Страница:
А ветер, ветер дул, и шумел прекрасный лес, и цветущий вереск светился вдоль дороги белым и нежно-лиловым, и ветви поперек пути протянул остролист, усыпанный красными ягодами… Так не бывает в земных лесах, но шуми, старый бук, шуми, ясень ясных дней, и ты, дрожащий тонкий клен, погладь резным листом по щеке девушку, которая спешит умирать… Пусть она запомнит, как прекрасен Господень мир, как пахнет летний лес, какие дымчато-голубые ягоды кивают вдоль следов подков, как веет ветер в бледных небесах… Пусть она заберет вас с собой, куда бы она ни шла; пусть она сделает все правильно.
…Аллен думал, что возненавидит этот замок, едва увидав. Но все получилось наоборот: замок ему неожиданно понравился. Он был белым, светло-серым и золотым, со многими хрупко-прекрасными тонкими башенками и флюгерами, а вода во рву казалась совсем белой из-за бледного неба. Один из рыцарей протрубил в большой хрипловатый рог, и мост, скрипя, опустился перед пришлецами. За воротами замка, в широком внутреннем дворе, молчаливые слуги увели коней, черные рыцари увели куда-то Клару, которая улыбалась друзьям и обещала скоро вернуться, а их самих один из провожатых повел совсем другим путем и оставил одних в широком пустом зале, где находился только огромный холодный камин и резные скамьи вдоль стен. Центр зала окружали белые колонны, и среди них, кажется, бил высокий фонтан. Гай пошел к нему освежиться, но не смог протиснуться меж колонн, стоявших, как густой лес. Только вода, звеня, билась о камень, и прохладные брызги касались лица. Арка, через которую они вошли, изображала два белых дерева, переплетенных кронами.
В другое время Аллена привлекла бы вся эта красота, но сейчас он мог только тревожиться за Клару и ждать. Он не знал, сколько времени прошло в ожидании; слуга принес им вина, и они попили, причем не евший ничего со вчерашней ночи Аллен крепко опьянел от пары глотков. Кроме того, проснулся его зверский голод. Теперь он, пожалуй, не думал больше, что он в плену собственных иллюзий, – настолько реально пустой желудок требовал у него хоть что-нибудь предпринять. Остальные если и имели сходные чувства, то виду не подавали, и Аллен чувствовал себя низменным рабом собственного тела, страдающим «о своем» в день всеобщего траура. От этого его ожидание, увы, легче не становилось.
Клара вернулась внезапно, как порыв ветра. Глаза ее сияли из-под монашеского капюшона, она напоминала королеву среди любящих блистательных подданных. Она вошла быстро и как-то радостно, и свита спешила за ней – немалое число рыцарей, не меньше пятидесяти, и несколько дам. Одна из дам, светловолосая, вся в белом, несла огромное серебряное блюдо на вытянутых руках. Аллен вздрогнул – так сильно она походила на Лару, какой та была на многочисленных фотографиях.
– Я сказала своё слово! – Клара начала говорить, еще только приближаясь, и высокий свод отразил ее слова, как колокол. – Друзья, я видела короля. Я решила. Прошу вас принять мое решение, оно верно.
Аллен знал, что она скажет, едва увидел ее; сильная боль едва не свалила его с ног, и только сейчас, только сейчас пелена пала с его глаз, и он понял, что все, что происходит, происходит до конца. Это – живой мир, и люди в нем умирают по-настоящему. Он услышал звон фонтана о камни, услышал дыхание каждого из рыцарей, застывших в ожидании последнего слова, чувства его обострились, как… у человека без кожи. И – он увидел две светлые слезинки, катящиеся из распахнутых глаз Клары, слезинки о том, что умирать больно и страшно, даже когда правильно и когда ты – не человек более, а герой истории, роль, отведенная в драме более великой, чем ты можешь представить… Когда ты отдаешь себя Пути, следует помнить, что Путь возьмет тебя целиком. Возьмет и поставит на место, для которого ты лучше всего предназначен. Но самое главное, что и тогда ты остаешься собой. Просто человеком, которому очень страшно.
У кого из нас хватит мужества отдать себя и при этом остаться собой до конца?..
Когда-то это все уже было, вспомнил Аллен, ясно поняв теперь, о чем кричала ему сестра у вод бегущей реки. Может быть, не со мной. Но есть что-то еще, кроме нас, что-то большее, какие-то священные места, которые занимают разные люди. Это важно, может быть, важней всего на свете. Они при этом – один и тот же человек, но каждый остается собой. Это как Папа Римский – место его одно, и имя месту – Апостол Петр, но при этом каждый первосвященник – человек. И за то, что он сделает, стоя на этом месте, он ответит один на один, когда придет его час. Это называется – impersona, вспомнил Аллен далекое, безумно важное слово. «Но я не смогу, я слаб, я не смогу просто стоять и смотреть».
Здесь уже стояла другая девушка, и она тоже была мне сестрой.
…Но смерть остается смертью, и каждый умирает по-настоящему.
Клара выпростала из широкого рукава свою руку, полупрозрачную, с синими жилками, и положила на край серебряного блюда. Глаза ее, огромные, черные на белом, состояли, кажется, из одних зрачков. Она обвела взглядом лица друзей, стоявших перед ней. Выплескивающийся из ее глаз огонь, наверное, мог осветить весь мир. Ей было очень страшно.
Марк смотрел на нее не отводя глаз. Сейчас он стоял близко к смерти как никогда. Как никогда даже на войне. Сейчас все силы, все благородство своей души, все, чем он был, он использовал на то, чтобы просто стоять и не делать ничего.
– Что же вы стоите?.. Отворите мне кровь. Я хочу, чтобы это… сделал один из вас.
Широкий серебряный кинжал лежал на блюде. Его теперь держали двое рыцарей. Лара, или кто она там еще, отошла в сторону, и ее не было видно. Свет из высоких окон стал совсем золотым – должно быть, к закату появилось солнце. Зал утопал в золоте, и Клара улыбалась.
– Братик…
Аллен отвел глаза. Это было слово Роберта, и это Роберт спас его, вернув его туда – свет, ветер, сомкнутые руки в незапамятный сияющий день: «Мы будем давать обеты…»
– Я не могу, – одними губами ответил он, и Клара поняла его.
Марк что-то прошептал и двинулся. Аллену показалось, что он сейчас упадет, но он продолжал стоять.
– Отец Йосеф…
Священник медленно протянул руку к ножу. Его руку в движении остановила другая. Более темная и жилистая. Рука Гая.
– Позвольте… мне.
Ему не было ответа, и дрогнувшие пальцы Гая сомкнулись на кинжале. Клара перекрестилась и опустила правую руку на серебряный край. Аллен закрыл глаза.
…Когда он вернулся, блюдо уже почти наполнилось кровью. «Нет ничего краснее крови, – подумал Аллен отстраненно, – и так было всегда. И кровь свою отдать не жаль. Я никогда не хотел быть пророком, и никто не хотел, потому что пророчества сбываются. Я знаю, почему не надо говорить много слов. Не потому, что слова ничего не значат. Напротив, потому, что они значат слишком много».
Он смотрел на белое лицо Клары, которую поддерживали сзади двое рыцарей. Один из них был Эйхарт с черной бородой. Другой, старый – кажется, капитан с теплохода.
Губы девушки шевелились. Наверное, она молится, подумал Аллен сквозь тяжелый туман в голове, пришедший на смену бешеному обострению чувств. Но по губам ее он прочел иное.
«Кто тут слаб, кто силен – видно, только не нам… Кто алкал, кто страдал, кто упал, чтобы встать…»
«Только разве что смерть. Я не знаю о ней. Я не знаю ничего, милая сестра, но если ты посмотришь на меня еще раз, я буду помнить об этом».
Ресницы Клары дрогнули. Свет ее темных глаз прошелся по ним лучом, с трудом узнавая. Потом взгляд ее упал на алый огонь в серебре, огонь, вытекший из нее, кровь пятерых.
«Розы, – прочел Аллен по ее губам – или просто услышал мысль. – Розы, я видела их тогда. Пятидесятница. Розы. Так вот что я видела тогда».
Потом глаза ее снова сомкнулись, и она стала оседать вниз.
Послышался тяжкий звук падения тела. Это упал Марк.
– …Идем, – сказал чернобородый рыцарь. Он был без шлема, и Аллен видел, что голова его совсем бела от седины. Тяжелое блюдо драгоценной жидкости он держал перед собою на недрожащих руках.
Йосеф шагнул к нему, оглянулся на Аллена. Тот, еще не веря, что это и впрямь должен быть он, оглянулся на Гая. Гай, глядя на него серьезно и грустно, покачал головой. Тогда Аллен стиснул зубы и встал рядом со священником. «Да, братик, – улыбнулся Роберт где-то за кулисами его сознания, – иди, сделай все правильно. Знаешь, я давно хотел тебе сказать одну вещь. Никто не может причинить нам зла».
Старый воин – таким Эйхарт станет лет через двадцать, если доживет – двинулся вперед, неся драгоценную ношу. Йосеф и Аллен – рука об руку за ним, и путь их вершился в молчании.
Ступеней было не меньше сотни, и каждый шаг гулко отдавался в узком коридоре. Свечи, сотни свеч горели по стенам, и каждая стремилась нарисовать идущим свою собственную тень, и сотни теней шли вокруг троих идущих, пока вершился их путь. Дверь бесшумно отворилась в маленький полутемный зал. Здесь было одно окно, высокое и узкое, а за ним – только ветреное небо, бледный сумрак после заката. Еще было несколько канделябров со свечами, чей свет затрепетал на сквозняке. И низкое широкое ложе в пурпуре и белизне, на котором ждал Увечный Король.
Аллен с шумом втянул воздух и только безумным усилием воли смог не закричать. Небо, сверкая, обрушилось на него всей своей тяжестью, и он чудом смог удержаться на ногах.
Это был его отец.
Его отец.
Глава 3
…Его отец, инструктор конного спорта Даниэль П. Августин, оставил у сына самыми первыми воспоминаниями – радость, силу и смех.
Как он подкидывал толстощекого отпрыска вверх, посадив на сгиб локтя. Руки у него были потрясающе сильные – одной рукой удерживал на корде беснующегося коня. Первый раз Аллен сел на лошадь в пять лет, хотя матушка и высказывалась против, но отец только смеялся, и смех его тек как звонкое золото, как золотая река. Волосы у него тоже были золотые и кудрявые и буйной гривой торчали во все стороны, и топорщилась золотая кудрявая борода. Волосами Аллен пошел в отца только цветом, у него они росли прямые, как у мамы. Вообще он походил на мать куда сильнее, чем на отца, – в том числе и хрупким телосложением. Отец до пятнадцати лет мог без труда подымать его на сгибе локтя, хохоча над тем, какой у него вдруг получился не по-рыцарски маленький сын… Отец носил его, пятилетнего, на шее по зеленым дольским лугам – это называлось «ездить на слоне». «Папа, сорви цвето-о-чек!» – «Нет уж, я – честный боевой слон, слоны цветочков не рвут…» – «Папа, мне кажется, ты… не очень-то хороший слон!» Не говорить же в самом деле «плохой» тому, кто несет тебя на плечах, – а ну как ссадит! «Ну ты, сынок, и дипломат, нечего сказать!.. Не очень хороший слон, значит? Ха-ха-ха!..»
…Первый лук и стрелы к нему сделал тоже отец, и первую собаку – рыжего спаниеля-полукровку – тоже принес он, принес зимой в кармане пальто; и книжки – толстенные, разваливающиеся на отдельные листочки – отец притаскивал из публичной библиотеки и безбожно их продлял до бесконечности, чтобы Аллен мог по сто раз перечитывать о приключениях доблестных рыцарей в земле Далеко-Предалеко… И разве в мире есть хоть один мужчина, бывший мальчик, который забудет, как улыбалась его первая собака, давным-давно, на зеленой траве?..
…А потом случилась беда. Отец, благодаря которому Аллен стал тем, чем он был теперь, – его отец перестал быть собой. А в веселом их доме поселилась черная болезнь, и туда стало невозможно приглашать друзей и не хотелось возвращаться самому. Даниэль Августин упал с лошади и сломал шейку бедра на обеих ногах.
Сначала он просто лежал в кровати и удивленно злился на себя – почему он не может жить, как прежде, а чтобы хоть как-то ходить, должен цепляться за пару костылей. «Ну, я покостылял», – шутливо говорил он сыну, пробираясь на кухню, чтобы выкурить тайно от жены пару сигарет. Но так было сначала…
Даниэль «докурился» у открытого окна и подцепил жесточайший грипп. Пролежав неделю в горячке, он наконец отогнал от себя смерть – но недалеко… И с постели он больше не встал.
Аллен так толком никогда и не помнил, чем же болен его отец. Он старался честно делать, что мог, исполнял мамины поручения, а по ночам ревел от бессилия. У болезней менялись названия, врачи кивали друг другу головами, забирали мамины деньги и уходили прочь, а отец оставался, и характер его с каждым днем менялся к худшему. Он стал злым, раздражительным, смех его исчез, взамен появились новые интонации – ворчливые и даже истеричные. Особенно плохо все стало, когда у него начали гнить гениталии. Аллен, пару раз помогавший отца подмывать, с ужасом смотрел, пытаясь осмыслить, как этот орган, зачавший шестнадцать лет назад его жизнь, превратился в такое красное склизкое чудовище. Запах в комнате стоял невыносимый. Отец лежал в гостиной, а Аллен с Еленой Августиной ютились вдвоем в Алленовой комнате, чтобы на первый же зов больного мчаться к нему – не важно, подать ему книгу или просто поправить одеяло, что он мог бы сделать и сам, но предпочитал погонять других. Мать, конечно, старалась Аллена по мере сил от грязной работы освобождать; но самое плохое началось, когда отец начал ее изводить. Он кричал на нее, обзывал последними словами, а однажды, когда Елена подала ему подгоревшую картошку, швырнул тарелку ей в лицо – и попал. Руки у него все еще оставались сильными, а глаз – острым; и когда Елена, содрогаясь от слез, пошла на кухню отмывать сальные пятна, Аллен, белый от ярости, явился в комнату отца со стиснутыми кулаками и попытался сказать речь. Начиналась она словами «Отец, да как ты можешь…», а чем кончалась по замыслу автора – не узнал никто и никогда, потому что отец, скривившись, запустил в заступника своей «уткой» – мочесборником, и тоже попал. Так они вдвоем с матерью плакали на кухне, сжимая друг друга в объятиях, и Аллен, кусая губы, выдавливал страшные слова, выплевывая их, как кипяток: «Я его ненавижу… Ненавижу… Я его сейчас убью…» И под яростные крики больного из спальни, требовавшего принести ему нормальный завтрак и подать, чума побери, эту треклятую «утку» обратно, мама гладила сына по голове трясущейся рукой и успокаивала: «Потерпи, сынок, потерпи, не говори так… Все будет хорошо, вот увидишь… Это не он – это его болезнь в нем говорит…»
За полтора года от превращения любимого отца в какое-то домашнее чудовище Аллен едва не растерял все отцовские дары – легкий характер, ощущение себя своим и любимым в большом мире, умение радоваться просто так, нипочему. И кто осудит его, когда на семнадцатом году жизни он попросту сбежал с поста, уехал учиться в столицу, к брату, бросив отца – и оставив маму наедине со своей бедой?.. Кто осудит его, кто об этом узнает – да так ли уж важно кто, если Господь все видит и сам…
И когда через полгода после сыновнего «побега» Даниэль Персиваль Августин наконец умер, отмучившись положенный срок, Аллен приехал с братом на похороны и в гробу узнал своего отца, силача с золотой бородой, который учил его сидеть на лошади, подкидывал на руках и сделал ему первый в его жизни меч. Родные черты, искаженные болезнью и тоской, после смерти разгладились, и отец лежал в гробу спокойный, сильный и всезнающий, каким ему и надлежит быть, и все вернулось на круги своя – только поздно, поздно… «Сеется в тлении, восстает в нетлении», – мерно говорил священник, и Аллен не мог держать свечу, так у него тряслись руки, и он плакал, как никогда еще в жизни, и Роберт держал у него свою добрую руку на плече…
Потом, на кладбище, когда на могилу уже установили крест, Елена Августина, держась за локоть незаменимого Роберта, бледно улыбнулась сыну и сделала неудачную по-I пытку пошутить: «Аллен, у кого нос краснее – у меня или у тебя?» «Зато я больше платков насморкал», – столь же неудачно парировал Аллен, хватаясь за могильную оградку… «Папа, папа, прости меня, я тебя люблю», – все время думал он, наливая на поминках стакан за стаканом, и в итоге напился страшно, как еще никогда в жизни, и брат на руках тащил его до кровати.
Иногда после Аллену снился отец – но никогда не больным и слабым, а золотоволосым великаном, подкидывающим его на сгибе правой руки… Чувство вины, вот что это такое, думал он, просыпаясь и глядя в потолок. Но от того же отца Аллену достался слишком легкий и радостный характер, чтобы это чувство заслоняло от него солнечный свет, и, вставая с постели к новому дню, он давал своей памяти неосознанный приказ – забыть! «Ничего этого нет. Я тот, кто я есть, и у меня есть брат, мама и отличные друзья».
И отец…
…Его отец, увечный, увечный и беспомощный, как тогда, приподнялся на алом парчовом ложе. Запах смерти и болезни, такой знакомый, стоял в этом зале так же ощутимо, как некогда в маленькой квартирке в запредельном городе Дольске. Его отец приподнялся на ложе, и взгляд его был кроток и исполнен страдания.
– Вы пришли. С чем на этот раз?
Голос его был совсем другим. Этого голоса Аллен ни за что на свете не спутал бы с тем, позабытым. Увечный Король улыбнулся им, и Аллен понял, что он добр и мудр.
– Мы принесли лекарство для вас, мой Король. И пришли те, кто наложит его на вас. – Старый рыцарь опустил блюдо на каменный пол.
– Я не хотел, чтобы ты делал это, верный слуга. Я запретил тебе. Ты же нарушил мой запрет – вот уже девятый раз. Жива ли та девица, что приходила ко мне?
– Мой Король, покарайте меня как захотите, едва восстанете с ложа болезни. Я приму от вас и смерть, я не хотел лишь клятвопреступления. Девица та мертва, но сейчас она уже поет в радости с ангелами Божьими. Вас же я молю принять исцеление, ради которого умерла она.
– Дай Бог, чтобы это была последняя смерть в мою честь, пусть даже она и окажется напрасной.
Они откинули покров, и Аллен погрузил руки в алый огонь. То же сделал Йосеф, и, сотворив молитву, они опустили красные ладони на глубокие гноящиеся раны на обоих бедрах короля. Раны от копья, прободившего оба бедра… Король сдержал стон и тогда, когда руки двух граалеискателей коснулись его промежности, омывая потоками теплой крови – крови пятерых – страдающее, гниющее тело. Кровь стекала по рукам Аллена, слезы – по его щекам, но он плакал не о себе, и не о Короле, и даже не о Кларе. Он плакал о своем отце. Прости меня. Я люблю тебя. Прости меня, Господи, и прости моего отца.
Кровь в серебряном сосуде иссякла. Йосеф встал с колен, с ладоней его падали алые слезы. Губы его чуть заметно шевелились. Поднялся и Аллен, на минуту закрыл глаза. Когда он открыл их, первое, что он увидел, – это свет, сияние, радостное изумление, озарившее лицо Короля. Он поднялся с ложа одним движением и стоял нагой в окровавленной постели, и кровь, стекавшая по его исцеленному телу, превращалась в воду и свет. Это было последнее, что увидел Аллен; чудо, чудо – хотел сказать он стоявшему перед ним, но мир завертелся вокруг, и, не в силах более удерживать тяжесть небес, он упал на каменный пол. Сквозь густой серый туман кто-то наклонился к нему, и с края земли долетел тихий голос Йосефа:
– Я думаю, все в Порядке. Мой друг и товарищ, должно быть, просто давно ничего не ел.
…Клару отнесли в часовню неподалеку от замка. Она носила название «Часовня двух братьев», и отстроил ее некий заезжий рыцарь со своими людьми. Стояла она на холме, густо поросшем лиственным лесом; наверху его была широкая каменистая прогалина, и из земли бил серебристый родник, который, сбегая по склону, делался ручьем у подножия. Темная невысокая часовенка высилась на самой вершине, и крест венчал ее шестигранную крышу. В двух длинных окнах сверкали настоящие витражи. Один изображал Деву Марию в саду роз, второй – Чашу, над которой парил голубь. От многих свечей изнутри лицо Девы и белые крылья голубя сияли, и над Чашей стоял золотой огонь.
Лицо Клары, положенной на последнюю белоснежную постель перед большим распятием, было спокойным и совсем безмятежным. Она сделалась очень красивой в своем посмертии – как мраморная статуя, как книжная миниатюра. Она даже не казалась спящей – было непонятно, как столь совершенное существо вообще могло когда-нибудь говорить и двигаться. Она умерла, совсем умерла.
До часовни Клару сопровождали Марк и Гай; Йосеф с Алленом ушли к Увечному Королю и еще не успели вернуться. Лицо Марка, вместо того чтобы побледнеть, приобрело землистый оттенок. На ногах он держался нетвердо. Вообще после того, как тот пришел в себя, Гай узнавал своего друга с трудом. Дело было даже не в том, что исчезли все его обычные шуточки (Гай подозревал, что Марк теперь никогда не сможет шутить), – изменилось что-то в выражении его лица. Как будто этот человек все время пристально вглядывался во что-то, прочим не видимое.
Горели ясные свечи, множество свечей. Еще большая их связка лежала на алтаре. С потолка свисал светильник на толстой цепи, и круг света падал на бескровное Кларино лицо, белое, как ее одежда. Лежала она на шелке, укрывающем погребальные носилки. На руках и груди ее покоились лилии, белые лилии – дар королевского сада. Рыцари, сопровождавшие тело, ушли, а двое граалеискателей остались рядом со своим сердцем, не бьющимся более, – остались ждать часа погребения.
Было тихо, только свечи потрескивали и роняли слезы чистого медового воска. Гай стоял на коленях подле мертвой, чьи губы спокойно улыбались, будто она перед смертью увидела что-то очень хорошее. Под глазами ее чуть ли не впервые за время пути не лежало тени. Великий покой снизошел в душу Гая, и он подумал, что все будет хорошо. Клара, умерев, почему-то оставалась с ними, и безысходная боль не мешала ему улыбаться. Поднять голову и вздрогнуть его заставил внезапный шум.
Марк стремительно поднялся с колен и теперь стоял, глядя в пространство перед собой. Лицо его было как глухая каменная стена. Он что-то сказал себе, не разжимая губ, и криво усмехнулся. Столь страшного, тоскливого и одновременно злобного лица Гай не видел еще никогда. Марк покачал головой каким-то своим мыслям, словно мира вокруг не существовало, и направился к низкой деревянной двери.
– Ты… куда? – попытался окликнуть его Гай, но когда губы его еще произносили слова, разум уже понял, что на вопрос не будет ответа, и, не принимая никаких решений, просто реагируя на происходящее, как ребенок, отдергивающий руку от свечки, Странник вскочил и загородил Марку проход.
– Отойди, – глухо сказал Марк, кажется, впервые замечая его присутствие.
– Куда ты собрался, Марк? Нам нужно здесь дождаться остальных. Будет отпевание. Давай пока помолимся…
Марк не ответил. Он стоял спиной к свету и молча ждал, пока Гай уйдет с дороги. И по этому молчаливому ожиданию на его пустом, как выпитая чаша, лице Странник озарением понял почти все – и ужаснулся. Собственно, он на какой-то миг попросту оказался Марком, погрузился в его сосущую боль – и увидел перед собой единственный выход
Справедливость.
Кровь за кровь.
Таков закон.
Кровь призывает кровь.
– Марк… Что ты задумал?.. Ты что, хочешь…
Гай не сказал этого слова, но двое мужчин, стоящих глаза в глаза, поняли друг друга и так. И поняли также, что они поняли друг друга.
– Да. Это справедливость.
Убить короля, кровь за кровь – этого никто не сказал, Марк ответил только «да» – тихим и бесстрастным голосом, но это короткое слово прозвучало как колокол обета.
– Нет, Марк. Ты не сделаешь этого.
– Дай мне пройти.
Пожалуй, никогда Гаю не было так страшно. Даже тогда, на корабле, когда он с обломком дерева в руках бросился в черную бурлящую воду. Происходящее сейчас тянулось как в кошмарном сне, когда к тебе приходит твой близкий, и ты видишь в нем что-то неуловимое – не то, и понимаешь, что перед тобою холоднокровная подделка, развлекающийся демон.
– Марк, опомнись. Клара же умерла за этого человека.
– Дай мне пройти.
– Ты же рыцарь Грааля. Ты же клялся… не проливать крови. Я знаю, ты клялся.
– Дай мне пройти.
В голосе Марка прозвучала глубокая усталость, за которой стояло нечто столь безнадежно плохое, что в этот момент Гай сделал свой выбор. Этот выбор был тоже злым и, наверное, неправильным, но больше ничего не оставалось.
– Я не пущу тебя.
– Уйди с дороги, Гай Ксаверий.
– Нет, – просто ответил Гай, не чувствуя себя ни смелым, ни благородным – он лишь делал то единственное, что мог делать. Даже выбором это назвать сложно – выбирать на самом деле было не из чего.
– Гай. – Голос Марка стал очень усталым, так учитель мог бы в пятый раз объяснять первоклашке правила чтения алфавита. – Мне жаль, но если ты мне помешаешь, я и тебя убью. Я потерял все, что имел, и у меня нет ни чести, ни обетов. Неужели ты думаешь, что сможешь меня остановить? Ты не умеешь драться насмерть.
– Я не знаю, – чуть слышно сказал Гай, расправляя плечи. Его лицо было ярко освещено, и он раскинул руки, загораживая проход. – Я не знаю, что я смогу. Но я не могу дать тебе пройти. Ради Христа, Марк, не делай этого. Ради Христа Распятого.
– Не вынуждай меня. Не произноси этого имени. Я не хочу трогать тебя, Гай, ты мне друг. Последний раз прошу тебя – отойди.
– Видит Бог, я этого не сделаю.
Гай не имел даже предположений, что он собирается делать. По лицу Марка он видел очень дурную, но единственную правду – что если им придется драться, это придется делать до тех пор, пока один из них не упадет замертво. Потому что его друг решил то, что решил, и остановить его можно, только убив.
Как он подкидывал толстощекого отпрыска вверх, посадив на сгиб локтя. Руки у него были потрясающе сильные – одной рукой удерживал на корде беснующегося коня. Первый раз Аллен сел на лошадь в пять лет, хотя матушка и высказывалась против, но отец только смеялся, и смех его тек как звонкое золото, как золотая река. Волосы у него тоже были золотые и кудрявые и буйной гривой торчали во все стороны, и топорщилась золотая кудрявая борода. Волосами Аллен пошел в отца только цветом, у него они росли прямые, как у мамы. Вообще он походил на мать куда сильнее, чем на отца, – в том числе и хрупким телосложением. Отец до пятнадцати лет мог без труда подымать его на сгибе локтя, хохоча над тем, какой у него вдруг получился не по-рыцарски маленький сын… Отец носил его, пятилетнего, на шее по зеленым дольским лугам – это называлось «ездить на слоне». «Папа, сорви цвето-о-чек!» – «Нет уж, я – честный боевой слон, слоны цветочков не рвут…» – «Папа, мне кажется, ты… не очень-то хороший слон!» Не говорить же в самом деле «плохой» тому, кто несет тебя на плечах, – а ну как ссадит! «Ну ты, сынок, и дипломат, нечего сказать!.. Не очень хороший слон, значит? Ха-ха-ха!..»
…Первый лук и стрелы к нему сделал тоже отец, и первую собаку – рыжего спаниеля-полукровку – тоже принес он, принес зимой в кармане пальто; и книжки – толстенные, разваливающиеся на отдельные листочки – отец притаскивал из публичной библиотеки и безбожно их продлял до бесконечности, чтобы Аллен мог по сто раз перечитывать о приключениях доблестных рыцарей в земле Далеко-Предалеко… И разве в мире есть хоть один мужчина, бывший мальчик, который забудет, как улыбалась его первая собака, давным-давно, на зеленой траве?..
…А потом случилась беда. Отец, благодаря которому Аллен стал тем, чем он был теперь, – его отец перестал быть собой. А в веселом их доме поселилась черная болезнь, и туда стало невозможно приглашать друзей и не хотелось возвращаться самому. Даниэль Августин упал с лошади и сломал шейку бедра на обеих ногах.
Сначала он просто лежал в кровати и удивленно злился на себя – почему он не может жить, как прежде, а чтобы хоть как-то ходить, должен цепляться за пару костылей. «Ну, я покостылял», – шутливо говорил он сыну, пробираясь на кухню, чтобы выкурить тайно от жены пару сигарет. Но так было сначала…
Даниэль «докурился» у открытого окна и подцепил жесточайший грипп. Пролежав неделю в горячке, он наконец отогнал от себя смерть – но недалеко… И с постели он больше не встал.
Аллен так толком никогда и не помнил, чем же болен его отец. Он старался честно делать, что мог, исполнял мамины поручения, а по ночам ревел от бессилия. У болезней менялись названия, врачи кивали друг другу головами, забирали мамины деньги и уходили прочь, а отец оставался, и характер его с каждым днем менялся к худшему. Он стал злым, раздражительным, смех его исчез, взамен появились новые интонации – ворчливые и даже истеричные. Особенно плохо все стало, когда у него начали гнить гениталии. Аллен, пару раз помогавший отца подмывать, с ужасом смотрел, пытаясь осмыслить, как этот орган, зачавший шестнадцать лет назад его жизнь, превратился в такое красное склизкое чудовище. Запах в комнате стоял невыносимый. Отец лежал в гостиной, а Аллен с Еленой Августиной ютились вдвоем в Алленовой комнате, чтобы на первый же зов больного мчаться к нему – не важно, подать ему книгу или просто поправить одеяло, что он мог бы сделать и сам, но предпочитал погонять других. Мать, конечно, старалась Аллена по мере сил от грязной работы освобождать; но самое плохое началось, когда отец начал ее изводить. Он кричал на нее, обзывал последними словами, а однажды, когда Елена подала ему подгоревшую картошку, швырнул тарелку ей в лицо – и попал. Руки у него все еще оставались сильными, а глаз – острым; и когда Елена, содрогаясь от слез, пошла на кухню отмывать сальные пятна, Аллен, белый от ярости, явился в комнату отца со стиснутыми кулаками и попытался сказать речь. Начиналась она словами «Отец, да как ты можешь…», а чем кончалась по замыслу автора – не узнал никто и никогда, потому что отец, скривившись, запустил в заступника своей «уткой» – мочесборником, и тоже попал. Так они вдвоем с матерью плакали на кухне, сжимая друг друга в объятиях, и Аллен, кусая губы, выдавливал страшные слова, выплевывая их, как кипяток: «Я его ненавижу… Ненавижу… Я его сейчас убью…» И под яростные крики больного из спальни, требовавшего принести ему нормальный завтрак и подать, чума побери, эту треклятую «утку» обратно, мама гладила сына по голове трясущейся рукой и успокаивала: «Потерпи, сынок, потерпи, не говори так… Все будет хорошо, вот увидишь… Это не он – это его болезнь в нем говорит…»
За полтора года от превращения любимого отца в какое-то домашнее чудовище Аллен едва не растерял все отцовские дары – легкий характер, ощущение себя своим и любимым в большом мире, умение радоваться просто так, нипочему. И кто осудит его, когда на семнадцатом году жизни он попросту сбежал с поста, уехал учиться в столицу, к брату, бросив отца – и оставив маму наедине со своей бедой?.. Кто осудит его, кто об этом узнает – да так ли уж важно кто, если Господь все видит и сам…
И когда через полгода после сыновнего «побега» Даниэль Персиваль Августин наконец умер, отмучившись положенный срок, Аллен приехал с братом на похороны и в гробу узнал своего отца, силача с золотой бородой, который учил его сидеть на лошади, подкидывал на руках и сделал ему первый в его жизни меч. Родные черты, искаженные болезнью и тоской, после смерти разгладились, и отец лежал в гробу спокойный, сильный и всезнающий, каким ему и надлежит быть, и все вернулось на круги своя – только поздно, поздно… «Сеется в тлении, восстает в нетлении», – мерно говорил священник, и Аллен не мог держать свечу, так у него тряслись руки, и он плакал, как никогда еще в жизни, и Роберт держал у него свою добрую руку на плече…
Потом, на кладбище, когда на могилу уже установили крест, Елена Августина, держась за локоть незаменимого Роберта, бледно улыбнулась сыну и сделала неудачную по-I пытку пошутить: «Аллен, у кого нос краснее – у меня или у тебя?» «Зато я больше платков насморкал», – столь же неудачно парировал Аллен, хватаясь за могильную оградку… «Папа, папа, прости меня, я тебя люблю», – все время думал он, наливая на поминках стакан за стаканом, и в итоге напился страшно, как еще никогда в жизни, и брат на руках тащил его до кровати.
Иногда после Аллену снился отец – но никогда не больным и слабым, а золотоволосым великаном, подкидывающим его на сгибе правой руки… Чувство вины, вот что это такое, думал он, просыпаясь и глядя в потолок. Но от того же отца Аллену достался слишком легкий и радостный характер, чтобы это чувство заслоняло от него солнечный свет, и, вставая с постели к новому дню, он давал своей памяти неосознанный приказ – забыть! «Ничего этого нет. Я тот, кто я есть, и у меня есть брат, мама и отличные друзья».
И отец…
…Его отец, увечный, увечный и беспомощный, как тогда, приподнялся на алом парчовом ложе. Запах смерти и болезни, такой знакомый, стоял в этом зале так же ощутимо, как некогда в маленькой квартирке в запредельном городе Дольске. Его отец приподнялся на ложе, и взгляд его был кроток и исполнен страдания.
– Вы пришли. С чем на этот раз?
Голос его был совсем другим. Этого голоса Аллен ни за что на свете не спутал бы с тем, позабытым. Увечный Король улыбнулся им, и Аллен понял, что он добр и мудр.
– Мы принесли лекарство для вас, мой Король. И пришли те, кто наложит его на вас. – Старый рыцарь опустил блюдо на каменный пол.
– Я не хотел, чтобы ты делал это, верный слуга. Я запретил тебе. Ты же нарушил мой запрет – вот уже девятый раз. Жива ли та девица, что приходила ко мне?
– Мой Король, покарайте меня как захотите, едва восстанете с ложа болезни. Я приму от вас и смерть, я не хотел лишь клятвопреступления. Девица та мертва, но сейчас она уже поет в радости с ангелами Божьими. Вас же я молю принять исцеление, ради которого умерла она.
– Дай Бог, чтобы это была последняя смерть в мою честь, пусть даже она и окажется напрасной.
Они откинули покров, и Аллен погрузил руки в алый огонь. То же сделал Йосеф, и, сотворив молитву, они опустили красные ладони на глубокие гноящиеся раны на обоих бедрах короля. Раны от копья, прободившего оба бедра… Король сдержал стон и тогда, когда руки двух граалеискателей коснулись его промежности, омывая потоками теплой крови – крови пятерых – страдающее, гниющее тело. Кровь стекала по рукам Аллена, слезы – по его щекам, но он плакал не о себе, и не о Короле, и даже не о Кларе. Он плакал о своем отце. Прости меня. Я люблю тебя. Прости меня, Господи, и прости моего отца.
Кровь в серебряном сосуде иссякла. Йосеф встал с колен, с ладоней его падали алые слезы. Губы его чуть заметно шевелились. Поднялся и Аллен, на минуту закрыл глаза. Когда он открыл их, первое, что он увидел, – это свет, сияние, радостное изумление, озарившее лицо Короля. Он поднялся с ложа одним движением и стоял нагой в окровавленной постели, и кровь, стекавшая по его исцеленному телу, превращалась в воду и свет. Это было последнее, что увидел Аллен; чудо, чудо – хотел сказать он стоявшему перед ним, но мир завертелся вокруг, и, не в силах более удерживать тяжесть небес, он упал на каменный пол. Сквозь густой серый туман кто-то наклонился к нему, и с края земли долетел тихий голос Йосефа:
– Я думаю, все в Порядке. Мой друг и товарищ, должно быть, просто давно ничего не ел.
…Клару отнесли в часовню неподалеку от замка. Она носила название «Часовня двух братьев», и отстроил ее некий заезжий рыцарь со своими людьми. Стояла она на холме, густо поросшем лиственным лесом; наверху его была широкая каменистая прогалина, и из земли бил серебристый родник, который, сбегая по склону, делался ручьем у подножия. Темная невысокая часовенка высилась на самой вершине, и крест венчал ее шестигранную крышу. В двух длинных окнах сверкали настоящие витражи. Один изображал Деву Марию в саду роз, второй – Чашу, над которой парил голубь. От многих свечей изнутри лицо Девы и белые крылья голубя сияли, и над Чашей стоял золотой огонь.
Лицо Клары, положенной на последнюю белоснежную постель перед большим распятием, было спокойным и совсем безмятежным. Она сделалась очень красивой в своем посмертии – как мраморная статуя, как книжная миниатюра. Она даже не казалась спящей – было непонятно, как столь совершенное существо вообще могло когда-нибудь говорить и двигаться. Она умерла, совсем умерла.
До часовни Клару сопровождали Марк и Гай; Йосеф с Алленом ушли к Увечному Королю и еще не успели вернуться. Лицо Марка, вместо того чтобы побледнеть, приобрело землистый оттенок. На ногах он держался нетвердо. Вообще после того, как тот пришел в себя, Гай узнавал своего друга с трудом. Дело было даже не в том, что исчезли все его обычные шуточки (Гай подозревал, что Марк теперь никогда не сможет шутить), – изменилось что-то в выражении его лица. Как будто этот человек все время пристально вглядывался во что-то, прочим не видимое.
Горели ясные свечи, множество свечей. Еще большая их связка лежала на алтаре. С потолка свисал светильник на толстой цепи, и круг света падал на бескровное Кларино лицо, белое, как ее одежда. Лежала она на шелке, укрывающем погребальные носилки. На руках и груди ее покоились лилии, белые лилии – дар королевского сада. Рыцари, сопровождавшие тело, ушли, а двое граалеискателей остались рядом со своим сердцем, не бьющимся более, – остались ждать часа погребения.
Было тихо, только свечи потрескивали и роняли слезы чистого медового воска. Гай стоял на коленях подле мертвой, чьи губы спокойно улыбались, будто она перед смертью увидела что-то очень хорошее. Под глазами ее чуть ли не впервые за время пути не лежало тени. Великий покой снизошел в душу Гая, и он подумал, что все будет хорошо. Клара, умерев, почему-то оставалась с ними, и безысходная боль не мешала ему улыбаться. Поднять голову и вздрогнуть его заставил внезапный шум.
Марк стремительно поднялся с колен и теперь стоял, глядя в пространство перед собой. Лицо его было как глухая каменная стена. Он что-то сказал себе, не разжимая губ, и криво усмехнулся. Столь страшного, тоскливого и одновременно злобного лица Гай не видел еще никогда. Марк покачал головой каким-то своим мыслям, словно мира вокруг не существовало, и направился к низкой деревянной двери.
– Ты… куда? – попытался окликнуть его Гай, но когда губы его еще произносили слова, разум уже понял, что на вопрос не будет ответа, и, не принимая никаких решений, просто реагируя на происходящее, как ребенок, отдергивающий руку от свечки, Странник вскочил и загородил Марку проход.
– Отойди, – глухо сказал Марк, кажется, впервые замечая его присутствие.
– Куда ты собрался, Марк? Нам нужно здесь дождаться остальных. Будет отпевание. Давай пока помолимся…
Марк не ответил. Он стоял спиной к свету и молча ждал, пока Гай уйдет с дороги. И по этому молчаливому ожиданию на его пустом, как выпитая чаша, лице Странник озарением понял почти все – и ужаснулся. Собственно, он на какой-то миг попросту оказался Марком, погрузился в его сосущую боль – и увидел перед собой единственный выход
Справедливость.
Кровь за кровь.
Таков закон.
Кровь призывает кровь.
– Марк… Что ты задумал?.. Ты что, хочешь…
Гай не сказал этого слова, но двое мужчин, стоящих глаза в глаза, поняли друг друга и так. И поняли также, что они поняли друг друга.
– Да. Это справедливость.
Убить короля, кровь за кровь – этого никто не сказал, Марк ответил только «да» – тихим и бесстрастным голосом, но это короткое слово прозвучало как колокол обета.
– Нет, Марк. Ты не сделаешь этого.
– Дай мне пройти.
Пожалуй, никогда Гаю не было так страшно. Даже тогда, на корабле, когда он с обломком дерева в руках бросился в черную бурлящую воду. Происходящее сейчас тянулось как в кошмарном сне, когда к тебе приходит твой близкий, и ты видишь в нем что-то неуловимое – не то, и понимаешь, что перед тобою холоднокровная подделка, развлекающийся демон.
– Марк, опомнись. Клара же умерла за этого человека.
– Дай мне пройти.
– Ты же рыцарь Грааля. Ты же клялся… не проливать крови. Я знаю, ты клялся.
– Дай мне пройти.
В голосе Марка прозвучала глубокая усталость, за которой стояло нечто столь безнадежно плохое, что в этот момент Гай сделал свой выбор. Этот выбор был тоже злым и, наверное, неправильным, но больше ничего не оставалось.
– Я не пущу тебя.
– Уйди с дороги, Гай Ксаверий.
– Нет, – просто ответил Гай, не чувствуя себя ни смелым, ни благородным – он лишь делал то единственное, что мог делать. Даже выбором это назвать сложно – выбирать на самом деле было не из чего.
– Гай. – Голос Марка стал очень усталым, так учитель мог бы в пятый раз объяснять первоклашке правила чтения алфавита. – Мне жаль, но если ты мне помешаешь, я и тебя убью. Я потерял все, что имел, и у меня нет ни чести, ни обетов. Неужели ты думаешь, что сможешь меня остановить? Ты не умеешь драться насмерть.
– Я не знаю, – чуть слышно сказал Гай, расправляя плечи. Его лицо было ярко освещено, и он раскинул руки, загораживая проход. – Я не знаю, что я смогу. Но я не могу дать тебе пройти. Ради Христа, Марк, не делай этого. Ради Христа Распятого.
– Не вынуждай меня. Не произноси этого имени. Я не хочу трогать тебя, Гай, ты мне друг. Последний раз прошу тебя – отойди.
– Видит Бог, я этого не сделаю.
Гай не имел даже предположений, что он собирается делать. По лицу Марка он видел очень дурную, но единственную правду – что если им придется драться, это придется делать до тех пор, пока один из них не упадет замертво. Потому что его друг решил то, что решил, и остановить его можно, только убив.