— Я слышал, что сын мой… — начал было Ардалион Александрович.
   — Да, сын ваш! Хороши и вы тоже, папенька-то! Почему вас никогда не видать у меня? Что, вы сами прячетесь или сын вас прячет? Вам-то уж можно приехать ко мне, никого не компрометируя.
   — Дети девятнадцатого века и их родители… — начал было опять генерал.
   — Настасья Филипповна! Отпустите, пожалуйста, Ардалиона Александровича на одну минуту, его спрашивают, — громко сказала Нина Александровна.
   — Отпустить! Помилуйте, я так много слышала, так давно желала видеть! И какие у него дела? Ведь он в отставке? Вы не оставите меня, генерал, не уйдете?
   — Я даю вам слово, что он приедет к вам сам, но теперь он нуждается в отдыхе.
   — Ардалион Александрович, говорят, что вы нуждаетесь в отдыхе! — вскрикнула Настасья Филипповна с недовольною и брезгливою гримаской, точно ветреная дурочка, у которой отнимают игрушку. Генерал как раз постарался еще более одурачить свое положение.
   — Друг мой! Друг мой! — укорительно произнес он, торжественно обращаясь к жене и положа руку на сердце.
   — Вы не уйдете отсюда, маменька? — громко спросила Варя.
   — Нет, Варя, я досижу до конца.
   Настасья Филипповна не могла не слышать вопроса и ответа, но веселость ее оттого как будто еще увеличилась. Она тотчас же снова засыпала генерала вопросами, и через пять минут генерал был в самом торжественном настроении и ораторствовал при громком смехе присутствующих.
   Коля дернул князя за фалду.
   — Да уведите хоть вы его как-нибудь! Нельзя ли? Пожалуйста! — И у бедного мальчика даже слезы негодования горели на глазах. — О проклятый Ганька! — прибавил он про себя.
   — С Иваном Федоровичем Епанчиным я действительно бывал в большой дружбе, — разливался генерал на вопросы Настасьи Филипповны. — Я, он и покойный князь Лев Николаевич Мышкин, сына которого я обнял сегодня после двадцатилетней разлуки, мы были трое неразлучные, так сказать, кавалькада: Атос, Портос и Арамис * . Но, увы, один в могиле, сраженный клеветой и пулей, другой перед вами и еще борется с клеветами и пулями…
   — С пулями! — вскричала Настасья Филипповна.
   — Они здесь, в груди моей, а получены под Карсом * , и в дурную погоду я их ощущаю. Во всех других отношениях живу философом, хожу, гуляю, играю в моем кафе, как удалившийся от дел буржуа, в шашки и читаю «Indйpendance» * . [9]Но с нашим Портосом, Епанчиным, после третьегодней истории на железной дороге по поводу болонки покончено мною окончательно.
   — Болонки! Это что же такое? — с особенным любопытством спросила Настасья Филипповна. — С болонкой? Позвольте, и на железной дороге!.. — как бы припоминала она.
   — О, глупая история, не стоит и повторять: из-за гувернантки княгини Белоконской, мистрис Шмидт, но… не стоит и повторять.
   — Да непременно же расскажите! — весело воскликнула Настасья Филипповна.
   — И я еще не слыхал! — заметил Фердыщенко. — C'est du nouveau. [10]
   — Ардалион Александрович! — раздался опять умоляющий голос Нины Александровны.
   — Папенька, вас спрашивают! — крикнул Коля.
   — Глупая история, и в двух словах, — начал генерал с самодовольством. — Два года назад, да! без малого, только что последовало открытие новой — ской железной дороги, я (и уже в штатском пальто), хлопоча о чрезвычайно важных для меня делах по сдаче моей службы, взял билет, в первый класс: вошел, сижу, курю. То есть продолжаю курить, я закурил раньше. Я один в отделении. Курить не запрещается, но и не позволяется; так, полупозволяется, по обыкновению; ну, и смотря по лицу. Окно спущено Вдруг, перед самым свистком, помещаются две дамы с болонкой, прямо насупротив; опоздали; одна пышнейшим образом разодета, в светло-голубом; другая скромнее, в шелковом черном с перелинкой. Недурны собой, смотрят надменно, говорят по-английски. Я, разумеется, ничего; курю. То есть я и подумал было, но, однако, продолжаю курить, потому окно отворено, в окно. Болонка у светло-голубой барыни на коленках покоится, маленькая, вся в мой кулак, черная, лапки беленькие, даже редкость. Ошейник серебряный с девизом. Я ничего. Замечаю только, что дамы, кажется, сердятся, за сигару, конечно. Одна в лорнет уставилась, черепаховый. Я опять-таки ничего: потому ведь ничего же не говорят! Если бы сказали, предупредили, попросили, ведь есть же, наконец, язык человеческий! А то молчат… вдруг, — и это без малейшего, я вам скажу, предупреждения, то есть без самомалейшего, так-таки совершенно как бы с ума спятила, — светло-голубая хвать у меня из руки сигару и за окно. Вагон летит, гляжу как полоумный. Женщина дикая; дикая женщина, так-таки совершенно из дикого состояния; а впрочем, дородная женщина, полная, высокая, блондинка, румяная (слишком даже), глаза на меня сверкают. Не говоря ни слова, я с необыкновенною вежливостью, с совершеннейшею вежливостью, с утонченнейшею, так сказать, вежливостью, двумя пальцами приближаюсь к болонке, беру деликатно за шиворот и шварк ее за окошко вслед за сигаркой! Только взвизгнула! Вагон продолжает лететь…
   — Вы изверг! — крикнула Настасья Филипповна, хохоча и хлопая в ладошки как девочка.
   — Браво, браво! — кричал Фердыщенко. Усмехнулся и Птицын, которому тоже было чрезвычайно неприятно появление генерала; даже Коля засмеялся и тоже крикнул: «Браво!».
   — И я прав, я прав, трижды прав! — с жаром продолжал торжествующий генерал, — потому что если в вагонах сигары запрещены, то собаки и подавно.
   — Браво, папаша! — восторженно вскричал Коля, — великолепно! Я бы непременно, непременно то же бы самое сделал!
   — Но что же барыня? — с нетерпением допрашивала Настасья Филипповна.
   — Она? Ну, вот тут-то вся неприятность и сидит, — продолжал, нахмурившись, генерал, — ни слова не говоря и без малейшего как есть предупреждения, она хвать меня по щеке! Дикая женщина; совершенно из дикого состояния!
   — А вы?
   Генерал опустил глаза, поднял брови, поднял плечи, сжал губы, раздвинул руки, помолчал и вдруг промолвил:
   — Увлекся!
   — И больно? Больно?
   — Ей-богу, не больно! Скандал вышел, но не больно. Я только один раз отмахнулся, единственно только чтоб отмахнуться. Но тут сам сатана и подвертел: светло-голубая оказалась англичанка, гувернантка или даже какой-то там друг дома у княгини Белоконской, а которая в черном платье, та была старшая из княжон Белоконских, старая дева лет тридцати пяти. А известно, в каких отношениях состоит генеральша Епанчина к дому Белоконских. Все княжны в обмороке, слезы, траур по фаворитке болонке, визг шестерых княжон, визг англичанки, — светопреставление! Ну, конечно, ездил с раскаянием, просил извинения, письмо написал, не приняли, ни меня, ни письма, а с Епанчиным раздоры, исключение, изгнание!
   — Но позвольте, как же это? — спросила вдруг Настасья Филипповна. — Пять или шесть дней назад я читала в «Indйpendance» — a я постоянно читаю «Indйpendance» — точно такую же историю! Но решительно точно такую же! Это случилось на одной из прирейнских железных дорог, в вагоне, с одним французом и англичанкой: точно так же была вырвана сигара, точно так же была выкинута в окно болонка, наконец, точно так же и кончилось, как у вас. Даже платье светло-голубое!
   Генерал покраснел ужасно, Коля тоже покраснел и стиснул себе руками голову; Птицын быстро отвернулся. Хохотал по-прежнему один только Фердыщенко. Про Ганю и говорить было нечего: он всё время стоял, выдерживая немую и нестерпимую муку.
   — Уверяю же вас, — пробормотал генерал, — что и со мной точно то же случилось…
   — У папаши действительно была неприятность с мистрис Шмидт, гувернанткой у Белоконских, — вскричал Коля, — я помню.
   — Как! Точь-в-точь? Одна и та же история на двух концах Европы, и точь-в-точь такая же во всех подробностях, до светло-голубого платья! — настаивала безжалостная Настасья Филипповна. — Я вам «Indйpendance Belge» пришлю!
   — Но заметьте, — всё еще настаивал генерал, — что со мной произошло два года раньше…
   — А, вот разве это!
   Настасья Филипповна хохотала как в истерике.
   — Папенька, я вас прошу выйти на два слова, — дрожащим, измученным голосом проговорил Ганя, машинально схватив отца за плечо. Бесконечная ненависть кипела в его взгляде.
   В это самое мгновение раздался чрезвычайно громкий удар колокольчика из передней. Таким ударом можно было сорвать колокольчик. Предвозвещался визит необыкновенный. Коля побежал отворять.
X
   В прихожей стало вдруг чрезвычайно шумно и людно; из гостиной казалось, что со двора вошло несколько человек и всё еще продолжают входить. Несколько голосов говорило и вскрикивало разом; говорили и вскрикивали и на лестнице, на которую дверь из прихожей, как слышно было, не затворялась. Визит оказывался чрезвычайно странный. Все переглянулись; Ганя бросился в залу, но и в залу уже вошло несколько человек.
   — А, вот он, Иуда! — вскрикнул знакомый князю голос. — Здравствуй, Ганька, подлец!
   — Он, он самый и есть! — поддакнул другой голос.
   Сомневаться князю было невозможно: один голос был Рогожина, а другой Лебедева.
   Ганя стоял как бы в отупении на пороге гостиной и глядел молча, не препятствуя входу в залу одного за другим человек десяти или двенадцати вслед за Парфеном Рогожиным. Компания была чрезвычайно разнообразная и отличалась не только разнообразием, но и безобразием. Некоторые входили так, как были на улице, в пальто и в шубах. Совсем пьяных, впрочем, не было; зато все казались сильно навеселе. Все, казалось, нуждались друг в друге, чтобы войти; ни у одного недостало бы отдельно смелости, но все друг друга как бы подталкивали. Даже и Рогожин ступал осторожно во главе толпы, но у него было какое-то намерение, и он казался мрачно и раздраженно озабоченным. Остальные же составляли только хор или, лучше сказать, шайку для поддержки. Кроме Лебедева, тут был и завитой Залёжев, сбросивший свою шубу в передней и вошедший развязно и щеголем, и подобные ему два-три господина, очевидно из купчиков. Какой-то в полувоенном пальто; какой-то маленький и чрезвычайно толстый человек, беспрестанно смеявшийся; какой-то огромный вершков двенадцати господин * , тоже необычайно толстый, чрезвычайно мрачный и молчаливый и, очевидно, сильно надеявшийся на свои кулаки. Был один медицинский студент; был один увивавшийся полячок. С лестницы заглядывали в прихожую, но не решаясь войти, две какие-то дамы; Коля захлопнул дверь перед их носом и заложил крючком.
   — Здравствуй, Ганька, подлец! Что, не ждал Парфена Рогожина? — повторил Рогожин, дойдя до гостиной и останавливаясь в дверях против Гани. Но в эту минуту он вдруг разглядел в гостиной, прямо против себя, Настасью Филипповну. Очевидно, у него и в помыслах не было встретить ее здесь, потому что вид ее произвел на него необыкновенное впечатление; он так побледнел, что даже губы его посинели. — Стало быть, правда! — проговорил он тихо и как бы про себя, с совершенно потерянным видом, — конец!.. Ну… Ответишь же ты мне теперь! — проскрежетал он вдруг, с неистовою злобой смотря на Ганю… — Ну…ах!..
   Он даже задыхался, даже выговаривал с трудом. Машинально подвигался он в гостиную, но, перейдя за порог, вдруг увидел Нину Александровну и Варю и остановился, несколько сконфузившись, несмотря на всё свое волнение. За ним прошел Лебедев, не отстававший от него как тень и уже сильно пьяный, затем студент, господин с кулаками, Залёжев, раскланивавшийся направо и налево, и, наконец, протискивался коротенький толстяк. Присутствие дам всех их еще несколько сдерживало и, очевидно, сильно мешало им, конечно, только до начала,до первого повода вскрикнуть и начать…Тут уж никакие дамы не помешали бы.
   — Как? И ты тут, князь? — рассеянно проговорил Рогожин, отчасти удивленный встречей с князем. — Всё в штиблетишках, э-эх! — вздохнул он, уже забыв о князе и переводя взгляд опять на Настасью Филипповну, всё подвигаясь и притягиваясь к ней, как к магниту.
   Настасья Филипповна тоже с беспокойным любопытством глядела на гостей.
   Ганя наконец опомнился.
   — Но позвольте, что же это, наконец, значит? — громко заговорил он, строго оглядев вошедших и обращаясь преимущественно к Рогожину. — Вы не в конюшню, кажется, вошли, господа, здесь моя мать и сестра…
   — Видим, что мать и сестра, — процедил сквозь зубы Рогожин.
   — Это и видно, что мать и сестра, — поддакнул для контенансу * Лебедев.
   Господин с кулаками, вероятно полагая, что пришла минута, начал что-то ворчать.
   — Но, однако же! — вдруг и как-то не в меру, взрывом, возвысил голос Ганя, — во-первых, прошу отсюда всех в залу, а потом позвольте узнать…
   — Вишь, не узнает, — злобно осклабился Рогожин, не трогаясь с места, — Рогожина не узнал?
   — Я, положим, с вами где-то встречался, но…
   — Вишь, где-то встречался! Да я тебе всего только три месяца двести рублей отцовских проиграл, с тем и умер старик, что не успел узнать; ты меня затащил, а Книф передергивал. Не узнаешь? Птицын-то свидетелем! Да покажи я тебе три целковых, вынь теперь из кармана, так ты на Васильевский за ними доползешь на карачках, — вот ты каков! Душа твоя такова! Я и теперь тебя за деньги приехал всего купить, ты не смотри, что я в таких сапогах вошел, у меня денег, брат, много, всего тебя и со всем твоим живьем куплю… захочу, всех вас куплю! Всё куплю! — разгорячался и как бы хмелел всё более и более Рогожин. — Э-эх! — крикнул он, — Настасья Филипповна! Не прогоните, скажите словцо: венчаетесь вы с ним или нет?
   Рогожин задал свой вопрос как потерянный, как божеству какому-то, но с смелостью приговоренного к казни, которому уже нечего терять. В смертной тоске ожидал он ответа.
   Настасья Филипповна обмерила его насмешливым и высокомерным взглядом, но взглянула на Варю и на Нину Александровну, поглядела на Ганю и вдруг переменила тон.
   — Совсем нет, что с вами? И с какой стати вы вздумали спрашивать? — ответила она тихо и серьезно и как бы с некоторым удивлением.
   — Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они говорят, что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да разве это можно? (Я им всем говорю!). Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну, три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять; сказал: куплю — и куплю!
   — Ступай вон отсюда, ты пьян! — крикнул красневший и бледневший попеременно Ганя.
   За его окриком вдруг послышался внезапный взрыв нескольких голосов: вся команда Рогожина давно уже ждала первого вызова. Лебедев что-то с чрезвычайным старанием нашептывал на ухо Рогожину.
   — Правда, чиновник! — ответил Рогожин, — правда, пьяная душа! Эх, куда ни шло. Настасья Филипповна! — вскричал он, глядя на нее как полоумный, робея и вдруг ободряясь до дерзости, — вот восемнадцать тысяч! — И он шаркнул пред ней на столик пачку в белой бумаге, обернутую накрест шнурками, — вот! И… и еще будет!
   Он не осмелился договорить, чего ему хотелось.
   — Ни-ни-ни! — зашептал ему снова Лебедев с страшно испуганным видом; можно было угадать, что он испугался громадности суммы и предлагал попробовать с несравненно меньшего.
   — Нет, уж в этом ты, брат, дурак, не знаешь, куда зашёл… да, видно, и я дурак с тобой вместе! — спохватился и вздрогнул вдруг Рогожин под засверкавшим взглядом Настасьи Филипповны. — Э-эх! соврал я, тебя послушался, — прибавил он с глубоким раскаянием.
   Настасья Филипповна, вглядевшись в опрокинутое лицо Рогожина, вдруг засмеялась.
   — Восемнадцать тысяч, мне? Вот сейчас мужик и скажется! — прибавила она вдруг с наглою фамильярностью и привстала с дивана, как бы собираясь ехать. Ганя с замиранием сердца наблюдал всю сцену.
   — Так сорок же тысяч, сорок, а не восемнадцать! — закричал Рогожин, — Ванька Птицын и Бискуп к семи часам обещались сорок тысяч представить. Сорок тысяч! Все на стол.
   Сцена выходила чрезвычайно безобразная, но Настасья Филипповна продолжала смеяться и не уходила, точно и в самом деле с намерением протягивала ее. Нина Александровна и Варя тоже встали с своих мест и испуганно, молча ждали, до чего это дойдет; глаза Вари сверкали, но на Нину Александровну всё это подействовало болезненно; она дрожала, и казалось, тотчас упадет в обморок.
   — А коли так — сто! Сегодня же сто тысяч представлю! Птицын, выручай, руки нагреешь!
   — Ты с ума сошел! — прошептал вдруг Птицын, быстро подходя к нему и хватая его за руку, — ты пьян, за будочниками пошлют. Где ты находишься?
   — Спьяна врет, — проговорила Настасья Филипповна, как бы поддразнивая его.
   — Так не вру же, будут! К вечеру будут. Птицын, выручай, процентная душа, что хошь бери, доставай к вечеру сто тысяч; докажу, что не постою! — одушевился вдруг до восторга Рогожин.
   — Но, однако, что же это такое? — грозно и внезапно воскликнул рассердившийся Ардалион Александрович, приближаясь к Рогожину. Внезапность выходки доселе молчавшего старика придала ей много комизма. Послышался смех.
   — Это еще откуда? — засмеялся Рогожин. — Пойдем, старик, пьян будешь!
   — Это уж подло! — крикнул Коля, совсем плача от стыда и досады.
   — Да неужели же ни одного между вами не найдется, чтоб эту бесстыжую отсюда вывести! — вскрикнула вдруг, вся трепеща от гнева, Варя.
   — Это меня-то бесстыжею называют! — с пренебрежительною веселостью отпарировала Настасья Филипповна. — А я-то как дура приехала их к себе на вечер звать! Вот как ваша сестрица меня третирует, Гаврила Ардалионович!
   Несколько времени Ганя стоял как молнией пораженный при выходке сестры; но, увидя, что Настасья Филипповна этот раз действительно уходит, как исступленный бросился на Варю и в бешенстве схватил ее за руку.
   — Что ты сделала? — вскричал он, глядя на неё, как бы желая испепелить ее на этом же месте. Он решительно потерялся и плохо соображал.
   — Что сделала? Куда ты меня тащишь? Уж не прощения ли просить у ней за то, что она твою мать оскорбила и твой дом срамить приехала, низкий ты человек? — крикнула опять Варя, торжествуя и с вызовом смотря на брата.
   Несколько мгновений они простояли так друг против друга, лицом к лицу. Ганя все еще держал ее руку в своей руке. Варя дернула раз, другой, изо всей силы, но не выдержала и вдруг, вне себя, плюнула брату в лицо.
   — Вот так девушка! — крикнула Настасья Филипповна. — Браво, Птицын, я вас поздравляю!
   У Гани в глазах помутилось, и он, совсем забывшись, изо всей силы замахнулся на сестру. Удар пришелся бы ей непременно в лицо. Но вдруг другая рука остановила на лету Ганину руку.
   Между ним и сестрой стоял князь.
   — Полноте, довольно! — проговорил он настойчиво, но тоже весь дрожа, как от чрезвычайно сильного потрясения.
   — Да вечно, что ли, ты мне дорогу переступать будешь! — заревел Ганя, бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.
   — Ах! — всплеснул руками Коля, — ах, боже мой!
   Раздались восклицания со всех сторон. Князь побледнел. Странным и укоряющим взглядом поглядел он Гане прямо в глаза; губы его дрожали и силились что-то проговорить; какая-то странная и совершенно неподходящая улыбка кривила их.
   — Ну, это пусть мне… а ее все-таки не дам!.. — тихо проговорил он наконец; но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл руками лицо, отошел в угол, стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил:
   — О, как вы будете стыдиться своего поступка!
   Ганя действительно стоял как уничтоженный. Коля бросился обнимать и целовать князя; за ним затеснились Рогожин, Варя, Птицын, Нина Александровна, все, даже старик Ардалион Александрович.
   — Ничего, ничего! — бормотал князь на все стороны с тою же неподходящею улыбкой.
   — И будет каяться! — закричал Рогожин, — будешь стыдиться, Ганька, что такую… овцу (он не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь, душа ты моя, брось их; плюнь им, поедем! Узнаешь, как любит Рогожин!
   Настасья Филипповна была тоже очень поражена и поступком Гани и ответом князя. Обыкновенно бледное и задумчивое лицо ее, так всё время не гармонировавшее с давешним как бы напускным ее смехом, было очевидно взволновано теперь новым чувством; и, однако, все-таки ей как будто не хотелось его выказывать, и насмешка словно усиливалась остаться в лице ее.
   — Право, где-то я видела его лицо! — проговорила она вдруг уже серьезно, внезапно вспомнив опять давешний свой вопрос.
   — А вам и не стыдно! Разве вы такая, какою теперь представлялись. Да может ли это быть! — вскрикнул вдруг князь с глубоким сердечным укором.
   Настасья Филипповна удивилась, усмехнулась, но, как будто что-то пряча под свою улыбку, несколько смешавшись, взглянула на Ганю и пошла из гостиной. Но, не дойдя еще до прихожей, вдруг воротилась, быстро подошла к Нине Александровне, взяла ее руку и поднесла ее к губам своим.
   — Я ведь и в самом деле не такая, он угадал, — прошептала она быстро, горячо, вся вдруг вспыхнув и закрасневшись, и, повернувшись, вышла на этот раз так быстро, что никто и сообразить не успел, зачем это она возвращалась. Видели только, что она пошептала что-то Нине Александровне и, кажется, руку ее поцеловала. Но Варя видела и слышала всё и с удивлением проводила ее глазами.
   Ганя опомнился и бросился провожать Настасью Филипповну, но она уж вышла. Он догнал ее на лестнице.
   — Не провожайте! — крикнула она ему. — До свидания, до вечера! Непременно же, слышите!
   Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу, еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он до того забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
   — Проиграл, Ганька! — крикнул он, проходя мимо.
   Ганя тревожно посмотрел им вслед.
XI
   Князь ушел из гостиной и затворился в своей комнате. К нему тотчас же прибежал Коля утешать его. Бедный мальчик, казалось, не мог уже теперь от него отвязаться.
   — Это вы хорошо, что ушли, — сказал он, — там теперь кутерьма еще пуще, чем давеча, пойдет, и каждый-то день у нас так, и всё через эту Настасью Филипповну заварилось.
   — Тут у вас много разного наболело и наросло, Коля, — заметил князь.
   — Да, наболело. Про нас и говорить нечего. Сами виноваты во всем. А вот у меня есть один большой друг, этот еще несчастнее. Хотите, я вас познакомлю?
   — Очень хочу. Ваш товарищ?
   — Да, почти как товарищ. Я вам потом это всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
   — Да, мне ваш брат не очень нравится.
   — Ну, ещё бы! Вам-то, после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал. *
   — Мне ваша сестра очень понравилась.
   — Как она в рожу-то Ганьке плюнула. Смелая Варька! А вы так не плюнули, и я уверен, что не от недостатка смелости. Да вот она и сама, легка на помине. Я знал, что она придет; она благородная, хоть и есть недостатки.
   — А тебе тут нечего, — прежде всего накинулась на него Варя, — ступай к отцу. Надоедает он вам, князь?
   — Совсем нет, напротив.
   — Ну, старшая, пошла! Вот это-то в ней и скверно. А кстати, я ведь думал, что отец наверно с Рогожиным уедет. Кается, должно быть, теперь. Посмотреть, что с ним в самом деле, — прибавил Коля, выходя.
   — Слава богу, увела и уложила маменьку, и ничего не возобновлялось. Ганя сконфужен и очень задумчив. Да и есть о чем. Каков урок!.. Я поблагодарить вас еще раз пришла и спросить, князь: вы до сих пор не знавали Настасью Филипповну?
   — Нет, не знал.
   — С какой же вы стати сказали ей прямо в глаза, что она «не такая»? И, кажется, угадали. Оказалось, что и действительно, может быть, не такая. Впрочем, я ее не разберу! Конечно, у ней была цель оскорбить, это ясно. Я и прежде о ней тоже много странного слышала. Но если она приехала нас звать, то как же она начала обходиться с мамашей? Птицын ее отлично знает, он говорит, что и угадать ее не мог давеча. А с Рогожиным? Так нельзя разговаривать, если себя уважаешь, в доме своего… Маменька тоже о вас очень беспокоится.
   — Ничего! — сказал князь и махнул рукой.
   — И как это она вас послушалась…