Страница:
Эти слова поразили всех, но преимущественно родителей. Лизавета Прокофьевна настаивала в тайном совете с мужем, чтоб объясниться с князем решительно насчет Настасьи Филипповны.
Иван Федорович клялся, что всё это одна только «выходка» и произошла от Аглаиной «стыдливости»; что если б князь Щ. не заговорил о свадьбе, то не было бы и выходки, потому что Аглая и сама знает, знает достоверно, что всё это одна клевета недобрых людей и что Настасья Филипповна выходит за Рогожина; что князь тут не состоит ни при чем, не только в связях; и даже никогда и не состоял, если уж говорить всю правду-истину.
А князь все-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О, конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой. Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем. Может быть, он уже слишком был спокоен; так, по крайней мере, казалось и Ипполиту, однажды случайно встретившемуся с ним в парке.
— Ну, не правду ли я вам сказал тогда, что вы влюблены, — начал он, сам подойдя к князю и остановив его. Тот протянул ему руку и поздравил его с «хорошим видом». Больной казался и сам ободренным, что так свойственно чахоточным.
Он с тем и подошел к князю, чтобы сказать ему что-нибудь язвительное насчет его счастливого вида, но тотчас же сбился и заговорил о себе. Он стал жаловаться, жаловался много и долго и довольно бессвязно.
— Вы не поверите, — заключил он, — до какой степени они все там раздражительны, мелочны, эгоистичны, тщеславны, ординарны; верите ли, что они взяли меня не иначе как с тем условием, чтоб я как можно скорее помер, и вот все в бешенстве, что я не помираю и что мне, напротив, легче. Комедия! Бьюсь об заклад, что вы мне не верите?
Князю не хотелось возражать.
— Я даже иногда думаю опять к вам переселиться, — небрежно прибавил Ипполит. — Так вы, однако, не считаете их способными принять человека с тем, чтоб он непременно и как можно скорее помер?
— Я думал, они пригласили вас в каких-нибудь других видах.
— Эге! Да вы таки совсем не так просты, как вас рекомендуют! Теперь не время, а то бы я вам кое-что открыл про этого Ганечку и про надежды его. Под вас подкапываются, князь, безжалостно подкапываются, и… даже жалко, что вы так спокойны. Но увы, — вы не можете иначе!
— Вот о чем пожалели! — засмеялся князь. — Что ж, по-вашему, я был бы счастливее, если б был беспокойнее?
— Лучше быть несчастным, но знать,чем счастливым и жить… в дураках. Вы, кажется, нисколько не верите, что с вами соперничают и… с той стороны?
— Ваши слова о соперничестве несколько циничны, Ипполит; мне жаль, что я не имею права отвечать вам. Что же касается Гаврилы Ардалионовича, то, согласитесь сами, может ли он оставаться спокойным после всего, что он потерял, если вы только знаете его дела хоть отчасти? Мне кажется, что с этой точки зрения лучше взглянуть. Он еще успеет перемениться; ему много жить, а жизнь богата… а впрочем… впрочем, — потерялся вдруг князь, — насчет подкопов… я даже и не понимаю, про что вы говорите; оставим лучше этот разговор, Ипполит.
— Оставим до времени; к тому же ведь нельзя и без благородства с вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб опять не поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете?
— За что? За то, что вы больше нас страдали и страдаете?
— Нет, а за то, что недостоин своего страдания.
— Кто мог страдать больше, стало быть, и достоин страдать больше. Аглая Ивановна, когда прочла вашу исповедь, хотела вас видеть, но…
— Откладывает… ей нельзя, понимаю, понимаю… — перебил Ипполит, как бы стараясь поскорее отклонить разговор. — Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно в бреду написано и… сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, — не скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю…
— Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искренна, и, знаете что, даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и… может быть, большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это вижу, клянусь вам. Я вас не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я тогда молчал…
Ипполит вспыхнул. У него было мелькнула мысль, что князь притворяется и ловит его; но, вглядевшись в лицо его, он не мог не поверить его искренности; лицо его прояснилось.
— А вот все-таки умирать! — проговорил он, чуть не прибавив: — такому человеку, как я! — И вообразите, как меня допекает ваш Ганечка; он выдумал, в виде возражения, что, может быть, из тех, кто тогда слушал мою тетрадку, трое-четверо умрут, пожалуй, раньше меня! Каково! Он думает, что это утешение, ха-ха! Во-первых, еще не умерли; да если бы даже эти люди и перемерли, то какое же в этом утешение, согласитесь сами! Он по себе судит; впрочем, он еще дальше пошел, он теперь просто ругается, говорит, что порядочный человек умирает в таком случае молча и что во всем этом с моей стороны был один только эгоизм! Каково! Нет, каков эгоизм с его-то стороны! Какова утонченность или, лучше сказать, какова в то же время воловья грубость их эгоизма, которого они все-таки никак не могут заметить в себе!.. Читали вы, князь, про одну смерть, одного Степана Глебова * , в восемнадцатом столетии? Я случайно вчера прочел…
— Какого Степана Глебова?
— Был посажен на кол при Петре.
— Ах, боже мой, знаю! Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер с чрезвычайным великодушием; как же, читал… а что?
— Дает же бог такие смерти людям, а нам таки нет! Вы, может быть, думаете, что я не способен умереть так, как Глебов?
— О, совсем нет, — сконфузился князь, — я хотел только сказать, что вы… то есть не то, что вы не походили бы на Глебова, но… что вы… что вы скорее были бы тогда…
— Угадываю: Остерманом, а не Глебовым, — вы это хотите сказать?
— Каким Остерманом? — удивился князь.
— Остерманом, дипломатом Остерманом, петровским Остерманом * , — пробормотал Ипполит, вдруг несколько сбившись. Последовало некоторое недоумение.
— О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, — протянул вдруг князь после некоторого молчания, — вы, мне кажется… никогда бы не были Остерманом…
Ипполит нахмурился.
— Впрочем, я ведь почему это так утверждаю, — вдруг подхватил князь, видимо желая поправиться, — потому что тогдашние люди (клянусь вам, меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь * , в наш век, право, точно порода другая… Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее * , как-то о двух, о трех идеях зараз… теперешний человек шире, — и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках… Я… я это единственно к тому сказал, а не…
— Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж я замечаю, что вы всё третируете меня как… как фарфоровую чашку… Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для Остермана не стоило бы воскресать из мертвых… А впрочем, я вижу, что мне надо как можно скорее умирать, не то я сам… Оставьте меня. До свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как, по-вашему: как мне всего лучше умереть?.. Чтобы вышло как можно… добродетельнее то есть? Ну, говорите!
— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом.
— Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы… однако же вы… Ну, ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!
О том, что будет Белоконская, князь услыхал еще чуть ли не за три дня до вечера; о званом же вечере узнал только накануне. Он, разумеется, заметил и хлопотливый вид членов семейства и даже, по некоторым намекающим и озабоченным с ним заговариваниям, проник, что боятся, за впечатление, которое он может произвести. Но у Епанчиных, как-то у всех до единого, составилось понятие, что он, по простоте своей, ни за что не в состоянии сам догадаться о том, что за него так беспокоятся. Потому, глядя на него, все внутренно тосковали. Впрочем, он и в самом деле почти не придавал никакого значения предстоящему событию; он был занят совершенно другим: Аглая с каждым часом становилась все капризнее и мрачнее — это его убивало. Когда он узнал, что ждут и Евгения Павловича, то очень обрадовался и сказал, что давно желал его видеть. Почему-то эти слова никому не понравились; Аглая вышла в досаде из комнаты и только поздно вечером, часу в двенадцатом, когда князь уже уходил, она улучила случай сказать ему несколько слов наедине, провожая его.
— Я бы желала, чтобы вы завтра весь день не приходили к нам, а пришли бы вечером, когда уже соберутся эти… гости. Вы знаете, что будут гости?
Она заговорила нетерпеливо и усиленно сурово; в первый раз она заговорила об этом «вечере». Для нее тоже мысль о гостях была почти нестерпима; все это заметили. Может быть, ей и ужасно хотелось бы поссориться за это с родителями, но гордость и стыдливость помешали заговорить. Князь тотчас же понял, что и она за него боится (и не хочет признаться, что боится), и вдруг сам испугался.
— Да, я приглашен, — ответил он.
Она видимо затруднялась продолжением.
— С вами можно говорить о чем-нибудь серьезно?. Хоть раз в жизни? — рассердилась она вдруг чрезвычайно, не зная за что и не в силах сдержать себя.
— Можно, и я вас слушаю; я очень рад, — бормотал князь.
Аглая промолчала опять с минуту и начала с видимым отвращением:
— Я не захотела с ними спорить об этом; в иных случаях их не вразумишь. Отвратительны мне были всегда правила, какие иногда у maman бывают. Я про папашу не говорю, с него нечего и спрашивать. Maman, конечно, благородная женщина; осмельтесь ей предложить что-нибудь низкое, и увидите. Ну, а пред этою… дрянью — преклоняется! Я не про Белоконскую одну говорю: дрянная старушонка и дрянная характером, да умна и их всех в руках умеет держать, — хоть тем хороша. О, низость! И смешно: мы всегда были люди среднего круга, самого среднего, какого только можно быть; зачем же лезть в тот великосветский круг? Сестры туда же; это князь Щ. всех смутил. Зачем вы радуетесь, что Евгений Павлыч будет?
— Послушайте, Аглая, — сказал князь, — мне кажется, вы за меня очень боитесь, чтоб я завтра не срезался… в этом обществе?
— За вас? Боюсь? — вся вспыхнула Аглая. — Отчего мне бояться за вас, хоть бы вы… хоть бы вы совсем осрамились? Что мне? И как вы можете такие слова употреблять? Что значит «срезался»? Это дрянное слово, пошлое.
— Это… школьное слово.
— Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены, кажется, говорить завтра всё такими словами. Подыщите еще побольше дома в вашем лексиконе таких слов: то-то эффект произведете! Жаль, что вы, кажется, умеете войти хорошо; где это вы научились? Вы сумеете взять и выпить прилично чашку чаю, когда на вас все будут нарочно смотреть?
— Я думаю, что сумею.
— Это жаль; а то бы я посмеялась. Разбейте по крайней мере китайскую вазу в гостиной! Она дорого стоит; пожалуйста, разбейте; она дареная, мамаша с ума сойдет и при всех заплачет, — так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле.
— Напротив, постараюсь сесть как можно дальше: спасибо, что предупреждаете.
— Стало быть, заранее боитесь, что будете большие жесты делать. Я бьюсь об заклад, что вы о какой-нибудь «теме» заговорите, о чем-нибудь серьезном, ученом, возвышенном? Как это будет… прилично!
— Я думаю, это было бы глупо… если некстати.
— Слушайте, раз навсегда, — не вытерпела наконец Аглая, — если вы заговорите о чем-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что «мир спасет красота», то… я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но… предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза! Слышите: я серьезно говорю! На этот раз я уж серьезно говорю!
Она действительно серьезнопроговорила свою угрозу, так что даже что-то необычайное послышалось в ее словах и проглянуло в ее взгляде, чего прежде никогда не замечал князь и что, уж конечно, не походило на шутку.
— Ну, вы сделали так, что я теперь непременно «заговорю» и даже… может быть… и вазу разобью. Давеча я ничего не боялся, а теперь всего боюсь. Я непременно срежусь.
— Так молчите. Сидите и молчите.
— Нельзя будет; я уверен, что я от страха заговорю и от страха разобью вазу. Может быть, я упаду на гладком полу, или что-нибудь в этом роде выйдет, потому что со мной уж случалось; мне это будет сниться всю ночь сегодня; зачем вы заговорили!
Аглая мрачно на него посмотрела.
— Знаете что: я лучше завтра совсем не приду! Отрапортуюсь больным, и кончено! — решил он наконец.
Аглая топнула ногой и даже побледнела от гнева.
— Господи! Да видано ли где-нибудь это! Он не придет, когда нарочно для него же и… о боже! Вот удовольствие иметь дело с таким… бестолковым человеком, как вы!
— Ну, я приду, приду! — поскорее перебил князь. — И даю вам честное слово, что просижу весь вечер ни слова не говоря. Уж я так сделаю.
— Прекрасно сделаете. Вы сейчас сказали «отрапортуюсь больным»; откуда вы берете в самом деле этакие выражения? Что у вас за охота говорить со мной такими словами? Дразните вы меня, что ли?
— Виноват; это тоже школьное слово; не буду. Я очень хорошо понимаю, что вы… за меня боитесь… (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите, как я теперь боюсь и — как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой ребенок, такой хороший и добрый ребенок! Ах, как вы прекрасны можете быть, Аглая!
Аглая конечно бы рассердилась, и уже хотела, но вдруг какое-то неожиданное для нее самой чувство захватило всю ее душу в одно мгновение.
— А вы не попрекнете меня за теперешние грубые слова… когда-нибудь… после? — вдруг спросила она.
— Что вы, что вы! И чего вы опять вспыхнули? Вот и опять смотрите мрачно! Вы слишком мрачно стали иногда смотреть, Аглая, как никогда не смотрели прежде. Я знаю, отчего это…
— Молчите, молчите!
— Нет, лучше сказать. Я давно хотел сказать; я уже сказал, но… этого мало, потому что вы мне не поверили. Между нами все-таки стоит одно существо…
— Молчите, молчите, молчите, молчите! — вдруг перебила Аглая, крепко схватив его за руку и чуть не в ужасе смотря на него. В эту минуту ее кликнули; точно обрадовавшись, она бросила его и убежала.
Князь был всю ночь в лихорадке. Странно, уже несколько ночей сряду с ним была лихорадка. В этот же раз, в полубреду, ему пришла мысль: что, если завтра, при всех, с ним случится припадок? Ведь бывали же с ним припадки наяву? Он леденел от этой мысли; всю ночь он представлял себя в каком-то чудном и неслыханном обществе, между какими-то странными людьми. Главное то, что он «заговорил»; он знал, что не надо говорить, но он всё время говорил, он в чем-то их уговаривал. Евгений Павлович и Ипполит были тоже в числе гостей и казались в чрезвычайной дружбе.
Он проснулся в девятом часу с головною болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось видеть Рогожина; видеть и много говорить с ним, — о чем именно, он и сам не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
Лебедев явился довольно рано, в начале десятого, и почти совсем хмельной. Хоть и не заметлив был князь в последнее время, но ему как-то в глаза бросилось, что со времени переселения от них генерала Иволгина, вот уже три дня, Лебедев очень дурно повел себя. Он стал как-то вдруг чрезвычайно сален и запачкан, галстук его сбивался на сторону, а воротник сюртука был надорван. У себя он даже бушевал, и это было слышно через дворик; Вера приходила раз в слезах и что-то рассказывала. Представ теперь, он как-то очень странно заговорил, бия себя в грудь, и в чем-то винился…
— Получил… получил возмездие за измену и подлость мою… Пощечину получил! — заключил он наконец трагически.
— Пощечину! От кого?.. И так спозаранку?
— Спозаранку? — саркастически улыбнулся Лебедев. — Время тут ничего на значит… даже и для возмездия физического… но я нравственную… нравственную пощечину получил, а не физическую!
Он вдруг уселся без церемонии и начал рассказывать. Рассказ его был очень бессвязен; князь было поморщился и хотел уйти, но вдруг несколько слов поразили его. Он остолбенел от удивления… Странные вещи рассказал господин Лебедев.
Сначала дело шло, по-видимому, о каком-то письме; произнесено было имя Аглаи Ивановны. Потом вдруг Лебедев с горечью начал обвинять самого князя; можно было понять, что он обижен князем. Сначала, дескать, князь почтил его своею доверенностью в делах с известным «персонажем» (с Настасьей Филипповной); но потом совсем разорвал с ним и отогнал его от себя со срамом, и даже до такой обидной степени, что в последний раз с грубостью будто бы отклонил «невинный вопрос о ближайших переменах в доме». С пьяными слезами признавался Лебедев, что «после этого он уже никак не мог перенести, тем паче что многое знал… очень многое… и от Рогожина, и от Настасьи Филипповны, и от приятельницы Настасьи Филипповны, и от Варвары Ардалионовны… самой-с… и от… и от самой даже Аглаи Ивановны, можете вы это вообразить-с, чрез посредство Веры-с, через дочь мою любимую Веру, единородную… да-с… а впрочем, не единородную, ибо у меня их три. А кто уведомлял письмами Лизавету Прокофьевну, даже в наиглубочайшем секрете-с, хе-хе! Кто отписывал ей про все отношения и… про движения персонажа Настасьи Филипповны, хе-хе-хе! Кто, кто сей аноним, позвольте спросить?».
— Неужто вы? — вскричал князь.
— Именно, — с достоинством ответил пьяница, — и сегодня же в половине девятого, всего полчаса… нет-с, три четверти уже часа, как известил благороднейшую мать, что имею ей передать одно приключение… значительное. Запиской известил, чрез девушку, с заднего крыльца-с. Приняла.
— Вы видели сейчас Лизавету Прокофьевну? — спросил князь, едва веря ушам своим.
— Видел сейчас и получил пощечину… нравственную. Воротила письмо назад, даже шваркнула, нераспечатанное… а меня прогнала в три шеи… впрочем, только нравственно; а не физически… а впрочем, почти что и физически, немного недостало!
— Какое письмо она вам шваркнула нераспечатанное?
— А разве… хе-хе-хе! Да ведь я еще вам не сказал! А я думал, что уже сказал… Я одно такое письмецо получил, для передачи-с…
— От кого? Кому?
Но некоторые «объяснения» Лебедева чрезвычайно трудно было разобрать и хоть что-нибудь в них понять. Князь, однако же, сообразил, сколько мог, что письмо было передано рано утром, чрез служанку, Вере Лебедевой, для передачи по адресу… «так же как и прежде… так же как и прежде, известному персонажу и от того же лица-с… (ибо одну из них я обозначаю названием «лица»-с, а другую лишь только «персонажа», для унижения и для различия; ибо есть великая разница между невинною и высокоблагородною генеральскою девицей и… камелией-с), итак, письмо было от „лица“-с, начинающегося с буквы А…».
— Как это можно? Настасье Филипповне? Вздор! — вскричал князь.
— Было, было-с, а не ей, так Рогожину-с, всё равно, Рогожину-с… и даже господину Терентьеву было, для передачи, однажды-с, от лица с буквы А, — подмигнул и улыбнулся Лебедев.
Так как он часто сбивался с одного на другое и позабывал, о чем начинал говорить, то князь затих, чтобы дать ему высказаться. Но все-таки было чрезвычайно неясно: чрез него ли именно шли письма или чрез Веру? Если он сам уверял, что «к Рогожину всё равно что к Настасье Филипповне», то, значит, вернее, что не чрез него шли они, если только были письма. Случай же, каким образом попалось к нему теперь письмо, остался решительно необъясненным; вернее всего надо было предположить, что он как-нибудь похитил его у Веры… тихонько украл и отнес с каким-то намерением к Лизавете Прокофьевне. Так сообразил и понял наконец князь.
— Вы с ума сошли! — вскричал он в чрезвычайном смятении.
— Не совсем, многоуважаемый князь, — не без злости ответил Лебедев, — правда, я хотел было вам вручить, вам, в ваши собственные руки, чтоб услужить… но рассудил лучше там услужить и обо всем объявить благороднейшей матери… так как и прежде однажды письмом известил, анонимным; и когда написал давеча на бумажке, предварительно, прося приема, в восемь часов двадцать минут, тоже подписался: «ваш тайный корреспондент»; тотчас допустили, немедленно, даже с усиленною поспешностью, задним ходом… к благороднейшей матери.
— Ну?..
— А там уже известно-с, чуть не прибила-с; то есть чуть-чуть-с, так что даже, можно считать, почти что и прибила-с. А письмо мне шваркнула. Правда, хотела было у себя удержать, — видел, заметил, — но раздумала и шваркнула: «Коли тебе, такому, доверили передать, так и передай…». Обиделась даже. Уж коли предо мной не постыдилась сказать, то, значит, обиделась. Характером вспыльчивы!
— Где же письмо-то теперь?
— Да всё у меня же, вот-с.
И он передал князю записку Аглаи к Гавриле Ардалионовичу, которую тот с торжеством, в это же утро два часа спустя, показал сестре.
— Это письмо не может оставаться у вас.
— Вам, вам! Вам и приношу-с, — с жаром подхватил Лебедев, — теперь опять ваш, весь ваш, с головы до сердца, слуга-с, после мимолетной измены-с! Казните сердце, пощадите бороду, как сказал Томас Морус… * в Англии и в Великобритании-с. Меа culpa, mea culpa * , [35]как говорит римская папа… то есть он римский папа, а я его называю «римская папа».
— Это письмо должно быть сейчас отослано, — захлопотал князь, — я передам.
— А не лучше ли, а не лучше ли, благовоспитаннейший князь, а не лучше ли-с… эфтово-с!
Лебедев сделал странную, умильную гримасу; он ужасно завозился вдруг на месте, точно его укололи вдруг иголкой, и, лукаво подмигивая глазами, делал и показывал что-то руками.
— Что такое? — грозно спросил князь.
— Предварительно бы вскрыть-с! — прошептал он умилительно и как бы конфиденциально.
Князь вскочил в такой ярости, что Лебедев пустился было бежать; но, добежав до двери, приостановился, выжидая, не будет ли милости.
— Эх, Лебедев! Можно ли, можно ли доходить до такого низкого беспорядка, до которого вы дошли? — вскричал князь горестно. Черты Лебедева прояснились.
— Низок, низок! — приблизился он тотчас же, со слезами бия себя в грудь.
— Ведь это мерзости!
Иван Федорович клялся, что всё это одна только «выходка» и произошла от Аглаиной «стыдливости»; что если б князь Щ. не заговорил о свадьбе, то не было бы и выходки, потому что Аглая и сама знает, знает достоверно, что всё это одна клевета недобрых людей и что Настасья Филипповна выходит за Рогожина; что князь тут не состоит ни при чем, не только в связях; и даже никогда и не состоял, если уж говорить всю правду-истину.
А князь все-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О, конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой. Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем. Может быть, он уже слишком был спокоен; так, по крайней мере, казалось и Ипполиту, однажды случайно встретившемуся с ним в парке.
— Ну, не правду ли я вам сказал тогда, что вы влюблены, — начал он, сам подойдя к князю и остановив его. Тот протянул ему руку и поздравил его с «хорошим видом». Больной казался и сам ободренным, что так свойственно чахоточным.
Он с тем и подошел к князю, чтобы сказать ему что-нибудь язвительное насчет его счастливого вида, но тотчас же сбился и заговорил о себе. Он стал жаловаться, жаловался много и долго и довольно бессвязно.
— Вы не поверите, — заключил он, — до какой степени они все там раздражительны, мелочны, эгоистичны, тщеславны, ординарны; верите ли, что они взяли меня не иначе как с тем условием, чтоб я как можно скорее помер, и вот все в бешенстве, что я не помираю и что мне, напротив, легче. Комедия! Бьюсь об заклад, что вы мне не верите?
Князю не хотелось возражать.
— Я даже иногда думаю опять к вам переселиться, — небрежно прибавил Ипполит. — Так вы, однако, не считаете их способными принять человека с тем, чтоб он непременно и как можно скорее помер?
— Я думал, они пригласили вас в каких-нибудь других видах.
— Эге! Да вы таки совсем не так просты, как вас рекомендуют! Теперь не время, а то бы я вам кое-что открыл про этого Ганечку и про надежды его. Под вас подкапываются, князь, безжалостно подкапываются, и… даже жалко, что вы так спокойны. Но увы, — вы не можете иначе!
— Вот о чем пожалели! — засмеялся князь. — Что ж, по-вашему, я был бы счастливее, если б был беспокойнее?
— Лучше быть несчастным, но знать,чем счастливым и жить… в дураках. Вы, кажется, нисколько не верите, что с вами соперничают и… с той стороны?
— Ваши слова о соперничестве несколько циничны, Ипполит; мне жаль, что я не имею права отвечать вам. Что же касается Гаврилы Ардалионовича, то, согласитесь сами, может ли он оставаться спокойным после всего, что он потерял, если вы только знаете его дела хоть отчасти? Мне кажется, что с этой точки зрения лучше взглянуть. Он еще успеет перемениться; ему много жить, а жизнь богата… а впрочем… впрочем, — потерялся вдруг князь, — насчет подкопов… я даже и не понимаю, про что вы говорите; оставим лучше этот разговор, Ипполит.
— Оставим до времени; к тому же ведь нельзя и без благородства с вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб опять не поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете?
— За что? За то, что вы больше нас страдали и страдаете?
— Нет, а за то, что недостоин своего страдания.
— Кто мог страдать больше, стало быть, и достоин страдать больше. Аглая Ивановна, когда прочла вашу исповедь, хотела вас видеть, но…
— Откладывает… ей нельзя, понимаю, понимаю… — перебил Ипполит, как бы стараясь поскорее отклонить разговор. — Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно в бреду написано и… сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, — не скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю…
— Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искренна, и, знаете что, даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и… может быть, большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это вижу, клянусь вам. Я вас не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я тогда молчал…
Ипполит вспыхнул. У него было мелькнула мысль, что князь притворяется и ловит его; но, вглядевшись в лицо его, он не мог не поверить его искренности; лицо его прояснилось.
— А вот все-таки умирать! — проговорил он, чуть не прибавив: — такому человеку, как я! — И вообразите, как меня допекает ваш Ганечка; он выдумал, в виде возражения, что, может быть, из тех, кто тогда слушал мою тетрадку, трое-четверо умрут, пожалуй, раньше меня! Каково! Он думает, что это утешение, ха-ха! Во-первых, еще не умерли; да если бы даже эти люди и перемерли, то какое же в этом утешение, согласитесь сами! Он по себе судит; впрочем, он еще дальше пошел, он теперь просто ругается, говорит, что порядочный человек умирает в таком случае молча и что во всем этом с моей стороны был один только эгоизм! Каково! Нет, каков эгоизм с его-то стороны! Какова утонченность или, лучше сказать, какова в то же время воловья грубость их эгоизма, которого они все-таки никак не могут заметить в себе!.. Читали вы, князь, про одну смерть, одного Степана Глебова * , в восемнадцатом столетии? Я случайно вчера прочел…
— Какого Степана Глебова?
— Был посажен на кол при Петре.
— Ах, боже мой, знаю! Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер с чрезвычайным великодушием; как же, читал… а что?
— Дает же бог такие смерти людям, а нам таки нет! Вы, может быть, думаете, что я не способен умереть так, как Глебов?
— О, совсем нет, — сконфузился князь, — я хотел только сказать, что вы… то есть не то, что вы не походили бы на Глебова, но… что вы… что вы скорее были бы тогда…
— Угадываю: Остерманом, а не Глебовым, — вы это хотите сказать?
— Каким Остерманом? — удивился князь.
— Остерманом, дипломатом Остерманом, петровским Остерманом * , — пробормотал Ипполит, вдруг несколько сбившись. Последовало некоторое недоумение.
— О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, — протянул вдруг князь после некоторого молчания, — вы, мне кажется… никогда бы не были Остерманом…
Ипполит нахмурился.
— Впрочем, я ведь почему это так утверждаю, — вдруг подхватил князь, видимо желая поправиться, — потому что тогдашние люди (клянусь вам, меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь * , в наш век, право, точно порода другая… Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее * , как-то о двух, о трех идеях зараз… теперешний человек шире, — и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках… Я… я это единственно к тому сказал, а не…
— Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж я замечаю, что вы всё третируете меня как… как фарфоровую чашку… Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для Остермана не стоило бы воскресать из мертвых… А впрочем, я вижу, что мне надо как можно скорее умирать, не то я сам… Оставьте меня. До свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как, по-вашему: как мне всего лучше умереть?.. Чтобы вышло как можно… добродетельнее то есть? Ну, говорите!
— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом.
— Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы… однако же вы… Ну, ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!
VI
О вечернем собрании на даче Епанчиных, на которое ждали Белоконскую, Варвара Ардалионовна тоже совершенно верно сообщила брату; гостей ждали именно в тот же день вечером; но опять-таки она выразилась об этом несколько резче, чем следовало. Правда, дело устроилось слишком поспешно и даже с некоторым, совсем бы ненужным, волнением, и именно потому, что в этом семействе «всё делалось так, как ни у кого». Всё объяснялось нетерпеливостью «не желавшей более сомневаться» Лизаветы Прокофьевны и горячими содроганиями обоих родительских сердец о счастии любимой дочери. К тому же Белоконская и в самом деле скоро уезжала; а так как ее протекция действительно много значила в свете и так как надеялись, что она к князю будет благосклонна, то родители и рассчитывали, что «свет» примет жениха Аглаи прямо из рук всемощной «старухи», а стало быть, если и будет в этом что-нибудь странное, то под таким покровительством покажется гораздо менее странным. В том-то и состояло всё дело, что родители никак не были в силах сами решить: «Есть ли, и на сколько именно во всем этом деле есть странного? Или нет совсем странного?». Дружеское и откровенное мнение людей авторитетных и компетентных именно годилось бы в настоящий момент, когда, благодаря Аглае, еще ничто не было решено окончательно. Во всяком же случае, рано или поздно князя надо было ввести в свет, о котором он не имел ни малейшего понятия. Короче, его намерены были «показать». Вечер проектировался, однако же, запросто: ожидались одни только «друзья дома», в самом малом числе. Кроме Белоконской, ожидали одну даму, жену весьма важного барина и сановника. Из молодых людей рассчитывали чуть ли не на одного Евгения Павловича; он должен был явиться, сопровождая Белоконскую.О том, что будет Белоконская, князь услыхал еще чуть ли не за три дня до вечера; о званом же вечере узнал только накануне. Он, разумеется, заметил и хлопотливый вид членов семейства и даже, по некоторым намекающим и озабоченным с ним заговариваниям, проник, что боятся, за впечатление, которое он может произвести. Но у Епанчиных, как-то у всех до единого, составилось понятие, что он, по простоте своей, ни за что не в состоянии сам догадаться о том, что за него так беспокоятся. Потому, глядя на него, все внутренно тосковали. Впрочем, он и в самом деле почти не придавал никакого значения предстоящему событию; он был занят совершенно другим: Аглая с каждым часом становилась все капризнее и мрачнее — это его убивало. Когда он узнал, что ждут и Евгения Павловича, то очень обрадовался и сказал, что давно желал его видеть. Почему-то эти слова никому не понравились; Аглая вышла в досаде из комнаты и только поздно вечером, часу в двенадцатом, когда князь уже уходил, она улучила случай сказать ему несколько слов наедине, провожая его.
— Я бы желала, чтобы вы завтра весь день не приходили к нам, а пришли бы вечером, когда уже соберутся эти… гости. Вы знаете, что будут гости?
Она заговорила нетерпеливо и усиленно сурово; в первый раз она заговорила об этом «вечере». Для нее тоже мысль о гостях была почти нестерпима; все это заметили. Может быть, ей и ужасно хотелось бы поссориться за это с родителями, но гордость и стыдливость помешали заговорить. Князь тотчас же понял, что и она за него боится (и не хочет признаться, что боится), и вдруг сам испугался.
— Да, я приглашен, — ответил он.
Она видимо затруднялась продолжением.
— С вами можно говорить о чем-нибудь серьезно?. Хоть раз в жизни? — рассердилась она вдруг чрезвычайно, не зная за что и не в силах сдержать себя.
— Можно, и я вас слушаю; я очень рад, — бормотал князь.
Аглая промолчала опять с минуту и начала с видимым отвращением:
— Я не захотела с ними спорить об этом; в иных случаях их не вразумишь. Отвратительны мне были всегда правила, какие иногда у maman бывают. Я про папашу не говорю, с него нечего и спрашивать. Maman, конечно, благородная женщина; осмельтесь ей предложить что-нибудь низкое, и увидите. Ну, а пред этою… дрянью — преклоняется! Я не про Белоконскую одну говорю: дрянная старушонка и дрянная характером, да умна и их всех в руках умеет держать, — хоть тем хороша. О, низость! И смешно: мы всегда были люди среднего круга, самого среднего, какого только можно быть; зачем же лезть в тот великосветский круг? Сестры туда же; это князь Щ. всех смутил. Зачем вы радуетесь, что Евгений Павлыч будет?
— Послушайте, Аглая, — сказал князь, — мне кажется, вы за меня очень боитесь, чтоб я завтра не срезался… в этом обществе?
— За вас? Боюсь? — вся вспыхнула Аглая. — Отчего мне бояться за вас, хоть бы вы… хоть бы вы совсем осрамились? Что мне? И как вы можете такие слова употреблять? Что значит «срезался»? Это дрянное слово, пошлое.
— Это… школьное слово.
— Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены, кажется, говорить завтра всё такими словами. Подыщите еще побольше дома в вашем лексиконе таких слов: то-то эффект произведете! Жаль, что вы, кажется, умеете войти хорошо; где это вы научились? Вы сумеете взять и выпить прилично чашку чаю, когда на вас все будут нарочно смотреть?
— Я думаю, что сумею.
— Это жаль; а то бы я посмеялась. Разбейте по крайней мере китайскую вазу в гостиной! Она дорого стоит; пожалуйста, разбейте; она дареная, мамаша с ума сойдет и при всех заплачет, — так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле.
— Напротив, постараюсь сесть как можно дальше: спасибо, что предупреждаете.
— Стало быть, заранее боитесь, что будете большие жесты делать. Я бьюсь об заклад, что вы о какой-нибудь «теме» заговорите, о чем-нибудь серьезном, ученом, возвышенном? Как это будет… прилично!
— Я думаю, это было бы глупо… если некстати.
— Слушайте, раз навсегда, — не вытерпела наконец Аглая, — если вы заговорите о чем-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что «мир спасет красота», то… я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но… предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза! Слышите: я серьезно говорю! На этот раз я уж серьезно говорю!
Она действительно серьезнопроговорила свою угрозу, так что даже что-то необычайное послышалось в ее словах и проглянуло в ее взгляде, чего прежде никогда не замечал князь и что, уж конечно, не походило на шутку.
— Ну, вы сделали так, что я теперь непременно «заговорю» и даже… может быть… и вазу разобью. Давеча я ничего не боялся, а теперь всего боюсь. Я непременно срежусь.
— Так молчите. Сидите и молчите.
— Нельзя будет; я уверен, что я от страха заговорю и от страха разобью вазу. Может быть, я упаду на гладком полу, или что-нибудь в этом роде выйдет, потому что со мной уж случалось; мне это будет сниться всю ночь сегодня; зачем вы заговорили!
Аглая мрачно на него посмотрела.
— Знаете что: я лучше завтра совсем не приду! Отрапортуюсь больным, и кончено! — решил он наконец.
Аглая топнула ногой и даже побледнела от гнева.
— Господи! Да видано ли где-нибудь это! Он не придет, когда нарочно для него же и… о боже! Вот удовольствие иметь дело с таким… бестолковым человеком, как вы!
— Ну, я приду, приду! — поскорее перебил князь. — И даю вам честное слово, что просижу весь вечер ни слова не говоря. Уж я так сделаю.
— Прекрасно сделаете. Вы сейчас сказали «отрапортуюсь больным»; откуда вы берете в самом деле этакие выражения? Что у вас за охота говорить со мной такими словами? Дразните вы меня, что ли?
— Виноват; это тоже школьное слово; не буду. Я очень хорошо понимаю, что вы… за меня боитесь… (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите, как я теперь боюсь и — как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой ребенок, такой хороший и добрый ребенок! Ах, как вы прекрасны можете быть, Аглая!
Аглая конечно бы рассердилась, и уже хотела, но вдруг какое-то неожиданное для нее самой чувство захватило всю ее душу в одно мгновение.
— А вы не попрекнете меня за теперешние грубые слова… когда-нибудь… после? — вдруг спросила она.
— Что вы, что вы! И чего вы опять вспыхнули? Вот и опять смотрите мрачно! Вы слишком мрачно стали иногда смотреть, Аглая, как никогда не смотрели прежде. Я знаю, отчего это…
— Молчите, молчите!
— Нет, лучше сказать. Я давно хотел сказать; я уже сказал, но… этого мало, потому что вы мне не поверили. Между нами все-таки стоит одно существо…
— Молчите, молчите, молчите, молчите! — вдруг перебила Аглая, крепко схватив его за руку и чуть не в ужасе смотря на него. В эту минуту ее кликнули; точно обрадовавшись, она бросила его и убежала.
Князь был всю ночь в лихорадке. Странно, уже несколько ночей сряду с ним была лихорадка. В этот же раз, в полубреду, ему пришла мысль: что, если завтра, при всех, с ним случится припадок? Ведь бывали же с ним припадки наяву? Он леденел от этой мысли; всю ночь он представлял себя в каком-то чудном и неслыханном обществе, между какими-то странными людьми. Главное то, что он «заговорил»; он знал, что не надо говорить, но он всё время говорил, он в чем-то их уговаривал. Евгений Павлович и Ипполит были тоже в числе гостей и казались в чрезвычайной дружбе.
Он проснулся в девятом часу с головною болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось видеть Рогожина; видеть и много говорить с ним, — о чем именно, он и сам не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
Лебедев явился довольно рано, в начале десятого, и почти совсем хмельной. Хоть и не заметлив был князь в последнее время, но ему как-то в глаза бросилось, что со времени переселения от них генерала Иволгина, вот уже три дня, Лебедев очень дурно повел себя. Он стал как-то вдруг чрезвычайно сален и запачкан, галстук его сбивался на сторону, а воротник сюртука был надорван. У себя он даже бушевал, и это было слышно через дворик; Вера приходила раз в слезах и что-то рассказывала. Представ теперь, он как-то очень странно заговорил, бия себя в грудь, и в чем-то винился…
— Получил… получил возмездие за измену и подлость мою… Пощечину получил! — заключил он наконец трагически.
— Пощечину! От кого?.. И так спозаранку?
— Спозаранку? — саркастически улыбнулся Лебедев. — Время тут ничего на значит… даже и для возмездия физического… но я нравственную… нравственную пощечину получил, а не физическую!
Он вдруг уселся без церемонии и начал рассказывать. Рассказ его был очень бессвязен; князь было поморщился и хотел уйти, но вдруг несколько слов поразили его. Он остолбенел от удивления… Странные вещи рассказал господин Лебедев.
Сначала дело шло, по-видимому, о каком-то письме; произнесено было имя Аглаи Ивановны. Потом вдруг Лебедев с горечью начал обвинять самого князя; можно было понять, что он обижен князем. Сначала, дескать, князь почтил его своею доверенностью в делах с известным «персонажем» (с Настасьей Филипповной); но потом совсем разорвал с ним и отогнал его от себя со срамом, и даже до такой обидной степени, что в последний раз с грубостью будто бы отклонил «невинный вопрос о ближайших переменах в доме». С пьяными слезами признавался Лебедев, что «после этого он уже никак не мог перенести, тем паче что многое знал… очень многое… и от Рогожина, и от Настасьи Филипповны, и от приятельницы Настасьи Филипповны, и от Варвары Ардалионовны… самой-с… и от… и от самой даже Аглаи Ивановны, можете вы это вообразить-с, чрез посредство Веры-с, через дочь мою любимую Веру, единородную… да-с… а впрочем, не единородную, ибо у меня их три. А кто уведомлял письмами Лизавету Прокофьевну, даже в наиглубочайшем секрете-с, хе-хе! Кто отписывал ей про все отношения и… про движения персонажа Настасьи Филипповны, хе-хе-хе! Кто, кто сей аноним, позвольте спросить?».
— Неужто вы? — вскричал князь.
— Именно, — с достоинством ответил пьяница, — и сегодня же в половине девятого, всего полчаса… нет-с, три четверти уже часа, как известил благороднейшую мать, что имею ей передать одно приключение… значительное. Запиской известил, чрез девушку, с заднего крыльца-с. Приняла.
— Вы видели сейчас Лизавету Прокофьевну? — спросил князь, едва веря ушам своим.
— Видел сейчас и получил пощечину… нравственную. Воротила письмо назад, даже шваркнула, нераспечатанное… а меня прогнала в три шеи… впрочем, только нравственно; а не физически… а впрочем, почти что и физически, немного недостало!
— Какое письмо она вам шваркнула нераспечатанное?
— А разве… хе-хе-хе! Да ведь я еще вам не сказал! А я думал, что уже сказал… Я одно такое письмецо получил, для передачи-с…
— От кого? Кому?
Но некоторые «объяснения» Лебедева чрезвычайно трудно было разобрать и хоть что-нибудь в них понять. Князь, однако же, сообразил, сколько мог, что письмо было передано рано утром, чрез служанку, Вере Лебедевой, для передачи по адресу… «так же как и прежде… так же как и прежде, известному персонажу и от того же лица-с… (ибо одну из них я обозначаю названием «лица»-с, а другую лишь только «персонажа», для унижения и для различия; ибо есть великая разница между невинною и высокоблагородною генеральскою девицей и… камелией-с), итак, письмо было от „лица“-с, начинающегося с буквы А…».
— Как это можно? Настасье Филипповне? Вздор! — вскричал князь.
— Было, было-с, а не ей, так Рогожину-с, всё равно, Рогожину-с… и даже господину Терентьеву было, для передачи, однажды-с, от лица с буквы А, — подмигнул и улыбнулся Лебедев.
Так как он часто сбивался с одного на другое и позабывал, о чем начинал говорить, то князь затих, чтобы дать ему высказаться. Но все-таки было чрезвычайно неясно: чрез него ли именно шли письма или чрез Веру? Если он сам уверял, что «к Рогожину всё равно что к Настасье Филипповне», то, значит, вернее, что не чрез него шли они, если только были письма. Случай же, каким образом попалось к нему теперь письмо, остался решительно необъясненным; вернее всего надо было предположить, что он как-нибудь похитил его у Веры… тихонько украл и отнес с каким-то намерением к Лизавете Прокофьевне. Так сообразил и понял наконец князь.
— Вы с ума сошли! — вскричал он в чрезвычайном смятении.
— Не совсем, многоуважаемый князь, — не без злости ответил Лебедев, — правда, я хотел было вам вручить, вам, в ваши собственные руки, чтоб услужить… но рассудил лучше там услужить и обо всем объявить благороднейшей матери… так как и прежде однажды письмом известил, анонимным; и когда написал давеча на бумажке, предварительно, прося приема, в восемь часов двадцать минут, тоже подписался: «ваш тайный корреспондент»; тотчас допустили, немедленно, даже с усиленною поспешностью, задним ходом… к благороднейшей матери.
— Ну?..
— А там уже известно-с, чуть не прибила-с; то есть чуть-чуть-с, так что даже, можно считать, почти что и прибила-с. А письмо мне шваркнула. Правда, хотела было у себя удержать, — видел, заметил, — но раздумала и шваркнула: «Коли тебе, такому, доверили передать, так и передай…». Обиделась даже. Уж коли предо мной не постыдилась сказать, то, значит, обиделась. Характером вспыльчивы!
— Где же письмо-то теперь?
— Да всё у меня же, вот-с.
И он передал князю записку Аглаи к Гавриле Ардалионовичу, которую тот с торжеством, в это же утро два часа спустя, показал сестре.
— Это письмо не может оставаться у вас.
— Вам, вам! Вам и приношу-с, — с жаром подхватил Лебедев, — теперь опять ваш, весь ваш, с головы до сердца, слуга-с, после мимолетной измены-с! Казните сердце, пощадите бороду, как сказал Томас Морус… * в Англии и в Великобритании-с. Меа culpa, mea culpa * , [35]как говорит римская папа… то есть он римский папа, а я его называю «римская папа».
— Это письмо должно быть сейчас отослано, — захлопотал князь, — я передам.
— А не лучше ли, а не лучше ли, благовоспитаннейший князь, а не лучше ли-с… эфтово-с!
Лебедев сделал странную, умильную гримасу; он ужасно завозился вдруг на месте, точно его укололи вдруг иголкой, и, лукаво подмигивая глазами, делал и показывал что-то руками.
— Что такое? — грозно спросил князь.
— Предварительно бы вскрыть-с! — прошептал он умилительно и как бы конфиденциально.
Князь вскочил в такой ярости, что Лебедев пустился было бежать; но, добежав до двери, приостановился, выжидая, не будет ли милости.
— Эх, Лебедев! Можно ли, можно ли доходить до такого низкого беспорядка, до которого вы дошли? — вскричал князь горестно. Черты Лебедева прояснились.
— Низок, низок! — приблизился он тотчас же, со слезами бия себя в грудь.
— Ведь это мерзости!