– И кого здесь нашли?
– Никого. Я вам сказал, никого.
– Что?!
– Никого. Ни души. Одни дома, фундаменты, склады...
Я говорил с бестолковым человеком.
– Ну знаете... – Он распахнул шубу. – Или, в самом деле, укачала вертушка или... Мы должны где-нибудь сесть. В конце концов, я... Холодно что-то...
Мы пошли к нашему дому.
– Позвольте! – остановился Академик. – Дом? Кто же строил дом? В июне дом еще не был!
– Он строил, – сказала уставшим голосом женщина.
– Он!?!
Академик смотрел сумасшедшими глазами. Вид у него был ошарашенного, даже напуганного человека. Или растерянного до предела.
– Но людей, вы говорите, нет! Как же так? – снова, повернулся он к пилотам.
– Где же вы спите?
– На втором этаже...
– И все один? – Обвел он руками вокруг себя.
– С машинами.
– Вы строитель?
– Нет.
– И все так вот ладно у вас получилось?
– Не все. Водостоки прошляпил.
– А зачем?
– Что, водостоки?
– Нет, зачем строили?
Объяснить было невозможно. Пилоты, закуривая, глядели на меня с откровенной подозрительностью, а мы никак не могли привыкнуть к чужим голосам, к тому, что вот перед нами другие люди, из большого мира, где все, кажется, нормально... Я посмотрел, как она кутается в платок, связанный буквально вчера, как нетерпеливо слушает, о чем говорят, как волнуется.
– Пожалуйста, не курите.
Они, поискав глазами пепельницы, выкинули сигареты в дверь тамбура.
– Ну, хорошо, – сказал Академик, – мне важно понять, где Романцев, где остальные. Прошу вас, подробнее расскажите.
Он опустился в кресло.
– Извините, мы не были дома с июня. За это время ничего не случилось?
– Где? У вас дома?
– События какие-нибудь?...
– Международные? Футбольные? Какие события?
Но я спрашивал не для себя, для нее.
– На земле. У вас?
– Да все путем... Расскажите мне...
– Летели из Москвы, что-то ударило в самолет, начали падать...
Она поежилась, и Академик заметил это.
– Свалились по склону горы в большое озеро. Кажется, деревья содрали бок, и нас двоих смыло водой, выбрались на берег, ждали, когда начнут искать самолет, найдут нас. Никто не искал. Увидели метку на дереве, стрелку, пошли по ней. Через неделю добрались к этой поляне. Все было заперто. Ждали, когда появятся люди, никто не приходил. Были голодны, влезли в дом, нашли еду, нашли радио, хотели что-нибудь услышать и передать – не получилось. Подумали самое плохое. Про себя, про людей, которые все... пропали...
Академик прихлопнул о крышку стола, как человек, осененный внезапной мыслью.
– Не могли услышать? И вы решили?... Да, да... Но, пожалуйста, дальше.
– Все.
– Как все? И ничего не было?
– Ничего.
– А дом? Что вы делали? Почему никуда не шли, не искали?... Так долго?
– Почему сюда никто не шел? – парировал я. – Так долго...
– Вот вы как... – устало произнес он. – Все верно. Дельное замечание, дельное... Значит, вы строили дом. А вы?... Простите меня за надоедливость...
– Она трудилась в оранжерее, на кухне, шила, вязала... Сколько до жилья километров?
– По воздуху восемьсот одиннадцать... И поэтому вы не шли?
– Почему никто не отозвался?
Академик встал:
– Где радио? Покажите, – попросил он.
– Там, наверху.
– Я могу подняться?
– Конечно...
Мы втроем поднялись по лестнице, пилоты остались внизу.
Академик с каким-то раздраженным любопытством оглядывал холл. И журнальный столик с цветами, и верхний камин, и телевизор. Оглядывал, как человек занятый своими очень важными для него размышлениями. Потом он взял в руки приемник, достал из кармана маленький ножичек, видимо с отверткой, снял с приемника верхнюю крышку, что-то покрутил, вынул цилиндрик, поставил крышку на место, щелкнул ручкой...
– Говорит Новосибирск...
Очень спокойно прозвучал женский голос...
– Блокировка звука, – пояснил Академик будничным тоном.
– Спасибо за шутку, – сказал я сухим от горечи ртом. – Хотел бы я знать, кто шутник... Поглядеть на него...
– Это не шутка, – серьезно покачал головой Академик и посмотрел на меня с грустным укором.
Я резко повернулся, подошел к ней, обнял ее за плечи.
Пусть Академик смотрит въедливыми своими глазами. Я хочу, чтобы она больше никогда не плакала... Им не понять, им не узнать, каким оно бывает беспредельное лютое одиночество... каким оно бывает...
Вселенная звучала, снова звучала, такая близкая, живая, никогда не терявшая надежды, звала к себе огромная милая наша вселенная, радуя безрадостных, утешая неутешных... Столько в ней человеческой мудрости, звуков и щедрости...
Академик склонился над рацией «Тайга – 77». Тоже в ней открывая что-то. Вернулся к нам, поглядел на часы.
– У меня еще не подошло время связи. Если вы не против, я бы хотел посидеть с вами... Дадите мне московские телефоны, постараюсь передать ваши весточки.
– Спасибо, – еще не своим, далеко недружественным голосом поблагодарил я. – Но зачем была нужна?...
– Вы хотите сказать, блокировка... Дорогие мои робинзоны. Я вам все объясню, потерпите. Но прежде я должен понять... Романцева и людей... Меня тревожит... поймите... Сначала мы займемся телефонами. Если нет – ваш адрес?
– У меня бумага и ручка в комнате.
– Очень хорошо. Покажите мне вашу комнату.
Я подал ей руку, чтобы она встала, и мы пошли ко мне. Дотошный Академик и тут все обнюхал: прихожую, ванну, комнату.
– Не верится, что это мог сделать один.
– Среди многих людей, может быть, и не поверится...
– Уютно. Хорошо, – кивнул Академик.
– Уютно – это вдвоем.
Он вежливо поклонился ей.
– Все-таки вы меня удивили... А это что у вас?
– Дневник... – Я отрывал из тетради лист бумаги, чтобы дать ей для телефона.
– Дневник? – оживился он. – У вас есть дневник? А вы не могли бы дать мне его почитать? – уж очень деловито спросил Академик.
– Нет.
– Почему? – в удивлении поднял брови.
– Он и мне тоже не дает, – сказала она.
– Послушайте, но ведь я не человек, я робот, я ученая формула. Я никому ни о чем не скажу. Посмотрю и верну... Пожалуйста.
– В самом деле, дай, – сказала она. – Пусть почитает. Поймет, что мы не виноваты в пропаже Романцева.
– Ну, зачем, вы?... Людей все-таки нет. Я не перестану дергать вас, пока что-нибудь не пойму. Не обижайтесь.
– Хорошо, я дам почитать... Ее не дергайте... А вот и наши телефоны. И кого спросить... Передайте, что мы нашлись и приедем...
– И приедем, – счастливо повторила женщина.
Так мне показалось.
– В Москве ночь. – Он хмуро поглядел на часы. – Но позвоним обязательно, чтобы не волновались... Нам придется тут ночевать. Где можно устроиться?
– Вы у меня. Пилот в нижнем холле, другой на складе, в комнате. Остальное все недоделано.
– Я, пожалуй, в холле на этом этаже. У рации.
– Как вам удобно.
– Хочу предупредить, – сказал Академик, – на всякий случай будьте готовы к вылету в любую минуту. На сборы не станет времени. Займитесь, пожалуйста, своими делами.
Это можно было понять, как намек на то, чтобы ему не мешали...
– Куда, хозяин, будем складывать? – неожиданно спросил меня пилот. И я не сразу понял, кто хозяин и что складывать.
– Много привезли? – подыграл я.
– Книги, приборы, микрофильмы, бегунок, инструменты, коммутатор, воздушный циклон для гаража, продукты, хозяйственное кое-что.
– Книги в дом, – сказал я, – продукты на склад.
Они поднялись в машину, изнутри опустили багажные ворота. Их дверями не назовешь. Опустили, как трап. И я вошел по нему в огромный гулкий бочонок, уставленный коробами, ящиками, тюками.
Но пришлось вернуться к дому и привезти санки, чтобы отправить ящики на склад. Не меньше сорока ящиков и коробок...
Для кого? И кто напишет в амбарной книге: принято у пилота Кашина И. Г...Кто разнесет в аккуратные списки, что где лежит?
– Который среди вас Кашин? – полюбопытствовал я между делом.
– Кашин перевелся на Чукотку, – был ответ.
Мы возили ящики на склад, распихивали по свободным углам. Коробки с печатными снежинками на боку – в холодильные камеры.
Упакованные книги доставили в дом и сложили в одной из комнат прямо на полу...
Сверху доносились возбужденные выкрики, сигналы рации. Академик просил вызвать кого-то, кричал, найдите. Говорил, что Романцев покинул объект по неизвестной причине, поэтому надо немедленно, срочно искать по всем каналам, наводить справки у родных и близких, но так чтобы никого раньше срока не волновать...
Пилоты позвали меня выгружать бегунка, и я пошел, не думая, не спрашивая о том, что это значит – бегунок, и почему так много требуется людей на разгрузку бегунка.
Он притулился в багажнике вертолета, яркий, нарядный, как игрушка. Но я такое видел раньше в кино, живьем не видел... – Аэросанки или мотоцикл? Снегобег? Снегороллер?
Мы спустили бегунка на поляну. Один из пилотов без каких-либо усилий завел машину. Она заскользила по снегу, вильнула, и вдруг понеслась по чистому полю вихрем, оставляя неглубокий взвеянный след.
Я вернулся домой. Она попросила затопить камин, сходить на склад за вином и фруктами...
Академик все кого-то вызывал и предлагал срочно готовить к вылету группу и дублера.
Лишь один я понимал, как она рассеяна и возбуждена, как нездоровится ей, как хочется лечь и закрыть глаза.
– Ну, до чего же благодать у вас. Я бы ни за что не уехал. Камин, цветы, снег, воздух, тишина, – говорил Академик, щурясь на треску чий огонь.
Пить никто не стал, вино вернулось в холодильник.
Она сказала, что ей нездоровится, попросила у всех прощенья, хочет прилечь. Если кому-то вечером что-нибудь понадобится, то все на кухне и в холодильнике. Пирожки с капустой и черной смородиной в духовке плиты.
Неугомонный Академик намекнул о возможности побыть одному. Все разошлись по своим комнатам. Я нашел в столе новую чистую тетрадь и не заметил, как просидел над ней до ночи, не столько заполняя страницы, сколько прислушиваясь к тому, что делается в холле, прислушиваясь к сумбуру в моей душе, в моих воспоминаниях.
Академик тихо и яростно шумел, доказывая, что никого нет, и он останется тут, пока вылетит группа... Да, ночным сторожем... Передавал наши телефоны.
– Спросить Валю... Я сказал, мальчика Валю... Ничего, разбудите... немедленно...
В Москве, наверное, только-только начиналось утро.
Долго, очень долго принимал он какие-то сведения, заставлявшие хрипеть в микрофон, ходить по комнате, не спать всю ночь.
Рация гудела, потрескивала, звучала далекими живыми голосами. От них, а может быть от расстояний, которые преодолевали они, я вдруг всеми своими клетками ощутил как что-то огромное, надежное, привычное, крепкое встало рядом со мной, прикрыв меня от всех бед и горьких волнений. Что-то мое. Навсегда мое.
Улетали все. Она была с ними, там... И говорила или кричала сквозь глухое стекло, свист и гул моторов то, чего я не слышал, но понимал по губам ее, как понимают глухие люди...
«Прости меня, я к тебе не вернусь. Я скажу ему, это его ребенок...».
Не может быть... Не поверит... Не может быть! Хотел крикнуть я, но голоса не было...
«Есть люди, которые не умеют не верить...», – услышал я неслышимое в лязге металла...
Проснулся от грохота, в окно увидел, как поднимается вертолет, выскочил раздетым в коридор. В холле сидел Академик, и я вернулся, чтобы одеться...
Он как будто не покидал рации. На столике мои тетради. Чашка с недопитым чаем.
– Я сказал вашей хозяйке, вот и вам скажу. Все рады, что вы живы и здоровы. Мальчик просил приехать как можно скорей. Говорят, расплакался... Женщина тоже, – добавил он тише обычного.
– Что? – не расслышал я.
– Женщина у вас дома переживала... – Повторил он и отвел глаза. – У нас мало времени. Вертолет ушел к озеру. Когда вернется, возьмет вас. Погода кедровая. Тянуть не стоит.
Он заметил вопросительный взгляд.
– А у них такой жаргон. Березовая погода – значит, ветер пошатывает березы. Еще не лихо. Начнет пошатывать кедры – пошло к пятнадцати метрам... Присядьте, пожалуйста... Разволновали вы меня... Присядьте.
Я сел в кресле напротив. Академик потрогал мои тетради.
– Вы очень помогли себе, дав мне прочесть...
– Мы на подозрении?
– Совсем не так. Но вы здесь, а людей все же нет... Хочу предложить вам... Не отказывайте сразу, подумайте... Передайте – их мне для работы. Я сделаю копию на машинке и верну вам почтой. Когда-нибудь, возможно, постараюсь, конечно, при вашем согласии, напечатать книгой.
Это меня удивило.
– Книгой? – переспросил я. – На книгу желания нет.
– Вы одичали тут совсем, – улыбнулся первый раз Академик. – Издание книги, как лотерея. Появится желание, пропадут возможности... А я вам помогу.
– Зачем? – спросил я.
– Мне кажется, это уже не ваше личное дело. Документ. Общий. Для многих.
– Я не понимаю.
– Конечно, вы ничего не поймете, пока я вам не объясню... Садитесь поудобней. Тремя словами тут не обойтись... Ваши догадки и предположения все передо мной, как на ладони, – он тронул тетрадь. – А вот послушайте как на самом деле... Постараюсь быть кратким... Вы случайно попали на объект омского отделения... Тут заложен, условно говоря, очаг выживания. Опыт, эксперимент по изучению условий, в которых могут оказаться люди в ходе... в ходе предполагаемой, допустимой общей беды... Очаг выживания, где сохраниться жизнь, откуда пойдет на восстановление и развитие, где могут найти опору уцелевшие... Все, конечно, условно... Задуман очень сложный комплекс по изучению всех данных: психологических, физиологических, материальных, бытовых, пищевых... По сохранению научно-технической, культурной и прочей информации. От машин, приборов, технологии, до книг и микропленок...
– Что-то вроде Ноева ковчега?
– Если примитивно, да, – не очень довольным тоном сказал Академик. – И такие опыты заложены в разных местах, стратегически не актуальных и в меру безопасных... Во льдах Арктики, в тундре, например...
– Вы, ученые, тоже паникуете?
– Не иронизируйте. Мы не паникуем, – отвел, мой выпад Академик. – Удачен опыт наш или неудачен – время покажет. Но я всегда протестую, слыша иронию... Привыкли, даже предполагая беду, относить ее вдаль. Ну, будет и будет. Как шум на улице. Но по ту сторону окошка. Не очень беспокоит.
Академик машинально открывал и закрывал мою тетрадь.
– Прилетим в город, покажу вам переводы напечатанных за границей меморандумов, как они там их называют... О спасении нации после т о г о дня... Меморандумы не дилетантов, не простаков, не юмористов. Могучие секретные службы всерьез напечатали, например, такую рекомендацию: выгонять из бункеров больных и старых, то есть уже как бы обреченных... для поисков еды остальным, здоровым пока... Ведь всем известно, где-то уже давно копают бункеры. До юмора ли тут? Разве можно и нам сидеть, сложа ручки, медлить, ждать, ничего не проверяя, не отрабатывая?
– И собрали тут барахла... Все нетленные ценности?
Академик протестующе поднял руку.
– Но речь идет об эксперименте... Надеюсь, вы не барышня, слов не испугаетесь... Так вот, если пшеница на полях, рыба в реке, дичь в бору, яблоки на ветке – все будет антижизненно и смертоносно? Тогда как?... Придется ведь, прежде всего, накормить уцелевших, одеть, обуть, подлечить. Затем наделить приборами для связи, для поиска подобных себе... Разве нельзя допустить, что после дня Икс невозможно станет найти одну обыкновенную живую яблоньку, или целехонький транзистор, пчелу-медоносицу, или книгу?... А это все огромные человеческие ценности. Любая денежная стоимость – не главное...
Он снова открыл и закрыл мою тетрадь.
– Малоценного тут ничего нет... Будний кирпич – не великое творение человека? Транзистор – не симфония разума?... Только недоросли могут видеть в этом одно шмотье. А в масле и консервах одну закуску... Вы не замечали, – он помедлил, – что и раньше пренебрежительное хроническо-ироническое отношение ко всему вело к большим перекосам?... Уцелевшие проклянут, если обнаружат вместо еды одни самые нетленные культурные ценности.
– Все равно жутковато, – возразил я, – нет оптимизма.
– Я в детстве моем даже слов дантиста боялся. Но врачу ни слов, ни дела своего бояться не дано... Работа нами задумана серьезная, важная, только вот идет ли как надо?... Полезно будет услышать, узнать мнение других. И ваш дневник мне очень понадобится... Волей-неволей попали в орбиту... Я, например, добьюсь выплаты вам обоим академической зарплаты за все дни.
– Спасибо...
– Для меня лучшего «спасибо» не будет, как ваши тетради, – настаивал Академик. – Вы упредили мои кое-какие раздумья. Итоги, если хотите.
– Пока неясно.
– Возможно кому-то из нас видней... Только не обижайтесь, прошу, если откровения в чем-то вас оцарапают.
– Не обижусь.
– Верю... Я с вами очень хорошо познакомился. – Он открыл и закрыл тетрадь. – Вы же меня совсем не знаете. Но я постараюсь быть похоже откровенным... И так, представим себе: оно случилось. И вы попали в замкнутый уцелевший мирок... Человек неглупый, добрый, обыкновенный как все, невыдающийся ничем, в меру тонкий, в меру мнительный, хорошо информированный столичный горожанин, кое-что умеющий. Только вам сразу делается неудобно в мирке. Оторванные от нагрузок большого людского мира, вы почти машинально пытаетесь чем-то заменить их. Поэтому добровольная нагрузка ваша так велика, почти не по силам. Двухэтажный дом... И кажется вам, подмена вот-вот сработает. Не станет, не будет пустоты... И не срабатывает. По многим страницам это видно...
Голосом, остуженным бессонницей тихо убеждал он меня.
– Вы упрямо хотели сохранить в себе ощущение, что все, как прежде. Мир никуда не делся, не сгинул, не пропал, а вы живете всеми его болячками. Воспоминания необходимы вам для равновесия, для избавления себя от пустоты, необходимы как все деловые заботы, ваши надежды, ваши устремления. В каждой мелочи вы тянулись к видимости крепкой связи, неразделимости с миром. А утоления для вас не было ни в чем. Ни в делах, ни в самой памяти. Очевидно и быть не могло. Если жизнь лишь на экране да в памяти. Когда и сама Память под угрозой... В руках оставались как бы одни осколки, обрывки, фрагменты самой жизни... Ее не заменить, пустоты не заполнить никому, кто бы в этом очаге ни уцелел. В пустоте самые добрые всходы зачахнут...
На мгновенье он прислушался к тому, как звучала рация, машинально закрыл тетрадь.
– Но посмотрим дальше... В мирке есть все, что хотите, чего и на вольном свете не всегда бывает. Почти, как в доброй сказке, старинной детской сказке. Живи себе, казалось, не тужи. Отдыхай, наконец, от нехваток не очень организованного мира. Пользуйся вдосталь, наслаждайся, утоляй. Но вы, с милой вашей спутницей, почему-то комплексуете. Рветесь, так или иначе, из этого мирка. Но куда? Снова к ним. К разным, трудным, иногда очень сложным, неустроенным людям. Сложности вас перестали пугать? Или не можете вы без них, без людей? Даже в раю не сможете? Как бы трудно с ними ни было...
Он замолчал, довольно долго о чем-то размышляя. Не выключенная рация тихонько звучала, маня, притягивая к себе, дальними голосами тех самых людей, о которых он словно и говорил.
– В мирке приходит к вам, – помедлил, – самое человечное... Тоже не приносит, извините, живой радости... Вы храните, ее, вы боитесь, как бы этот мирок не позволил вам окунуться в простенький откровенный цинизм... И большой мир не безгрешен. А вы, при всем видимом душевном и прочем благополучии, которое можете сами уберечь от всякой грязи, так и рветесь к нему, к миру, к его сложностям... Не потому ли, что среди людей сама нежность, сама любовь делается живой, какой бы трудной она ни была?...
– Вам так видится?
– Не иначе.
– Грустно.
– Грусть не самое большое зло. Бывает хуже.
– Например?
– Когда все до лампочки...
Мне стало тоскливо от его слов. Очень хотелось подняться и пре рвать на этом беседу.
– Потом, – услышал я, – простите меня великодушно, я читаю: вы ждете ребенка... Но ваша откровенность именно здесь наиболее грустна и горька... Почему?... Вы и сами, конечно, понимаете. Не будет у этой радости будущего. Без людей, без нашего земного мира. Даже великие необоримые силы, вроде отцовской нежности, не заменят его, не спасут от глухоты отторжения...
Мы с минуту не говорили ни слова.
– Так все мрачно? – то ли спросил, то ли возразил я. – Ни огонька, ни света?...
– Ну, полно, далеко не мрачно. Если видеть между строк... Вон, мальчонка ваш, то в одном санатории мелькнет, у речки, то на пляже, у моря... И света много, и тепла. Я вам потом и про них, если сумею, скажу.
– Не хочется оставлять вам тетради, – как бы извинился перед ним я.
– Не убедил, моя слабость... Верну их вам тут же. Они ваши. Я тоже, наверное, не дал свои. Но ведь я лишь прошу оставить их мне хотя бы на время. Думается, вы догадались почему. Я предъявлю их как записки участника-исследователя некой научной экспедиции. – Он улыбнулся второй за все время нашего знакомства раз. – Как документ, определяющий бесполезность продолжения опыта в прежнем виде... Нет и не может быть очага выживания, если в нем не выживет все человеческое, все доброе, умное, все без чего мы не умеем дышать и мыслить. – Голос окреп у него. – То, что я, при всем желании не могу спрятать ни в какие сундуки, ни в кассеты, ни в пленки. То, что не мыслимо без людей, без общения с ними, и человек не мыслим без них. Он открыл тетрадь.
– Пусть мои коллеги услышат, увидят вас на этих страницах... Да что они? Хотел бы, хочу, не скрою, чтобы это прочли обыкновенные люди, женщины, мужчины. От которых мир наш в конечном итоге зависит... Вы только прикоснулись к возможной беде, вам стало не по себе. Холодно, жутковато. Утрата человеческого, даже в малой степени, большая утрата. Вот и нужно поколебать всех, кем владеет беспечность и равнодушие. Нужно прикосновение. Понятное для каждого. Не с глобальных высот, а с очень близкого... Прикосновение книгой... Надеюсь уговорить на книгу.
– Для книги нужен герой. Не такие скучные люди, как мы.
– Вы неисправимы, – качнул он обнаженным теменем. – Вам уже намекали, что кто-то хочет выглядеть красивым? Не правда ли?
– А почему я должен себя выставлять на потеху? И ни в чем невиновную женщину? Сами придумали из ничего беду и путного не совершили. Как мыши при складе ели, пили. Ну, строили что-то, ковыряли землю, вспоминали не очень веселое... Но она ведь не такая. Не могу показывать ее неувлекательной... Дневник одно, книга – другое... Сочиняют их, украшают... Я не фантазировал.
– Потому и прошу... Мне кажется, вы могли, шутя, насочинять и другим не снилось... Но лесных пожаров не хочу, не поверю, а приключения мысли есть. Их не сочинишь. Движение души не сочинишь. Мне обыкновенный человек нужен, самый обыкновенный, земной. Для всех понятный. Для всех. И нашим и не нашим. До них не дойдут книги-лозунги, не дойдут герои-лозунги. Уклад мыслей не тот... И лозунги проникновенны только на баррикадах. Не ко времени – легко истираются...
– Даже при моем согласии, надо будет многое вынуть.
– Не вижу. Честно говоря, не знаю, какие страницы отбросить. Не приемлю от вас утраты обыкновенности. Ни в чем... Давайте сделаем так: вы называйте их, а я, как могу, в меру моих нелитературных способностей, упираться буду, оберегать от виновника. Сумею – ладно. Если не выйдет, ну что же делать.
– Неужели непонятно?
– Хотите сказать: интим не разбазаривают?
Я кивнул.
– Давайте будем бережны к интиму. Придумаем псевдоним. А?... Назовем все это сказкой, фантастикой, грустной шуткой? Снимем важные для вас имена, фамилии. Так сделаем, что кто-нибудь и усомнится: а правда ли все это?...
– И скажут вам: интимное для занимательности накатал. Женщину свою обнародовать не пожалел.
– Вы что, серьезно? Для завлекательности? Думаете, в наше время такой уж очень прямой откровенности, можно кого-либо взволновать словесным описанием интима? Да ерунда! Никого. Ни одной души. Начиная едва ли не с восьмиклассников... Того и гляди, сексологию станут им преподавать... Картины, может быть, еще волнуют, экран... Делает потихоньку слизняков, пресных и равнодушных. А вы... Если ваше...
Он явно подыскивал дипломатичные, слова, но какие тут могут быть... – Если ваше неравнодушие не осталось евангелическим... Я говорил... Доходит земное... горькое... задевает и ранит... Одна благость никого еще ни в чем не убедила... Оставьте женщину, какой была. Ведь она увлекательна, как человек увлекательна. Простым глазом видно.
– Даже без приключений?
– А что, нельзя без них?
– Никого. Я вам сказал, никого.
– Что?!
– Никого. Ни души. Одни дома, фундаменты, склады...
Я говорил с бестолковым человеком.
– Ну знаете... – Он распахнул шубу. – Или, в самом деле, укачала вертушка или... Мы должны где-нибудь сесть. В конце концов, я... Холодно что-то...
Мы пошли к нашему дому.
– Позвольте! – остановился Академик. – Дом? Кто же строил дом? В июне дом еще не был!
– Он строил, – сказала уставшим голосом женщина.
– Он!?!
Академик смотрел сумасшедшими глазами. Вид у него был ошарашенного, даже напуганного человека. Или растерянного до предела.
– Но людей, вы говорите, нет! Как же так? – снова, повернулся он к пилотам.
* * *
Они разделись. Академик снял мохнатую шапку и стал вдруг носа и крутолоб от лысого темени. Пилоты устроились на диване. Академик почему-то потрогал стены в холле, открыл дверь в кухню, прошел в коридор, заглянул в одну дверь, в другую, вернулся к нам.– Где же вы спите?
– На втором этаже...
– И все один? – Обвел он руками вокруг себя.
– С машинами.
– Вы строитель?
– Нет.
– И все так вот ладно у вас получилось?
– Не все. Водостоки прошляпил.
– А зачем?
– Что, водостоки?
– Нет, зачем строили?
Объяснить было невозможно. Пилоты, закуривая, глядели на меня с откровенной подозрительностью, а мы никак не могли привыкнуть к чужим голосам, к тому, что вот перед нами другие люди, из большого мира, где все, кажется, нормально... Я посмотрел, как она кутается в платок, связанный буквально вчера, как нетерпеливо слушает, о чем говорят, как волнуется.
– Пожалуйста, не курите.
Они, поискав глазами пепельницы, выкинули сигареты в дверь тамбура.
– Ну, хорошо, – сказал Академик, – мне важно понять, где Романцев, где остальные. Прошу вас, подробнее расскажите.
Он опустился в кресло.
– Извините, мы не были дома с июня. За это время ничего не случилось?
– Где? У вас дома?
– События какие-нибудь?...
– Международные? Футбольные? Какие события?
Но я спрашивал не для себя, для нее.
– На земле. У вас?
– Да все путем... Расскажите мне...
– Летели из Москвы, что-то ударило в самолет, начали падать...
Она поежилась, и Академик заметил это.
– Свалились по склону горы в большое озеро. Кажется, деревья содрали бок, и нас двоих смыло водой, выбрались на берег, ждали, когда начнут искать самолет, найдут нас. Никто не искал. Увидели метку на дереве, стрелку, пошли по ней. Через неделю добрались к этой поляне. Все было заперто. Ждали, когда появятся люди, никто не приходил. Были голодны, влезли в дом, нашли еду, нашли радио, хотели что-нибудь услышать и передать – не получилось. Подумали самое плохое. Про себя, про людей, которые все... пропали...
Академик прихлопнул о крышку стола, как человек, осененный внезапной мыслью.
– Не могли услышать? И вы решили?... Да, да... Но, пожалуйста, дальше.
– Все.
– Как все? И ничего не было?
– Ничего.
– А дом? Что вы делали? Почему никуда не шли, не искали?... Так долго?
– Почему сюда никто не шел? – парировал я. – Так долго...
– Вот вы как... – устало произнес он. – Все верно. Дельное замечание, дельное... Значит, вы строили дом. А вы?... Простите меня за надоедливость...
– Она трудилась в оранжерее, на кухне, шила, вязала... Сколько до жилья километров?
– По воздуху восемьсот одиннадцать... И поэтому вы не шли?
– Почему никто не отозвался?
Академик встал:
– Где радио? Покажите, – попросил он.
– Там, наверху.
– Я могу подняться?
– Конечно...
Мы втроем поднялись по лестнице, пилоты остались внизу.
Академик с каким-то раздраженным любопытством оглядывал холл. И журнальный столик с цветами, и верхний камин, и телевизор. Оглядывал, как человек занятый своими очень важными для него размышлениями. Потом он взял в руки приемник, достал из кармана маленький ножичек, видимо с отверткой, снял с приемника верхнюю крышку, что-то покрутил, вынул цилиндрик, поставил крышку на место, щелкнул ручкой...
– Говорит Новосибирск...
Очень спокойно прозвучал женский голос...
– Блокировка звука, – пояснил Академик будничным тоном.
– Спасибо за шутку, – сказал я сухим от горечи ртом. – Хотел бы я знать, кто шутник... Поглядеть на него...
– Это не шутка, – серьезно покачал головой Академик и посмотрел на меня с грустным укором.
Я резко повернулся, подошел к ней, обнял ее за плечи.
Пусть Академик смотрит въедливыми своими глазами. Я хочу, чтобы она больше никогда не плакала... Им не понять, им не узнать, каким оно бывает беспредельное лютое одиночество... каким оно бывает...
Вселенная звучала, снова звучала, такая близкая, живая, никогда не терявшая надежды, звала к себе огромная милая наша вселенная, радуя безрадостных, утешая неутешных... Столько в ней человеческой мудрости, звуков и щедрости...
Академик склонился над рацией «Тайга – 77». Тоже в ней открывая что-то. Вернулся к нам, поглядел на часы.
– У меня еще не подошло время связи. Если вы не против, я бы хотел посидеть с вами... Дадите мне московские телефоны, постараюсь передать ваши весточки.
– Спасибо, – еще не своим, далеко недружественным голосом поблагодарил я. – Но зачем была нужна?...
– Вы хотите сказать, блокировка... Дорогие мои робинзоны. Я вам все объясню, потерпите. Но прежде я должен понять... Романцева и людей... Меня тревожит... поймите... Сначала мы займемся телефонами. Если нет – ваш адрес?
– У меня бумага и ручка в комнате.
– Очень хорошо. Покажите мне вашу комнату.
Я подал ей руку, чтобы она встала, и мы пошли ко мне. Дотошный Академик и тут все обнюхал: прихожую, ванну, комнату.
– Не верится, что это мог сделать один.
– Среди многих людей, может быть, и не поверится...
– Уютно. Хорошо, – кивнул Академик.
– Уютно – это вдвоем.
Он вежливо поклонился ей.
– Все-таки вы меня удивили... А это что у вас?
– Дневник... – Я отрывал из тетради лист бумаги, чтобы дать ей для телефона.
– Дневник? – оживился он. – У вас есть дневник? А вы не могли бы дать мне его почитать? – уж очень деловито спросил Академик.
– Нет.
– Почему? – в удивлении поднял брови.
– Он и мне тоже не дает, – сказала она.
– Послушайте, но ведь я не человек, я робот, я ученая формула. Я никому ни о чем не скажу. Посмотрю и верну... Пожалуйста.
– В самом деле, дай, – сказала она. – Пусть почитает. Поймет, что мы не виноваты в пропаже Романцева.
– Ну, зачем, вы?... Людей все-таки нет. Я не перестану дергать вас, пока что-нибудь не пойму. Не обижайтесь.
– Хорошо, я дам почитать... Ее не дергайте... А вот и наши телефоны. И кого спросить... Передайте, что мы нашлись и приедем...
– И приедем, – счастливо повторила женщина.
Так мне показалось.
– В Москве ночь. – Он хмуро поглядел на часы. – Но позвоним обязательно, чтобы не волновались... Нам придется тут ночевать. Где можно устроиться?
– Вы у меня. Пилот в нижнем холле, другой на складе, в комнате. Остальное все недоделано.
– Я, пожалуй, в холле на этом этаже. У рации.
– Как вам удобно.
– Хочу предупредить, – сказал Академик, – на всякий случай будьте готовы к вылету в любую минуту. На сборы не станет времени. Займитесь, пожалуйста, своими делами.
Это можно было понять, как намек на то, чтобы ему не мешали...
* * *
Пилоты взяли в тамбуре снеговые лопаты, ушли чистить подходы к вертолету. Я присоединился к ним. Возле машины снег, развеянный вихрем, обнажил зеленую, почти летнюю траву, лужайку, припорошенную бельм. Тропинка вела к ней от самого дома.– Куда, хозяин, будем складывать? – неожиданно спросил меня пилот. И я не сразу понял, кто хозяин и что складывать.
– Много привезли? – подыграл я.
– Книги, приборы, микрофильмы, бегунок, инструменты, коммутатор, воздушный циклон для гаража, продукты, хозяйственное кое-что.
– Книги в дом, – сказал я, – продукты на склад.
Они поднялись в машину, изнутри опустили багажные ворота. Их дверями не назовешь. Опустили, как трап. И я вошел по нему в огромный гулкий бочонок, уставленный коробами, ящиками, тюками.
Но пришлось вернуться к дому и привезти санки, чтобы отправить ящики на склад. Не меньше сорока ящиков и коробок...
Для кого? И кто напишет в амбарной книге: принято у пилота Кашина И. Г...Кто разнесет в аккуратные списки, что где лежит?
– Который среди вас Кашин? – полюбопытствовал я между делом.
– Кашин перевелся на Чукотку, – был ответ.
Мы возили ящики на склад, распихивали по свободным углам. Коробки с печатными снежинками на боку – в холодильные камеры.
Упакованные книги доставили в дом и сложили в одной из комнат прямо на полу...
Сверху доносились возбужденные выкрики, сигналы рации. Академик просил вызвать кого-то, кричал, найдите. Говорил, что Романцев покинул объект по неизвестной причине, поэтому надо немедленно, срочно искать по всем каналам, наводить справки у родных и близких, но так чтобы никого раньше срока не волновать...
Пилоты позвали меня выгружать бегунка, и я пошел, не думая, не спрашивая о том, что это значит – бегунок, и почему так много требуется людей на разгрузку бегунка.
Он притулился в багажнике вертолета, яркий, нарядный, как игрушка. Но я такое видел раньше в кино, живьем не видел... – Аэросанки или мотоцикл? Снегобег? Снегороллер?
Мы спустили бегунка на поляну. Один из пилотов без каких-либо усилий завел машину. Она заскользила по снегу, вильнула, и вдруг понеслась по чистому полю вихрем, оставляя неглубокий взвеянный след.
Я вернулся домой. Она попросила затопить камин, сходить на склад за вином и фруктами...
Академик все кого-то вызывал и предлагал срочно готовить к вылету группу и дублера.
* * *
За столом больше молчали. Правда, хвалили хозяйку, ее цветы, которым она помогла такими стать, фирменный хлеб, настоявши травами чай, варенье...Лишь один я понимал, как она рассеяна и возбуждена, как нездоровится ей, как хочется лечь и закрыть глаза.
– Ну, до чего же благодать у вас. Я бы ни за что не уехал. Камин, цветы, снег, воздух, тишина, – говорил Академик, щурясь на треску чий огонь.
Пить никто не стал, вино вернулось в холодильник.
Она сказала, что ей нездоровится, попросила у всех прощенья, хочет прилечь. Если кому-то вечером что-нибудь понадобится, то все на кухне и в холодильнике. Пирожки с капустой и черной смородиной в духовке плиты.
Неугомонный Академик намекнул о возможности побыть одному. Все разошлись по своим комнатам. Я нашел в столе новую чистую тетрадь и не заметил, как просидел над ней до ночи, не столько заполняя страницы, сколько прислушиваясь к тому, что делается в холле, прислушиваясь к сумбуру в моей душе, в моих воспоминаниях.
Академик тихо и яростно шумел, доказывая, что никого нет, и он останется тут, пока вылетит группа... Да, ночным сторожем... Передавал наши телефоны.
– Спросить Валю... Я сказал, мальчика Валю... Ничего, разбудите... немедленно...
В Москве, наверное, только-только начиналось утро.
Долго, очень долго принимал он какие-то сведения, заставлявшие хрипеть в микрофон, ходить по комнате, не спать всю ночь.
Рация гудела, потрескивала, звучала далекими живыми голосами. От них, а может быть от расстояний, которые преодолевали они, я вдруг всеми своими клетками ощутил как что-то огромное, надежное, привычное, крепкое встало рядом со мной, прикрыв меня от всех бед и горьких волнений. Что-то мое. Навсегда мое.
* * *
Уже под утро я видел бредовый ломающий сон. Вертолет уходил от меня в небо, наклоняя вершины леса ревом двигателей. Уходил от меня, оставляя на снегу поляны. Сдавленным горлом я не мог сказать ни слова, только загребал руками воздух.Улетали все. Она была с ними, там... И говорила или кричала сквозь глухое стекло, свист и гул моторов то, чего я не слышал, но понимал по губам ее, как понимают глухие люди...
«Прости меня, я к тебе не вернусь. Я скажу ему, это его ребенок...».
Не может быть... Не поверит... Не может быть! Хотел крикнуть я, но голоса не было...
«Есть люди, которые не умеют не верить...», – услышал я неслышимое в лязге металла...
Проснулся от грохота, в окно увидел, как поднимается вертолет, выскочил раздетым в коридор. В холле сидел Академик, и я вернулся, чтобы одеться...
Он как будто не покидал рации. На столике мои тетради. Чашка с недопитым чаем.
– Я сказал вашей хозяйке, вот и вам скажу. Все рады, что вы живы и здоровы. Мальчик просил приехать как можно скорей. Говорят, расплакался... Женщина тоже, – добавил он тише обычного.
– Что? – не расслышал я.
– Женщина у вас дома переживала... – Повторил он и отвел глаза. – У нас мало времени. Вертолет ушел к озеру. Когда вернется, возьмет вас. Погода кедровая. Тянуть не стоит.
Он заметил вопросительный взгляд.
– А у них такой жаргон. Березовая погода – значит, ветер пошатывает березы. Еще не лихо. Начнет пошатывать кедры – пошло к пятнадцати метрам... Присядьте, пожалуйста... Разволновали вы меня... Присядьте.
Я сел в кресле напротив. Академик потрогал мои тетради.
– Вы очень помогли себе, дав мне прочесть...
– Мы на подозрении?
– Совсем не так. Но вы здесь, а людей все же нет... Хочу предложить вам... Не отказывайте сразу, подумайте... Передайте – их мне для работы. Я сделаю копию на машинке и верну вам почтой. Когда-нибудь, возможно, постараюсь, конечно, при вашем согласии, напечатать книгой.
Это меня удивило.
– Книгой? – переспросил я. – На книгу желания нет.
– Вы одичали тут совсем, – улыбнулся первый раз Академик. – Издание книги, как лотерея. Появится желание, пропадут возможности... А я вам помогу.
– Зачем? – спросил я.
– Мне кажется, это уже не ваше личное дело. Документ. Общий. Для многих.
– Я не понимаю.
– Конечно, вы ничего не поймете, пока я вам не объясню... Садитесь поудобней. Тремя словами тут не обойтись... Ваши догадки и предположения все передо мной, как на ладони, – он тронул тетрадь. – А вот послушайте как на самом деле... Постараюсь быть кратким... Вы случайно попали на объект омского отделения... Тут заложен, условно говоря, очаг выживания. Опыт, эксперимент по изучению условий, в которых могут оказаться люди в ходе... в ходе предполагаемой, допустимой общей беды... Очаг выживания, где сохраниться жизнь, откуда пойдет на восстановление и развитие, где могут найти опору уцелевшие... Все, конечно, условно... Задуман очень сложный комплекс по изучению всех данных: психологических, физиологических, материальных, бытовых, пищевых... По сохранению научно-технической, культурной и прочей информации. От машин, приборов, технологии, до книг и микропленок...
– Что-то вроде Ноева ковчега?
– Если примитивно, да, – не очень довольным тоном сказал Академик. – И такие опыты заложены в разных местах, стратегически не актуальных и в меру безопасных... Во льдах Арктики, в тундре, например...
– Вы, ученые, тоже паникуете?
– Не иронизируйте. Мы не паникуем, – отвел, мой выпад Академик. – Удачен опыт наш или неудачен – время покажет. Но я всегда протестую, слыша иронию... Привыкли, даже предполагая беду, относить ее вдаль. Ну, будет и будет. Как шум на улице. Но по ту сторону окошка. Не очень беспокоит.
Академик машинально открывал и закрывал мою тетрадь.
– Прилетим в город, покажу вам переводы напечатанных за границей меморандумов, как они там их называют... О спасении нации после т о г о дня... Меморандумы не дилетантов, не простаков, не юмористов. Могучие секретные службы всерьез напечатали, например, такую рекомендацию: выгонять из бункеров больных и старых, то есть уже как бы обреченных... для поисков еды остальным, здоровым пока... Ведь всем известно, где-то уже давно копают бункеры. До юмора ли тут? Разве можно и нам сидеть, сложа ручки, медлить, ждать, ничего не проверяя, не отрабатывая?
– И собрали тут барахла... Все нетленные ценности?
Академик протестующе поднял руку.
– Но речь идет об эксперименте... Надеюсь, вы не барышня, слов не испугаетесь... Так вот, если пшеница на полях, рыба в реке, дичь в бору, яблоки на ветке – все будет антижизненно и смертоносно? Тогда как?... Придется ведь, прежде всего, накормить уцелевших, одеть, обуть, подлечить. Затем наделить приборами для связи, для поиска подобных себе... Разве нельзя допустить, что после дня Икс невозможно станет найти одну обыкновенную живую яблоньку, или целехонький транзистор, пчелу-медоносицу, или книгу?... А это все огромные человеческие ценности. Любая денежная стоимость – не главное...
Он снова открыл и закрыл мою тетрадь.
– Малоценного тут ничего нет... Будний кирпич – не великое творение человека? Транзистор – не симфония разума?... Только недоросли могут видеть в этом одно шмотье. А в масле и консервах одну закуску... Вы не замечали, – он помедлил, – что и раньше пренебрежительное хроническо-ироническое отношение ко всему вело к большим перекосам?... Уцелевшие проклянут, если обнаружат вместо еды одни самые нетленные культурные ценности.
– Все равно жутковато, – возразил я, – нет оптимизма.
– Я в детстве моем даже слов дантиста боялся. Но врачу ни слов, ни дела своего бояться не дано... Работа нами задумана серьезная, важная, только вот идет ли как надо?... Полезно будет услышать, узнать мнение других. И ваш дневник мне очень понадобится... Волей-неволей попали в орбиту... Я, например, добьюсь выплаты вам обоим академической зарплаты за все дни.
– Спасибо...
– Для меня лучшего «спасибо» не будет, как ваши тетради, – настаивал Академик. – Вы упредили мои кое-какие раздумья. Итоги, если хотите.
– Пока неясно.
– Возможно кому-то из нас видней... Только не обижайтесь, прошу, если откровения в чем-то вас оцарапают.
– Не обижусь.
– Верю... Я с вами очень хорошо познакомился. – Он открыл и закрыл тетрадь. – Вы же меня совсем не знаете. Но я постараюсь быть похоже откровенным... И так, представим себе: оно случилось. И вы попали в замкнутый уцелевший мирок... Человек неглупый, добрый, обыкновенный как все, невыдающийся ничем, в меру тонкий, в меру мнительный, хорошо информированный столичный горожанин, кое-что умеющий. Только вам сразу делается неудобно в мирке. Оторванные от нагрузок большого людского мира, вы почти машинально пытаетесь чем-то заменить их. Поэтому добровольная нагрузка ваша так велика, почти не по силам. Двухэтажный дом... И кажется вам, подмена вот-вот сработает. Не станет, не будет пустоты... И не срабатывает. По многим страницам это видно...
Голосом, остуженным бессонницей тихо убеждал он меня.
– Вы упрямо хотели сохранить в себе ощущение, что все, как прежде. Мир никуда не делся, не сгинул, не пропал, а вы живете всеми его болячками. Воспоминания необходимы вам для равновесия, для избавления себя от пустоты, необходимы как все деловые заботы, ваши надежды, ваши устремления. В каждой мелочи вы тянулись к видимости крепкой связи, неразделимости с миром. А утоления для вас не было ни в чем. Ни в делах, ни в самой памяти. Очевидно и быть не могло. Если жизнь лишь на экране да в памяти. Когда и сама Память под угрозой... В руках оставались как бы одни осколки, обрывки, фрагменты самой жизни... Ее не заменить, пустоты не заполнить никому, кто бы в этом очаге ни уцелел. В пустоте самые добрые всходы зачахнут...
На мгновенье он прислушался к тому, как звучала рация, машинально закрыл тетрадь.
– Но посмотрим дальше... В мирке есть все, что хотите, чего и на вольном свете не всегда бывает. Почти, как в доброй сказке, старинной детской сказке. Живи себе, казалось, не тужи. Отдыхай, наконец, от нехваток не очень организованного мира. Пользуйся вдосталь, наслаждайся, утоляй. Но вы, с милой вашей спутницей, почему-то комплексуете. Рветесь, так или иначе, из этого мирка. Но куда? Снова к ним. К разным, трудным, иногда очень сложным, неустроенным людям. Сложности вас перестали пугать? Или не можете вы без них, без людей? Даже в раю не сможете? Как бы трудно с ними ни было...
Он замолчал, довольно долго о чем-то размышляя. Не выключенная рация тихонько звучала, маня, притягивая к себе, дальними голосами тех самых людей, о которых он словно и говорил.
– В мирке приходит к вам, – помедлил, – самое человечное... Тоже не приносит, извините, живой радости... Вы храните, ее, вы боитесь, как бы этот мирок не позволил вам окунуться в простенький откровенный цинизм... И большой мир не безгрешен. А вы, при всем видимом душевном и прочем благополучии, которое можете сами уберечь от всякой грязи, так и рветесь к нему, к миру, к его сложностям... Не потому ли, что среди людей сама нежность, сама любовь делается живой, какой бы трудной она ни была?...
– Вам так видится?
– Не иначе.
– Грустно.
– Грусть не самое большое зло. Бывает хуже.
– Например?
– Когда все до лампочки...
Мне стало тоскливо от его слов. Очень хотелось подняться и пре рвать на этом беседу.
– Потом, – услышал я, – простите меня великодушно, я читаю: вы ждете ребенка... Но ваша откровенность именно здесь наиболее грустна и горька... Почему?... Вы и сами, конечно, понимаете. Не будет у этой радости будущего. Без людей, без нашего земного мира. Даже великие необоримые силы, вроде отцовской нежности, не заменят его, не спасут от глухоты отторжения...
Мы с минуту не говорили ни слова.
– Так все мрачно? – то ли спросил, то ли возразил я. – Ни огонька, ни света?...
– Ну, полно, далеко не мрачно. Если видеть между строк... Вон, мальчонка ваш, то в одном санатории мелькнет, у речки, то на пляже, у моря... И света много, и тепла. Я вам потом и про них, если сумею, скажу.
– Не хочется оставлять вам тетради, – как бы извинился перед ним я.
– Не убедил, моя слабость... Верну их вам тут же. Они ваши. Я тоже, наверное, не дал свои. Но ведь я лишь прошу оставить их мне хотя бы на время. Думается, вы догадались почему. Я предъявлю их как записки участника-исследователя некой научной экспедиции. – Он улыбнулся второй за все время нашего знакомства раз. – Как документ, определяющий бесполезность продолжения опыта в прежнем виде... Нет и не может быть очага выживания, если в нем не выживет все человеческое, все доброе, умное, все без чего мы не умеем дышать и мыслить. – Голос окреп у него. – То, что я, при всем желании не могу спрятать ни в какие сундуки, ни в кассеты, ни в пленки. То, что не мыслимо без людей, без общения с ними, и человек не мыслим без них. Он открыл тетрадь.
– Пусть мои коллеги услышат, увидят вас на этих страницах... Да что они? Хотел бы, хочу, не скрою, чтобы это прочли обыкновенные люди, женщины, мужчины. От которых мир наш в конечном итоге зависит... Вы только прикоснулись к возможной беде, вам стало не по себе. Холодно, жутковато. Утрата человеческого, даже в малой степени, большая утрата. Вот и нужно поколебать всех, кем владеет беспечность и равнодушие. Нужно прикосновение. Понятное для каждого. Не с глобальных высот, а с очень близкого... Прикосновение книгой... Надеюсь уговорить на книгу.
– Для книги нужен герой. Не такие скучные люди, как мы.
– Вы неисправимы, – качнул он обнаженным теменем. – Вам уже намекали, что кто-то хочет выглядеть красивым? Не правда ли?
– А почему я должен себя выставлять на потеху? И ни в чем невиновную женщину? Сами придумали из ничего беду и путного не совершили. Как мыши при складе ели, пили. Ну, строили что-то, ковыряли землю, вспоминали не очень веселое... Но она ведь не такая. Не могу показывать ее неувлекательной... Дневник одно, книга – другое... Сочиняют их, украшают... Я не фантазировал.
– Потому и прошу... Мне кажется, вы могли, шутя, насочинять и другим не снилось... Но лесных пожаров не хочу, не поверю, а приключения мысли есть. Их не сочинишь. Движение души не сочинишь. Мне обыкновенный человек нужен, самый обыкновенный, земной. Для всех понятный. Для всех. И нашим и не нашим. До них не дойдут книги-лозунги, не дойдут герои-лозунги. Уклад мыслей не тот... И лозунги проникновенны только на баррикадах. Не ко времени – легко истираются...
– Даже при моем согласии, надо будет многое вынуть.
– Не вижу. Честно говоря, не знаю, какие страницы отбросить. Не приемлю от вас утраты обыкновенности. Ни в чем... Давайте сделаем так: вы называйте их, а я, как могу, в меру моих нелитературных способностей, упираться буду, оберегать от виновника. Сумею – ладно. Если не выйдет, ну что же делать.
– Неужели непонятно?
– Хотите сказать: интим не разбазаривают?
Я кивнул.
– Давайте будем бережны к интиму. Придумаем псевдоним. А?... Назовем все это сказкой, фантастикой, грустной шуткой? Снимем важные для вас имена, фамилии. Так сделаем, что кто-нибудь и усомнится: а правда ли все это?...
– И скажут вам: интимное для занимательности накатал. Женщину свою обнародовать не пожалел.
– Вы что, серьезно? Для завлекательности? Думаете, в наше время такой уж очень прямой откровенности, можно кого-либо взволновать словесным описанием интима? Да ерунда! Никого. Ни одной души. Начиная едва ли не с восьмиклассников... Того и гляди, сексологию станут им преподавать... Картины, может быть, еще волнуют, экран... Делает потихоньку слизняков, пресных и равнодушных. А вы... Если ваше...
Он явно подыскивал дипломатичные, слова, но какие тут могут быть... – Если ваше неравнодушие не осталось евангелическим... Я говорил... Доходит земное... горькое... задевает и ранит... Одна благость никого еще ни в чем не убедила... Оставьте женщину, какой была. Ведь она увлекательна, как человек увлекательна. Простым глазом видно.
– Даже без приключений?
– А что, нельзя без них?