чанеке в храме на пирамиде.
Три четверти
Самый длинный месяц
Ахау Кан
Месть Циминчака
Во-первых, своим одеянием с капюшоном монах живо напомнил разбой четырехлетней давности – глумление над Циминчаком.
К тому же он был на редкость худым и длинным и выглядел настолько сиротливо, будто вокруг него, да и во всем мире – сплошная пустыня. Какое-то жалкое божество одиночества!
Словом, он сразу вызвал неприязнь и брезгливость у жителей Тайясаля.
Балам и Бошито решили сами, не тревожа отца, разобраться с этим посланником.
Они надели парадное платье и маски ягуаров, но не пригласили монаха во дворец ахава. Вообще не пустили дальше окраин города. Присели в пальмовой лачуге, временно удалив хозяев.
Монах хорошо говорил на языке майя.
– Братья, я только лишь передаю требования губернатора города Мерида, – робко сказал он, словно извиняясь. – Они таковы. Примите христианство, разрушьте ваших идолов и воздвигнете храм в честь пресвятой Богородицы, чтобы в нем служили наши священники. А в остальном живите на этом благословенном острове, как жили прежде, – монах замялся и добавил: – Еще одна просьба, если вы будете так добры, – снабдите отряд водой и пищей на обратный путь, поскольку солдаты голодают в сельве…
– Будут вам индейки на острие копья! – вскричал яростный Балам.
– И початки маиса на концах стрел! – вторил ему Бошито. – Убирайтесь!
Диего Дельгадо сгорбился, потускнел и хотел убраться, как ему предложили. Но не тут-то было – его схватили, связали и бросили в какую-то яму, рядом с солдатами-гребцами.
Пока велись эти короткие переговоры, воины-майя уже раскрасили лица черными и красными полосами.
Взвыли кривые дудки, загудели морские раковины.
– Тлоке-Науке-Тепо-Нац-Тле!!! – полетел над водой зловещий, будто из загробного мира, звук.
И вслед за ним, а то и опережая, устремились через озеро множество пирог и плотов из бальсового дерева.
Громыхали толстые деревянные барабаны с выжженной сердцевиной, и раздавалась быстрая костяная дробь черепашьих панцирей, подгонявшая пироги.
Воины так быстро оказались на берегу, что испанцы бежали, кто куда.
Десять солдат, среди которых оказался метис-проводник, удалось захватить в плен.
– Я связывал их, скручивал моей прекрасной веревкой! – хвастал Балам. – Здесь мои доспехи, мое копье, мой меч Итцкан – обсидиановая змея!
Братья и не думали докладывать Чанеке о разгроме испанского отряда. Мало ли чего взбредет в его старческую голову?
Тем же вечером всех пленных, тринадцать душ, вывели на площадь и закололи одного за другим на черном камне-течкатле, принеся в жертву богу заходящего солнца Цонтемоку.
Последним, у кого выдрали из груди дрожащее сердце, был непомерно длинный монах Диего Дельгадо.
– Да простит вас Господь! – странно улыбнулся он, глядя на занесенный для удара нож. – Не ведаете, что творите…
На жертвенном камне еще дымилась кровь, а Балам и Бошито били в барабаны, грозя войной всему миру.
– Пойдем на Мериду и вышвырнем белых бородачей с нашей земли! – кричал Балам. – Мы сядем в пироги и приплывем через моря в их земли, чтобы они задрожали! Все услышат о нашей воинской славе!
Несмотря на победные барабаны и грозные вопли, братья были не очень-то довольны. Мало взяли уауацин – так майя называли пленных.
С дюжиной воинов они вновь ринулись в сельву – догнать и добить остатки отряда. Да так увлеклись, что угодили в западню, как бестолковые павлины. Испанцы не убили их, думая обменять на солдат и монаха.
И только тогда Чанеке сообщили, что творится на белом свете.
– Да не будет зачтен этот день в моем доме, – прошептал старик.
Он вышел из подземелья и, встретившись с Висенте Браво, прямо спросил:
– Сможет ли золото выкупить жизни моих детей?
– Я предлагал обмен пленными, – замялся сархенто. – Но хотел бы поглядеть, о каком золоте речь!
Чанеке отошел в сторону и поднял с земли огромного черного скорпиона, который тут же на ладони превратился в золотого.
Висенте Браво крякнул и не смог устоять при виде такого сокровища, а лишь попросил добавить к нему съестных припасов.
Когда он освобождал воинов-майя, Балам и Бошито заприметили, к несчастью, в его руке золотого скорпиона.
Встретив братьев, Чанеке говорил, вздыхая:
– Дети, дети! Вас, дети мои, похоронят вниз лицом, и ничего у вас с собой не будет. Дикий народ чичимеки, происходящие от собаки, хотят только свободы и воли без всяких законов. Так и вы, дети! Подай вам свободу, даже если она – убийца!
Братья кивали для виду, но головы их были заняты одной мыслью – как бы завладеть золотым скорпионом? О, неугомонные, неуемные братья! Балама, впрочем, влекло не столько золото, сколько желание поквитаться с белыми – отомстить за плен и унижения, когда его связали по рукам-ногам.
Весь следующий день, собрав ораву темных личностей, среди которых был оселотль в кожаных доспехах и шапке, утыканной перьями цесарок, они выслеживали отходящий по сельве испанский отряд.
Когда стемнело, и луна едва проглядывала из-за низких туч, их шайка бесшумно подкралась к самому биваку испанцев и налетела с жутким ревом. Конечно, они не умели завопить так, как это делал жрец Эцнаб, а все же ошеломили спящих солдат.
Оселотль успел вспороть клыками несколько глоток и пошел на задних лапах, гордо оглядываясь, эдаким индюком. Тогда сархенто и пронзил его грудь алебардой, да сам тут же упал с размозженным черепом.
Никто не избежал смерти в ту ночь, и братья долго перетряхивали вещи убитых, пока наконец в кисете Висенте Браво не нашли золотого скорпиона.
Но как только Балам схватил его, скорпион ожил, резко стегнул ядовитым хвостом по руке и растворился во мраке.
Три дня Балам лежал как мертвый.
Бошито выкопал большую яму, скинул туда оселотля, потом брата и уже начал заваливать землей. Виднелось только белое, страшное лицо Балама.
И вдруг глаза его отворились. Он очнулся! Хотя, судя по всему, не до конца, не совсем опомнился!
– Хоронишь?! – прохрипел Балам, злобно отплевываясь комочками земли. – Брата заживо хоронишь? Ну, еще посмотрим, кто кого, – скрипел он зубами, выбираясь из ямы и отряхиваясь.
После укуса скорпиона Балам в конец одичал.
А ведь известно – ум того, кто не спешит делать добро, находит удовольствие во зле.
Так говорил когда-то Чанеке в храме на пирамиде.
Три четверти
Сова
Сейчас он спал под пирамидой на каменном сундуке и впервые за многие годы слышал голос Бехуко, которая не только плакала, но и шептала сквозь слезы:
«Ты здесь умрешь! И мне горько вдвойне, потому что виной тому наши дети, рожденные во тьме».
Балам и Бошито тем временем, стараясь не шуметь, замуровывали узкий дверной проем. Они впервые в жизни что-то строили, и это оказалось занятно. Обтесанные камни хорошо подходили один к другому, ловко сцеплялись раствором, укладываясь без щелей и зазоров.
Втиснув последний, Балам оттянул нижнюю губу, в которую недавно продел нефритовое кольцо:
– От ветхого старика нет проку, – усмехнулся он, – только пустые сомнения! Даже золотой скорпион у него не настоящий, а живой и кусачий.
– Да, у папы было сердце коровы, – кивнул Бошито, погладив ровную прочную стену.
На следующее утро братья объявили, что Чанеке умер.
Балам стал новым ахавом Канеком, а Бошито – верховным жрецом.
Об отце они забыли к вечеру того же дня.
Однако старик Чанеке, хоть в это и трудно поверить, прожил в заточении еще целых три туна.
Он думал о жизни и молился. Через отверстие в сводчатом потолке обращался к Цаколю-Битолю.
Но отвечала мама Сигуа. Уже дряхлая старушка, она спускала на веревке еду и воду. И говорила сыну слова утешения гудящим трубным голосом.
– Йо-йо, что тебе принести? – спрашивала Сигуа. – Ты хорошо ешь? Не голодаешь? У тебя ничего не болит? Как ты спал, сынок, эту ночь? А на улице сегодня ливень, и вчера и позавчера… Ты мой бедный, бедный Йо-йо!
Большего она не могла сделать. Вскоре голос исчез, и Чанеке понял, что его мать умерла.
Но через день веревка с едой вновь спустилась в темницу.
Правда, эти подношения были беззвучны, и Чанеке не знал, кто еще помнит и заботится о нем.
Постепенно он научился видеть в темноте подземелья, как сова, и писал длинные письма Бехуко.
Он рисовал на стене округлые знаки, или образы, которые должна была прочесть и понять его любимая.
Как только он заканчивал, эти знаки срывались, будто бабочки с узорами на крыльях, и улетали туда, где находилась Бехуко.
А на каменной стене оставались углубления, иероглифы – священная резьба.
Давно уже не видев неба, Чанеке чувствовал, когда за стенами утро, а когда вечер.
Он ощущал закат своего народа, племени майя. И это, как уходящее солнце, навевало грусть.
Но бывают такие закаты, от которых сердце замирает.
Он знал, что предки-майя не были изгнаны из своих городов чужеземцами. Они не умерли от голода и болезней. Их души, как и земли, не истощились.
Просто большинство из них, пройдя множество земных кругов, превратились в чистый свет. Они вышли из катящегося колеса Вселенной, чтобы испытать жизнь в иных мирах.
– И ты можешь стать, как они, – говорил себе Чанеке. – В душе твоей заключены такие силы, о которых ты даже не догадываешься. Пернатый змей Кукулькан чудесным образом научился летать. Так и человек, возвышая свой дух, достигает права на небесное бытие.
В тот день, когда Чанеке миновал три четверти полного колеса майя, он написал на стене:
«Земля была кубом, а превратилась в шар, на котором уже трудно мне удержаться!»
А еще нарисовал птицу кетцаль.
И как только утренняя Большая звезда поднялась в верхний мир, Чанеке взмахнул руками и вылетел в круглое оконце, что было предназначено, конечно, не для спуска пищи, а для отхода души.
Устремившись к яркому свету, он освободился наконец от сомнений.
Так весело было, так хорошо и беззаботно, как когда-то мальчику, которого звали Йо-йо.
Будто птица кетцаль, Чанеке вспорхнул под небеса и растворился в солнечных лучах.
Имя ему теперь Итцпапалотль – бабочка света. Впрочем, трудно сказать, на каком языке его произносят.
«Ты здесь умрешь! И мне горько вдвойне, потому что виной тому наши дети, рожденные во тьме».
Балам и Бошито тем временем, стараясь не шуметь, замуровывали узкий дверной проем. Они впервые в жизни что-то строили, и это оказалось занятно. Обтесанные камни хорошо подходили один к другому, ловко сцеплялись раствором, укладываясь без щелей и зазоров.
Втиснув последний, Балам оттянул нижнюю губу, в которую недавно продел нефритовое кольцо:
– От ветхого старика нет проку, – усмехнулся он, – только пустые сомнения! Даже золотой скорпион у него не настоящий, а живой и кусачий.
– Да, у папы было сердце коровы, – кивнул Бошито, погладив ровную прочную стену.
На следующее утро братья объявили, что Чанеке умер.
Балам стал новым ахавом Канеком, а Бошито – верховным жрецом.
Об отце они забыли к вечеру того же дня.
Однако старик Чанеке, хоть в это и трудно поверить, прожил в заточении еще целых три туна.
Он думал о жизни и молился. Через отверстие в сводчатом потолке обращался к Цаколю-Битолю.
Но отвечала мама Сигуа. Уже дряхлая старушка, она спускала на веревке еду и воду. И говорила сыну слова утешения гудящим трубным голосом.
– Йо-йо, что тебе принести? – спрашивала Сигуа. – Ты хорошо ешь? Не голодаешь? У тебя ничего не болит? Как ты спал, сынок, эту ночь? А на улице сегодня ливень, и вчера и позавчера… Ты мой бедный, бедный Йо-йо!
Большего она не могла сделать. Вскоре голос исчез, и Чанеке понял, что его мать умерла.
Но через день веревка с едой вновь спустилась в темницу.
Правда, эти подношения были беззвучны, и Чанеке не знал, кто еще помнит и заботится о нем.
Постепенно он научился видеть в темноте подземелья, как сова, и писал длинные письма Бехуко.
Он рисовал на стене округлые знаки, или образы, которые должна была прочесть и понять его любимая.
Как только он заканчивал, эти знаки срывались, будто бабочки с узорами на крыльях, и улетали туда, где находилась Бехуко.
А на каменной стене оставались углубления, иероглифы – священная резьба.
Давно уже не видев неба, Чанеке чувствовал, когда за стенами утро, а когда вечер.
Он ощущал закат своего народа, племени майя. И это, как уходящее солнце, навевало грусть.
Но бывают такие закаты, от которых сердце замирает.
Он знал, что предки-майя не были изгнаны из своих городов чужеземцами. Они не умерли от голода и болезней. Их души, как и земли, не истощились.
Просто большинство из них, пройдя множество земных кругов, превратились в чистый свет. Они вышли из катящегося колеса Вселенной, чтобы испытать жизнь в иных мирах.
– И ты можешь стать, как они, – говорил себе Чанеке. – В душе твоей заключены такие силы, о которых ты даже не догадываешься. Пернатый змей Кукулькан чудесным образом научился летать. Так и человек, возвышая свой дух, достигает права на небесное бытие.
В тот день, когда Чанеке миновал три четверти полного колеса майя, он написал на стене:
«Земля была кубом, а превратилась в шар, на котором уже трудно мне удержаться!»
А еще нарисовал птицу кетцаль.
И как только утренняя Большая звезда поднялась в верхний мир, Чанеке взмахнул руками и вылетел в круглое оконце, что было предназначено, конечно, не для спуска пищи, а для отхода души.
Устремившись к яркому свету, он освободился наконец от сомнений.
Так весело было, так хорошо и беззаботно, как когда-то мальчику, которого звали Йо-йо.
Будто птица кетцаль, Чанеке вспорхнул под небеса и растворился в солнечных лучах.
Имя ему теперь Итцпапалотль – бабочка света. Впрочем, трудно сказать, на каком языке его произносят.
Самый длинный месяц
Кремень и нож
Все эти туны Балам и Бошито поклонялись Ауикле – ближнему божеству роскоши, бездельников и бессмысленных бродяг, без направления и цели.
О Цаколе-Битоле они и думать не думали, – так далек был от них Творец и Создатель. Впрочем, ровно настолько, насколько сами того хотели. Можно сказать, Цаколя-Битоля, в точности, как родного отца, замуровали они в глухом подземелье.
С утра до вечера в городе веселились. Горланили песни, трубили в раковины и кривые дудки. На площадях танцевали под писк свистулек, звон бубенцов, колокольчиков и гул барабанов. У стен дворца отплясывали в лицах историю индюка, решившего стать царь-птицей. Неподалеку протекал, не кончаясь, унылый танец раненого оленя. И тут же радостный хоровод дряхлых старичков, прощавшихся с жизнью, и пляска койота, который преследует индейку, но сам попадает в западню.
Сражались в пок-а-ток, не на жизнь, а на смерть, поскольку проигравших сразу резали, как ягнят, вырывая сердце.
Правда, в череде праздников и гуляний случилась небольшая заминка. Началось с того, что один из каменных братьев-бакабов, лежащих в сельве, оказался сестрой, родившей ни с того, ни с сего младенца, – метра полтора величиной и такого тяжелого, что под ним земля прогибалась. По дну озера Петен-Ица он вышел прямо в Тайясаль.
Утром в храме обнаружили каменного малютку, восседавшего на спине безголового Циминчака. Его сердце-булыжник билось, но очень медленно, неторопливо – один удар в сутки. Так же неспешно говорил – по два звука за день. Жрец Бошито внимательно слушал, чтобы сложить слова и разобраться, чего же хочет истукан. Он не заметил, как мимо проскользнул мальчик лет двенадцати с мотком веревки под мышкой.
– Ну! Что получается?! – наведывался то и дело нетерпеливый брат.
Бошито припоминал, почесывая затылок:
– «Не». Дальше – «йо». Потом – «ль!»
– Очень болтливый! – злился Балам. – Нейоль?! Может, его имя?
– «Ме», – добавил Бошито. – На сегодня это, пожалуй, все…
Баламу надоела волокита. Подступив к истукану, он взмахнул дубиной, утыканной кремниевыми шипами:
– Говори сразу! Не то пожалеешь…
Возможно, и само дитя хотело высказаться немедля, да каменный язык плохо ворочался. А уж коли Балам замахнулся, так обязательно саданет! И дубина его обрушилась, расколов на куски невольного молчуна. Голова, катясь по полу, вдруг напоследок выпалила:
– Ла-уа-ли-стли!
– Вот как! – заорал Балам, дробя в крошку каменные члены, – Нейольмелауалистли?! Исправление людских сердец?! Вот что ты задумал! Никто не смеет устанавливать тут свои порядки!
В общем, исповедь и прощение, то есть обряд исправления людских сердец, который был бы очень кстати, увы! – не состоялся. А каменные бакабы из сельвы все, как один, отвернулись от города Тайясаля.
В девятнадцатый месяц Майеб братья отмечали день рождения. И этот несчастный короткий виналь, растягиваясь, удлинялся бесконечно – не менее чем в двадцать раз.
Уже ободрали все деревья, дававшие бобы какао. И когда платить стало нечем, Балам и Бошито продали испанскому негоцианту старинное золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, а заодно серебряных голубку, сову и попугая.
Возможно, эти безделушки имели какую-то тайную силу и охраняли город.
Так или иначе, а над озером и островом образовалась странная прореха, куда прыснули всякие напасти и мрачные знамения.
Откуда ни возьмись, появились лысые грудастые тетки, норовившие задушить каждого, кто подворачивался под руку, и превращавшие детей в летучих мышей. Балам нацепил маску из листьев магея, которая охраняла от колдовских прелестей, и разогнал теток особым кнутом, сплетенным из гремучих змей. Они спаслись вплавь и долго потом стенали в сельве.
Затем случилось крылатое вторжение. Носились колибри со шпорами, срезая на лету все выдающееся – хоть уши, хоть носы! Порхали обсидиановые бабочки с острыми крыльями, рассекавшими кожу до костей. Стаи иссиня-черных птиц Кау прилетели справлять свадьбы и орали так пронзительно, с раннего утра до захода, что не слышно было человеческой речи. Тучи москитов заполонили остров, чего раньше не бывало. И все, от мала до велика, так чесались, будто отплясывали какой-то старинный охотничий танец.
Балам сражался, как герой, в одиночку. Он веселился, когда надвигались новые бедствия. Без промаха бил из лука птиц и бабочек. Развесил повсюду сети с такой мелкой ячеей, что в них попадались даже москиты. Кроме того, распорядился вымазать всех жителей слезами плакучего фикуса. Этот сок уле хорошо защищал от любых паразитов, хотя Тайясаль и превратился на время в город черных каучуковых людей, шарахавшихся в страхе друг от друга.
То и дело приплывал на остров хромой койот Некок Яотль и носился по улицам на трех ногах быстрее, чем на четырех, подставляя всем зеркало, чтобы посмотрелись.
Балам долго его выслеживал и подстерег, когда тот меньше всего ожидал, выкусывая из шкуры блох под гвоздичным деревом. К нему-то и пригвоздило койота копье с отравленным наконечником. Только очень твердый, уверенный в себе человек мог так запросто расправиться с духом сомнений, укравшим немало чужих лиц.
Да, впрочем, – кто его знает? – может, это был и не дух, а обычный койот-инвалид с зеркальным, правда, затылком. Так или иначе, а погиб он глупо, как заурядный шакал.
Расплодились рогатые кролики. Смешно поглядеть – кролик с рогами! Но они не давали пройти по улице! Шныряли, путались под ногами. А если случайно наступишь, наскакивали, бодаясь, будто бычки.
Балам расставил силки и переловил ровно половину. Привязав каждому на шею колокольчик, выпустил. Тогда и произошло великое кроличье побоище! Те, кто с колокольчиками, против остальных. Победителей не было, – все полегли, изувеченные острыми рогами.
Неведомо из какой глуши притащился кровопивец Чупасангре. До последней капли высасывал кровь домашних животных. А случалось, и людей! Никто его не видел и представить себе не мог, каков он, этот изверг Чупасангре. Лишь необычные беспалые следы, точно отпечатки листьев магнолии, появлялись на песчаном берегу.
Тогда Балам, ощипав с десяток магнолий, проложил дорожку беспалых следов к глубокому жертвенному колодцу. И уже следующей ночью за шумным всплеском раздался дикий рев. Почти до рассвета барахтался, визжал и рыдал неумный Чупасангре. Но силы его наконец иссякли, и он затих, побулькав, как тонущий горшок. Так и не увидали беспалого злодея.
А знамения продолжались. И даже Балам был перед ними бессилен.
На крестьян, возвращавшихся с мильпы, напало стадо обезьян-мириков. С глухим однообразным воем они закидывали людей ветками, камнями, плодами манго и кокосами, желая навсегда прогнать из сельвы.
Сгнил маис в зернохранилище. И все продукты стали жидкими, а вода вязкой и горькой.
Настал месяц Очпанистли, в который подметают. Однако никто не хотел мести, потому что поселилась в городе богиня грязи Ишкуина.
Жители Тайясаля принесли в жертву сотни перепелок и безрогих кроликов богу безделия Ауикле. Да никакого толку от этого ближнего божества!
Любовь покинула озеро Петен-Ица, и оно заметно обмелело. Напоминало теперь змеиный глаз, если посмотреть с высоты птичьего полета, – круглое, желтоватое, и посередине, как зрачок, вытянутый остров.
Уже три виналя не было дождя.
И люди прятались в домах, думая, что наступает конец света, а Пятое солнце вот-вот погаснет, раньше времени.
Но, как не в чем не бывало, оно спокойно озаряло все красоты и уродства, переполнявшие город Тайясаль.
О Цаколе-Битоле они и думать не думали, – так далек был от них Творец и Создатель. Впрочем, ровно настолько, насколько сами того хотели. Можно сказать, Цаколя-Битоля, в точности, как родного отца, замуровали они в глухом подземелье.
С утра до вечера в городе веселились. Горланили песни, трубили в раковины и кривые дудки. На площадях танцевали под писк свистулек, звон бубенцов, колокольчиков и гул барабанов. У стен дворца отплясывали в лицах историю индюка, решившего стать царь-птицей. Неподалеку протекал, не кончаясь, унылый танец раненого оленя. И тут же радостный хоровод дряхлых старичков, прощавшихся с жизнью, и пляска койота, который преследует индейку, но сам попадает в западню.
Сражались в пок-а-ток, не на жизнь, а на смерть, поскольку проигравших сразу резали, как ягнят, вырывая сердце.
Правда, в череде праздников и гуляний случилась небольшая заминка. Началось с того, что один из каменных братьев-бакабов, лежащих в сельве, оказался сестрой, родившей ни с того, ни с сего младенца, – метра полтора величиной и такого тяжелого, что под ним земля прогибалась. По дну озера Петен-Ица он вышел прямо в Тайясаль.
Утром в храме обнаружили каменного малютку, восседавшего на спине безголового Циминчака. Его сердце-булыжник билось, но очень медленно, неторопливо – один удар в сутки. Так же неспешно говорил – по два звука за день. Жрец Бошито внимательно слушал, чтобы сложить слова и разобраться, чего же хочет истукан. Он не заметил, как мимо проскользнул мальчик лет двенадцати с мотком веревки под мышкой.
– Ну! Что получается?! – наведывался то и дело нетерпеливый брат.
Бошито припоминал, почесывая затылок:
– «Не». Дальше – «йо». Потом – «ль!»
– Очень болтливый! – злился Балам. – Нейоль?! Может, его имя?
– «Ме», – добавил Бошито. – На сегодня это, пожалуй, все…
Баламу надоела волокита. Подступив к истукану, он взмахнул дубиной, утыканной кремниевыми шипами:
– Говори сразу! Не то пожалеешь…
Возможно, и само дитя хотело высказаться немедля, да каменный язык плохо ворочался. А уж коли Балам замахнулся, так обязательно саданет! И дубина его обрушилась, расколов на куски невольного молчуна. Голова, катясь по полу, вдруг напоследок выпалила:
– Ла-уа-ли-стли!
– Вот как! – заорал Балам, дробя в крошку каменные члены, – Нейольмелауалистли?! Исправление людских сердец?! Вот что ты задумал! Никто не смеет устанавливать тут свои порядки!
В общем, исповедь и прощение, то есть обряд исправления людских сердец, который был бы очень кстати, увы! – не состоялся. А каменные бакабы из сельвы все, как один, отвернулись от города Тайясаля.
В девятнадцатый месяц Майеб братья отмечали день рождения. И этот несчастный короткий виналь, растягиваясь, удлинялся бесконечно – не менее чем в двадцать раз.
Уже ободрали все деревья, дававшие бобы какао. И когда платить стало нечем, Балам и Бошито продали испанскому негоцианту старинное золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, а заодно серебряных голубку, сову и попугая.
Возможно, эти безделушки имели какую-то тайную силу и охраняли город.
Так или иначе, а над озером и островом образовалась странная прореха, куда прыснули всякие напасти и мрачные знамения.
Откуда ни возьмись, появились лысые грудастые тетки, норовившие задушить каждого, кто подворачивался под руку, и превращавшие детей в летучих мышей. Балам нацепил маску из листьев магея, которая охраняла от колдовских прелестей, и разогнал теток особым кнутом, сплетенным из гремучих змей. Они спаслись вплавь и долго потом стенали в сельве.
Затем случилось крылатое вторжение. Носились колибри со шпорами, срезая на лету все выдающееся – хоть уши, хоть носы! Порхали обсидиановые бабочки с острыми крыльями, рассекавшими кожу до костей. Стаи иссиня-черных птиц Кау прилетели справлять свадьбы и орали так пронзительно, с раннего утра до захода, что не слышно было человеческой речи. Тучи москитов заполонили остров, чего раньше не бывало. И все, от мала до велика, так чесались, будто отплясывали какой-то старинный охотничий танец.
Балам сражался, как герой, в одиночку. Он веселился, когда надвигались новые бедствия. Без промаха бил из лука птиц и бабочек. Развесил повсюду сети с такой мелкой ячеей, что в них попадались даже москиты. Кроме того, распорядился вымазать всех жителей слезами плакучего фикуса. Этот сок уле хорошо защищал от любых паразитов, хотя Тайясаль и превратился на время в город черных каучуковых людей, шарахавшихся в страхе друг от друга.
То и дело приплывал на остров хромой койот Некок Яотль и носился по улицам на трех ногах быстрее, чем на четырех, подставляя всем зеркало, чтобы посмотрелись.
Балам долго его выслеживал и подстерег, когда тот меньше всего ожидал, выкусывая из шкуры блох под гвоздичным деревом. К нему-то и пригвоздило койота копье с отравленным наконечником. Только очень твердый, уверенный в себе человек мог так запросто расправиться с духом сомнений, укравшим немало чужих лиц.
Да, впрочем, – кто его знает? – может, это был и не дух, а обычный койот-инвалид с зеркальным, правда, затылком. Так или иначе, а погиб он глупо, как заурядный шакал.
Расплодились рогатые кролики. Смешно поглядеть – кролик с рогами! Но они не давали пройти по улице! Шныряли, путались под ногами. А если случайно наступишь, наскакивали, бодаясь, будто бычки.
Балам расставил силки и переловил ровно половину. Привязав каждому на шею колокольчик, выпустил. Тогда и произошло великое кроличье побоище! Те, кто с колокольчиками, против остальных. Победителей не было, – все полегли, изувеченные острыми рогами.
Неведомо из какой глуши притащился кровопивец Чупасангре. До последней капли высасывал кровь домашних животных. А случалось, и людей! Никто его не видел и представить себе не мог, каков он, этот изверг Чупасангре. Лишь необычные беспалые следы, точно отпечатки листьев магнолии, появлялись на песчаном берегу.
Тогда Балам, ощипав с десяток магнолий, проложил дорожку беспалых следов к глубокому жертвенному колодцу. И уже следующей ночью за шумным всплеском раздался дикий рев. Почти до рассвета барахтался, визжал и рыдал неумный Чупасангре. Но силы его наконец иссякли, и он затих, побулькав, как тонущий горшок. Так и не увидали беспалого злодея.
А знамения продолжались. И даже Балам был перед ними бессилен.
На крестьян, возвращавшихся с мильпы, напало стадо обезьян-мириков. С глухим однообразным воем они закидывали людей ветками, камнями, плодами манго и кокосами, желая навсегда прогнать из сельвы.
Сгнил маис в зернохранилище. И все продукты стали жидкими, а вода вязкой и горькой.
Настал месяц Очпанистли, в который подметают. Однако никто не хотел мести, потому что поселилась в городе богиня грязи Ишкуина.
Жители Тайясаля принесли в жертву сотни перепелок и безрогих кроликов богу безделия Ауикле. Да никакого толку от этого ближнего божества!
Любовь покинула озеро Петен-Ица, и оно заметно обмелело. Напоминало теперь змеиный глаз, если посмотреть с высоты птичьего полета, – круглое, желтоватое, и посередине, как зрачок, вытянутый остров.
Уже три виналя не было дождя.
И люди прятались в домах, думая, что наступает конец света, а Пятое солнце вот-вот погаснет, раньше времени.
Но, как не в чем не бывало, оно спокойно озаряло все красоты и уродства, переполнявшие город Тайясаль.
Ахау Кан
Зерно
Балам сначала от души веселился, борясь с нахлынувшими бедами. Но когда сообразил, что все не одолеет, ужасно обозлился. Бродил по городу и окрестностям, пугая встречных, поскольку сам напоминал страшное знамение.
Вообще-то он мало менялся. Либо неукротимо злобный, готовый растерзать кого угодно. Или веселый до безумия – вот-вот разорвет! Ненасытен и всегда при деле…
В Тайясале было два колодца. Из одного брали питьевую воду, а другой был заброшен. К нему вела старинная заброшенная Дорога жертв. Именно в нем сгинул благодаря Баламу неведомый Чупасангре. Это был даже не колодец, а подземное озеро-сеноте, вода которого смутно отблескивала на глубине в пятьдесят метров. С незапамятных пор считалось, что там обитает божество крокодилов.
Давным-давно один из жрецов ввел диковатый обычай. Ранним утром под скучный галдеж трещоток на длинных лианах спускали в воду юных девиц. А ровно в полдень вытаскивали. И жрец-пройдоха толковал их путаную, полуобморочную речь и сбивчивые всхлипы как прорицания крокодильего бога.
Балам постановил возродить обряд. Правда, без церемоний, то есть без музыки и лиан. Он решил, что нужны человеческие жертвы, иначе город умрет и начнет разлагаться, как позабытая туша свиньи.
Младшие жрецы просто сталкивали выбранную девицу в колодец. Бросали, как зерно, ожидая каких-нибудь благотворных ростков. Но из подземных глубин восходили лишь вопли да стоны – то ли тонущих, то ли пожираемых крокодилом.
Словом, жертвы не приносили ни дождя, ни умиротворения.
Требовалось вмешательство верховного жреца, но Бошито увиливал, ссылаясь на немощь от безмерной натуги, когда он якобы не дал угаснуть Пятому солнцу. И в храме теперь редко показывался, объясняя, что у него в пригороде, под деревом спящих, свидание с Кукульканом.
Балам морщился, только что не плевался. Терпеть не мог пернатого змея, да и вообще всякой двойственности. Никакого проку от нее!
– Если ты птица, – так летай! – злился Балам. – Если змей, – ползай! И нечего фокусничать!
Вряд ли бы он ответил, не задумавшись, любит ли хоть кого-нибудь.
Задумчивым его сроду не замечали. Мысли, как короткие дротики, стремительно пролетали сквозь голову ахава. И все же он успевал зацепить самую, на его взгляд, ценную.
Балам точно знал, кого любит. Сказал бы, не задумываясь.
Сердце его трепетало, когда он виделся с Ахау Кан – владыкой змей!
Часами мог поглаживать ее королевское тело – длинное, за два метра, в черно-красную поперечную полосу. Долго смотрел в желтые холодные глаза, рассеченные узким клином зрачка, похожие на его собственные.
Он любил всех ее сестер и братьев. Повсюду во дворце ахава стояли миски с молоком, откуда пили гремучие змеи. А кроме того, имелась особая змеиная столовая – комната, заполненная кроликами.
В его спальне ползали, сплетались в клубки и ходили колесом десятки королевских змей. И ни разу он не слышал от них брани или угроз, то есть сухого стрекотанья хвостов, похожего на шум спелых семян в сотрясенной маковой коробочке.
– Зачем нам летать? – ласкал Балам гремучих змей. – Достаточно ползать. Ну, в крайнем случае, можно скакать!
Змеи принимали его как близкого любимого родственника. Иногда он просыпался, с ног до головы обвитый их телами.
– Приветствую тебя, Ахау Кан! – говорил Балам, открывая глаза, и в это время был счастлив.
Когда его навещали милые подружки, он заставлял их надевать юбки из живых змей. В лучшем случае юбка без затей расползалась на глазах. Но часто, прежде чем уползти, кусала.
Балама веселило и то, и другое. Он считал, что Ахау Кан чудесно разбирается в женщинах. Укушенным ею – не место рядом с ахавом!
Королевская змея меняет ядовитые зубы каждый виналь, и Балам менял подруг никак не реже.
Он покрасил свои волосы в красный цвет, а жидкую, едва пробивавшуюся бородку – в черный. И носил, не снимая, маску змеи, очень подходившую к его лицу.
Он заказал особую одежду цицимитли – из змеиной кожи, украшенную черепами, которую в древности надевали только жрецы в Ночь мертвых.
Они с Бошито родились в день затмения, под знаком змеи. Однако его брат ничего особенного не испытывал к хладнокровным пресмыкающимся. Разве что побаивался.
По утрам верховный жрец Бошито ходил от дома к дому с маленькой куклой, танцевавшей на его руке, и призывал как можно больше петь, плясать и веселиться. А потом, упившись пульке, лежал до заката на краю города под оранжевой фрамбуяной, деревом спящих. Он не замечал, как из-за дерева, таясь, поглядывает на него некий юноша. Бошито жевал смолу-чикле и бормотал сквозь дрему неизвестно какие глупости, – вроде бы беседовал с Кукульканом.
– Даже уродившись змеей, – грозил пальцем фрамбуяне, – можно кое-чего достичь!
Бошито, как мог, устранялся от жреческих дел, поскольку не владел самыми простыми навыками, – даже дождь не умел вызывать.
Это раздражало и бесило Балама.
Однажды в его голове мелькнул дротик, намекнувший, что пора окончательно устранить брата, чтобы не путался под ногами черненькой шатающейся тенью. К тому же ожило воспоминание, как Бошито закапывал его в землю.
И вот именно в тот день, когда Чанеке вылетел из своей темницы, растворившись в свете, один его сын решил убить другого.
Как в дом с плохой крышей просачивается дождь, так голова безумца наполняется злобными замыслами, сказал бы Чанеке.
Баламу вдруг показалось слишком грубым заколоть Бошито ножом, проткнуть пикой или подстрелить из лука.
«Так с братьями не поступают!» – отругал он себя, торопея от эдакого великодушия.
Конечно, всегда под рукой Ахау Кан, но Баламу не хотелось, чтобы любимая чистая змея вонзала зубы в пропитанное брагой тело.
Поэтому он отравил брата грибами, купленными у богини грязи Ишкуины.
Бошито хорошо поел, но не совсем умер. Лежал и бредил уже четыре кина.
«Грязь не липнет к грязи!» – свирепел Балам, слушая, как Бошито предрекает близкое будущее, в котором ничего хорошего не намечалось, – смерти, войны, разруха…
Когда речь зашла о том, что самому ахаву города Тайясаля суждено утонуть в озере, Балам плюнул брату в лицо и приоткрыл корзину, где, свернувшись тугими кольцами, дремала его возлюбленная.
На утро Бошито был холоден, как камень, и черен, как спелый инжир.
А рядом с ним, будто жезл ахава, вытянулась во всю длину прекрасная Ахау Кан. Бошито крепко зажал в кулаке ее плоскую голову.
– Ах, мой бедный ненаглядный брат! – горько плакал Балам, гладя и целуя мертвую змею. – Я не хочу с тобой расставаться!
Из королевской змеи мастера сделали чучело.
И с тех пор Балам поклонялся одному божеству Ахау Кан – владыке пресмыкающихся.
Вообще-то он мало менялся. Либо неукротимо злобный, готовый растерзать кого угодно. Или веселый до безумия – вот-вот разорвет! Ненасытен и всегда при деле…
В Тайясале было два колодца. Из одного брали питьевую воду, а другой был заброшен. К нему вела старинная заброшенная Дорога жертв. Именно в нем сгинул благодаря Баламу неведомый Чупасангре. Это был даже не колодец, а подземное озеро-сеноте, вода которого смутно отблескивала на глубине в пятьдесят метров. С незапамятных пор считалось, что там обитает божество крокодилов.
Давным-давно один из жрецов ввел диковатый обычай. Ранним утром под скучный галдеж трещоток на длинных лианах спускали в воду юных девиц. А ровно в полдень вытаскивали. И жрец-пройдоха толковал их путаную, полуобморочную речь и сбивчивые всхлипы как прорицания крокодильего бога.
Балам постановил возродить обряд. Правда, без церемоний, то есть без музыки и лиан. Он решил, что нужны человеческие жертвы, иначе город умрет и начнет разлагаться, как позабытая туша свиньи.
Младшие жрецы просто сталкивали выбранную девицу в колодец. Бросали, как зерно, ожидая каких-нибудь благотворных ростков. Но из подземных глубин восходили лишь вопли да стоны – то ли тонущих, то ли пожираемых крокодилом.
Словом, жертвы не приносили ни дождя, ни умиротворения.
Требовалось вмешательство верховного жреца, но Бошито увиливал, ссылаясь на немощь от безмерной натуги, когда он якобы не дал угаснуть Пятому солнцу. И в храме теперь редко показывался, объясняя, что у него в пригороде, под деревом спящих, свидание с Кукульканом.
Балам морщился, только что не плевался. Терпеть не мог пернатого змея, да и вообще всякой двойственности. Никакого проку от нее!
– Если ты птица, – так летай! – злился Балам. – Если змей, – ползай! И нечего фокусничать!
Вряд ли бы он ответил, не задумавшись, любит ли хоть кого-нибудь.
Задумчивым его сроду не замечали. Мысли, как короткие дротики, стремительно пролетали сквозь голову ахава. И все же он успевал зацепить самую, на его взгляд, ценную.
Балам точно знал, кого любит. Сказал бы, не задумываясь.
Сердце его трепетало, когда он виделся с Ахау Кан – владыкой змей!
Часами мог поглаживать ее королевское тело – длинное, за два метра, в черно-красную поперечную полосу. Долго смотрел в желтые холодные глаза, рассеченные узким клином зрачка, похожие на его собственные.
Он любил всех ее сестер и братьев. Повсюду во дворце ахава стояли миски с молоком, откуда пили гремучие змеи. А кроме того, имелась особая змеиная столовая – комната, заполненная кроликами.
В его спальне ползали, сплетались в клубки и ходили колесом десятки королевских змей. И ни разу он не слышал от них брани или угроз, то есть сухого стрекотанья хвостов, похожего на шум спелых семян в сотрясенной маковой коробочке.
– Зачем нам летать? – ласкал Балам гремучих змей. – Достаточно ползать. Ну, в крайнем случае, можно скакать!
Змеи принимали его как близкого любимого родственника. Иногда он просыпался, с ног до головы обвитый их телами.
– Приветствую тебя, Ахау Кан! – говорил Балам, открывая глаза, и в это время был счастлив.
Когда его навещали милые подружки, он заставлял их надевать юбки из живых змей. В лучшем случае юбка без затей расползалась на глазах. Но часто, прежде чем уползти, кусала.
Балама веселило и то, и другое. Он считал, что Ахау Кан чудесно разбирается в женщинах. Укушенным ею – не место рядом с ахавом!
Королевская змея меняет ядовитые зубы каждый виналь, и Балам менял подруг никак не реже.
Он покрасил свои волосы в красный цвет, а жидкую, едва пробивавшуюся бородку – в черный. И носил, не снимая, маску змеи, очень подходившую к его лицу.
Он заказал особую одежду цицимитли – из змеиной кожи, украшенную черепами, которую в древности надевали только жрецы в Ночь мертвых.
Они с Бошито родились в день затмения, под знаком змеи. Однако его брат ничего особенного не испытывал к хладнокровным пресмыкающимся. Разве что побаивался.
По утрам верховный жрец Бошито ходил от дома к дому с маленькой куклой, танцевавшей на его руке, и призывал как можно больше петь, плясать и веселиться. А потом, упившись пульке, лежал до заката на краю города под оранжевой фрамбуяной, деревом спящих. Он не замечал, как из-за дерева, таясь, поглядывает на него некий юноша. Бошито жевал смолу-чикле и бормотал сквозь дрему неизвестно какие глупости, – вроде бы беседовал с Кукульканом.
– Даже уродившись змеей, – грозил пальцем фрамбуяне, – можно кое-чего достичь!
Бошито, как мог, устранялся от жреческих дел, поскольку не владел самыми простыми навыками, – даже дождь не умел вызывать.
Это раздражало и бесило Балама.
Однажды в его голове мелькнул дротик, намекнувший, что пора окончательно устранить брата, чтобы не путался под ногами черненькой шатающейся тенью. К тому же ожило воспоминание, как Бошито закапывал его в землю.
И вот именно в тот день, когда Чанеке вылетел из своей темницы, растворившись в свете, один его сын решил убить другого.
Как в дом с плохой крышей просачивается дождь, так голова безумца наполняется злобными замыслами, сказал бы Чанеке.
Баламу вдруг показалось слишком грубым заколоть Бошито ножом, проткнуть пикой или подстрелить из лука.
«Так с братьями не поступают!» – отругал он себя, торопея от эдакого великодушия.
Конечно, всегда под рукой Ахау Кан, но Баламу не хотелось, чтобы любимая чистая змея вонзала зубы в пропитанное брагой тело.
Поэтому он отравил брата грибами, купленными у богини грязи Ишкуины.
Бошито хорошо поел, но не совсем умер. Лежал и бредил уже четыре кина.
«Грязь не липнет к грязи!» – свирепел Балам, слушая, как Бошито предрекает близкое будущее, в котором ничего хорошего не намечалось, – смерти, войны, разруха…
Когда речь зашла о том, что самому ахаву города Тайясаля суждено утонуть в озере, Балам плюнул брату в лицо и приоткрыл корзину, где, свернувшись тугими кольцами, дремала его возлюбленная.
На утро Бошито был холоден, как камень, и черен, как спелый инжир.
А рядом с ним, будто жезл ахава, вытянулась во всю длину прекрасная Ахау Кан. Бошито крепко зажал в кулаке ее плоскую голову.
– Ах, мой бедный ненаглядный брат! – горько плакал Балам, гладя и целуя мертвую змею. – Я не хочу с тобой расставаться!
Из королевской змеи мастера сделали чучело.
И с тех пор Балам поклонялся одному божеству Ахау Кан – владыке пресмыкающихся.
Месть Циминчака
Змея
Всякое злое дело, тлея, подобно огню, покрытому пеплом, следует за злодеем, как ягуар, – след в след, подстерегая, когда напасть.
Балам стал единоличным правителем города Тайясаля – и ахавом, и жрецом.
В честь этого и учредил новый праздник – день рождения Солнца. Его отмечали в двенадцатый кин Чикчан двенадцатого виналя Кеха. Этот день получил имя Аау.
На восходе солнца двадцать особых «встреча-а-а-ул» и двадцать «крича-а-а-ул» ора-а-ули на весь город:
– А-а-а-у-у! А-а-у-у-у!
Повсюду разложили огромные костры. Казалось, будто солнце гуляло по городским улицам, полыхая во всю мощь. Такой был зной!
И по озеру Петен-Ица всю ночь ходили кругами сотни пирог и плотов с факелами. Многие воспламенялись, сгорая дотла.
Балам стал единоличным правителем города Тайясаля – и ахавом, и жрецом.
В честь этого и учредил новый праздник – день рождения Солнца. Его отмечали в двенадцатый кин Чикчан двенадцатого виналя Кеха. Этот день получил имя Аау.
На восходе солнца двадцать особых «встреча-а-а-ул» и двадцать «крича-а-а-ул» ора-а-ули на весь город:
– А-а-а-у-у! А-а-у-у-у!
Повсюду разложили огромные костры. Казалось, будто солнце гуляло по городским улицам, полыхая во всю мощь. Такой был зной!
И по озеру Петен-Ица всю ночь ходили кругами сотни пирог и плотов с факелами. Многие воспламенялись, сгорая дотла.