— Что угадала?
   — Что мне только жаль ее, а что я… уже не люблю ее.
   — Почему вы знаете, может, она в самом деле влюбилась в того… помещика, с которым ушла?
   — Нет, я всё знаю; она лишь насмеялась над ним.
   — А над вами никогда не смеялась?
   — Н-нет. Она смеялась со злобы; о, тогда она меня ужасно укоряла, в гневе, — и сама страдала! Но… потом… о, не напоминайте, не напоминайте мне этого!
   Он закрыл себе лицо руками.
   — А знаете ли вы, что она почти каждый день пишет ко мне письма?
   — Стало быть, это правда! — вскричал князь в тревоге. — Я слышал, но всё еще не хотел верить.
   — От кого слышали? — пугливо встрепенулась Аглая.
   — Рогожин сказал мне вчера, только не совсем ясно.
   — Вчера? Утром вчера? Когда вчера? Пред музыкой или после?
   — После; вечером, в двенадцатом часу.
   — А-а, ну коли Рогожин… А знаете, о чем она пишет мне в этих письмах?
   — Я ничему не удивляюсь; она безумная.
   — Вот эти письма (Аглая вынула из кармана три письма в трех конвертах и бросила их пред князем). Вот уже целую неделю она умоляет, склоняет, обольщает меня, чтоб я за вас вышла замуж. Она… ну да, она умна, хоть и безумная, и вы правду говорите, что она гораздо умнее меня… она пишет мне, что в меня влюблена, что каждый день ищет случая видеть меня хоть издали. Она пишет, что вы любите меня, что она это знает, давно заметила, и что вы с ней обо мне там говорили. Она хочет видеть вас счастливым; она уверена, что только я составлю ваше счастие… Она так дико пишет… странно… Я никому не показала писем, я вас ждала; вы знаете, что это значит? Ничего не угадываете?
   — Это сумасшествие; доказательство ее безумия, — проговорил князь, и губы его задрожали.
   — Вы уж не плачете ли?
   — Нет, Аглая, нет, я не плачу, — посмотрел на нее князь.
   — Что же мне тут делать? Что вы мне посоветуете? Не могу же я получать эти письма!
   — О, оставьте ее, умоляю вас! — вскричал князь, — что вам делать в этом мраке; я употреблю все усилия, чтоб она вам не писала больше.
   — Если так, то вы человек без сердца! — вскричала Аглая. — Неужели вы не видите, что не в меня она влюблена, а вас, вас одного она любит! Неужели вы всё в ней успели заметить, а этого не заметили? Знаете, что это такое, что означают эти письма? Это ревность; это больше чем ревность! Она… вы думаете, она в самом деле замуж за Рогожина выйдет, как она пишет здесь в письмах? Она убьет себя на другой день, только что мы обвенчаемся!
   Князь вздрогнул; сердце его замерло. Но он в удивлении смотрел на Аглаю: странно ему было признать, что этот ребенок давно уже женщина.
   — Бог видит, Аглая, чтобы возвратить ей спокойствие и сделать ее счастливою, я отдал бы жизнь мою, но… я уже не могу любить ее, и она это знает!
   — Так пожертвуйте собой, это же так к вам идет! Вы ведь такой великий благотворитель. И не говорите мне «Аглая»… Вы и давеча сказали мне просто «Аглая»… Вы должны, вы обязаны воскресить ее, вы должны уехать с ней опять, чтоб умирять и успокоивать ее сердце. Да ведь вы же ее и любите!
   — Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и хотел один раз и… может быть, и теперь хочу. Но я знаю наверно,что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен был се видеть сегодня в семь часов; я, может быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она любит меня, но разве это любовь? Неужели может быть такая любовь, после того, что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
   — Как вы побледнели! — испугалась вдруг Аглая.
   — Ничего; я мало спал; ослаб, я… мы действительно про вас говорили тогда, Аглая…
   — Так это правда? Вы действительно могли с нею обо мнеговорить и… и как могли вы меня полюбить, когда всего один раз меня видели?
   — Я не знаю как. В моем тогдашнем мраке мне мечталась… мерещилась, может быть, новая заря. Я не знаю, как подумал о вас об первой. Я правду вам тогда написал, что не знаю. Всё это была только мечта, от тогдашнего ужаса… Я потом стал заниматься; я три года бы сюда не приехал…
   — Стало быть, приехали для нее?
   И что-то задрожало в голосе Аглаи.
   — Да, для нее.
   Прошло минуты две мрачного молчания с обеих сторон. Аглая поднялась с места.
   — Если вы говорите, — начала она нетвердым голосом, — если вы сами верите, что эта… ваша женщина… безумная, то мне ведь дела нет до ее безумных фантазий… Прошу вас, Лев Николаич, взять эти три письма и бросить ей от меня! И если она, — вскричала вдруг Аглая, — если она осмелится еще раз мне прислать одну строчку, то скажите ей, что я пожалуюсь отцу и что ее сведут в смирительный дом…
   Князь вскочил и в испуге смотрел на внезапную ярость Аглаи; и вдруг как бы туман упал пред ним…
   — Вы не можете так чувствовать… это неправда! — бормотал он.
   — Это правда! Правда! — вскричала Аглая, почти не помня себя.
   — Что такое правда? Какая правда? — раздался подле них испуганный голос.
   Пред ними стояла Лизавета Прокофьевна.
   — То правда, что я за Гаврилу Ардалионовича замуж иду! Что я Гаврилу Ардалионовича люблю и бегу с ним завтра же из дому! — набросилась на нее Аглая. — Слышали вы? Удовлетворено ваше любопытство? Довольны вы этим?
   И она побежала домой.
   — Нет, уж вы, батюшка, теперь не уходите, — остановила князя Лизавета Прокофьевна, — сделайте одолжение, пожалуйте ко мне объясниться… Что же это за мука такая, я и так всю ночь не спала…
   Князь пошел за нею.
IX
   Войдя в свой дом, Лизавета Прокофьевна остановилась в первой же комнате; дальше она идти не могла и опустилась на кушетку, совсем обессиленная, позабыв даже пригласить князя садиться. Это была довольно большая зала, с круглым столом посредине, с камином, со множеством цветов на этажерках у окон и с другою стеклянною дверью в сад, в задней стене. Тотчас же вошли Аделаида и Александра, вопросительно и с недоумением смотря на князя и на мать.
   Девицы обыкновенно вставали на даче около девяти часов; одна Аглая, в последние два-три дня, повадилась вставать несколько раньше и выходила гулять в сад, но все-таки не в семь часов, а в восемь или даже попозже. Лизавета Прокофьевна, действительно не спавшая ночь от разных своих тревог, поднялась около восьми часов, нарочно с тем, чтобы встретить в саду Аглаю, предполагая, что та уже встала; но ни в саду, ни в спальне ее не нашла. Тут она встревожилась окончательно и разбудила дочерей. От служанки узнали, что Аглая Ивановна еще в седьмом часу вышла в парк. Девицы усмехнулись новой фантазии их фантастической сестрицы и заметили мамаше, что Аглая, пожалуй, еще рассердится, если та пойдет в парк ее отыскивать, и что, наверно, она сидит теперь с книгой на зеленой скамейке, о которой она еще три дня назад говорила и за которую чуть не поссорилась с князем Щ., потому что тот не нашел в местоположении этой скамейки ничего особенного. Застав свидание и слыша странные слова дочери, Лизавета Прокофьевна была ужасно испугана, по многим причинам; но, приведя теперь с собой князя, струсила, что начала дело: «Почему ж Аглая не могла бы встретиться и разговориться с князем в парке, даже, наконец, если б это было и наперед условленное у них свидание?».
   — Не подумайте, батюшка князь, — скрепилась она наконец, — что я нас допрашивать сюда притащила… Я, голубчик, после вчерашнего вечера, может, и встречаться-то с тобой долго не пожелала бы…
   Она было немного осеклась.
   — Но все-таки вам бы очень хотелось узнать, как мы встретились сегодня с Аглаей Ивановной? — весьма спокойно докончил князь.
   — Ну что ж, и хотелось! — вспыхнула тотчас же Лизавета Прокофьевна. — Не струшу и прямых слов. Потому что никого не обижаю и никого не желала обидеть…
   — Помилуйте, и без обиды, натурально, хочется узнать; вы мать. Мы сошлись сегодня с Аглаей Ивановной у зеленой скамейки ровно в семь часов утра вследствие ее вчерашнего приглашения. Она дала мне знать вчера вечером запиской, что ей надо видеть меня и говорить со мной о важном деле. Мы свиделись и проговорили целый час о делах, собственно одной Аглаи Ивановны касающихся; вот и всё.
   — Конечно, всё, батюшка, и без всякого сомнения всё, — с достоинством произнесла Лизавета Прокофьевна.
   — Прекрасно, князь! — сказала Аглая, вдруг входя в комнату, — благодарю вас от всего сердца, что сочли и меня неспособною унизиться здесь до лжи. Довольно с вас, maman, или еще намерены допрашивать?
   — Ты знаешь, что мне пред тобой краснеть еще ни в чем до сих пор не приходилось… хотя ты, может, и рада бы была тому, — назидательно ответила Лизавета Прокофьевна. — Прощайте, князь, простите и меня, что обеспокоила. И надеюсь, вы останетесь уверены в неизменном моем к вам уважении.
   Князь тотчас же откланялся на обе стороны и молча вышел. Александра и Аделаида усмехнулись и пошептались о чем-то промеж собой. Лизавета Прокофьевна строго на них поглядела.
   — Мы только тому, maman, — засмеялась Аделаида, — что князь так чудесно раскланялся: иной раз совсем мешок, а тут вдруг, как… как Евгений Павлыч.
   — Деликатности и достоинству само сердце учит, а не танцмейстер, — сентенциозно заключила Лизавета Прокофьевна и прошла к себе наверх, даже и не поглядев на Аглаю.
   Когда князь воротился к себе, уже около девяти часов, то застал на террасе Веру Лукьяновну и служанку. Они вместе прибирали и подметали после вчерашнего беспорядка.
   — Слава богу, успели покончить до приходу! — радостно сказала Вера.
   — Здравствуйте; у меня немного голова кружится; я плохо спал; я бы заснул.
   — Здесь на террасе, как вчера? Хорошо. Я скажу всем, чтобы вас не будили. Папаша ушел куда-то.
   Служанка вышла; Вера отправилась было за ней, но воротилась и озабоченно подошла к князю.
   — Князь, пожалейте этого… несчастного; не прогоняйте его сегодня.
   — Ни за что не прогоню; как он сам хочет.
   — Он ничего теперь не сделает, и… не будьте с ним строги.
   — О нет, зачем же?
   — И… не смейтесь над ним; вот это самое главное.
   — О, отнюдь нет!
   — Глупа я, что такому человеку, как вы, говорю об этом, — закраснелась Вера. — А хоть вы и устали, — засмеялась она, полуобернувшись, чтоб уйти, — а у вас такие славные глаза в эту минуту… счастливые.
   — Неужто счастливые? — с живостью спросил князь и радостно рассмеялся.
   Но Вера, простодушная и нецеремонная, как мальчик, вдруг что-то сконфузилась, покраснела еще больше и, продолжая смеяться, торопливо вышла из комнаты.
   «Какая… славная…» — подумал князь и тотчас забыл о ней. Он зашел в угол террасы, где была кушетка и пред нею столик, сел, закрыл руками лицо и просидел минут десять; вдруг торопливо и тревожно опустил в боковой карман руку и вынул три письма.
   Но опять отворилась дверь, и вошел Коля. Князь точно обрадовался, что пришлось положить назад в карман письма и удалить минуту.
   — Ну, происшествие! — сказал Коля, усаживаясь на кушетке и прямо подходя к предмету, как и все ему подобные. — Как вы теперь смотрите на Ипполита? Без уважения?
   — Почему же… но, Коля, я устал… Притом же об этом слишком грустно опять начинать… Что он, однако?
   — Спит и еще два часа проспит. Понимаю; вы дома не спали, ходили в парке… конечно, волнение… еще бы!
   — Почему вы знаете, что я ходил в парке и дома не спал?
   — Вера сейчас говорила. Уговаривала не входить; я не утерпел, на минутку. Я эти два часа продежурил у постели; теперь Костю Лебедева посадил на очередь. Бурдовский отправился. Так ложитесь же, князь; спокойной… ну, спокойного дня! Только, знаете, я поражен!
   — Конечно… всё это…
   — Нет, князь, нет; я поражен исповедью. Главное, тем местом, где он говорит о провидении и о будущей жизни. Там есть одна ги-гант-ская мысль!
   Князь ласково посмотрел на Колю, который, конечно, затем и зашел, чтобы поскорей поговорить про гигантскую мысль.
   — Но главное, главное не в одной мысли, а во всей обстановке! Напиши это Вольтер, Руссо, Прудон, я прочту, замечу, но не поражусь до такой степени. Но человек, который знает наверно, что ему остается десять минут, и говорит так, — ведь это гордо! Ведь это высшая независимость собственного достоинства, ведь это значит бравировать прямо… Нет, это гигантская сила духа! И после этого утверждать, что он нарочно не положил капсюля, — это низко, неестественно! А знаете, ведь он обманул вчера, схитрил: я вовсе никогда с ним сак не укладывал и никакого пистолета не видал; он сам всё укладывал, так что он меня вдруг с толку сбил. Вера говорит, что вы оставляете его здесь; клянусь, что не будет опасности, тем более что мы все при нем безотлучно.
   — А кто из вас там был ночью?
   — Я, Костя Лебедев, Бурдовский; Келлер побыл немного, а потом перешел спать к Лебедеву, потому что у нас не на чем было лечь. Фердыщенко тоже спал у Лебедева, в семь часов ушел. Генерал всегда у Лебедева, теперь тоже ушел… Лебедев, может быть, к вам придет сейчас; он, не знаю зачем, вас искал, два раза спрашивал. Пускать его или не пускать, коли вы спать ляжете? Я тоже спать иду. Ах да, сказал бы я вам одну вещь; удивил меня давеча генерал: Бурдовский разбудил меня в седьмом часу на дежурство, почти даже в шесть; я на минутку вышел, встречаю вдруг генерала, и до того еще хмельного, что меня не узнал: стоит предо мной как столб; так и накинулся на меня, как очнулся: «Что, дескать, больной? Я шел узнать про больного…». Я отрапортовал, ну — то, се. «Это всё хорошо, говорит, но я, главное, шел, затем и встал, чтобы тебя предупредить: я имею основание предполагать, что при господине Фердыщенке нельзя всего говорить и… надо удерживаться». Понимаете, князь?
   — Неужто? Впрочем… для нас всё равно.
   — Да, без сомнения, всё равно, мы не масоны! * Так что я даже подивился, что генерал нарочно шел меня из-за этого ночью будить.
   — Фердыщенко ушел, вы говорите?
   — В семь часов; зашел ко мне мимоходом: я дежурю. Сказал, что идет доночевывать к Вилкину, — пьяница такой есть один, Вилкин. Ну, иду! А вот и Лукьян Тимофеич… Князь хочет спать, Лукьян Тимофеич; оглобли назад!
   — Единственно на минуту, многоуважаемый князь, по некоторому значительному, в моих глазах, делу, — натянуто и каким-то проникнутым тоном вполголоса проговорил вошедший Лебедев и с важностию поклонился. Он только что воротился и даже к себе не успел зайти, так что и шляпу еще держал в руках. Лицо его было озабоченное и с особенным, необыкновенным оттенком собственного достоинства. Князь пригласил его садиться.
   — Вы меня два раза спрашивали? Вы, может быть, всё беспокоитесь насчет вчерашнего…
   — Насчет этого вчерашнего мальчика, предполагаете вы, князь? О нет-с; вчера мои мысли были в беспорядке… но сегодня я уже не предполагаю контрекарировать * хотя бы в чем-нибудь ваши предположения.
   — Контрека… как вы сказали?
   — Я сказал: контрекарировать; слово французское, как и множество других слов, вошедших в состав русского языка; но особенно не стою за него.
   — Что это вы сегодня, Лебедев, такой важный и чинный, и говорите как по складам, — усмехнулся князь.
   — Николай Ардалионович! — чуть не умиленным голосом обратился Лебедев к Коле, — имея сообщить князю о деле, касающемся собственно…
   — Ну да, разумеется, разумеется, не мое дело! До свидания, князь! — тотчас же удалился Коля.
   — Люблю ребенка за понятливость, — произнес Лебедев, смотря ему вслед, — мальчик прыткий, хотя и назойливый. Чрезвычайное несчастие испытал я, многоуважаемый князь, вчера вечером или сегодня на рассвете… еще колеблюсь означить точное время.
   — Что такое?
   — Пропажа четырехсот рублей из бокового кармана, многоуважаемый князь; окрестили! — прибавил Лебедев с кислою усмешкой.
   — Вы потеряли четыреста рублей? Это жаль.
   — И особенно бедному, благородно живущему своим трудом человеку.
   — Конечно, конечно; как так?
   — Вследствие вина-с. Я к вам, как к провидению, многоуважаемый князь. Сумму четырехсот рублей серебром получил я вчера в пять часов пополудни от одного должника и с поездом воротился сюда. Бумажник имел в кармане. Переменив вицмундир на сюртук, переложил деньги в сюртук, имея в виду держать при себе, рассчитывая вечером же выдать их по одной просьбе… ожидая поверенного.
   — Кстати, Лукьян Тимофеич, правда, что вы в газетах публиковались, что даете деньги под золотые и серебряные вещи?
   — Чрез поверенного; собственного имени моего не означено, ниже адреса. Имея ничтожный капитал и в видах приращения фамилии, согласитесь сами, что честный процент…
   — Ну да, ну да; я только чтоб осведомиться; извините, что прервал.
   — Поверенный не явился. Тем временем привезли несчастного; я уже был в форсированном расположении, пообедав; зашли эти гости, выпили… чаю, и… я повеселел к моей пагубе. Когда же, уже поздно, вошел этот Келлер и возвестил о вашем торжественном дне и о распоряжении насчет шампанского, то я, дорогой и многоуважаемый князь, имея сердце (что вы уже, вероятно, заметили, ибо я заслуживаю), имея сердце, не скажу чувствительное, но благодарное, чем и горжусь, — я, для пущей торжественности изготовляемой встречи и во ожидании лично поздравить вас, вздумал пойти переменить старую рухлядь мою на снятый мною по возвращении моем вицмундир, что и исполнил, как, вероятно, князь, вы и заметили, видя меня в вицмундире весь вечер. Переменяя одежду, забыл в сюртуке бумажник… Подлинно, когда бог восхощет наказать, то прежде всего восхитит разум. * И только сегодня, уже в половине восьмого, пробудясь, вскочил как полоумный, схватился первым делом за сюртук, — один пустой карман! Бумажника и след простыл.
   — Ах, это неприятно!
   — Именно неприятно; и вы с истинным тактом нашли сейчас надлежащее выражение, — не без коварства прибавил Лебедев.
   — Как же, однако… — затревожился князь, задумываясь, — ведь это серьезно.
   — Именно серьезно — еще другое отысканное вами слово, князь, для обозначения…
   — Ах, полноте, Лукьян Тимофеич, что тут отыскивать? Важность не в словах… Полагаете вы, что вы могли в пьяном виде выронить из кармана?
   — Мог. Всё возможно в пьяном виде, как вы с искренностью выразились, многоуважаемый князь! Но прошу рассудить-с: если я вытрусил бумажник из кармана, переменяя сюртук, то вытрушенный предмет должен был лежать тут же на полу. Где же этот предмет-с?
   — Не заложили ли вы куда-нибудь в ящик, в стол?
   — Всё переискал, везде перерыл, тем более что никуда не прятал и никакого ящика не открывал, о чем ясно помню.
   — В шкапчике смотрели?
   — Первым делом-с, и даже несколько раз уже сегодня… Да и как бы мог я заложить в шкапчик, истинноуважаемый князь?
   — Признаюсь, Лебедев, это меня тревожит. Стало быть, кто-нибудь нашел на полу?
   — Или из кармана похитил! Две альтернативы-с.
   — Меня это очень тревожит, потому что кто именно… Вот вопрос!
   — Безо всякого сомнения, в этом главный вопрос; вы удивительно точно находите слова и мысли и определяете положения, сиятельнейший князь.
   — Ах, Лукьян Тимофеич, оставьте насмешки, тут…
   — Насмешки! — вскричал Лебедев, всплеснув руками.
   — Ну-ну-ну, хорошо, я ведь не сержусь; тут совсем другое… Я за людей боюсь. Кого вы подозреваете?
   — Вопрос труднейший и… сложнейший! Служанку подозревать не могу: она в своей кухне сидела. Детей родных тоже…
   — Еще бы.
   — Стало быть, кто-нибудь из гостей-с.
   — Но возможно ли это?
   — Совершенно и в высшей степени невозможно, но непременно так должно быть. Согласен, однако же, допустить, и даже убежден, что если была покража, то совершилась не вечером, когда все были в сборе, а уже ночью или даже под утро кем-нибудь из заночевавших.
   — Ах, боже мой!
   — Бурдовского и Николая Ардалионовича я, естественно, исключаю; они и не входили ко мне-с.
   — Еще бы, да если бы даже и входили! Кто у вас ночевал?
   — Считая со мной, ночевало нас четверо, в двух смежных комнатах: я, генерал, Келлер и господин Фердыщенко. Один, стало быть, из нас четверых-с!
   — Из трех то есть; но кто же?
   — Я причел и себя для справедливости и для порядку; но согласитесь, князь, что я обокрасть себя сам не мог, хотя подобные случаи и бывали на свете…
   — Ах, Лебедев, как это скучно! — нетерпеливо вскричал князь. — К делу, чего вы тянете!..
   — Остаются, стало быть, трое-с, и во-первых, господин Келлер, человек непостоянный, человек пьяный и в некоторых случаях либерал, то есть насчет кармана-с; в остальном же с наклонностями, так сказать, более древнерыцарскими, чем либеральными. Он заночевал сначала здесь, в комнате больного, и уже ночью лишь перебрался к нам, под предлогом, что на голом полу жестко спать.
   — Вы подозреваете его?
   — Подозревал-с. Когда я в восьмом часу утра вскочил как полоумный и хватил себя по лбу рукой, то тотчас же разбудил генерала, спавшего сном невинности. Приняв в соображение странное исчезновение Фердыщенка, что уже одно возбудило в нас подозрение, оба мы тотчас же решились обыскать Келлера, лежавшего как… как… почти подобно гвоздю-с. Обыскали совершенно: в карманах ни одного сантима, и даже ни одного кармана не дырявого не нашлось. Носовой платок синий, клетчатый, бумажный, в состоянии неприличном-с. Далее любовная записка одна, от какой-то горничной, с требованием денег и угрозами, и клочки известного вам фельетона-с. Генерал решил, что невинен. Для полнейших сведений мы его самого разбудили, насилу дотолкались; едва понял, в чем дело; разинул рот, вид пьяный, выражение лица нелепое и невинное; даже глупое, — не он-с!
   — Ну, как я рад! — радостно вздохнул князь. — Я таки за него боялся!
   — Боялись? Стало быть, уже имели основания к тому? — прищурился Лебедев.
   — О нет, я так, — осекся князь, — я ужасно глупо сказал, что боялся. Сделайте одолжение, Лебедев, не передавайте никому…
   — Князь, князь! Слова ваши в моем сердце… в глубине моего сердца! Там могила-с!.. — восторженно проговорил Лебедев, прижимая шляпу к сердцу.
   — Хорошо, хорошо!.. Стало быть, Фердыщенко? То есть, я хочу сказать, вы подозреваете Фердыщенка?
   — Кого же более? — тихо произнес Лебедев, пристально смотря на князя.
   — Ну да, разумеется… кого же более… то есть, опять-таки, какие же улики?
   — Улики есть-с. Во-первых, исчезновение в семь часов или даже в седьмом часу утра.
   — Знаю, мне Коля говорил, что он заходил к нему и сказал, что идет доночевывать к… забыл к кому, к своему приятелю.
   — Вилкину-с. Так, стало быть, Николай Ардалионович говорил уже вам?
   — Он ничего не говорил о покраже.
   — Он и не знает, ибо я держу дело в секрете. Итак, идет к Вилкину; казалось бы, что мудреного, что пьяный человек идет к такому же, как и он сам, пьяному человеку, хотя бы даже и чем свет и безо всякого повода-с? Но вот здесь-то и след открывается: уходя, он оставляет адрес… Теперь следите, князь, вопрос: зачем он оставил адрес?.. Зачем он заходит нарочно к Николаю Ардалионовичу, делая крюк-с, и передает ему, что «иду, дескать, доночевывать к Вилкину». И кто станет интересоваться тем, что он уходит, и даже именно к Вилкину? К чему возвещать? Нет, тут тонкость-с, воровская тонкость! Это значит: «Вот, дескать, нарочно не утаиваю следов моих, какой же я вор после этого? Разве бы вор возвестил, куда он уходит?». Излишняя заботливость отвести подозрения и, так сказать, стереть свои следы на песке… Поняли вы меня, многоуважаемый князь?
   — Понял, очень хорошо понял, но ведь этого мало?
   — Вторая улика-с: след оказывается ложный, а данный адрес неточный. Час спустя, то есть в восемь часов, я уже стучался к Вилкину; он тут в Пятой улице-с * , и даже знаком-с. Никакого не оказалось Фердыщенка. Хоть и добился от служанки, совершенно глухой-с, что назад тому час действительно кто-то стучался, и даже довольно сильно, так что и колокольчик сорвал. Но служанка не отворила, не желая будить господина Вилкина, а может быть, и сама не желая подняться. Это бывает-с.
   — И тут все ваши улики? Этого мало. — Князь, но кого же подозревать-с, рассудите? — умилительно заключил Лебедев, и что-то лукавое проглянуло в его усмешке.
   — Осмотрели бы вы еще раз комнаты и в ящиках! — озабоченно произнес князь после некоторой задумчивости.
   — Осматривал-с! — еще умилительнее вздохнул Лебедев.
   — Гм!.. и зачем, зачем вам было переменять этот сюртук! — воскликнул князь, в досаде стукнув по столу.
   — Вопрос из одной старинной комедии-с. Но, благодушнейший князь! Вы уже слишком принимаете к сердцу несчастье мое! Я не стою того. То есть я один не стою того; но вы страдаете и за преступника… за ничтожного господина Фердыщенка?
   — Ну да, да, вы действительно меня озаботили, — рассеянно и с неудовольствием прервал его князь. — Итак, что же вы намерены делать… если вы так уверены, что это Фердыщенко?
   — Князь, многоуважаемый князь, кто же другой-с? — с возраставшим умилением извивался Лебедев. — Ведь неимение другого на кого помыслить и, так сказать, совершенная невозможность подозревать кого-либо, кроме господина Фердыщенка, ведь это, так сказать, еще улика против господина Фердыщенка, уже третья улика! Ибо опять-таки, кто же другой? Ведь не господина же Бурдовского мне заподозрить, хе-хе-хе?
   — Ну вот, вздор какой!
   — Не генерала же, наконец, хе-хе-хе?