Кривцов вернулся большим либералом и демонстрировал Пушкину великолепный образец раздвоенного сознания российского интеллигента. Он был исполнительным, аккуратным и преданным престолу служащим, а в узком кругу ругал русские власти и отечественные порядки, не стесняясь в выражениях и не скупясь на остроумие. Речи его звучали еще резче, чем мальчишеская терминология Пушкина. И это было воспитание другого рода, нежели влияние друзей, перечисленных выше. Кривцов вскоре получил назначение в русское посольство в Лондон, о котором, как и обо всей Европе, много и увлекательно рассказывал Пушкину. Обсуждали они, по-видимому, и возможности пушкинского отъезда.
   Из-за физической и нервной перегрузки, а возможно (по взгляду современных врачей) от инфекции (грипп? воспаление легких?), Пушкин заболевает горячкой. Тогда этим словом называли любую болезнь с высокой температурой. В послелицейские годы он вообще весьма часто хворал. На этот раз он болеет долго, и доктор не гарантирует благополучного исхода. Однако через два с лишним месяца молодой организм победил, и Пушкин поднялся на ноги. Поправляясь, он сочиняет стихи Кривцову на память перед отъездом того в Лондон, дает ему с собой свою книгу. Связь не прерывается после отъезда. Александр Тургенев пишет князю Петру Вяземскому, уехавшему служить в Варшаву: "Кривцов не перестает развращать Пушкина и прислал ему безбожные стихи из благочестивой Англии".
   Друзья продолжали разъезжаться. Вяземский находился в Варшаве практически без дела. Летом следующего года он подписал записку об освобождении крестьян. Это было либеральное время, и он не пострадал за вольнодумство. Настроение Вяземского, приезжавшего в Петербург, было невеселым: "...мне так все здешнее огадилось, что мне больно было бы ужиться здесь", пишет он и вскоре уезжает обратно в Варшаву.
   Польша была, конечно, еще не Западная Европа, но уже и не Россия, Пушкин это понимал. Поэтому, встретившись летом с Вяземским, он говорит о том, что, может быть, если не удалась заграница, его пустят в Варшаву. Вяземский обещает узнать и похлопотать "оттуда". В любом случае, здесь оставаться, по мнению Вяземского, невозможно. Вскоре он опять напишет: "У нас ни в чем нет ни совести, ни благопристойности. Мы пятимся в грязь, а рука правительства вбивает нас в грязь".
   Пушкин не мог не знать, что выезд из Варшавы в Германию неизмеримо проще, чем из метрополии. Карамзин, отправившийся впервые за границу, подробно рассказал о своих наблюдениях, и его заметки были к тому времени неоднократно опубликованы. "На польской границе,- писал он,- осмотр был нестрогий. Я дал приставам копеек сорок; после чего они только заглянули в мой чемодан, веря, что у меня нет ничего нового". Возможно, Пушкин прижился бы на какое-то время в Варшаве, лишь бы только убраться из Петербурга. Тут, в городе, который он называет мертвой областью рабов, ему плохо. Он живет в немилой ему, "сей азиатской стороне".
   Не известно, принимали ли участие в хлопотах по поводу выезда Пушкина в Варшаву братья Тургеневы или еще кто-либо, кроме Вяземского, но усилия не увенчались успехом. Да и сам Вяземский, судя по его письмам, рвется из Варшавы в Париж. Между тем гадалка уже предсказала Пушкину дальную дорогу, о чем он сам вспоминал двадцать лет спустя.
   А времена менялись. Выступая в Варшаве, Александр Павлович обещает дать России конституцию, какую он дал Польше (что могло укрепить Пушкина в стремлении туда перебраться). В Польше появилось нечто вроде парламента. На открытии Польского Сейма Александр размышлял о законно-свободных учреждениях, которые он надеется распространить. Европа очень беспокоилась по поводу произвола, царящего в России, и Александр в беседе, которая была опубликована на Западе, говорил о том, что скоро другие народы России, вслед за Польшей, получат демократию.
   Либеральные воззрения Александра преподносятся Западу, а внутри он, только что получивший звание фельдмаршала Прусской и Австрийской армий, поощряет деятельность Аракчеева. Послабления, которые начали было ощущаться, к 1819 году отменяются. Время надежд на перемены, время новых противоречивых идей уходит в прошлое. Наступает период завинчивания гаек внутри, который всегда сопровождается опусканием железного занавеса.
   Брожения в странах Европы заставляют глав государств искать пути к договорам для защиты порядка, и русское правительство, вступая в такие контакты, находит для себя двойную выгоду: под предлогом опасности ужесточать дисциплину внутри и расширять сферы своего политического и военного влияния вовне. Сильные мира сего, которых Пушкин, смеясь, два года назад назвал "всемирными глупцами", на самом деле таковыми вовсе не были. Теперь Пушкину уже было не до смеха.
   Эйфория, связанная с возвращением русской армии из Европы домой, теперь сошла на нет. Просветительские и либеральные идеи затухали на глазах. Те, кто вернулись, думали, что возврата к старому режиму быть не может, однако теперь европейские начала вытравлялись, оставались традиционные, азиатские. Оказалось, что общественное мнение, которое сложилось в кругах интеллигенции, ничего не стоит, с ним можно не считаться. В университетах началась борьба с иноземной наукой. Инстанции были озабочены укреплением подлинно русских убеждений, под которыми подразумевалась преданность престолу. Высказывать публично мнение, официально не принятое, становилось снова опасно. Общественная жизнь ушла в подполье.
   Идея развития России по американскому пути с введением конституции и отменой рабства, та идея, которую в течение нескольких лет вынашивали декабристские группы, в сущности, первые зачатки партий в стране, в принципе была мало реальной. "В Африке и Америке начинают чувствовать сие беззаконие и стараются прекратить оное, а мы, россияне, христиане именем, в недрах отечества нашего имеем защитников сей постыдной, сей богопротивной власти!"- доверяет бумаге свои мысли декабрист А.Н.Муравьев в это время. За свободой надо ехать на Запад.
   Николай Тургенев сообщает брату Сергею: "Мы на первой станции образованности",- сказал я недавно молодому Пушкину. "Да,- отвечал он,мы в Черной Грязи". Так называлась первая станция по дороге в Петербург.
   Наступало время, привычное для русских людей в возрасте и приводящее в растерянность молодых. Тридцатилетний оптимист Николай Тургенев, мечтая о журнале "Россиянин XIX века" при сотрудничестве Пушкина, записывал в своем дневнике: "Каждый вечер оканчиваю с некоторым унынием... Ввечеру сижу у окошка и в каждом предмете, в каждом движущемся автомате вижу бедствие моего отечества... Какое-то общее уныние тяготит Петербург и сие время... Иные ничего не понимают или, лучше сказать, ничего не знают. Другие знают, да не понимают. Иные же понимают одни только гнусные свои личные выгоды. Неужели я до конца жизни буду проводить и зимние, и летние вечера так, как проводил доселе?.. Неужели я и при последнем моем издыхании буду видеть подлость и эгоизм единственными божествами нашего Севера?". У многих на уме Европа. Проводив свою знакомую в Париж, Александр Тургенев пишет Вяземскому: "Спокойнее и счастливее там, где и душа, и цветы цветут".
   Либеральные идеи овладели Пушкиным, если можно так выразиться, не вовремя. Более опытные его друзья, тот же Александр Тургенев, Карамзин, Жуковский встретили очередное похолодание на теплых должностных местах. Офицеры-декабристы шли на риск. Многие уходили в кутежи. Пушкин с энергией молодости кинулся во все сферы сразу. Он пытался соединить все стили жизни, и ему, с его умом и горячностью, это вполне удавалось. Но теперь возник вопрос: готов ли он всем пожертвовать ради того, чтобы встать на рискованный путь активного протестанта, готов ли к последствиям?
   По всей видимости, его планы все же более эгоистичны, и они в литературе, не в политике. Поиски правды и свободы, но не в действии. Он не борец, а лишь поклонник правды и свободы, как он сам назовет себя позже. Но и в такой роли ему нет места. Он жалуется Дельвигу:
   Бывало, что ни напишу,
   Все для иных не Русью пахнет...
   Переведем это в прозаический контекст: то, что он пишет,- прозападного толка, и здесь не нравится. Интересы его сосредоточены на Европе, свобода там. Тут его не понимают. За три послелицейских года Пушкин потерял много времени впустую. Бездеятельность, растрата самого себя - весьма популярная в России форма протеста, в чем-то неосознанного. Он пытался оставаться самим собой, а его подгоняли под принятые стандарты. Стихотворная стихия должна была стать основной формой его жизнедеятельности, а для того, чтобы писать стихи, желательно видеть мир непредвзятыми глазами. Пушкину же предложена другая игра, другие рамки: сделаться чиновником и в свободное от службы время пописывать стихи, да при этом в определенных тонах: для развлечения себя и других.
   Русская литература пушкинского времени мало отвечала на вопросы, стоявшие перед обществом. Отечественная словесность в начале XIX века существовала, но в сравнении с западной, пожалуй, в полном смысле этого слова ни проза, ни поэзия еще не сформировались, находились в эмбриональном состоянии. Анненков, рассказывая о жизни Пушкина, назвал русскую литературу того времени "всеобщим царством скуки и пошлости". "Лучшими русскими писателями были Вольтер и Жан-Жак Руссо,- шутили авторы "Сатирикона".Лучшими русскими поэтами были Вергилий и Пиндар". Читать по-русски было нечего, не у кого учиться молодому писателю современному литературному мастерству. "У нас еще нет ни словесности, ни книг, все наши знания, все наши понятия с младенчества почерпнули мы в книгах иностранных, мы привыкли мыслить на чужом языке",- скажет после Пушкин. Даже само слово, обозначающее словесность, писалось на латинско-французский манер: "литтература". Греция давным-давно родила Гомера, Англия - Шекспира, в Германии здравствовал великий Гете, а кого такого масштаба дала миру Россия до Пушкина? Нация должна была достичь определенной ступени развития культуры, заявить о ней в мире, чтобы вывести в этот мир свою литературную звезду.
   Литература жила полной жизнью на Западе. Там работали известные миру профессиональные авторы. В России таковыми могли быть только чиновники или любители, которых презрительно называли сочинителями. Европеизм как общественное течение в среде русской интеллигенции того времени был, в сущности, свежим поветрием из окна в Европу. Власти этого поветрия боялись и поэтому подавляли любые нестандартные движения мысли.
   Взамен сознание заполнялось официальной великодержавной идеологией, важную часть которой составляла целебная для души мечта о мессианском предназначении Руси. Европеист Пушкин пытался отмежеваться от угнетавшей его системы, но он жил среди этих людей, соотносился с ними, не мог их избежать, и вирус азиатства и имперского мышления проникал в его мысли, особенно, если сопутствующим обстоятельством была лесть.
   Поэт в мессианской рамке - такая картина вполне обеспечила бы ему перспективу легкого и безоблачного счастья, которое ему прочили. Он сочинял по образцам французских поэтов Эвариста Парни и Жана Грекура, а ему уже готовили кресло в русском поэтическом президиуме. Формы стихов он, казалось, перенимал у своих русских старших собратьев, но ведь элегии и баллады Жуковского были немецкими, переиначенными на русский манер. Поэма "Руслан и Людмила", выведшая Пушкина в лучшие русские поэты, была результатом умелого восприятия рыцарского романа итальянского поэта Лудовико Ариосто "Неистовый Роланд" ("Orlando Furioso"). В "Руслане и Людмиле" имена напоминают также о Парни, к которому Пушкин питал особую симпатию: у Парни - Аина, у Пушкина - Наина, у Парни - Русла, у Пушкина - Руслан.
   В российской литературе оставались гигантские пространства целины, и талантливый человек, овладевший мировой литературой, мог браться и разрабатывать любой жанр или все жанры сразу, что Пушкин и поэты его круга делали весьма успешно. Пушкин называл Батюшкова "наш Парни российский", но и его самого в молодости можно так назвать. Все темы были нетронутые, все интересно попробовать. И благосклонное одобрение наверху гарантировано при одном только условии, старом, как мир: не надо касаться некоторых щекотливых вопросов политики и права. Но Пушкину такого счастья было мало.
   Неожиданно для всех (но не для него самого) он после очередного приступа "гнилой горячки" задумывает устроиться на военную службу,- новая идея на старый лад. Друзья вначале удивлены. "Я имею надежду отправить его в чужие краи, но он уже и слышать не хочет о мирной службе",- говорит Александр Тургенев. А чуть позже об этом сообщается еще более твердо: "Пушкин уже на ногах и идет в военную службу". Тот же Тургенев пишет об этом Вяземскому в марте 1819 года. А еще через неделю Тургенев пишет Вяземскому, что Пушкин собирается в Тульчин, а оттуда в Грузию, и бредит войной. Возможно, идея возникла у Пушкина в результате знакомств с грузинами в Петербурге.
   По свидетельству Ивана Пущина, Пушкин ищет знакомства с Павлом Киселевым, только что назначенным начальником штаба 2-й армии. Киселев обещал содействие в определении Пушкина к себе. Сам Киселев готовился отбыть в военные поселения на юг Украины. Киселев не знал, а некоторые приятели поэта были в курсе дела: из Тульчина Пушкин, будучи принят на военную службу, сумеет пробраться в войска, расположенные на Кавказе. Там, когда начнутся военные действия, он двинется с войсками в сторону Турции.
   В мае Батюшков в письме из Неаполя, не догадываясь об истинных намерениях Пушкина, сожалеет о его решении поступить на военную службу. Тургенев отмечает, что Пушкин бредит уже войною, что можно толковать как состояние возбуждения, в котором он находится. В конце мая 1819 года он со дня на день готов начать осуществление замысла. В этом состоянии его свалил новый приступ болезни.
   Тургенев в письме Вяземскому замечает о Пушкине: "Он простудился, дожидаясь у дверей одной бляди, которая его не пускала в дождь к себе для того, чтобы не заразить его своей болезнью". Видимо, Пушкин все же добился приема, ибо тот же Тургенев напишет чуть позднее, что Пушкина нельзя обвинять за оду "Вольность" и за две болезни "не русского имени". А пока у Пушкина состояние опять очень тяжелое, и доктор Лейтон ни за что не ручается.
   Лечение молодого и сильного организма, однако, шло успешно. Обритый наголо Пушкин покупает парик. Периодически надевая его, он, видимо, старается к нему привыкнуть. Поднявшись с постели, Пушкин стал искать связи, дабы устройство его на военную службу состоялось. Он не знает того, что стало ведомо его друзьям. Между тем Николай Тургенев, который был осведомлен о том, что происходит наверху, почувствовал, что попытки выхлопотать для Пушкина должность за границей по дипломатической части натыкаются на холодные отказы, впрочем, как и ходатайства насчет военной должности. 20 апреля 1819 года Николай Тургенев писал брату Сергею: "О помещении Пушкина теперь, кажется, нельзя и думать". Поставим вопрос, на который не знаем ответа: что узнал Николай Иванович? Почему и в дипломатической, и в военной карьере поэту было отказано? Остается предположить, что он, в сущности, еще ничего не сотворив противу власти, уже был на крючке.
   Между тем слухи о военной кампании к этому времени сошли на нет, так и не реализовавшись. К тому же генерал Орлов, приятель Пушкина, охладил его пыл, сообщив, что если поэт попадет сейчас на юг в качестве офицера, ему придется участвовать в расправе над восставшим уланским полком. Это в планы Пушкина вовсе не входило, и он подал прошение об отпуске. Отпуск по собственным делам в Михайловское переводчику Иностранной коллегии был разрешен.
   Но и в Михайловском ему не сидится, он опять скачет в Петербург. "Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты блядям, мне и кн. Голицыной, а в вечеру иногда играет в банк...".Это из отчета Тургенева Вяземскому.
   Не способствовал улучшению душевного состояния Пушкина и вернувшийся из двухлетнего кругосветного путешествия одноклассник Федор Матюшкин. Два года, десятки стран, неведомые острова, народы, обычаи. А Пушкин за прошедшее время так и не сдвинулся с места. Матюшкин сразу стал рассказывать об Америке. Вспомнил старика Сеземова, которого встретил в Новом Альбионе, в Калифорнии. Старик и слушать не хотел о возвращении на родину: "Там солдату двадцать пять лет батюшке-царю служить надоть, а мне невтерпеж. Я, сударь, и так до смерти не успею много доделать, а вот извольте поглядеть чудеса мои да сестре пересказать, если когда свидитесь". И старик стал показывать Матюшкину урожаи невиданные: редька весом в полтора пуда, репа 12-13 фунтов, картофель родит сам сто, притом дважды в год. Эти строки дописываются в Калифорнии, в трех часах езды от Альбиона. И хотя старик немного приврал насчет размеров редьки и репы, это действительно прекрасный уголок на берегу Тихого океана, неподалеку от другого и более известного исторического русского поселения Форт Росс.
   Матюшкин захлебывался рассказами о загранице. Останавливался он и на острове Святой Елены, даже встречался с Наполеоном. Тот был в халате, обросший, с бородой, с подзорной трубой в одной руке и бильярдным кием в другой. Наполеон жаловался русскому путешественнику на дурное содержание и дороговизну баранины на острове. Мы можем только догадываться, с какими чувствами слушал Пушкин эти рассказы, о чем думал.
   Конец 1819 - начало 1820 года проходят у него под знаком конфликтов и скандалов. В присутствии того же Матюшкина Пушкин-отец грозил сыну пистолетом. Возможно, отец отказывался дать деньги, а сын требовал. В театре Пушкин вызывает на дуэль майора Денисевича. Ссору улаживают. В ресторане "Красный кабачок" Пушкин с компанией Нащокина участвует в драке с немцами. Затем происходит еще несколько драк. Состоялась дуэль с Кюхельбекером из-за эпиграммы - Пушкин стреляет в воздух. Екатерина Карамзина в письме в Варшаву жалуется брату, Петру Вяземскому: "Пушкин всякий день имеет дуэли; благодаря Бога, они не смертоносны, бойцы всегда остаются невредимы". Пушкин проигрывает в карты все деньги, а затем тетрадь своих стихов, которая идет за одну тысячу рублей. В стихах его то и дело мелькают упоминания о попойках, в них он находит наибольшее удовлетворение.
   Реакцию Пушкина на сорвавшуюся попытку попасть на Кавказ можно предугадать. Он затевает ссору с лицейским однокашником, а теперь соседом по дому Модестом Корфом, который побил его слугу Никиту. Пушкин вызывает Корфа на дуэль. Последний, к счастью, просто-напросто отказывается встречаться. Еще одна реакция на неудачи: Пушкин вдруг начинает бранить Запад. Друзья удивлены. Когда поэт сильно русофильствовал и громил Запад, Александр Тургенев заметил: "Да съезди, голубчик, хоть в Любек!".Это был первый иностранный порт, в котором останавливались шедшие за границу пароходы. Пушкин расхохотался.
   Наконец, в Петербурге проносится слух, что поэт был вызван в секретную канцелярию Его Величества и там высечен. Узнав об этом слухе, позорящем его дворянскую честь, Пушкин готов драться с каждым, кто слух пересказывал. Распространителем слуха оказался картежник Федор Толстой по кличке Американец.
   Ситуация в стране мрачнеет, образ Европы, земли обетованной, то и дело возникает в новых красках и впечатлениях. Приехал из-за границы Сергей Тургенев и уехал в Константинополь. Самые умные и предприимчивые знакомые поэта понимают, что надеяться не на что, а уж ждать и подавно, и едут или собираются ехать за границу. Те, кто остается, об этом мечтают. Кюхельбекер печатает в журналах заметки о своем воображаемом путешествии по Европе. Через полгода он туда уедет, а пока описывает Европу 26-го века - довольно примитивная фантазия. Самое любопытное в ней для нас то, что друг Пушкина пытается высказать между строк идею: Россия в будущем может стать похожей на Америку, которая для цивилизованных россиян уже служит эталоном и идеалом общественного устройства.
   Словно сговорившись, многие мечтают ехать в разные страны, только бы не оставаться в России. Даже умеренный Карамзин в эти же дни строит свои планы: "Боюсь только фраз и крови. Конституция кортесов есть чистая демократия... Если они устроят государство, то обещаюсь идти пешком в Мадрид, а на дорогу возьму Дон-Кишота". Впрочем, Пушкин после исказил мысль Карамзина, написав, что Карамзин (он называет его одним "из великих наших сограждан", но адресат прозрачен) еще раньше говорил, что "если бы у нас была бы свобода книгопечатания, то он с женой и детьми уехал бы в Константинополь". Получается, что Карамзин хотел ехать не за свободой, а от разгула свободы, что, вообще говоря, в отдельные периоды развития некоторых стран имеет свои основания, но тогда Карамзин говорил обратное. Вяземский, сидя в Варшаве, предчувствует, что не за горами репрессии: "Власть любит generaлизировать (он соединяет два языка в одном слове.- Ю.Д.) и там, где дело идет о мере частной, принимать меры общие... Я о Франции плачу, как о родной".
   28 марта 1920 года Пушкин обедал у Чаадаева, и разговор вертелся вокруг двух тем: слухов о предстоящей войне и загранице. Споры о новой военной кампании, подготовка к которой шла на Кавказе, велись на всех этажах чиновничьей иерархии. Шли перемещения офицеров. Цель не называлась, но было ясно, что речь идет о новом походе на Турцию, который все откладывается. Чаадаев думает о поездке в Европу, и оба приятеля уже не первый раз обсуждают возможность совместного путешествия.
   Раньше Пушкин вместе с Михаилом Луниным ездил в Царское Село провожать в Италию Батюшкова, а теперь он провожает Лунина. В нежном порыве поэт отрезает у Лунина на память прядь волос. Он хотел бы вслед за друзьями отправиться в Европу, он задыхается здесь. Около 21 апреля 1820 года в письме к Вяземскому Пушкин сетует: "Жалеть, кажется, нечего - а все-таки жаль. Круг поэтов делается час от часу теснее - скоро мы будем принуждены, по недостатку слушателей, читать свои стихи друг другу на ухо.- И то хорошо.". А дальше в этом самом письме он говорит, что ему плохо, что он жаждет покинуть душный Петербург,- те слова, которые мы вынесли в эпиграф. С января по май 1820 года он написал едва ли больше пяти стихотворений, хотя начал еще несколько. Он чувствует, что теряет даром время. "Я глупею и старею не неделями, а часами",- жалуется он Вяземскому в том же письме.
   И дней моих печальное начало
   Наскучило, давно постыло мне!
   К чему мне жизнь?
   Лунин любил повторять, что язык до Киева доведет, перо - до Шлиссельбурга. От безвыходности две мысли приходят Пушкину: покончить с собой или - убить царя. Его остановили и отговорили Чаадаев и Николай Раевский. Поэт вспомнит потом в "Руслане и Людмиле":
   Ум улетал за край земной;
   И между тем грозы незримой
   Сбиралась туча надо мной!..
   Я погибал...
   Что касается намерения стать террористом, о котором Пушкин сам признается через пять лет в неотправленном письме к императору Александру, то экстремизм его, как и многое в желаниях, был весь в словах, в браваде, а не в деле. Пушкин принес в театр и показывал знакомым портрет Лувеля, заколовшего наследника французского престола, со своей надписью "Урок царям", что вряд ли стал бы делать серьезный цареубийца.
   Скорей всего, ничего этого не было бы: ни драк, ни злобы, ни антиправительственных стихов, ни мальчишеских глупостей в общественных местах, ни мыслей о терроре, если бы Пушкина просто-напросто отпустили за границу. Возможно, там он решил бы, что дома все же лучше, и тихо вернулся полным впечатлений, а то и стал бы горячим защитником всего чисто русского - от царя до лаптей. Но так устроена русская система в течение столетий: борясь с недовольными, она их плодила, чтобы затем с новой силой подавлять. Энергия нации уходила в борьбу со своими согражданами, в слежку друг за другом. За Пушкиным слежка уже шла, и последующие события происходили быстро, как в кинематографе.
   Добровольный осведомитель В.Н.Каразин записывает в своем дневнике мысли о "поганой армии вольнодумцев", приводит эпиграмму Пушкина и сообщает о ней управляющему Министерством внутренних дел В.П.Кочубею. Кочубей докладывает о полученном письме царю. Петербургский военный генерал-губернатор граф Михаил Милорадович приказывает полиции достать копию пушкинской оды "Вольность" и эпиграммы Пушкина, что, согласно докладу полиции, удается "не без труда и издержек". Становится известно и о подписи к портрету, который поэт демонстрировал в театре.
   Политический сыщик Фогель в отсутствие Пушкина является к нему домой, прося его слугу Козлова за 50 рублей дать почитать рукописи хозяина. Козлов ему отказывает. Пушкин, вернувшись домой, поспешно сжигает часть рукописей. На следующее утро он ждет обыска, но его приглашают на прием к Милорадовичу. За Пушкина заступился Федор Глинка, чиновник по особым поручениям при генерал-губернаторе. Предполагалось, что, пока будет идти беседа, полицмейстер заберет все рукописи, которые найдет у Пушкина в доме. Поэт, однако, с готовностью предложил прямо в кабинете написать все крамольные стихи, ему известные, пометив при этом, какие из них сочинены им самим. Эта открытость обезоружила генерала, и он, услышав слова раскаяния, от имени Александра Павловича объявил поэту прощение. Пушкин мог только вздохнуть, решив, что он легко отделался.