Кончается второй, начинается третий год его ссылки. Ссылки бессудной и бессрочной. Право, закон в стране заменены движением указательного пальца Александра Павловича: куда направит он свой перст, туда и двигаться коллежскому секретарю Пушкину. А не пошевелит пальцем, оставаться Пушкину на месте. На сопротивление произволу и нравственные мучения, связанные с этим, а не на творческие дела, уходят силы, нервы, молодость, ум.
   О Пушкине уже много пишут журналы в обеих столицах. Критика расточает похвалы, издатели просят от него новых стихов. Ссыльного поэта выбирают в действительные члены Общества любителей российской словесности. В тот отрезок времени, о котором мы сейчас говорим, был напечатан портрет поэта с гравюры Е.И.Геймана в виде приложения к отдельному изданию поэмы "Кавказский пленник".
   Имя Пушкина начинает появляться и в западной прессе. Первым Европу познакомил с новым именем Сергей Полторацкий, написав о нем в октябрьском номере французского журнала "Энциклопедическое обозрение" за 1821 год. Тридцать лет спустя Полторацкий признался в письме французскому писателю Ксавье Мармье, что те несколько строк "причинили много неприятностей и огорчений тому, кем они были написаны". Полторацкого уволили со службы и выслали в деревню под надзор полиции за то, что он упомянул в журнале оду "Вольность" и стихотворение "Деревня", в которых, как он выразился, "поэт скорбит о печальных последствиях рабства и варварства".
   Пресса в Англии и Франции начала публиковать переводы стихотворений Пушкина, затем на немецком языке появился "Кавказский пленник". Рецензенты подчеркивали оппозиционность мышления Пушкина. Не остановился и Полторацкий: он продолжал нелегально пересылать на Запад свои материалы и печататься под псевдонимом R.E. Полторацкий сделался страстным собирателем рукописей, изданий и материалов о Пушкине, которые он впоследствии переправлял Герцену и Огареву для публикации того, что здесь запрещено.
   Пушкину начали предлагать напечатать кое-что в Европе. Он аккуратно выписывает, что о нем пишут за границей (точнее, что ему удается узнать об этом), и не без оснований опасается, что публикации на Западе отрицательно скажутся на всемилостивейшем разрешении побывать в столице. "Князь Александр Лобанов предлагает мне напечатать мои мелочи в Париже. Спасите ради Христа; удержите его по крайней мере до моего приезда - а я вынырну и явлюсь к вам... Как ваш Петербург поглупел! а побывать там бы нужно".
   Когда Пушкин отправлял приведенные только что строки, он уже написал ходатайство графу Нессельроде, своему высокому петербургскому шефу, с просьбой отпустить его. Мы не знаем, куда он просился - за границу или в Петербург. Но, думается, в данном случае, в Петербург. Все же больше шансов. Ни заявления, ни ответа не сохранилось. Есть только письмо, написанное еще через несколько дней, в котором не все ясно. "Я карабкаюсь,- пишет Пушкин брату в Петербург,- и, может быть, явлюсь у вас. Но не прежде будущего года. (Далее часть текста в рукописи тщательно зачеркнута писавшим; видимо, он решил, что следует быть осторожней и не дать этой информации утечь к промежуточному читателю.- Ю.Д.) Жуковскому я писал, он мне не отвечает; министру я писал - он и в ус не дует - о други, Августу мольбы мои несите! но Август смотрит сентябрем...".
   "Карабкаюсь" в этом письме можно понимать как "пытаюсь выбраться" или "предпринимаю попытки". Ходатайство подано ("министру я писал"), а ответа нет ("он и в ус не дует"). Впрочем, отсутствие ответа тоже можно рассматривать как отказ, что Пушкин и делает.
   Откуда Пушкин знает, что в этом году не получится ("не прежде будущего года")? Не объяснение ли - такое для нас важное - вычеркнуто в письме? До конца года остается два с небольшим месяца. Считает ли он, что просто мало времени остается, чтобы получить "добро", или кто-то ему сообщил, что ссылка окончится в следующем году? Здесь он повторяет строки из стихотворения об Овидии, на этот раз открыто имея в виду самого себя: молите Александра, чтобы простил. Но надежды мало, ибо "Август смотрит сентябрем". Пушкин заимствует строку из стихотворения Языкова, смысл которой - доброты от царя вряд ли дождешься.
   В это время на Веронском конгрессе русское правительство находит общий язык с Францией, Пруссией и Австрией, договорившись о подавлении революции в Испании. В январе, после ультиматумов этих стран, Франция вводит в Испанию войска. Международная ситуация напряженная, и, как всегда в таких случаях, русские власти первым делом обеспечивают порядок и полное молчание внутри собственной страны.
   Пушкин обращается с ходатайством к министру иностранных дел второй раз совсем некстати, наверное, не посоветовавшись даже с Инзовым: "Осмеливаюсь обратиться к Вашему превосходительству с ходатайством о предоставлении мне отпуска на два или три месяца". Мотив сугубо личный: увидеться с семьей, с которой расстался три года назад.
   Отправив ходатайство, он, однако, и сам слабо надеется, осторожно спрашивая в письме, на месте ли царь, и просит напомнить о себе друзьям и родне, которые мало заботятся о судьбе его. Ему кажется, что можно найти каналы, чтобы замолвить о нем словцо у Августа.
   Проходит месяц. Нессельроде исправно докладывает государю, последний опять отказывает. И нехитрый этот круг замыкается в очередной раз. "Мои надежды не сбылись,- пишет Пушкин Вяземскому,- мне нынешний год нельзя будет приехать ни в Москву, ни Петербург". Унылые отчеты о своих мытарствах Пушкин то и дело доводит до сведения брата и друзей в письмах. Отказы ясно показывали, что легальным путем ему ничего не добиться. Его словно подталкивали к самостоятельным отчаянным решениям, направляя мысли и энергию его на то, чтобы возненавидеть отечество.
   Что ни мысль у него, то афоризм, и каждый просится в эпиграф. Как трудно выбрать что-нибудь другое из его писем: не о хандре, не брань по поводу собственной страны, не о надежде выехать, не о желании бежать. Он начинает называть Кишинев своей тюрьмой, а затем свое пребывание в нем передает в известном двенадцатистишии "Узник": "Сижу за решеткой в темнице сырой". Поэт мечтает вместе с орлом улететь туда, где за тучей белеет гора, и где синеют морские края. Это, между прочим, написано дома, скорей всего, в постели, когда Пушкин сидел, наказанный Инзовым за хулиганство. Но он мог свободно гулять в большом Инзовском саду и принимать гостей.
   Все, что он задумывает, полно романтики. Романтизм - непременное направление во всем написанном, своего рода литературный лабиринт, из которого предстоит найти выход. Поэт живет и творит в неких условных рамках, согласно определенной ролевой игре, как теперь говорят психологи. Он принял эту роль сам, и она наложилась на подходящие черты его темперамента, его мышления, его образа жизни.
   Далекий от поэзии человек, Инзов считал странности Пушкина "маской байронизма". А поэт Павел Катенин называл его сочинения "Бейронским пением". Романтизм на Западе был связан с проявлением роли личности, ее прав, интереса к политической жизни, расширения социальных связей, а значит, свободы передвижения, сочувствия людям, лишенным этих прав. Эти основы гуманизма на Западе стали в ХIX веке реальностью, а романтизм воспоминанием, иногда сентиментальным, о прошлом. Для России заимствованное это течение было открытием важным, но умозрительным, неадекватным реальности, которая не совмещалась с чужим романтизмом.
   Пушкин находился под влиянием Шатобриана, и исследователями уже отмечалось немалое сходство "Ренэ" и "Цыган". Затем кумиром его стал Андре Шенье, а в описываемые годы Байрон. "...Он хотел и в качестве поэта играть роль Байрона, которому подражал не в одних своих стихотворениях",- считал Ксенофонт Полевой. Драматическая биография Байрона, частично сконструированная им самим, стала предметом обсуждения в гостиных всей Европы. Молодые люди, особенно поэты, от Лиссабона до Москвы имитировали его во всем. Это касалось и конфликта со своей родиной. И Пушкин, и Кюхельбекер, и Грибоедов подражали Байрону.
   Когда русский поэт отправился в ссылку, Байрон уже четыре года жил и действовал за границей. Близко познакомившись в Крыму с английским языком и творчеством Байрона, Пушкин обрел эталон для подражания. В Кишинев он явился байроновским двойником (что заметил даже Инзов). Здесь в результате чтения и краеведческих экскурсий дорогу Байрону перебежал Овидий.
   Два символа, два кумира подталкивали Пушкина сразу к двум образцам поведения, то есть к существованию в двух противоположных образах. Байрон звал поэта на борьбу, Овидий - к любимым наслаждениям. Байрон советовал эмигрировать, Овидий - возвращаться в столицу к друзьям. Байрон враждовал со всей Англией, Овидий - только с императором. Овидий казался старомодным, и его привлекательность слабела. Байрон же подталкивал Пушкина к решительности в поступках.
   Но был еще и третий вариант поведения, черты характера которого заложила в Пушкина Россия. Пушкин был русским Байроном, или, точнее, Байроном на российский манер, Бейроном Сергеевичем, как нежно назвал его Жуковский. А это означало физиологическую неспособность к поступкам, то, что академик И.П.Павлов назвал основной чертой русского мужика: угасший рефлекс цели. Поэт загорался, но остывал перед тем, как что-либо совершить.
   Тем не менее Пушкин подражал все больше именно Байрону, хотя разница между ними возрастала по мере того, как замыслам кишиневца предстояло преобразоваться в поступки. Байрон после конфликта с обществом спокойно сел на пароход и уехал из Англии, считая себя изгнанником отечества. Он мог сравнивать себя с древними римлянами, которых в наказание изгоняли к варварам. Пушкин, хотя и вел себя с вызовом, тотчас умолк, когда возник скандал, но был выгнан из провинциальной европейской столицы в еще более глухое место, хотя мечтал попасть из варварского Петербурга хоть в какую-нибудь точку Европы.
   Байрон участвовал в революции в Италии, затем в Греции, отдав на это все свое состояние, а Пушкин (при всех его благих намерениях) продувал свое состояние в карты. Не столько поступки, сколько дух Байрона, его литературное мастерство увлекало Пушкина. Он стремился сорвать плоды с веток, до которых он, будучи на цепи, дотянуться не мог.
   После смерти Байрона Александр Тургенев писал князю Вяземскому: "Смерть его в виду всей возрождающейся Греции, конечно, завидная и поэтическая. Пушкин, верно, схватит момент и воспользуется случаем". Вопросы байронизма Пушкина в те времена обсуждались более подробно и открыто, чем после канонизации поэта в советское время. Но оказалось, что собственные переживания были для Пушкина важнее беды мировой литературы, и русский поэт пишет нечто чудовищное: "Тебе грустно по Байроне,- отвечает он Вяземскому,- а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии". Не хочется думать, что здесь примешивалась еще и сальериевская зависть.
   В жизненных поступках Пушкин просто не дозрел до самоотречения Байрона. На практике у него ничего не выходило, и может, это унижало его? Что же касается влияния, то немало страниц написано о байронизме Пушкина. В большинстве из них одно и то же: "подпал" - "освободился". Одна часть пушкинистов утверждает, что лишь "южный" период был у Пушкина "байроническим". Другие - что освобождение из-под влияния Байрона было результатом увлечения Гете, когда Пушкин, читая "Фауста", из мятежника превращался в философа, из романтика в реалиста. А в жизни он превращался из оптимиста в скептика.
   На самом деле, нам кажется, влияние это осталось в произведениях навсегда. Байронизм Пушкина проявился не в том, что "Братья-разбойники" навеяны "Шильонским узником", а "Евгений Онегин", начатый тут, в Кишиневе, 9 мая 1823 года,- подражание шутливой повести Байрона "Беппо" и затем "Паломничеству Чайльд-Гарольда". Думается, Пушкин сперва был байронистом-романтиком, а потом стал байронистом-скептиком, так и не выйдя из-под тени великого европейца. Пушкин призывал и других поэтов писать байроническую поэзию, ибо она "мрачная, богатырская, сильная".
   Байронизм - не этап, но вся жизнь Пушкина. В заимствованиях этих нет ничего унижающего ни его как поэта, ни зеленую тогда русскую литературу. Когда писатель из отсталой страны приобщает своего читателя к достижениям более высоких цивилизаций, это трудная и вполне благородная задача.
   Хотя Пушкин и строил для себя условный мир, который позволял ему выжить в условиях ссылки, жизненные обстоятельства то и дело напоминали ему о себе. Невольно он сравнивал свою судьбу с судьбами друзей. Один за другим они отъезжали за границу, он же томился здесь. Правда, теперь к нему прибавился еще один поэт - Павел Катенин. Знали ли власти, что Катенин принадлежит к тайному Союзу Спасения, одной из ветвей организации Военного общества декабристов, готовившихся к перевороту? Похоже, что нет, ибо вызван он был к тому же генерал-губернатору Милорадовичу и выслан на десять лет "за шиканье артистке Семеновой".
   Катенин писал лояльные вещи, стало быть, сослан был не за стихи. А за что же? За фрондерство? Ни возвратиться из ссылки, ни выехать за границу Катенин не рвался. Он вскоре был прощен, но из собственного имения уезжать в столицы не захотел и Пушкина уговаривал не нервничать.
   Впрочем, Катенин был, кажется, единственным исключением. До Пушкина то и дело доходят сведения об отъездах. Уехал историк, библиофил и писатель Александр Чертков. Пробыв два года в Австрии, Швейцарии и Италии, он собрал обширную библиотеку книг о России на многих языках. В Кишиневе подал в отставку бригадный командир Павел Пущин. Сбросив мундир с генеральскими эполетами, он собрался в Париж. "Что Вильгельм? есть ли о нем известия?" спрашивал Пушкин о Кюхельбекере и радовался за приятеля, который набирался впечатлений, гуляя по Европе. Беспокоится Пушкин за Батюшкова, который психически заболел в Италии. И, наконец, слухи о Чаадаеве - последний удар. Как пишет Пушкин, "мне его жаль из эгоизма". Это означает, скорей всего, что он примеривает его судьбу на себя, и себя ему становится жаль. А три года спустя, вспоминая начало их дружбы, Пушкин отметит:
   На сих развалинах свершилось
   Святое дружбы торжество.
   И тут же добавит:
   Давно ль с восторгом молодым
   Я мыслил имя роковое
   Предать развалинам иным.
   Это стихотворение написано в 1824 году, скорей всего, уже в Михайловском. Как видим, началась дружба "на сих развалинах", а продолжение ее мыслилось посвятить "развалинам иным".
   Потом Чаадаев скажет: "Пушкин гордился моею дружбой; он говорил, что я спас от погибели его и его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому...". Пушкин же в кишиневском дневнике 18 июля 1821 года записывал о нем: "Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя". Это было редкое сродство душ, сохранившееся до смерти обоих писателей.
   До знакомства с Пушкиным Чаадаев прошел с русскими войсками по Европе до Парижа. А в 1820 году, посланный с расследованием в Семеновский полк, где он служил раньше, Чаадаев в докладе царю сообщил о своих виноватых товарищах. За преданность ему предложили пост флигель-адъютанта императора, он, однако, отказался и вышел в отставку. Власти перехватили его письмо, в котором он писал, что в России жить невозможно. Чаадаев начинает распродавать свою огромную библиотеку и решает уехать из России навсегда. Выбраться ему удается без особых усилий. Можно понять пушкинскую "жалость из эгоизма": друзья не раз еще до ссылки Пушкина строили планы и предпринимали усилия, чтобы выехать, но теперь это удалось одному Петру Яковлевичу. Пушкин остается на привязи.
   Чаадаев писал: "И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы. Вот что парализует волю всех нас, вот что пятнает все наши добродетели...".
   Как всегда у Пушкина, обида, унизительность положения сперва проявляются внешне: в раздражительности, злобе, то и дело возникающей ярости, для большинства его знакомых немотивированной. Он и сам писал о себе, что он бессарабский, а потом - бес арабский. В официальном пушкиноведении причину пушкинской ярости и негативизма принято объяснять социальными причинами. Непрерывно возникающие конфликты, в которых поэт защищает свое достоинство, источники объясняют тем, что Пушкин был беден, был не офицером, а штатским с маленькой должностью коллежского секретаря. Он не мог сносно существовать, самолюбие великого поэта страдало.
   К сожалению, конфликты подчас провоцировал он сам. Из-за спора, какой танец исполнять, Пушкин вызывает на дуэль командира егерского полка. После примирения в ресторане Пушкин грозится вызвать на дуэль каждого, кто плохо отзовется об этом командире. В дневнике князя Павла Долгорукова читаем: Пушкин "всегда готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку".
   За обедом у Инзова кто-то называет Пушкина молокососом, а Пушкин того винососом - и снова вызов на дуэль. Инзов то и дело вынужден запирать Пушкина дома. Пушкин ходит с тяжелой железной палкой, всегда готовый к драке. И если что-то не по нему, начинает драться не медля. Он спорит со всеми и готов, едва аргументы иссякнут, влепить пощечину. В письмах его друзей то и дело мелькают сообщения о том, что Пушкин ударил в рожу одного боярина или дрался на пистолетах, рапирах, а если избить или ранить не удается, драка или дуэль возобновляются в последующие дни. Он желчен и ненавидит весь свет.
   Он всегда один против всех. Даже в общественных делах - поучает он Вяземского - лучше действовать в одиночку. Вяземский предлагал подать коллективную жалобу на цензуру, и Пушкин его отговаривает, что это почтут за бунт. Нет, сражаться с правительством он не хочет. Но обида и унижение остаются и после дуэлей, в которых он рискует жизнью. Оскорбленный ум воспринимает все более остро.
   И, может быть, главный итог кишиневской жизни - приход Пушкина (как и Чаадаева) к осознанию порочности не отдельных проявлений власти или жизни в этой стране, но страны в целом. Как всегда, это тоже происходит в крайних выражениях, с обобщениями, далеко перекрывающими непосредственный повод.
   В Европе горит политический костер, а здесь вялое тление жизни, и это удручает поэта. Павел Долгоруков, кишиневский чиновник, вспоминает, что он заходил к Пушкину и тот "жалуется на болезнь, а я думаю, что его мучает одна скука. На столе много книг, но все это не заменит милую - неоцененную свободу". Отметим про себя это "жалуется на болезнь", хотя он вполне здоров. А пока приглядимся к его настроениям.
   В письмах он старается быть сдержанным: "здесь не слышу живого слова европейского. В разговоре срывается на крайности. За столом у Инзова говорит, что всех дворян в России надо повесить, и он сам "с удовольствием затягивал бы петли". В стихах также нет особого оптимизма:
   Везде ярем, секира иль венец,
   Везде злодей иль малодушный,
   А человек везде тиран иль льстец,
   Иль предрассудков раб послушный.
   И уже прозой дописывает: "Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою". Но и в стихах Пушкин то и дело теперь переходит на крик. Ничего он не ждет от этой земли:
   Ничтожество! Пустой призрак,
   Не жажду твоего покрова!
   Самые нейтральные поводы приводят его к размышлениям о глупости и ничтожности страны, в которой он вынужден жить. Он сочиняет "Песнь о вещем Олеге", легенду в стихах, а в комментарии с презрением отмечает, что это страна, в которой герб заимствован у Римской империи, где двуглавый орел знаменовал разделение ее на Западную и Восточную. "У нас же он ничего не значит". Все нормальное в этой стране вывернуто наизнанку. Вот что автор говорит цензору в своем послании, опубликовать которое нечего было и думать.
   Ты черным белое по прихоти зовешь:
   Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
   Глас правды мятежом, Куницына Маратом.
   Россия не доросла до европейской цивилизации:
   Что нужно Лондону, то рано для Москвы.
   Глубокое презрение к своим собратьям по перу испытывает кишиневский узник. Им свобода творчества и не нужна, они вполне довольны той, что им дадена:
   У нас писатели, я знаю, каковы:
   Их мыслей не теснит цензурная расправа...
   В черновом варианте вместо этих строк было размышление о том, во что вылилась бы свобода печати в России, буде она отменена, как на Западе.
   Потребности ума не всюду таковы:
   Сегодня разреши свободу нам тисненья,
   Что завтра выдет в свет: Баркова сочиненья.
   Страна настолько, по Пушкину, ненормальная, что, например, у царя рождается 40 дочерей - и все без того, что составляет главное отличие анатомии женщины. Находясь на привязи, Пушкин иронизирует над своим приятелем: "Я барахтаюсь в грязи молдавской,- пишет он Вяземскому,- черт знает когда выкарабкаюсь. Ты - барахтайся в грязи отечественной и думай:
   Отечества и грязь сладка нам и приятна".
   Пушкин взял строку из Державина: "Отечества и дым нам сладок и приятен". Эту же строку (случайно ли?) выудил Грибоедов для комедии "Горе от ума". Серьезно ее произносит Чацкий или тоже иронизирует? Грибоедов, сидя за границей, возможно, толковал ее серьезно, а Пушкин в грязи молдавской иронически. На полях он рисует свой автопортрет в старости: во что он превратится, если останется в этой грязи.
   Он проникается почти физиологической ненавистью к городу, в котором вынужден пребывать: "О Кишинев, о темный град!" - до чего же надоела ему эта дыра. В письмах он называет город Содом-Кишинев. Пушкин переделывает географию, утверждая, что Кишинев находится на границе с Азией. Брань в рифму обрушивается на это место:
   Проклятый город Кишинев!
   Тебя бранить язык устанет.
   Когда-нибудь на грешный кров
   Твоих запачканных домов
   Небесный гром, конечно, грянет,
   И - не найду твоих следов!
   Ну, а какой же выход? Выход только в мечтах:
   Провел бы я смиренно век
   В Париже ветхого завета!
   Так ответил Пушкин стихотворным письмом на приглашение своего приятеля Филиппа Вигеля приехать погостить в Кишинев осенью того же 1823 года, когда он из Кишинева все-таки вырвался. Что это удастся, Пушкин и не подозревал. Одесса, конечно, была не заграница, но более цивилизованное место. Возможно, он узнал, что планы побега оттуда реализовать легче. И он начал бомбить просьбами (более скромными, чем раньше) своих петербургских друзей.
   В апреле 1823 года Пушкин еще не знал, что переедет в Одессу, так как звал Вяземского приехать к нему в Кишинев. А в Петербурге чудачка Евдокия Голицына, бывшая его любовница, пригласила к себе в ночной салон графа Воронцова, который был уже назначен вместо Инзова наместником Новой России - Новороссийской губернии. Образование оной завершало объединение и обрусение новых земель, превращая их из колонии в исконное тело империи. Во время исполнения романса на слова Пушкина "Черная шаль" Голицына прошептала на ухо Воронцову о таланте молодого поэта, который сохнет в Бессарабии и расцветет под чутким руководством графа в Одессе.
   Вяземский просит Александра Тургенева похлопотать об этом же, а тот отвечает, что уже говорил с министром Нессельроде, а также с графом Воронцовым. Брат Александра Тургенева Сергей был под началом Воронцова в оккупационных войсках во Франции. Дело прошло гладко, Воронцов обещал перевести Пушкина к себе в одесскую канцелярию. Это была удача.
   Еще не ведающий об этом, но, возможно, предчувствующий перемены Пушкин в начале июля отпрашивается у Инзова в связи с ухудшившимся состоянием здоровья лечиться морскими ваннами в Одессе. Придуманная болезнь, о которой он твердил всем встречным, реально помогла. В Одессе Пушкин узнал от самого Воронцова, что переходит под его начало, тогда как сам новый губернатор собирается ехать осматривать владения.
   В Кишинев Пушкин мчался, как на крыльях. Город этот был провинцией, а теперь становился задворками: столица края перемещалась в Одессу. Жить, как он писал, "в бессарабской глуши, не получая ни журналов, ни новых книг" он имел в виду западные издания, так как русские он получал,- жить так было невыносимо, а тут прорезалась щель, чтобы дышать.
   Инзов расстроился, что Пушкин, для которого он столько старался сделать, легко променивает его на Воронцова. "Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней, сколько угодно?- жаловался Инзов приятелю Пушкина Вигелю.- А с Воронцовым, право, несдобровать ему!". Но байроническая модель поведения, наложенная на русский характер, являла собой вполне прагматический эгоизм. Русский байронизм строился на презрении к человечеству вообще, праве сильной личности командовать над слабыми и поступать якобы от их имени только потому, что данный байронист считает это целесообразным.
   Философия эта имела далекие последствия, но в данном случае все было скромнее и проще. 26 июля 1823 года Инзов перестал быть наместником Бессарабии, сдал должность Воронцову. Останься Пушкин в Кишиневе, он все равно подчинялся бы теперь новому наместнику, и рассчитывать на помощь Инзова в отъезде за границу Пушкин уже не мог: паспорта теперь подписывал Воронцов. Надежды на войну здесь тоже больше не было. Греческие брожения закончились. У местных властей (скорей всего, не без подсказки сверху) возникла идея выслать этеристов во внутренние губернии.