Страница:
[59]Достоевскому он казался характерным представителем той части молодежи, на которую «нигилистические» теории 1860-х годов имели отрицательное влияние. Первое сообщение о деле Данилова появилось в момент публикации начальных глав «Преступления и наказания» и поразило современников и самого писателя некоторым сходством между ситуацией, воссозданной в романе, и обстоятельствами убийства, совершенного образованным преступником, о незаурядной внешности и уме которого говорилось в последующих хрониках. В конце ноября 1867 г., в период обдумывания замысла «Идиота» стала известна знаменательная подробность. По показаниям арестанта М. Глазкова, которого убийца вынуждал принять на себя вину, Данилов совершил убийство после разговора с отцом. Сообщив ему о своем намерении жениться, Данилов получил совет «не пренебрегать никакими средствами и, для своего счастья, непременно достать денег, хотя бы и путем преступления».
[60]В «Идиоте» отсвет этих историй падает на изображение молодых «позитивистов», в частности племянника Лебедева, которого дядя называет убийцей «будущего второго семейства Жемариных». Сопоставление компании Бурдовского с Горским и Даниловым, очевидно, преследовало цель показать, что естественнонаучные и материалистические теории 60-х годов могли быть в вульгаризированном, «уличном» варианте использованы для оправдания преступлений, вели к «шатанию мысли». Мотив этот, однако, подчинен в романе общему его критическому пафосу, направленному против антидуховного начала нового буржуазного «века», когда предметом купли и продажи стали красота и человеческое достоинство, а страсть к наживе и денежный ажиотаж заменили прежние идеалы. Крушение нравственных устоев в «век пороков и железных дорог» — тема «апокалипсических» речей Лебедева.
Противопоставляя в лице Мышкина своеволию и индивидуализму начало любви и прощения, Достоевский не лишает своей симпатии и сочувствия бунтующих, непокорных своих героев. Особая привлекательность Настасьи Филипповны, неотразимость ее красоты — в ее гордой непримиримости, максимализме ее чувств и стремлений. Больной чахоткой юноша Ипполит доходит до дерзкого богоборчества, протестуя против того, что было обречено на смерть и уничтожение даже такое «великое и бесценное» явление, как Христос.
В ходе обдумывания фабулы романа, вскоре после того как выясняется, что князю не удастся спасти Настасью Филипповну от ножа Рогожина, в одной из ранних (апрельских) записей появляется первый проект заключительных частей романа: «ИДИОТ ВИДИТ ВСЕ БЕДСТВИЯ. БЕССИЛИЕ ПОМОЧЬ. ЦЕПЬ И НАДЕЖДА. СДЕЛАТЬ НЕМНОГО. ЯСНАЯ СМЕРТЬ. АГЛАЯ НЕСЧАСТНА. Нужда ее в Князе» (IX, 241).
Вскоре этот проект конкретизируется: «NB. Симпатичнее написать, и будет хорошо.
Главная задача: характер Идиота. Его развить. Вот мысль романа. Как отражается Россия. Все, что выработалось бы в Князе, угасло в могиле. И потому, указав постепенно на Князя в действии,будет довольно.
Но! Для этого нужна фабула романа.
Чтоб очаровательнее выставить характер Идиота (симпатичнее), надо ему и поле действия выдумать. Он восстановляет Н<астасью> Ф<илипповну> и действует влиянием на Рогожина. Доводит Аглаю до человечности, Генеральшу до безумия доводит в привязанности к Князю и в обожании его.
Сильнее действие на Рогожина и на перевоспитание его. (Ганя пробует сойтись с Рогожиным). Аделаида — немая любовь. На детей влияние. На Ганю — до мучения («Я взял свое»). NB. (Варя и Птицын отделились.) Даже Лебедев и Генерал. Генерал в компании Фердыщенка. Кража с Фердыщенкой» (IX, 252).
В более поздних (сентябрьских) набросках, когда Достоевский уже работал над третьей частью, сосуществуют рядом два плана окончания романа, с акцентированием в первом из них основной черты каждого из действующих лиц: «Аглая уже помирилась с семейством даже. Торжественно невеста Князя — и вдруг смерть Н<астасьи> Ф<илипповны>. Князь не прощает Аглае. С детьми.
В Князе — идиотизм!. В Аглае — стыдливость.Ипполит — тщеславие слабого характера.Н<астасья> Ф<илипповна> — беспорядок и красота (жертва судьбы). Рогожин— ревность. Ганя:слабость, добрые наклони <ости>, ум, стыд, стал эмигрантом. Ев<гений> П<авлович> — последний тип русского помещика-джентельмена. Лизавет<а> Прокоф<ьевна> — дикая честность. Коля — новое поколение.
Оказывается, что Капитанша преследовала Генерала по наущению Ипполита. Ходит по его дудке. Все по его дудке.Власть его над всеми» (IX, 280).
В другом плане развязка вновь перекликается с намечавшейся первоначально: «Под конец Князь: торжественно-спокойное его состояние!Простил людям.
Пророчества. Разъяснения каждому себя самого. Времени. Прощение Аглаи.
Аглая с матерью — живет и путешествует» (там же).
В эту же пору Достоевский испробывал и ряд иных поворотов сюжета. Размышляя, не сделать ли Ипполита «главной осью всего романа», писатель составил план, по которому тот с помощью различных психологических ухищрений донимал князя, «овладел» всеми остальными героями, разжигая и стравливая их, и кончал местью всем и убийством Настасьи Филипповны: «ГЛАВНОЕ.NB. КНЯЗЬ НИ РАЗУ НЕ ПОДДАЛСЯ ИППОЛИТУ И ПРОНИКНОВЕНИЕМ В НЕГО (ОБ ЧЕМ ПРО СЕБЯ ЗНАЕТ ИППОЛИТ И ЗЛИТСЯ ДО ОТЧАЯНИЯ) И КРОТОСТИЮ С НИМ ДОВОДИТ ЕГО ДО ОТЧАЯНИЯ. Князь побеждает его доверчивостью.
СЦЕНА УБИЙСТВА. СУД.ИППОЛИТ В ОТЧАЯНИИ УМИРАЕТ.
Измучил Генерала, Ганю, Колю, Аглаю, Рогожина, мальчика» (IX, 277–278).
В конце концов писатель отказался от подобного, не подготовленного предшествующим повествованием изображения Ипполита.
В процессе работы над первой и второй редакцией «Идиота» у Достоевского возникали ассоциации с трагедией Шекспира «Отелло»: «ИЗ ГЛАВНОГО. 1) Сцена (во храме) в день брака, до прихода Аглаи, наедине между Князем и Н<астасьей> Ф<илипповной>. Князь, вынеся во все это время скандалаужасные мучения от сошедшей с умаН<астасьи> Ф<илипповны>, наконец в утро брака говорит с ней по сердцу: Н<астасья> Ф<илипповна>, и в отчаянии и в надежде, обнимает его, говорит, что она недостойна, клянется и обещается. Князь просто и ясно(Отелло) говорит ей, за что он ее полюбил, что у него не одно сострадание (как передал ей Рогожин и мучил ее Ипполит), а и любовь и чтоб она успокоилась. Князь вдруг пьедестальновысказывается. 2) Тут входит Аглая, спокойно, величаво и простогрустная, говорит, что во всем виновата, что не стоила любви Князя, что она избалованная девушка, ребенок; что она вот за что полюбила Князя(и тут Отелло): наивная и высокая речь, где Н<астасья> Ф<илипповна> чувствует всю безмерность ее любви, а Аглая, думая выставить недостаточность и ничтожность своей любви и тем успокоить Н<аcтасью> Ф<илипповну> и Князя, — напротив, наивно и себе неведомо,только выставляет великость, глубину и драгоценность своего чувства. Несколько ласковых слов с Н<астасьей> Ф<илипповной>, но через силу, несколько наивност<ей>, — расстаются. Н<астасья> Ф<илипповна>, пораженная, и Князь предчувствует, что с отчаянием в лице идет одеваться, а Аглая уходит к Гане, и там истерическая сцена сожжения пальца.Затем сцена Гани с Ипполитом, который перетаскиваетсяк Князю, свадьба, вечер, будущий мир России и человечества и экономические разговоры.
А затем заключение»(IX. 284–285).
Однако неожиданная для Аглаи метаморфоза была отвергнута, и Достоевский вернулся к намеченной ранее «сцене двух соперниц», в которой Аглая нравственно «падает». По июньско-июльским планам вслед за сценой этой предполагалось авторское отступление с прямым выражением своего отношения к событиям и герою: «NB. главное. После сцены двух соперниц: Мы признаемся, что будем описывать странные приключения. Так как трудно их объяснить, то ограничимся фактом. Мы соглашаемся, что с Идиотом ничего и не могло произойти другого. Доскажем же конец истории лица, который, может быть, и не стоил бы такого внимания читателей, — соглашаемся с этим.
Действительность выше всего. Правда, может быть, у нас другой взгляд на действительность 1000 душ, [61]пророчества — фантасти<ческая> действит<ельность>. Может быть, в Идиоте человек-то более действит<елен>. Впрочем, согласны, что нам могут сказать: „Все это так, вы правы, но вы не умели выставить дела, оправдать факты, вы художник плохой“. Ну тут уж, конечно, нечего делать» (IX, 276).
Мысли эти дают ключ к заглавию и поэтике романа. Они перекликаются с основным его лейтмотивом (ср., например, обращенные к Мышкину слова Настасьи Филипповны, перед уходом ее с Рогожиным: «Прощай, князь, в первый раз человека видела!» — или Ипполита, перед попыткой самоубийства: «Стойте так, я буду смотреть. Я с Человеком прощусь». — С. 179, 420). Позднее, в «Братьях Карамазовых», во введении «От автора», предупреждая читателей, что его герой Алексей Федорович Карамазов — «человек странный, даже чудак», автор присоединился к тем, кто не увидит в нем «частность и обособление»: «Ибо не только чудак „не всегда“ частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…» (XIV, 5).
В «Идиоте» Достоевский, стремясь к многозначности образа Мышкина, его предельной емкости, отказался от каких-либо авторских комментариев. В записных книжках подчеркивалась задача представить «князя сфинксом»: «Сам открывается, без объяснений от автора, кроме разве первой главы» (IX, 248). В соответствии с такой художественной установкой строится и повествование о дальнейших после встречи Настасьи Филипповны и Аглаи событиях. О них читатель узнает или из скупых фактических сообщений, или из иронически воспроизведенных «слухов», распространившихся в обществе.
Беспокоясь о целостности восприятия «Идиота» читателями и сожалея, что при самой большой гонке печатанье романа не успевает завершиться в декабре, Достоевский писал 26 октября (7 ноября) 1868 г. С. А. Ивановой: «Наконец, и (главное) для меня в том, что эта 4-я часть и окончание ее — самое главное в моем романе, то есть для развязки романа почти и писался и задуман был весь роман» (XXVIII, кн. 2, 318). «Гибель героини, взаимное сострадание двух соперников, двух названных братьев, над трупом любимой женщины, возвещающее им обоим безнадежный исход на каторгу или в сумасшедший дом», — так охарактеризовал Л. П. Гроссман развязку романа. Она возникла на сравнительно поздней стадии работы, 4 октября 1868 г., когда рядом с заметкой: «Рог<ожин> и Князь у трупа. Final» — автор написал в знак своего удовлетворения новым творческим открытием: «Недурно»(IX, 283). Последние главы четвертой части (VIII–XI) и «Заключение» вышли в свет уже в виде отдельного приложения к журналу за прошлый год одновременно с февральской книжкой «Русского вестника» за 1869 г.
Несмотря на мрачный, трагический финал, пафос любви к жизни и людям остается господствующим в романе. Светлую нить, которую Достоевский в сделанных еще в марте 1868 г. набросках обозначил как«цепь и надежда», он вплетает в эпилог романа, где Радомский извещает о судьбе Мышкина Колю Иволгина и Веру Лебедеву, собираясь вскоре вернуться в Россию новым человеком. Вера Лебедева и Коля Иволгин — представители нового молодого поколения, принявшего эстафету Мышкина.
Первые отзывы о романе дошли до Достоевского еще до окончания «Идиота» от его петербургских корреспондентов. После выхода в свет январского номера журнала с начальными семью главами в ответ на взволнованное признание Достоевского в письме от 18 февраля (1 марта) 1868 г. в том, что он сам ничего не может «про себя выразить» и нуждается в «правде», жаждет «отзыва». А. Н. Майков писал: «…имею сообщить Вам известие весьма приятное: успех. Возбужденное любопытство, интерес многих лично пережитых ужасных моментов, оригинальная задача в герое <…> Генеральша, обещание чего-то сильного в Настасье Филипповне, и многое, многое — остановило внимание всех, с кем говорил я…». Далее Майков ссылается на общих знакомых — писателя и историка литературы А. П. Милюкова, экономиста Е. И. Ламанского, а также на критика Н. И. Соловьева, который просил передать «свой искреннийвосторг от „Идиота“» и свидетельствовал, что «видел на многих сильное впечатление». [62]Однако в связи с появлением в февральской книжке «Русского вестника» окончания первой части Майков в письме от 14 марта 1868 г., определяя художественное своеобразие романа, оттенил свое критическое отношение к «фантастическому» освещению в нем лиц и событий: «…впечатление вот какое: ужасно много силы, гениальные молнии (напр<имер>, когда Идиоту дали пощечину и что он сказал, и разные другие), но во всем действии больше возможности и правдоподобия, нежели истины. Самое, если хотите, реальное лицо — Идиот (это вам покажется странным?), прочие же все как бы живут в фантастическом мире, на всех хоть и сильный, определительный, но фантастический, какой-то исключительный блеск. Читается запоем, и в то же время — не верится. „Преступл<ение> и наказ<ание>“, наоборот, — как бы уясняет жизнь, после него как будто яснее видишь в жизни <…> Но — сколько силы! сколько мест чудесных! Как хорош Идиот! Да и все лица очень ярки, пестры — только освещены-то электрическим огнем, при котором самое обыкновенное, знакомое лицо, обыкновенные цвета — получают сверхъестественный блеск, и их хочется как бы заново рассмотреть <…> В романе освещение, как в „Последнем дне Помпеи“: и хорошо, и любопытно (любопытно до крайности, завлекательно), и чудесно!». Соглашаясь, что это «суждение, может быть, и очень верно», Достоевский в ответном письме от 21–22 марта (2–3 апреля) 1868 г. выдвинул ряд возражений: указал на то, что «многие вещицы в конце 1-й части взяты с натуры, а некоторые характеры просто портреты». Особенно он отстаивал «совершенную верность характера Настасьи Филипповны» (XXVIII, кн. 2, 273, 283). А в письме к С. А. Ивановой от 29 марта (10 апреля) 1868 г. автор отмечал, что идея «Идиота» — «одна из тех, которые не берут эффектом, а сущностью» (XXVIII, кн. 2, 292).
Первые две главы второй части (Мышкин в Москве, слухи о нем, письмо его к Аглае, возвращение и визит к Лебедеву) были встречены Майковым очень сочувственно: он увидел в них «мастерство великого художника <…> в рисовании даже силуэтов, но исполненных характерности» [63]. В более позднем письме от 30 сентября ст. ст. (когда уже была напечатана вся вторая часть и начало третьей) Майков, утверждая, что «прозреваемая» им идея «великолепна», от лица читателей повторил свой «главный упрек в фантастичности лиц». [64]
Подобную же эволюцию претерпели высказывания о романе H. H. Страхова. В письме от середины марта 1868 г. он одобрил замысел: «Какая прекрасная мысль! Мудрость, открытая младенческой душе и недоступная для мудрых и разумных, — так я понял Вашу задачу. Напрасно вы боитесь вялости; мне кажется, с „Преступления и наказания “Ваша манера окончательно установилась, и в этом отношении я не нашел в первой части „Идиота“ никакого недостатка». [65]Познакомившись с продолжением романа, за исключением четырех последних глав, Страхов обещал Достоевскому написать статью об «Идиоте», которого он читал «с жадностью и величайшим вниманием» (письмо от 31 января 1869 г.). [66]Однако намерения своего он не выполнил. Косвенный упрек себе как автору «Идиота» Достоевский прочел в опубликованной в январском номере «Зари» статье Страхова, в которой «Война и мир» противополагалась произведениям с «запутанными и таинственными приключениями», «описанием грязных и ужасных сцен», «изображением страшных душевных мук». [67]Спустя два года Страхов, вновь вернувшись к сопоставлению Толстого и Достоевского, прямо и категорично признал «Идиота» неудачей писателя. «Очевидно — по содержанию, по обилию и разнообразию идей, — писал он Достоевскому 22 февраля ст. ст. 1871 г., — Вы у нас первый человек, и сам Толстой сравнительно с Вами однообразен. Этому не противоречит то, что на всем Вашем лежит особенный и резкий колорит. Но очевидно же: Вы пишете большею частью для избранной публики, и Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они бы действовали сильнее. Например „Игрок“, „Вечный муж“ произвели самое ясное впечатление, а все, что Вы вложили в „Идиота“, пропало даром. Этот недостаток, разумеется, находится в связи с Вашими достоинствами <…> И весь секрет, мне кажется, состоит в том, чтобы ослабить творчество, понизить тонкость анализа, вместо двадцати образов и сотни сцен остановиться на одном образе и десятке сцен. Простите <…> Чувствую, что касаюсь великой тайны, что предлагаю Вам нелепейший совет перестать быть самим собою, перестать быть Достоевским>. [68]
Сам писатель с частью этих замечаний вполне соглашался. Закончив роман, он не был доволен им, считал, что «не выразил и 10-й доли того, что <…> хотел выразить», «хотя все-таки, — признавался он С. А. Ивановой в письме от 25 января (6 февраля) 1869 г., — я от него не отрицаюсь и люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор» (XXIX, кн. 1, 10)
Вместе с тем, размышляя над предъявленными ему требованиями и соотнося «Идиота» с современной ему литературой, Достоевский отчетливо осознавал отличительные черты своей манеры и отвергал рекомендации, которые помешали бы ему «быть самим собой». В этом плане особо следует отметить встречающиеся в его ответных письмах Майкову и Страхову периода работы над «Идиотом» самохарактеристики. 11(23) декабря 1868 г. Достоевский писал Майкову: «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики». Утверждая, что его «идеализм» реальнее «ихнего» реализма, писатель замечал, что если бы «порассказать» о том, что «мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии», критики-«реалисты», привыкшие к изображению одного лишь прочно устоявшегося и оформившегося, «закричат, что это фантазия!», в то время как именно это есть, по его убеждению, «исконный, настоящий реализм!» По сравнению с поставленной им перед собой задачей создания образа «положительно прекрасного человека» бледным и незначительным казался ему герой А. Н. Островского Любим Торцов, воплощавший, по заключению автора «Идиота» в том же письме, «все, что идеального позволил себе их реализм» (XXVIII, кн. 2, 329). Откликаясь в письме к Страхову от 26 февраля (10 марта) 1869 г. на статью его о Толстом и «с жадностию» ожидая его «мнения» об «Идиоте», Достоевский подчеркивал: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив». И далее в развитие мысли нереализованного авторского отступления из летних набросков к «Идиоту» 1868 г. (см. с. 633) спрашивал своего адресата: «Неужели фантастический мой „Идиот“ не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры в наших оторванных от земли слоях общества, — слоях, которые в действительности становятся фантастичными. Но нечегоговорить! В романе много написано наскоро, много растянуто и не удалось, но кой-что и удалось. Я не за роман, а я за идею мою стою» (XXIX, кн.1, 19).
Из ранних эпистолярных откликов более всего могло обрадовать Достоевского сообщение о возбужденном после появления первой части интересе к «Идиоту» у читающей публики его давнего знакомого доктора С. Д. Яновского, писавшего из Москвы 12 апреля ст. ст. 1868 г. о том, что «масса вся, безусловно вся в восторге!» и «везде», «в клубе, в маленьких салонах, в вагонах на железной дороге», только и говорят о последнем романе Достоевского, от которого, по высказываниям, «просто не оторвешься до последней страницы». Самому Яновскому личность Мышкина полюбилась так, «как любишь только самого себя», а в истории Мари, рассказе о сюжете картины «из одной головы» приговоренного, сцене разгадывания характеров сестер он увидел «торжество таланта» Достоевского. [69]
Об успехе «Идиота» у читателей свидетельствуют и отзывы газет о первой части романа. Корреспондент «Голоса» в обзоре «Библиография и журналистика» объявлял, что «Идиот» «обещает быть интереснее романа „Преступление и наказание“ <…>, хотя и страдает теми же недостатками — некоторою растянутостью и частыми повторениями какого-нибудь одного и того же душевного движения», и трактует образ князя Мышкина как «тип», который «в таком широком размере встречается, может быть, в первый еще раз в нашей литературе», но в жизни представляет «далеко не новость»: общество часто «клеймит» таких людей «позорным именем дураков и идиотов», но они «по достоинствам ума и сердца стоят несравненно выше своих подлинных хулителей» [70]. Составитель «Хроники общественной жизни» в «Биржевых ведомостях» выделял «Идиота» как произведение, которое «оставляет за собою всё, что появилось в нынешнем году в других журналах по части беллетристики», и отмечая глубину и «совершенство» психологического анализа в романе, подчеркнул внутреннее родство центрального героя и его создателя. «Каждое слово, каждое движение героя романа, князя Мышкина, — писал он, — не только строго обдумано и глубоко прочувствовано автором, но и как бы пережито им самим». [71]По определению рецензента «Русского инвалида» А. П— на, «трудно угадать», что сделает автор с Мышкиным, «взрослым ребенком», «этим оригинальным лицом, насколько рельефно удастся ему сопоставить искусственность нашей жизни с непосредственной натурой, но уже теперь можно сказать, что роман будет читаться с большим интересом. Интрига завязана необыкновенно искусно, изложение прекрасное, не страдающее даже длиннотами, столь обыкновенными в произведениях г. Достоевского». [72]
Наиболее обстоятельный и серьезный разбор первой части романа был дан в статье «Письма о русской журналистике. „Идиот“. Роман Достоевского», помещенной в «Харьковских губернских ведомостях», за подписью «К». «Письма» начинались с напоминания о «замечательно-гуманном» отношении Достоевского к «униженным и оскорбленным личностям» и его умении «верно схватить момент высшего потрясения человеческой души и вообще следить за постепенным развитием ее движений» как о тех качествах его дарования и особенностях литературного направления, которые вели к «Идиоту». Обозначившиеся контуры построения романа в статье характеризовались следующим образом: «… пред читателем проходит ряд людей действительно живых, верных той почве, на которой они выросли, той обстановке, при которой слагался их нравственный мир, и притом лиц не одного какого-нибудь кружка, а самых разнообразных общественных положений и степени умственного и нравственного развития, людей симпатичных и таких, в которых трудно подметить хоть бы слабые остатки человеческого образа, наконец несчастных людей, изображать которых автор особенно мастер <…> В круговороте жизни, в который автор бросает своего героя, — на идиота не обращают внимания; когда же при столкновении с ним личность героя высказывается во всей ее нравственной красоте, впечатление, наносимое ею, так сильно, что сдержанность и маска спадает с действующих лиц и нравственный их мир резко обозначается. Вокруг героя и при сильном с его стороны участии развивается ход событий, исполненный драматизма». В заключение рецензент высказывал предположение об идейном смысле романа. «Трудно на основании одной только части романа судить, что автор задумал сделать из своего произведения, но его роман, очевидно, задуман широко, по крайней мере этот тип младенчески непрактичного человека, но со всей прелестью правды и нравственной чистоты, в таких широких размерах впервые является в нашей литературе». [73]
Отрицательную оценку «Идиота» дал В. П. Буренин в трех статьях из цикла «Журналистика», подписанных псевдонимом «Z», появившихся в «С.-Петербургских ведомостях» в ходе публикации первой и второй частей романа. Находя, что Достоевский делает своего героя и окружающих его лиц «аномалиями среди обыкновенных людей», вследствие чего повествование «имеет характер некоторой фантасмагории», Буренин иронически замечал: «Роман можно было бы не только „Идиотом“ назвать, но даже „Идиотами“, ошибки не оказалось бы в подобном названии». В заключительной третьей статье он поставил знак равенства между изображением душевного состояния Мышкина и медицинским описанием состояния больного человека и не обнаружил в «Идиоте» связи с действительной почвой и общественными вопросами, расценил его как «беллетристическую компиляцию, составленную из множества лиц и событий, без всякой заботливости хотя о какой-либо художественной задаче». [74]Позднее, в 1876 г. Буренин частично пересмотрел свою прежнюю оценку Достоевского в своих «Литературных очерках», придя к выводу, что «психиатрические художественные этюды» Достоевского имеют «полное оправдание» в русской жизни, недавно освободившейся от крепостного права, «главного и самого страшного из тех рычагов, которые наклоняли ее человеческий строй в сторону всякого бесправия и беспутства, как нравственного, так равно и социального». Но «Идиота» (наряду с «Белыми ночами») Буренин по-прежнему отнес к исключениям, уводящим в «область патологии».
Противопоставляя в лице Мышкина своеволию и индивидуализму начало любви и прощения, Достоевский не лишает своей симпатии и сочувствия бунтующих, непокорных своих героев. Особая привлекательность Настасьи Филипповны, неотразимость ее красоты — в ее гордой непримиримости, максимализме ее чувств и стремлений. Больной чахоткой юноша Ипполит доходит до дерзкого богоборчества, протестуя против того, что было обречено на смерть и уничтожение даже такое «великое и бесценное» явление, как Христос.
В ходе обдумывания фабулы романа, вскоре после того как выясняется, что князю не удастся спасти Настасью Филипповну от ножа Рогожина, в одной из ранних (апрельских) записей появляется первый проект заключительных частей романа: «ИДИОТ ВИДИТ ВСЕ БЕДСТВИЯ. БЕССИЛИЕ ПОМОЧЬ. ЦЕПЬ И НАДЕЖДА. СДЕЛАТЬ НЕМНОГО. ЯСНАЯ СМЕРТЬ. АГЛАЯ НЕСЧАСТНА. Нужда ее в Князе» (IX, 241).
Вскоре этот проект конкретизируется: «NB. Симпатичнее написать, и будет хорошо.
Главная задача: характер Идиота. Его развить. Вот мысль романа. Как отражается Россия. Все, что выработалось бы в Князе, угасло в могиле. И потому, указав постепенно на Князя в действии,будет довольно.
Но! Для этого нужна фабула романа.
Чтоб очаровательнее выставить характер Идиота (симпатичнее), надо ему и поле действия выдумать. Он восстановляет Н<астасью> Ф<илипповну> и действует влиянием на Рогожина. Доводит Аглаю до человечности, Генеральшу до безумия доводит в привязанности к Князю и в обожании его.
Сильнее действие на Рогожина и на перевоспитание его. (Ганя пробует сойтись с Рогожиным). Аделаида — немая любовь. На детей влияние. На Ганю — до мучения («Я взял свое»). NB. (Варя и Птицын отделились.) Даже Лебедев и Генерал. Генерал в компании Фердыщенка. Кража с Фердыщенкой» (IX, 252).
В более поздних (сентябрьских) набросках, когда Достоевский уже работал над третьей частью, сосуществуют рядом два плана окончания романа, с акцентированием в первом из них основной черты каждого из действующих лиц: «Аглая уже помирилась с семейством даже. Торжественно невеста Князя — и вдруг смерть Н<астасьи> Ф<илипповны>. Князь не прощает Аглае. С детьми.
В Князе — идиотизм!. В Аглае — стыдливость.Ипполит — тщеславие слабого характера.Н<астасья> Ф<илипповна> — беспорядок и красота (жертва судьбы). Рогожин— ревность. Ганя:слабость, добрые наклони <ости>, ум, стыд, стал эмигрантом. Ев<гений> П<авлович> — последний тип русского помещика-джентельмена. Лизавет<а> Прокоф<ьевна> — дикая честность. Коля — новое поколение.
Оказывается, что Капитанша преследовала Генерала по наущению Ипполита. Ходит по его дудке. Все по его дудке.Власть его над всеми» (IX, 280).
В другом плане развязка вновь перекликается с намечавшейся первоначально: «Под конец Князь: торжественно-спокойное его состояние!Простил людям.
Пророчества. Разъяснения каждому себя самого. Времени. Прощение Аглаи.
Аглая с матерью — живет и путешествует» (там же).
В эту же пору Достоевский испробывал и ряд иных поворотов сюжета. Размышляя, не сделать ли Ипполита «главной осью всего романа», писатель составил план, по которому тот с помощью различных психологических ухищрений донимал князя, «овладел» всеми остальными героями, разжигая и стравливая их, и кончал местью всем и убийством Настасьи Филипповны: «ГЛАВНОЕ.NB. КНЯЗЬ НИ РАЗУ НЕ ПОДДАЛСЯ ИППОЛИТУ И ПРОНИКНОВЕНИЕМ В НЕГО (ОБ ЧЕМ ПРО СЕБЯ ЗНАЕТ ИППОЛИТ И ЗЛИТСЯ ДО ОТЧАЯНИЯ) И КРОТОСТИЮ С НИМ ДОВОДИТ ЕГО ДО ОТЧАЯНИЯ. Князь побеждает его доверчивостью.
СЦЕНА УБИЙСТВА. СУД.ИППОЛИТ В ОТЧАЯНИИ УМИРАЕТ.
Измучил Генерала, Ганю, Колю, Аглаю, Рогожина, мальчика» (IX, 277–278).
В конце концов писатель отказался от подобного, не подготовленного предшествующим повествованием изображения Ипполита.
В процессе работы над первой и второй редакцией «Идиота» у Достоевского возникали ассоциации с трагедией Шекспира «Отелло»: «ИЗ ГЛАВНОГО. 1) Сцена (во храме) в день брака, до прихода Аглаи, наедине между Князем и Н<астасьей> Ф<илипповной>. Князь, вынеся во все это время скандалаужасные мучения от сошедшей с умаН<астасьи> Ф<илипповны>, наконец в утро брака говорит с ней по сердцу: Н<астасья> Ф<илипповна>, и в отчаянии и в надежде, обнимает его, говорит, что она недостойна, клянется и обещается. Князь просто и ясно(Отелло) говорит ей, за что он ее полюбил, что у него не одно сострадание (как передал ей Рогожин и мучил ее Ипполит), а и любовь и чтоб она успокоилась. Князь вдруг пьедестальновысказывается. 2) Тут входит Аглая, спокойно, величаво и простогрустная, говорит, что во всем виновата, что не стоила любви Князя, что она избалованная девушка, ребенок; что она вот за что полюбила Князя(и тут Отелло): наивная и высокая речь, где Н<астасья> Ф<илипповна> чувствует всю безмерность ее любви, а Аглая, думая выставить недостаточность и ничтожность своей любви и тем успокоить Н<аcтасью> Ф<илипповну> и Князя, — напротив, наивно и себе неведомо,только выставляет великость, глубину и драгоценность своего чувства. Несколько ласковых слов с Н<астасьей> Ф<илипповной>, но через силу, несколько наивност<ей>, — расстаются. Н<астасья> Ф<илипповна>, пораженная, и Князь предчувствует, что с отчаянием в лице идет одеваться, а Аглая уходит к Гане, и там истерическая сцена сожжения пальца.Затем сцена Гани с Ипполитом, который перетаскиваетсяк Князю, свадьба, вечер, будущий мир России и человечества и экономические разговоры.
А затем заключение»(IX. 284–285).
Однако неожиданная для Аглаи метаморфоза была отвергнута, и Достоевский вернулся к намеченной ранее «сцене двух соперниц», в которой Аглая нравственно «падает». По июньско-июльским планам вслед за сценой этой предполагалось авторское отступление с прямым выражением своего отношения к событиям и герою: «NB. главное. После сцены двух соперниц: Мы признаемся, что будем описывать странные приключения. Так как трудно их объяснить, то ограничимся фактом. Мы соглашаемся, что с Идиотом ничего и не могло произойти другого. Доскажем же конец истории лица, который, может быть, и не стоил бы такого внимания читателей, — соглашаемся с этим.
Действительность выше всего. Правда, может быть, у нас другой взгляд на действительность 1000 душ, [61]пророчества — фантасти<ческая> действит<ельность>. Может быть, в Идиоте человек-то более действит<елен>. Впрочем, согласны, что нам могут сказать: „Все это так, вы правы, но вы не умели выставить дела, оправдать факты, вы художник плохой“. Ну тут уж, конечно, нечего делать» (IX, 276).
Мысли эти дают ключ к заглавию и поэтике романа. Они перекликаются с основным его лейтмотивом (ср., например, обращенные к Мышкину слова Настасьи Филипповны, перед уходом ее с Рогожиным: «Прощай, князь, в первый раз человека видела!» — или Ипполита, перед попыткой самоубийства: «Стойте так, я буду смотреть. Я с Человеком прощусь». — С. 179, 420). Позднее, в «Братьях Карамазовых», во введении «От автора», предупреждая читателей, что его герой Алексей Федорович Карамазов — «человек странный, даже чудак», автор присоединился к тем, кто не увидит в нем «частность и обособление»: «Ибо не только чудак „не всегда“ частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…» (XIV, 5).
В «Идиоте» Достоевский, стремясь к многозначности образа Мышкина, его предельной емкости, отказался от каких-либо авторских комментариев. В записных книжках подчеркивалась задача представить «князя сфинксом»: «Сам открывается, без объяснений от автора, кроме разве первой главы» (IX, 248). В соответствии с такой художественной установкой строится и повествование о дальнейших после встречи Настасьи Филипповны и Аглаи событиях. О них читатель узнает или из скупых фактических сообщений, или из иронически воспроизведенных «слухов», распространившихся в обществе.
Беспокоясь о целостности восприятия «Идиота» читателями и сожалея, что при самой большой гонке печатанье романа не успевает завершиться в декабре, Достоевский писал 26 октября (7 ноября) 1868 г. С. А. Ивановой: «Наконец, и (главное) для меня в том, что эта 4-я часть и окончание ее — самое главное в моем романе, то есть для развязки романа почти и писался и задуман был весь роман» (XXVIII, кн. 2, 318). «Гибель героини, взаимное сострадание двух соперников, двух названных братьев, над трупом любимой женщины, возвещающее им обоим безнадежный исход на каторгу или в сумасшедший дом», — так охарактеризовал Л. П. Гроссман развязку романа. Она возникла на сравнительно поздней стадии работы, 4 октября 1868 г., когда рядом с заметкой: «Рог<ожин> и Князь у трупа. Final» — автор написал в знак своего удовлетворения новым творческим открытием: «Недурно»(IX, 283). Последние главы четвертой части (VIII–XI) и «Заключение» вышли в свет уже в виде отдельного приложения к журналу за прошлый год одновременно с февральской книжкой «Русского вестника» за 1869 г.
Несмотря на мрачный, трагический финал, пафос любви к жизни и людям остается господствующим в романе. Светлую нить, которую Достоевский в сделанных еще в марте 1868 г. набросках обозначил как«цепь и надежда», он вплетает в эпилог романа, где Радомский извещает о судьбе Мышкина Колю Иволгина и Веру Лебедеву, собираясь вскоре вернуться в Россию новым человеком. Вера Лебедева и Коля Иволгин — представители нового молодого поколения, принявшего эстафету Мышкина.
Первые отзывы о романе дошли до Достоевского еще до окончания «Идиота» от его петербургских корреспондентов. После выхода в свет январского номера журнала с начальными семью главами в ответ на взволнованное признание Достоевского в письме от 18 февраля (1 марта) 1868 г. в том, что он сам ничего не может «про себя выразить» и нуждается в «правде», жаждет «отзыва». А. Н. Майков писал: «…имею сообщить Вам известие весьма приятное: успех. Возбужденное любопытство, интерес многих лично пережитых ужасных моментов, оригинальная задача в герое <…> Генеральша, обещание чего-то сильного в Настасье Филипповне, и многое, многое — остановило внимание всех, с кем говорил я…». Далее Майков ссылается на общих знакомых — писателя и историка литературы А. П. Милюкова, экономиста Е. И. Ламанского, а также на критика Н. И. Соловьева, который просил передать «свой искреннийвосторг от „Идиота“» и свидетельствовал, что «видел на многих сильное впечатление». [62]Однако в связи с появлением в февральской книжке «Русского вестника» окончания первой части Майков в письме от 14 марта 1868 г., определяя художественное своеобразие романа, оттенил свое критическое отношение к «фантастическому» освещению в нем лиц и событий: «…впечатление вот какое: ужасно много силы, гениальные молнии (напр<имер>, когда Идиоту дали пощечину и что он сказал, и разные другие), но во всем действии больше возможности и правдоподобия, нежели истины. Самое, если хотите, реальное лицо — Идиот (это вам покажется странным?), прочие же все как бы живут в фантастическом мире, на всех хоть и сильный, определительный, но фантастический, какой-то исключительный блеск. Читается запоем, и в то же время — не верится. „Преступл<ение> и наказ<ание>“, наоборот, — как бы уясняет жизнь, после него как будто яснее видишь в жизни <…> Но — сколько силы! сколько мест чудесных! Как хорош Идиот! Да и все лица очень ярки, пестры — только освещены-то электрическим огнем, при котором самое обыкновенное, знакомое лицо, обыкновенные цвета — получают сверхъестественный блеск, и их хочется как бы заново рассмотреть <…> В романе освещение, как в „Последнем дне Помпеи“: и хорошо, и любопытно (любопытно до крайности, завлекательно), и чудесно!». Соглашаясь, что это «суждение, может быть, и очень верно», Достоевский в ответном письме от 21–22 марта (2–3 апреля) 1868 г. выдвинул ряд возражений: указал на то, что «многие вещицы в конце 1-й части взяты с натуры, а некоторые характеры просто портреты». Особенно он отстаивал «совершенную верность характера Настасьи Филипповны» (XXVIII, кн. 2, 273, 283). А в письме к С. А. Ивановой от 29 марта (10 апреля) 1868 г. автор отмечал, что идея «Идиота» — «одна из тех, которые не берут эффектом, а сущностью» (XXVIII, кн. 2, 292).
Первые две главы второй части (Мышкин в Москве, слухи о нем, письмо его к Аглае, возвращение и визит к Лебедеву) были встречены Майковым очень сочувственно: он увидел в них «мастерство великого художника <…> в рисовании даже силуэтов, но исполненных характерности» [63]. В более позднем письме от 30 сентября ст. ст. (когда уже была напечатана вся вторая часть и начало третьей) Майков, утверждая, что «прозреваемая» им идея «великолепна», от лица читателей повторил свой «главный упрек в фантастичности лиц». [64]
Подобную же эволюцию претерпели высказывания о романе H. H. Страхова. В письме от середины марта 1868 г. он одобрил замысел: «Какая прекрасная мысль! Мудрость, открытая младенческой душе и недоступная для мудрых и разумных, — так я понял Вашу задачу. Напрасно вы боитесь вялости; мне кажется, с „Преступления и наказания “Ваша манера окончательно установилась, и в этом отношении я не нашел в первой части „Идиота“ никакого недостатка». [65]Познакомившись с продолжением романа, за исключением четырех последних глав, Страхов обещал Достоевскому написать статью об «Идиоте», которого он читал «с жадностью и величайшим вниманием» (письмо от 31 января 1869 г.). [66]Однако намерения своего он не выполнил. Косвенный упрек себе как автору «Идиота» Достоевский прочел в опубликованной в январском номере «Зари» статье Страхова, в которой «Война и мир» противополагалась произведениям с «запутанными и таинственными приключениями», «описанием грязных и ужасных сцен», «изображением страшных душевных мук». [67]Спустя два года Страхов, вновь вернувшись к сопоставлению Толстого и Достоевского, прямо и категорично признал «Идиота» неудачей писателя. «Очевидно — по содержанию, по обилию и разнообразию идей, — писал он Достоевскому 22 февраля ст. ст. 1871 г., — Вы у нас первый человек, и сам Толстой сравнительно с Вами однообразен. Этому не противоречит то, что на всем Вашем лежит особенный и резкий колорит. Но очевидно же: Вы пишете большею частью для избранной публики, и Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они бы действовали сильнее. Например „Игрок“, „Вечный муж“ произвели самое ясное впечатление, а все, что Вы вложили в „Идиота“, пропало даром. Этот недостаток, разумеется, находится в связи с Вашими достоинствами <…> И весь секрет, мне кажется, состоит в том, чтобы ослабить творчество, понизить тонкость анализа, вместо двадцати образов и сотни сцен остановиться на одном образе и десятке сцен. Простите <…> Чувствую, что касаюсь великой тайны, что предлагаю Вам нелепейший совет перестать быть самим собою, перестать быть Достоевским>. [68]
Сам писатель с частью этих замечаний вполне соглашался. Закончив роман, он не был доволен им, считал, что «не выразил и 10-й доли того, что <…> хотел выразить», «хотя все-таки, — признавался он С. А. Ивановой в письме от 25 января (6 февраля) 1869 г., — я от него не отрицаюсь и люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор» (XXIX, кн. 1, 10)
Вместе с тем, размышляя над предъявленными ему требованиями и соотнося «Идиота» с современной ему литературой, Достоевский отчетливо осознавал отличительные черты своей манеры и отвергал рекомендации, которые помешали бы ему «быть самим собой». В этом плане особо следует отметить встречающиеся в его ответных письмах Майкову и Страхову периода работы над «Идиотом» самохарактеристики. 11(23) декабря 1868 г. Достоевский писал Майкову: «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики». Утверждая, что его «идеализм» реальнее «ихнего» реализма, писатель замечал, что если бы «порассказать» о том, что «мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии», критики-«реалисты», привыкшие к изображению одного лишь прочно устоявшегося и оформившегося, «закричат, что это фантазия!», в то время как именно это есть, по его убеждению, «исконный, настоящий реализм!» По сравнению с поставленной им перед собой задачей создания образа «положительно прекрасного человека» бледным и незначительным казался ему герой А. Н. Островского Любим Торцов, воплощавший, по заключению автора «Идиота» в том же письме, «все, что идеального позволил себе их реализм» (XXVIII, кн. 2, 329). Откликаясь в письме к Страхову от 26 февраля (10 марта) 1869 г. на статью его о Толстом и «с жадностию» ожидая его «мнения» об «Идиоте», Достоевский подчеркивал: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив». И далее в развитие мысли нереализованного авторского отступления из летних набросков к «Идиоту» 1868 г. (см. с. 633) спрашивал своего адресата: «Неужели фантастический мой „Идиот“ не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры в наших оторванных от земли слоях общества, — слоях, которые в действительности становятся фантастичными. Но нечегоговорить! В романе много написано наскоро, много растянуто и не удалось, но кой-что и удалось. Я не за роман, а я за идею мою стою» (XXIX, кн.1, 19).
Из ранних эпистолярных откликов более всего могло обрадовать Достоевского сообщение о возбужденном после появления первой части интересе к «Идиоту» у читающей публики его давнего знакомого доктора С. Д. Яновского, писавшего из Москвы 12 апреля ст. ст. 1868 г. о том, что «масса вся, безусловно вся в восторге!» и «везде», «в клубе, в маленьких салонах, в вагонах на железной дороге», только и говорят о последнем романе Достоевского, от которого, по высказываниям, «просто не оторвешься до последней страницы». Самому Яновскому личность Мышкина полюбилась так, «как любишь только самого себя», а в истории Мари, рассказе о сюжете картины «из одной головы» приговоренного, сцене разгадывания характеров сестер он увидел «торжество таланта» Достоевского. [69]
Об успехе «Идиота» у читателей свидетельствуют и отзывы газет о первой части романа. Корреспондент «Голоса» в обзоре «Библиография и журналистика» объявлял, что «Идиот» «обещает быть интереснее романа „Преступление и наказание“ <…>, хотя и страдает теми же недостатками — некоторою растянутостью и частыми повторениями какого-нибудь одного и того же душевного движения», и трактует образ князя Мышкина как «тип», который «в таком широком размере встречается, может быть, в первый еще раз в нашей литературе», но в жизни представляет «далеко не новость»: общество часто «клеймит» таких людей «позорным именем дураков и идиотов», но они «по достоинствам ума и сердца стоят несравненно выше своих подлинных хулителей» [70]. Составитель «Хроники общественной жизни» в «Биржевых ведомостях» выделял «Идиота» как произведение, которое «оставляет за собою всё, что появилось в нынешнем году в других журналах по части беллетристики», и отмечая глубину и «совершенство» психологического анализа в романе, подчеркнул внутреннее родство центрального героя и его создателя. «Каждое слово, каждое движение героя романа, князя Мышкина, — писал он, — не только строго обдумано и глубоко прочувствовано автором, но и как бы пережито им самим». [71]По определению рецензента «Русского инвалида» А. П— на, «трудно угадать», что сделает автор с Мышкиным, «взрослым ребенком», «этим оригинальным лицом, насколько рельефно удастся ему сопоставить искусственность нашей жизни с непосредственной натурой, но уже теперь можно сказать, что роман будет читаться с большим интересом. Интрига завязана необыкновенно искусно, изложение прекрасное, не страдающее даже длиннотами, столь обыкновенными в произведениях г. Достоевского». [72]
Наиболее обстоятельный и серьезный разбор первой части романа был дан в статье «Письма о русской журналистике. „Идиот“. Роман Достоевского», помещенной в «Харьковских губернских ведомостях», за подписью «К». «Письма» начинались с напоминания о «замечательно-гуманном» отношении Достоевского к «униженным и оскорбленным личностям» и его умении «верно схватить момент высшего потрясения человеческой души и вообще следить за постепенным развитием ее движений» как о тех качествах его дарования и особенностях литературного направления, которые вели к «Идиоту». Обозначившиеся контуры построения романа в статье характеризовались следующим образом: «… пред читателем проходит ряд людей действительно живых, верных той почве, на которой они выросли, той обстановке, при которой слагался их нравственный мир, и притом лиц не одного какого-нибудь кружка, а самых разнообразных общественных положений и степени умственного и нравственного развития, людей симпатичных и таких, в которых трудно подметить хоть бы слабые остатки человеческого образа, наконец несчастных людей, изображать которых автор особенно мастер <…> В круговороте жизни, в который автор бросает своего героя, — на идиота не обращают внимания; когда же при столкновении с ним личность героя высказывается во всей ее нравственной красоте, впечатление, наносимое ею, так сильно, что сдержанность и маска спадает с действующих лиц и нравственный их мир резко обозначается. Вокруг героя и при сильном с его стороны участии развивается ход событий, исполненный драматизма». В заключение рецензент высказывал предположение об идейном смысле романа. «Трудно на основании одной только части романа судить, что автор задумал сделать из своего произведения, но его роман, очевидно, задуман широко, по крайней мере этот тип младенчески непрактичного человека, но со всей прелестью правды и нравственной чистоты, в таких широких размерах впервые является в нашей литературе». [73]
Отрицательную оценку «Идиота» дал В. П. Буренин в трех статьях из цикла «Журналистика», подписанных псевдонимом «Z», появившихся в «С.-Петербургских ведомостях» в ходе публикации первой и второй частей романа. Находя, что Достоевский делает своего героя и окружающих его лиц «аномалиями среди обыкновенных людей», вследствие чего повествование «имеет характер некоторой фантасмагории», Буренин иронически замечал: «Роман можно было бы не только „Идиотом“ назвать, но даже „Идиотами“, ошибки не оказалось бы в подобном названии». В заключительной третьей статье он поставил знак равенства между изображением душевного состояния Мышкина и медицинским описанием состояния больного человека и не обнаружил в «Идиоте» связи с действительной почвой и общественными вопросами, расценил его как «беллетристическую компиляцию, составленную из множества лиц и событий, без всякой заботливости хотя о какой-либо художественной задаче». [74]Позднее, в 1876 г. Буренин частично пересмотрел свою прежнюю оценку Достоевского в своих «Литературных очерках», придя к выводу, что «психиатрические художественные этюды» Достоевского имеют «полное оправдание» в русской жизни, недавно освободившейся от крепостного права, «главного и самого страшного из тех рычагов, которые наклоняли ее человеческий строй в сторону всякого бесправия и беспутства, как нравственного, так равно и социального». Но «Идиота» (наряду с «Белыми ночами») Буренин по-прежнему отнес к исключениям, уводящим в «область патологии».