Страница:
Север встретил гостя прохладным невским ветром. Стоял май, сумерки одевали город голубоватой дымкой. Почти двадцать лет прошло с тех пор, как юный мечтатель, бродя по гранитной набережной, вглядывался в водную глубь и в глубь своей души, мятущейся, ищущей, неудовлетворенной. Теперь по петербургским улицам в раздумьи шагал достигший зрелости человек. Он нашел смысл и цель существования, прошлое открылось перед ним, жизненный путь казался прямым, как убегающая вдаль лента столичного проспекта, но тоска, смутная, неизжитая тоска юных дней поднималась со дна души в зыбкой полумгле белой ночи ...
Предаваться воспоминаниям мешали встречи с людьми. Месяц пребывания в столице прошел в беседах и спорах с новыми и старыми знакомыми. Приезжий приглядывался к вышедшему на арену за время его отсутствия поколению журналистов и общественных деятелей. Бросалась в глаза разница между Петербургом и Одессой: в столице выше был интеллектуальный уровень, шире горизонты; но писатель с грустью констатировал, что местным деятелям не хватало наивного энтузиазма одесситов. Редко встречал он в литературной среде сочувствие своим взглядам. Главный редактор "Восхода" Л. Сев, человек с большим философским образованием, решительно отвергал национальную программу и в школьном деле и в других областях культурной жизни. Его идеалом, сложившимся под влиянием Германа Когена, был идейный синкретизм, органическое слияние элементов русской и еврейской культуры. Другие члены редакционного коллектива были более национально настроены, но общее отношение их к идеологии (116) "Писем" можно было бы охарактеризовать, как "дружеский нейтралитет". Дав возможность участнику одесского "культур-кампфа" развить свою концепцию, редакция отказалась высказаться по поводу кампании за национальное воспитание. Статья, писавшаяся в огне редакционных споров (Восход, 1902, № 3-6), отличалась горячностью тона. "Отныне - писал С. Дубнов - национальное воспитание является боевым паролем; это - ш и б о л е т, по которому можно отличить направление данной группы. Ни один народ в мире ... не может указать на такой чудовищный пример, чтобы... интеллигенция противопоставляла общечеловеческое своему национальному". Людям, выражавшим недовольство по поводу термина "национальная интеллигенция", он возражал: "пока существует ассимиляция, должна существовать национализация".
Несмотря на принципиальные разногласия, между писателем и руководителями "Восхода" установились дружеские отношения. Редакция приняла решение печатать в приложении к журналу трехтомную "Историю" в новой обработке. Избавление от издательских хлопот и пререканий с цензорами было большим облегчением для автора "Истории"; но он понимал, что живя на далеком юге, трудно следить за печатанием большого труда в Петербурге. Старая тяга к северу снова ожила в его душе. С планами литературными совпадали семейные: дочери, кончавшие гимназию, мечтали о столичном университете. Однако, возобновлять унизительные хлопоты о праве жительства писателю не хотелось; он стал подумывать о переселении в близкую к столице Вильну. Одесские общественные распри сильно его утомили; всё чаще приходила в голову мысль, что в новой обстановке легче будет посвятить себя целиком научной работе. Действительность рассеяла эти иллюзии: именно в "литовском Иерусалиме" пришлось С. Дубнову пережить бурную пору революции.
Вернувшись в Одессу, писатель окунулся в привычную атмосферу. Квартира в тихом приморском переулке в приемные часы осаждалась посетителями, жаждавшими побеседовать на темы, затронутые в недавних публицистических статьях. Неожиданным гостем оказался бойкий незнакомец, назвавший себя Ю. Волиным и заявивший, что является представителем возникшей в Минске (117) "еврейской независимой рабочей партии" (название это звучало иронией: "независимцы" находились в полной зависимости от известного шефа охраны Зубатова, пытавшегося при их помощи разложить растущее рабочее движение). Волин пытался в Одессе завязать сношения с Комитетом Национализации, но потерпел фиаско: узнав об истинном характере его деятельности, Комитет категорически отказался иметь с ним дело. Расчеты на помощь со стороны С. Дубнова свидетельствовали о крайней политической наивности: еще не подозревая закулисных связей своего гостя, писатель решительно отверг программу, отдающую экономической борьбе предпочтение перед политической.
Очередное "Письмо" (Восход, 1902, кн. 11-12) называлось "О растерянной интеллигенции" и было ответом на недавно напечатанные пространные рассуждения о национальном вопросе одного из заправил одесской еврейской общественности М. Моргулиса. Противник С. Дубнова между прочим напомнил ему о "грехах юности" статьях периода бунтарского свободомыслия. Писатель ответил цитатой из Виктора Гюго: "Горизонт стал иным, маркиз, но не душа. Ничто не изменилось внутри, но всё вокруг меня. Глаза остались те же, но они видят другое небо".
Интенсивная работа над "Историей" заполнила последнюю проведенную в Одессе зиму. Писатель почувствовал большое удовлетворение, когда этюд "Что такое еврейская история" появился в Америке в переводе Генриетты Шолд (Jewish History. An Essay in the Philosophy of History. Philadelphia). Но сразу нахлынули горькие мысли: давно уже порывался он переработать и издать в виде брошюры статью, в которую вложено было столько душевного пыла, но этого до сих пор не удалось сделать. Ждали своей очереди и другие давно задуманные работы. В марте 1903 г. в дневнике появляются грустные строки: "Силы уходят, жизнь уходит, всё чаще считаешь, сколько еще осталось жить. Десятками лет откладываются крупнейшие работы ..."
С наступлением весны С. Дубнов стал собираться в Вильну, чтобы подготовить переселение. Но неожиданно все личные планы отодвинула в тень весть о кровавом кишиневском погроме.
7-го апреля 1903 г. в клубе "Беседа" собралась большая аудитория послушать молодого сионистского деятеля В. Жаботинского. Талантливый журналист, недавно ставший рьяным (118) приверженцем Герцля, в своей речи изображал еврейство диаспоры в виде народа-призрака, который бродит по распутьям мира, внушая окружающим страх и антипатию; эти чувства исчезнут - утверждал оратор - лишь тогда, когда евреи станут нормальной территориальной нацией. С тяжелым чувством слушал С. Дубнов звучавшие с трибуны пламенные тирады. Ему думалось: много ли нужно, чтобы внушить колеблющейся еврейской интеллигенции страх перед собственной национальной тенью? В перерыве он одиноко шагал по широкому фойе, как вдруг внимание его привлекли возбужденные голоса и горький плач: беглецы из близкого Кишинева, спасшиеся от резни, принесли весть о только что пережитых ужасах.
Вскоре выяснилась страшная правда: в течение трех дней в городе свирепствовал жестокий погром на глазах полиции, а кое-где и при ее участии. Резня была инспирирована сверху и осуществлена подонками населения. Подробности, передававшиеся очевидцами, леденили кровь. Кишиневская трагедия на время оттеснила на задний план все проблемы еврейской общественности. Когда люди пришли в себя, возникла потребность реагировать на совершившееся. Прежде всего казалось необходимым оповестить миру правду об ужасах погрома. С. Дубнов предложил создать информационное бюро, которое занялось бы собиранием материала и оглашением его заграницей. План этот встретил всеобщее сочувствие; в Кишинев командирован был Бялик. Плодом его поездки явился не только обильный фактический материал, в течение короткого времени обработанный С. Дубновым и отправленный заграницу, но и потрясающие образы знаменитой поэмы, напоенной гневом, болью, жгучим стыдом.
Кишиневский взрыв создал атмосферу тревоги: над всей чертой оседлости повис дамоклов меч погромов. Наиболее активные элементы еврейской общественности сознавали необходимость самообороны. Одесская группа писателей долго обсуждала текст воззвания, призывающего еврейское население оказывать вооруженный отпор насильникам. Воззвание, написанное Ахад-Гаамом по древне-еврейски (из конспиративных соображений) и подписанное анонимной, "группой писателей", разослано было официальным представителям еврейских общин. До широких кругов общественности оно, однако, не дошло. Самооборона, (119) организованная вскоре в ряде городов, родилась не в кабинетах писателей, а в народных массах; она стала делом рабочего движения, одним из актов революционной борьбы.
Когда волнение, вызванное кишиневским погромом, несколько улеглось, и С. Дубнов, очутившись в Вильне, погрузился в сумрак извилистых средневековых переулков и старинных синагог, в душе ожила тоска по литературной работе. Ему думалось: как чудесно будет воскрешать прошлое в обстановке, где каждый камень говорит о былом... Но кругом всё жило настоящим. Еврейская общественность потрясена была до дна: особенно сильно ощущалось брожение в кругах молодежи. Писателю приходилось вести бесконечные беседы с людьми различных направлений; одни призывали к эмиграции, другие - к усилению борьбы с правительством. Он сам попытался сформулировать обуревавшие его чувства в статье "Исторический момент", вызвавшей острый конфликт между редакцией "Восхода" и цензурой. Никогда еще за долгие годы свой литературной деятельности автор "Писем" не ощущал такого возмущения против контроля тупых чиновников, как в те дни, когда писались эти дышащие болью строки. Статья начиналась словами: "Мы снова переживаем события, доказывающие, что история имеет более кругообразное, чем прямое движение. Сейчас только мартиролог еврейства совершил полный круг - от уманьской резни до кишиневской, от 1768 г. до 1903 г. Двадцать два года тому назад мы, догматики прямолинейного прогресса, впервые с изумлением и ужасом увидели, как круто загнулась "прямая" линия новейшей истории и пошла по направлению, приближающему нас к исходной точке, к мрачному прошлому. Теперь круг замкнулся, конечная и исходная точка сошлись ... Но к постигшему нас новому удару мы оказались в смысле психологическом более подготовленными ... Пережитое двадцатилетие завещало нам... великий лозунг: национальная самопомощь". Самопомощь эта, по мнению автора, должна идти в двух направлениях: борьбы за гражданские и национально-культурные права во всех странах, где живут евреи, и создания нового центра еврейства путем массовой организованной эмиграции в Америку.
Статью пришлось из-за цензуры напечатать с сокращениями. Спустя два года С. Дубнов вернулся к теме самопомощи и (120) самообороны во введении к немецкому изданию "Писем", появившемуся в переводе доктора Фридлендера (Die Grundlagen des National-Judentums, Berlin, Juedischer Verlag, 69 S. 8).
Разлука с югом наступила в середине лета. Писатель бродил по парку, по берегу моря, прощался с местами, где столько было передумано в часы одиночества. Ему хотелось проститься с друзьями интимно, в тесном кругу, но пришлось уступить их настояниям: на прощальном вечере присутствовало свыше тридцати человек. "Книга Жизни" так рассказывает об этом: "В речах звучала тоска разлуки, особенно в речи Абрамовича. Он говорил о первых годах нашей совместной одесской жизни, когда еще не было этих официальных "заседаний" с ... раздражающими спорами, а были тихие дружеские беседы о высших проблемах жизни и литературы. В некоторых речах слышался мягкий упрек, что я покидаю Одессу в разгар борьбы. Сильно взволнованный, объяснил я в своей ответной речи, что... наша общественная жизнь вступила в полосу бурь. Я сам был захвачен этой борьбой, но меня зовет другой долг перед народом, долг историка, и я ухожу в более тихую гавань".
Спустя несколько дней в вагонном купе двое людей предавались воспоминаниям об осеннем вечере, когда они приехали в Одессу с малыми детьми. Тринадцать лет, проведенных в шумном южном городе, не прошло бесследно: у писателя появилась в волосах густая проседь, а сеть морщин под глазами его подруги говорила о трудной жизни. И всё же они с грустью покидали город, где осталась частица души. Впоследствии, подводя итоги одесскому периоду, С. Дубнов писал: "Было пережито много тяжелого, но немало светлого, хорошего... Одесский период был жарким полднем моей жизни. До заката еще далеко, но лучшие годы жизни были уже позади. Семейное гнездо переносилось на новое место, где оно уже не останется полным, ибо у птенцов подросли крылья, и им предстояло улететь в разные стороны ... А я покидал теплый юг, теплое море, друзей и соратников... Ища покоя для измученной души и тишины для научной работы, я менял место. Увы, не от меня зависело менять время. А предстоявшие годы жизни совпали с эпохою социальных бурь" ...
(121)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В ЛИТОВСКОМ ИЕРУСАЛИМЕ
С балкона новой квартиры Дубновых открывался вид на крыши низких домишек и колокольни средневековых костелов. Зеленевшие на горизонте леса кольцом замыкали старинный город. Широкая улица круто спускалась к торговому центру, шумному и грязному, но другой ее конец упирался в пахучую зелень хвойного леса.
Когда столяр прилаживал высокие полки к стенам кабинета, писателю мерещились долгие годы работы за письменным столом. Тем временем семейное гнездо пустело: старшая дочь уехала в столицу, в университет, младшая - в недалекий провинциальный город кончать гимназию. "Это был - вспоминает впоследствии автор "Книги Жизни" - первый случай разлуки в нашей семье, радостный для молодежи, грустный для старших. Чувствовалось, что ... единый организм рассыпается, рвется связь поколений" ...
Грусть, проникающая относящиеся к этому времени страницы дневника, вызвана была не только отлетом птенцов из гнезда. Поступление дочери на Высшие Женские Курсы, куда еврейке трудно было попасть вследствие ограничений, считалось в семье большой удачей; больше всех радовался отец, для которого высшее образование было в юные годы недостижимым идеалом. Но к радости примешивалась тайная тревога. Ключ к ее пониманию дают слова о рвущейся связи поколений. Не физическое, а духовное разобщение с детьми, уходившими в какую-то свою, непонятную жизнь, удручало в ту пору писателя, мечтавшего об идейном единомыслии в пределах собственной семьи и о гармоническом содружестве между старшим и младшим поколением на арене еврейской общественности.
Вся юность С. Дубнова прошла под знаком борьбы с (122) "отцами", носителями вековой традиции. Придя после полосы отрицания к национально-гуманитарному синтезу, он твердо верил, что новый строй идей окажется приемлемым для молодежи. "Мы были уверены - говорит он в воспоминаниях - что молодое поколение примет наш ... в муках рожденный синтез, как основу для дальнейшего развития своего миросозерцания". Объективизм летописца, привыкшего наблюдать смену идей в чередовании поколений, изменил писателю, когда он сам очутился в лагере "отцов". Будучи рационалистом в теории, он на деле всегда руководился чувством; и когда оказалось, что рожденная в кельях маскилов амальгама индивидуализма со спиритуалистическим национализмом не в состоянии дать ответ на запросы поколения, волею истории брошенного в гущу массовых движений, он испытал горькое разочарование.
В Вильне, старом центре еврейской культуры, общественная дифференциация ощущалась острее, чем в Одессе. Писатель с интересом приглядывался к новым течениям и новым людям. Он охотно принял предложение нескольких представителей местной организации Бунда обсудить сообща ряд спорных идеологических вопросов. Беседа состоялась в квартире Дубновых в присутствии гостившего в Вильне Ахад-Гаама. Подробности этой первой встречи с деятелями революционного подполья так переданы в воспоминаниях: "В условленный вечер... в мой кабинет вошли поодиночке четыре или пять человек, назвавшихся конспиративными именами ( Среди представителей "Бунда" несомненно находились С. Гожанский-Лону и В. Айзенштат-Юдин).
... С большой предупредительностью я принял своих таинственных гостей. Их бледные интеллигентские лица, на которых лежала печать политического мученичества, расположили меня к ним. Тихо велась наша беседа. Ахад-Гаам почти не участвовал в ней; он только внимательно слушал, сидя на диване, и непрерывно курил. Он заранее считал всякое соглашение невозможным, да и бундисты, по-видимому, не возлагали на него никаких надежд. Я... к концу формулировал наши разногласия в двух основных пунктах: как историк, я не могу разделять учение исторического материализма, которое по моему мнению в особенности противоречит выводам еврейской истории; (123) как публицист я нахожу, что обостренная классовая борьба внутри еврейства несовместима с национальной в момент, когда наш народ как целое подвергается нападению и должен поэтому защищаться тоже как целое против общего врага. Было ясно, что нам не сойтись ... Мы расстались мирно, установив наши разногласия, пока еще теоретические".
Через два дня после этой беседы произошли события, которые могли послужить комментарием к некоторым ее моментам. Гомель, один из центров еврейского рабочего движения, стал ареной погрома. Здесь, однако, обстановка была иная, чем в Кишиневе: погромщиков встретил вооруженный отпор отрядов рабочей самообороны. Люди, которых С. Дубнов упрекал в отрыве от народа, в трудную минуту оказались самыми мужественными борцами за народное дело.
Вести из Гомеля разбередили в душе писателя незажившую рану. Запись в дневнике носит следы душевного смятения: "Нет покоя. Работа из рук валится. Хочется кричать от боли, раскрывать эту бездну зла - какая уж тут спокойная научная работа! Душа истерзана... В Вильне то же, что в Одессе. Не укрыться от общего горя..." В главах "Всеобщей истории евреев", писавшихся в эти дни, нашли отражение тогдашние переживания автора. Описывая погром в Александрии, историк видел перед собой картины Гомеля и Кишинева; образ слабоумного Калигулы в его воображении сливался с образом Николая второго. Этот параллелизм прошлого и настоящего характерен и для всех последующих трудов С. Дубнова, вплоть до десятитомной "Истории", где горячность публициста нередко нарушает спокойный ход исторического повествования.
С большим подъемом писались в начале 1904 г. главы, посвященные героической борьбе иудейских патриотов с римским завоевателем. На очереди была сложная проблема христианства. Историк высказал убеждение, что выросшее из эссейства первоначальное христианство, явившееся протестом личности против строгой дисциплины национального коллектива, неизбежно должно было выйти за пределы национальной религии.
В тишину виленского кабинета, где витали тени зелотов и римских военачальников, врывались отзвуки других боев: на Дальнем Востоке гремели орудия русско-японской войны. (124) Самодержавному режиму наносился удар за ударом, и историку чудилась в этом расплата за преступления. Гибель Плеве, одного из столпов реакции, от бомбы террориста, тоже была им воспринята, как акт исторической справедливости. На страницах дневника С. Дубнов ставил вопрос: не стоим ли мы теперь в преддверии перелома, как после севастопольской кампании, предшествовавшей эпохе великих реформ? Чутье подсказывало ему, что в воздухе пахнет не реформами, а революцией ...
В эти тревожные дни особенно остро ощущал он потребность общения с людьми, близкими по духу. В Вильне не удалось создать литературный кружок, но в доме Дубновых бывало не мало посетителей из среды местной национально настроенной интеллигенции; захаживали изредка и старые маскилы - тип, сохранившийся в "литовском Иерусалиме". В уютной и светлой столовой за чайным столом велись оживленные беседы на злободневные темы. Самыми частыми гостями были сионистские деятели братья Гольдберги и Шмария Левин. Иногда при встречах возникали споры - С. Дубнов по-прежнему критически относился к крайностям политического сионизма, - но это не мешало дружескому общению, основанному на одинаковом подходе ко многим проблемам современности и на совместной общественной работе.
Летом 1904 г. писатель провел несколько недель в своем лесном полесском уголке, а потом уехал в захолустный городок Могилевской губернии к дяде Беру Дубнову. В городке царило уныние и растерянность; страх перед мобилизацией усиливал эмиграционные настроения. Много передумал гость в идиллическом провинциальном домике с грядками цветов под окнами. "Думалось - пишет он в дневнике - о будущих работах, и остающиеся годы верстались по ним. Мне скоро минет 44 года ... Но впереди не видно личных радостей, осуществленных идеалов, сбывшихся надежд ... В общественной жизни может быть взойдет бледная заря, но мне не дождаться полного рассвета. И остается одно: окончить труд жизни, труд о прошлом для будущего, и... отойти в мире, как пахарь от нивы своей. И в этот августовский вечер, в заброшенном уголке земли мне слышится голос: довольно терзаться! Пора смотреть на жизнь спокойнее, под углом зрения вечности. Встань у своей борозды и возделывай ее, вложи (125) в работу весь жар души, ища в ней то, чего не дала тебе личная жизнь, а когда призовет Пославший тебя, иди и скажи: я готов, я свое дело сделал".
Вспоминая эти дни, автор "Книги Жизни" добавляет: "не думалось мне, когда я давал этот обет, что я уже стою на пороге великих переворотов, которые наполнят вторую половину моего земного странствия большими тревогами, чем прежде, и что мне придется сильно бороться за право спокойной работы "у своей борозды" ...
Когда в конце августа писатель вернулся в Вильну, друзья на вокзале сообщили ему только что полученное известие: министром внутренних дел был назначен либеральный князь Святополк-Мирский. Это назначение объясняли готовностью правительства пойти под влиянием поражений на уступки. С. Дубнов прилагал все усилия к тому, чтобы выполнить обет, данный в летний вечер в белорусском захолустье: всю осень и часть зимы провел он в напряженной работе над окончанием 2-го тома "Истории", посвященного средневековью. В дни, когда подвыпившие мобилизованные парни в местечках черты оседлости били стекла и пускали пух из еврейских перин, он описывал погромы, организованные крестоносцами. "История повторяется - писал он в дневнике. ...Безумное время... Что же дальше? Найти забвение в историческом созерцании теперь нельзя: звуки прошлого и настоящего сливаются в один страшный аккорд. Тревоги дня, газеты, беседы, вечерние гости, приезжие посетители - всё это переносит из ада прошлого в ад современности".
С каждым днем напряжение росло, множились признаки надвигающихся перемен. Грубый окрик царя, вызванный намеками на конституцию в резолюциях либеральных земцев, отрезвляюще подействовал даже на умеренных монархистов. Престиж власти явно падал. В конце 1904 г. С. Дубнов писал: "Реформу при помощи общества грубо оттолкнули и таким образом предоставили решение вопроса революции". Действительность подтвердила эти слова: революция стояла у порога.
(126)
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ГОД
Начало революционного года застало писателя в гуще средних веков. Он заканчивал второй том "Истории", когда пришла весть о расстреле многотысячного шествия рабочих, несших петицию царю. Ружья, направленные на мирных манифестантов, расстреляли престиж самодержавия. Ток высокого напряжения пронизал страну от края до края; годами копившееся недовольство вышло наружу. Растерявшееся правительство объявило о намерении созвать совещательный парламент и разрешило обращаться к верховной власти с коллективными петициями. На деле это разрешение означало введение свободы собраний, которой так давно добивались оппозиционные элементы.
Высоко поднялась волна революционного движения в городах и местечках черты оседлости. Многолетняя подпольная работа пала там на благодарную почву: двойной гнет будил в еврейских массах обостренное чувство протеста. В то время, как в народных низах началась мобилизация сил для революционного штурма твердынь самодержавия, на интеллигентских верхах готовился мирный штурм петиционный; во всех крупных центрах происходили совещания общественных деятелей, обсуждавших требования, которые должны быть предъявлены правительству. В еврейской среде ослабление власти, недавно организовавшей погромы, приветствовалось и с точки зрения национальной; перспектива борьбы за равноправие способствовала общественному подъему. С. Дубнов переживал всеобщее воодушевление как гражданин и как еврей: наступило - верилось ему - время для осуществления юношеских порывов к свободе и для борьбы за принципы национального полноправия, формулированные в зрелые годы в публицистических статьях. Принципы эти, однако, многим в (127) его среде казались спорными; на верхах еврейского общества не было единогласия ни относительно объема специфически еврейских требований, ни относительно методов борьбы за них. Петиция, составленная в Петербурге, в кругах, близких к влиятельному еврейскому филантропу барону Гинцбургу, показалась писателю-плебею неудовлетворительной. - "Мне не понравился - пишет он - тон петиции, где вместо требования права и справедливости доказывалось, что евреи полезны для государства, а преследование их вредно. Я долго разъяснял ..., что мы теперь должны явиться к правительству, как обвинители, а не как обвиняемые". Более подходящим показался С. Дубнову проект, выработанный группой молодой демократической интеллигенции, и он предложил принять этот проект за основу, дополнив его параграфами, формулирующими национальные требования.
Весной в Вильне состоялось многолюдное совещание представителей легальной еврейской общественности. Делегаты, съехавшиеся с разных концов России и представлявшие разнообразные оттенки политической мысли, сходились в одном: необходимо создать организацию, ставящую себе целью борьбу за права еврейского населения. Инициативу взяла на себя группа столичных адвокатов, которая недавно блестяще провела защиту героев гомельской самообороны. Признанным лидером этой группы был М. Винавер, выдающийся петербургский юрист, один из основателей конституционно-демократической партии. С. Дубнов много лет подряд переписывался с ним по делам Историко-этнографической комиссии; встреча на виленском совещании положила начало многолетней совместной работе. Расходясь подчас с Винавером в области национальной политики, писатель неизменно ценил его ум, дар слова, организационные способности. Ясностью и дисциплинированностью мысли - свойствами, которые С. Дубнову, как натуре эмоциональной, всегда импонировали - Винавер отчасти напоминал Ахад-Гаама; но в то время, как аргументы творца духовного сионизма носили умозрительный, отвлеченный характер, у петербургского партийного лидера мысль неуклонно вела к действию. В последующие годы С. Дубнова и Винавера связывала, несмотря на разницу взглядов и душевного склада, большая, содержательная дружба.
Предаваться воспоминаниям мешали встречи с людьми. Месяц пребывания в столице прошел в беседах и спорах с новыми и старыми знакомыми. Приезжий приглядывался к вышедшему на арену за время его отсутствия поколению журналистов и общественных деятелей. Бросалась в глаза разница между Петербургом и Одессой: в столице выше был интеллектуальный уровень, шире горизонты; но писатель с грустью констатировал, что местным деятелям не хватало наивного энтузиазма одесситов. Редко встречал он в литературной среде сочувствие своим взглядам. Главный редактор "Восхода" Л. Сев, человек с большим философским образованием, решительно отвергал национальную программу и в школьном деле и в других областях культурной жизни. Его идеалом, сложившимся под влиянием Германа Когена, был идейный синкретизм, органическое слияние элементов русской и еврейской культуры. Другие члены редакционного коллектива были более национально настроены, но общее отношение их к идеологии (116) "Писем" можно было бы охарактеризовать, как "дружеский нейтралитет". Дав возможность участнику одесского "культур-кампфа" развить свою концепцию, редакция отказалась высказаться по поводу кампании за национальное воспитание. Статья, писавшаяся в огне редакционных споров (Восход, 1902, № 3-6), отличалась горячностью тона. "Отныне - писал С. Дубнов - национальное воспитание является боевым паролем; это - ш и б о л е т, по которому можно отличить направление данной группы. Ни один народ в мире ... не может указать на такой чудовищный пример, чтобы... интеллигенция противопоставляла общечеловеческое своему национальному". Людям, выражавшим недовольство по поводу термина "национальная интеллигенция", он возражал: "пока существует ассимиляция, должна существовать национализация".
Несмотря на принципиальные разногласия, между писателем и руководителями "Восхода" установились дружеские отношения. Редакция приняла решение печатать в приложении к журналу трехтомную "Историю" в новой обработке. Избавление от издательских хлопот и пререканий с цензорами было большим облегчением для автора "Истории"; но он понимал, что живя на далеком юге, трудно следить за печатанием большого труда в Петербурге. Старая тяга к северу снова ожила в его душе. С планами литературными совпадали семейные: дочери, кончавшие гимназию, мечтали о столичном университете. Однако, возобновлять унизительные хлопоты о праве жительства писателю не хотелось; он стал подумывать о переселении в близкую к столице Вильну. Одесские общественные распри сильно его утомили; всё чаще приходила в голову мысль, что в новой обстановке легче будет посвятить себя целиком научной работе. Действительность рассеяла эти иллюзии: именно в "литовском Иерусалиме" пришлось С. Дубнову пережить бурную пору революции.
Вернувшись в Одессу, писатель окунулся в привычную атмосферу. Квартира в тихом приморском переулке в приемные часы осаждалась посетителями, жаждавшими побеседовать на темы, затронутые в недавних публицистических статьях. Неожиданным гостем оказался бойкий незнакомец, назвавший себя Ю. Волиным и заявивший, что является представителем возникшей в Минске (117) "еврейской независимой рабочей партии" (название это звучало иронией: "независимцы" находились в полной зависимости от известного шефа охраны Зубатова, пытавшегося при их помощи разложить растущее рабочее движение). Волин пытался в Одессе завязать сношения с Комитетом Национализации, но потерпел фиаско: узнав об истинном характере его деятельности, Комитет категорически отказался иметь с ним дело. Расчеты на помощь со стороны С. Дубнова свидетельствовали о крайней политической наивности: еще не подозревая закулисных связей своего гостя, писатель решительно отверг программу, отдающую экономической борьбе предпочтение перед политической.
Очередное "Письмо" (Восход, 1902, кн. 11-12) называлось "О растерянной интеллигенции" и было ответом на недавно напечатанные пространные рассуждения о национальном вопросе одного из заправил одесской еврейской общественности М. Моргулиса. Противник С. Дубнова между прочим напомнил ему о "грехах юности" статьях периода бунтарского свободомыслия. Писатель ответил цитатой из Виктора Гюго: "Горизонт стал иным, маркиз, но не душа. Ничто не изменилось внутри, но всё вокруг меня. Глаза остались те же, но они видят другое небо".
Интенсивная работа над "Историей" заполнила последнюю проведенную в Одессе зиму. Писатель почувствовал большое удовлетворение, когда этюд "Что такое еврейская история" появился в Америке в переводе Генриетты Шолд (Jewish History. An Essay in the Philosophy of History. Philadelphia). Но сразу нахлынули горькие мысли: давно уже порывался он переработать и издать в виде брошюры статью, в которую вложено было столько душевного пыла, но этого до сих пор не удалось сделать. Ждали своей очереди и другие давно задуманные работы. В марте 1903 г. в дневнике появляются грустные строки: "Силы уходят, жизнь уходит, всё чаще считаешь, сколько еще осталось жить. Десятками лет откладываются крупнейшие работы ..."
С наступлением весны С. Дубнов стал собираться в Вильну, чтобы подготовить переселение. Но неожиданно все личные планы отодвинула в тень весть о кровавом кишиневском погроме.
7-го апреля 1903 г. в клубе "Беседа" собралась большая аудитория послушать молодого сионистского деятеля В. Жаботинского. Талантливый журналист, недавно ставший рьяным (118) приверженцем Герцля, в своей речи изображал еврейство диаспоры в виде народа-призрака, который бродит по распутьям мира, внушая окружающим страх и антипатию; эти чувства исчезнут - утверждал оратор - лишь тогда, когда евреи станут нормальной территориальной нацией. С тяжелым чувством слушал С. Дубнов звучавшие с трибуны пламенные тирады. Ему думалось: много ли нужно, чтобы внушить колеблющейся еврейской интеллигенции страх перед собственной национальной тенью? В перерыве он одиноко шагал по широкому фойе, как вдруг внимание его привлекли возбужденные голоса и горький плач: беглецы из близкого Кишинева, спасшиеся от резни, принесли весть о только что пережитых ужасах.
Вскоре выяснилась страшная правда: в течение трех дней в городе свирепствовал жестокий погром на глазах полиции, а кое-где и при ее участии. Резня была инспирирована сверху и осуществлена подонками населения. Подробности, передававшиеся очевидцами, леденили кровь. Кишиневская трагедия на время оттеснила на задний план все проблемы еврейской общественности. Когда люди пришли в себя, возникла потребность реагировать на совершившееся. Прежде всего казалось необходимым оповестить миру правду об ужасах погрома. С. Дубнов предложил создать информационное бюро, которое занялось бы собиранием материала и оглашением его заграницей. План этот встретил всеобщее сочувствие; в Кишинев командирован был Бялик. Плодом его поездки явился не только обильный фактический материал, в течение короткого времени обработанный С. Дубновым и отправленный заграницу, но и потрясающие образы знаменитой поэмы, напоенной гневом, болью, жгучим стыдом.
Кишиневский взрыв создал атмосферу тревоги: над всей чертой оседлости повис дамоклов меч погромов. Наиболее активные элементы еврейской общественности сознавали необходимость самообороны. Одесская группа писателей долго обсуждала текст воззвания, призывающего еврейское население оказывать вооруженный отпор насильникам. Воззвание, написанное Ахад-Гаамом по древне-еврейски (из конспиративных соображений) и подписанное анонимной, "группой писателей", разослано было официальным представителям еврейских общин. До широких кругов общественности оно, однако, не дошло. Самооборона, (119) организованная вскоре в ряде городов, родилась не в кабинетах писателей, а в народных массах; она стала делом рабочего движения, одним из актов революционной борьбы.
Когда волнение, вызванное кишиневским погромом, несколько улеглось, и С. Дубнов, очутившись в Вильне, погрузился в сумрак извилистых средневековых переулков и старинных синагог, в душе ожила тоска по литературной работе. Ему думалось: как чудесно будет воскрешать прошлое в обстановке, где каждый камень говорит о былом... Но кругом всё жило настоящим. Еврейская общественность потрясена была до дна: особенно сильно ощущалось брожение в кругах молодежи. Писателю приходилось вести бесконечные беседы с людьми различных направлений; одни призывали к эмиграции, другие - к усилению борьбы с правительством. Он сам попытался сформулировать обуревавшие его чувства в статье "Исторический момент", вызвавшей острый конфликт между редакцией "Восхода" и цензурой. Никогда еще за долгие годы свой литературной деятельности автор "Писем" не ощущал такого возмущения против контроля тупых чиновников, как в те дни, когда писались эти дышащие болью строки. Статья начиналась словами: "Мы снова переживаем события, доказывающие, что история имеет более кругообразное, чем прямое движение. Сейчас только мартиролог еврейства совершил полный круг - от уманьской резни до кишиневской, от 1768 г. до 1903 г. Двадцать два года тому назад мы, догматики прямолинейного прогресса, впервые с изумлением и ужасом увидели, как круто загнулась "прямая" линия новейшей истории и пошла по направлению, приближающему нас к исходной точке, к мрачному прошлому. Теперь круг замкнулся, конечная и исходная точка сошлись ... Но к постигшему нас новому удару мы оказались в смысле психологическом более подготовленными ... Пережитое двадцатилетие завещало нам... великий лозунг: национальная самопомощь". Самопомощь эта, по мнению автора, должна идти в двух направлениях: борьбы за гражданские и национально-культурные права во всех странах, где живут евреи, и создания нового центра еврейства путем массовой организованной эмиграции в Америку.
Статью пришлось из-за цензуры напечатать с сокращениями. Спустя два года С. Дубнов вернулся к теме самопомощи и (120) самообороны во введении к немецкому изданию "Писем", появившемуся в переводе доктора Фридлендера (Die Grundlagen des National-Judentums, Berlin, Juedischer Verlag, 69 S. 8).
Разлука с югом наступила в середине лета. Писатель бродил по парку, по берегу моря, прощался с местами, где столько было передумано в часы одиночества. Ему хотелось проститься с друзьями интимно, в тесном кругу, но пришлось уступить их настояниям: на прощальном вечере присутствовало свыше тридцати человек. "Книга Жизни" так рассказывает об этом: "В речах звучала тоска разлуки, особенно в речи Абрамовича. Он говорил о первых годах нашей совместной одесской жизни, когда еще не было этих официальных "заседаний" с ... раздражающими спорами, а были тихие дружеские беседы о высших проблемах жизни и литературы. В некоторых речах слышался мягкий упрек, что я покидаю Одессу в разгар борьбы. Сильно взволнованный, объяснил я в своей ответной речи, что... наша общественная жизнь вступила в полосу бурь. Я сам был захвачен этой борьбой, но меня зовет другой долг перед народом, долг историка, и я ухожу в более тихую гавань".
Спустя несколько дней в вагонном купе двое людей предавались воспоминаниям об осеннем вечере, когда они приехали в Одессу с малыми детьми. Тринадцать лет, проведенных в шумном южном городе, не прошло бесследно: у писателя появилась в волосах густая проседь, а сеть морщин под глазами его подруги говорила о трудной жизни. И всё же они с грустью покидали город, где осталась частица души. Впоследствии, подводя итоги одесскому периоду, С. Дубнов писал: "Было пережито много тяжелого, но немало светлого, хорошего... Одесский период был жарким полднем моей жизни. До заката еще далеко, но лучшие годы жизни были уже позади. Семейное гнездо переносилось на новое место, где оно уже не останется полным, ибо у птенцов подросли крылья, и им предстояло улететь в разные стороны ... А я покидал теплый юг, теплое море, друзей и соратников... Ища покоя для измученной души и тишины для научной работы, я менял место. Увы, не от меня зависело менять время. А предстоявшие годы жизни совпали с эпохою социальных бурь" ...
(121)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В ЛИТОВСКОМ ИЕРУСАЛИМЕ
С балкона новой квартиры Дубновых открывался вид на крыши низких домишек и колокольни средневековых костелов. Зеленевшие на горизонте леса кольцом замыкали старинный город. Широкая улица круто спускалась к торговому центру, шумному и грязному, но другой ее конец упирался в пахучую зелень хвойного леса.
Когда столяр прилаживал высокие полки к стенам кабинета, писателю мерещились долгие годы работы за письменным столом. Тем временем семейное гнездо пустело: старшая дочь уехала в столицу, в университет, младшая - в недалекий провинциальный город кончать гимназию. "Это был - вспоминает впоследствии автор "Книги Жизни" - первый случай разлуки в нашей семье, радостный для молодежи, грустный для старших. Чувствовалось, что ... единый организм рассыпается, рвется связь поколений" ...
Грусть, проникающая относящиеся к этому времени страницы дневника, вызвана была не только отлетом птенцов из гнезда. Поступление дочери на Высшие Женские Курсы, куда еврейке трудно было попасть вследствие ограничений, считалось в семье большой удачей; больше всех радовался отец, для которого высшее образование было в юные годы недостижимым идеалом. Но к радости примешивалась тайная тревога. Ключ к ее пониманию дают слова о рвущейся связи поколений. Не физическое, а духовное разобщение с детьми, уходившими в какую-то свою, непонятную жизнь, удручало в ту пору писателя, мечтавшего об идейном единомыслии в пределах собственной семьи и о гармоническом содружестве между старшим и младшим поколением на арене еврейской общественности.
Вся юность С. Дубнова прошла под знаком борьбы с (122) "отцами", носителями вековой традиции. Придя после полосы отрицания к национально-гуманитарному синтезу, он твердо верил, что новый строй идей окажется приемлемым для молодежи. "Мы были уверены - говорит он в воспоминаниях - что молодое поколение примет наш ... в муках рожденный синтез, как основу для дальнейшего развития своего миросозерцания". Объективизм летописца, привыкшего наблюдать смену идей в чередовании поколений, изменил писателю, когда он сам очутился в лагере "отцов". Будучи рационалистом в теории, он на деле всегда руководился чувством; и когда оказалось, что рожденная в кельях маскилов амальгама индивидуализма со спиритуалистическим национализмом не в состоянии дать ответ на запросы поколения, волею истории брошенного в гущу массовых движений, он испытал горькое разочарование.
В Вильне, старом центре еврейской культуры, общественная дифференциация ощущалась острее, чем в Одессе. Писатель с интересом приглядывался к новым течениям и новым людям. Он охотно принял предложение нескольких представителей местной организации Бунда обсудить сообща ряд спорных идеологических вопросов. Беседа состоялась в квартире Дубновых в присутствии гостившего в Вильне Ахад-Гаама. Подробности этой первой встречи с деятелями революционного подполья так переданы в воспоминаниях: "В условленный вечер... в мой кабинет вошли поодиночке четыре или пять человек, назвавшихся конспиративными именами ( Среди представителей "Бунда" несомненно находились С. Гожанский-Лону и В. Айзенштат-Юдин).
... С большой предупредительностью я принял своих таинственных гостей. Их бледные интеллигентские лица, на которых лежала печать политического мученичества, расположили меня к ним. Тихо велась наша беседа. Ахад-Гаам почти не участвовал в ней; он только внимательно слушал, сидя на диване, и непрерывно курил. Он заранее считал всякое соглашение невозможным, да и бундисты, по-видимому, не возлагали на него никаких надежд. Я... к концу формулировал наши разногласия в двух основных пунктах: как историк, я не могу разделять учение исторического материализма, которое по моему мнению в особенности противоречит выводам еврейской истории; (123) как публицист я нахожу, что обостренная классовая борьба внутри еврейства несовместима с национальной в момент, когда наш народ как целое подвергается нападению и должен поэтому защищаться тоже как целое против общего врага. Было ясно, что нам не сойтись ... Мы расстались мирно, установив наши разногласия, пока еще теоретические".
Через два дня после этой беседы произошли события, которые могли послужить комментарием к некоторым ее моментам. Гомель, один из центров еврейского рабочего движения, стал ареной погрома. Здесь, однако, обстановка была иная, чем в Кишиневе: погромщиков встретил вооруженный отпор отрядов рабочей самообороны. Люди, которых С. Дубнов упрекал в отрыве от народа, в трудную минуту оказались самыми мужественными борцами за народное дело.
Вести из Гомеля разбередили в душе писателя незажившую рану. Запись в дневнике носит следы душевного смятения: "Нет покоя. Работа из рук валится. Хочется кричать от боли, раскрывать эту бездну зла - какая уж тут спокойная научная работа! Душа истерзана... В Вильне то же, что в Одессе. Не укрыться от общего горя..." В главах "Всеобщей истории евреев", писавшихся в эти дни, нашли отражение тогдашние переживания автора. Описывая погром в Александрии, историк видел перед собой картины Гомеля и Кишинева; образ слабоумного Калигулы в его воображении сливался с образом Николая второго. Этот параллелизм прошлого и настоящего характерен и для всех последующих трудов С. Дубнова, вплоть до десятитомной "Истории", где горячность публициста нередко нарушает спокойный ход исторического повествования.
С большим подъемом писались в начале 1904 г. главы, посвященные героической борьбе иудейских патриотов с римским завоевателем. На очереди была сложная проблема христианства. Историк высказал убеждение, что выросшее из эссейства первоначальное христианство, явившееся протестом личности против строгой дисциплины национального коллектива, неизбежно должно было выйти за пределы национальной религии.
В тишину виленского кабинета, где витали тени зелотов и римских военачальников, врывались отзвуки других боев: на Дальнем Востоке гремели орудия русско-японской войны. (124) Самодержавному режиму наносился удар за ударом, и историку чудилась в этом расплата за преступления. Гибель Плеве, одного из столпов реакции, от бомбы террориста, тоже была им воспринята, как акт исторической справедливости. На страницах дневника С. Дубнов ставил вопрос: не стоим ли мы теперь в преддверии перелома, как после севастопольской кампании, предшествовавшей эпохе великих реформ? Чутье подсказывало ему, что в воздухе пахнет не реформами, а революцией ...
В эти тревожные дни особенно остро ощущал он потребность общения с людьми, близкими по духу. В Вильне не удалось создать литературный кружок, но в доме Дубновых бывало не мало посетителей из среды местной национально настроенной интеллигенции; захаживали изредка и старые маскилы - тип, сохранившийся в "литовском Иерусалиме". В уютной и светлой столовой за чайным столом велись оживленные беседы на злободневные темы. Самыми частыми гостями были сионистские деятели братья Гольдберги и Шмария Левин. Иногда при встречах возникали споры - С. Дубнов по-прежнему критически относился к крайностям политического сионизма, - но это не мешало дружескому общению, основанному на одинаковом подходе ко многим проблемам современности и на совместной общественной работе.
Летом 1904 г. писатель провел несколько недель в своем лесном полесском уголке, а потом уехал в захолустный городок Могилевской губернии к дяде Беру Дубнову. В городке царило уныние и растерянность; страх перед мобилизацией усиливал эмиграционные настроения. Много передумал гость в идиллическом провинциальном домике с грядками цветов под окнами. "Думалось - пишет он в дневнике - о будущих работах, и остающиеся годы верстались по ним. Мне скоро минет 44 года ... Но впереди не видно личных радостей, осуществленных идеалов, сбывшихся надежд ... В общественной жизни может быть взойдет бледная заря, но мне не дождаться полного рассвета. И остается одно: окончить труд жизни, труд о прошлом для будущего, и... отойти в мире, как пахарь от нивы своей. И в этот августовский вечер, в заброшенном уголке земли мне слышится голос: довольно терзаться! Пора смотреть на жизнь спокойнее, под углом зрения вечности. Встань у своей борозды и возделывай ее, вложи (125) в работу весь жар души, ища в ней то, чего не дала тебе личная жизнь, а когда призовет Пославший тебя, иди и скажи: я готов, я свое дело сделал".
Вспоминая эти дни, автор "Книги Жизни" добавляет: "не думалось мне, когда я давал этот обет, что я уже стою на пороге великих переворотов, которые наполнят вторую половину моего земного странствия большими тревогами, чем прежде, и что мне придется сильно бороться за право спокойной работы "у своей борозды" ...
Когда в конце августа писатель вернулся в Вильну, друзья на вокзале сообщили ему только что полученное известие: министром внутренних дел был назначен либеральный князь Святополк-Мирский. Это назначение объясняли готовностью правительства пойти под влиянием поражений на уступки. С. Дубнов прилагал все усилия к тому, чтобы выполнить обет, данный в летний вечер в белорусском захолустье: всю осень и часть зимы провел он в напряженной работе над окончанием 2-го тома "Истории", посвященного средневековью. В дни, когда подвыпившие мобилизованные парни в местечках черты оседлости били стекла и пускали пух из еврейских перин, он описывал погромы, организованные крестоносцами. "История повторяется - писал он в дневнике. ...Безумное время... Что же дальше? Найти забвение в историческом созерцании теперь нельзя: звуки прошлого и настоящего сливаются в один страшный аккорд. Тревоги дня, газеты, беседы, вечерние гости, приезжие посетители - всё это переносит из ада прошлого в ад современности".
С каждым днем напряжение росло, множились признаки надвигающихся перемен. Грубый окрик царя, вызванный намеками на конституцию в резолюциях либеральных земцев, отрезвляюще подействовал даже на умеренных монархистов. Престиж власти явно падал. В конце 1904 г. С. Дубнов писал: "Реформу при помощи общества грубо оттолкнули и таким образом предоставили решение вопроса революции". Действительность подтвердила эти слова: революция стояла у порога.
(126)
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ГОД
Начало революционного года застало писателя в гуще средних веков. Он заканчивал второй том "Истории", когда пришла весть о расстреле многотысячного шествия рабочих, несших петицию царю. Ружья, направленные на мирных манифестантов, расстреляли престиж самодержавия. Ток высокого напряжения пронизал страну от края до края; годами копившееся недовольство вышло наружу. Растерявшееся правительство объявило о намерении созвать совещательный парламент и разрешило обращаться к верховной власти с коллективными петициями. На деле это разрешение означало введение свободы собраний, которой так давно добивались оппозиционные элементы.
Высоко поднялась волна революционного движения в городах и местечках черты оседлости. Многолетняя подпольная работа пала там на благодарную почву: двойной гнет будил в еврейских массах обостренное чувство протеста. В то время, как в народных низах началась мобилизация сил для революционного штурма твердынь самодержавия, на интеллигентских верхах готовился мирный штурм петиционный; во всех крупных центрах происходили совещания общественных деятелей, обсуждавших требования, которые должны быть предъявлены правительству. В еврейской среде ослабление власти, недавно организовавшей погромы, приветствовалось и с точки зрения национальной; перспектива борьбы за равноправие способствовала общественному подъему. С. Дубнов переживал всеобщее воодушевление как гражданин и как еврей: наступило - верилось ему - время для осуществления юношеских порывов к свободе и для борьбы за принципы национального полноправия, формулированные в зрелые годы в публицистических статьях. Принципы эти, однако, многим в (127) его среде казались спорными; на верхах еврейского общества не было единогласия ни относительно объема специфически еврейских требований, ни относительно методов борьбы за них. Петиция, составленная в Петербурге, в кругах, близких к влиятельному еврейскому филантропу барону Гинцбургу, показалась писателю-плебею неудовлетворительной. - "Мне не понравился - пишет он - тон петиции, где вместо требования права и справедливости доказывалось, что евреи полезны для государства, а преследование их вредно. Я долго разъяснял ..., что мы теперь должны явиться к правительству, как обвинители, а не как обвиняемые". Более подходящим показался С. Дубнову проект, выработанный группой молодой демократической интеллигенции, и он предложил принять этот проект за основу, дополнив его параграфами, формулирующими национальные требования.
Весной в Вильне состоялось многолюдное совещание представителей легальной еврейской общественности. Делегаты, съехавшиеся с разных концов России и представлявшие разнообразные оттенки политической мысли, сходились в одном: необходимо создать организацию, ставящую себе целью борьбу за права еврейского населения. Инициативу взяла на себя группа столичных адвокатов, которая недавно блестяще провела защиту героев гомельской самообороны. Признанным лидером этой группы был М. Винавер, выдающийся петербургский юрист, один из основателей конституционно-демократической партии. С. Дубнов много лет подряд переписывался с ним по делам Историко-этнографической комиссии; встреча на виленском совещании положила начало многолетней совместной работе. Расходясь подчас с Винавером в области национальной политики, писатель неизменно ценил его ум, дар слова, организационные способности. Ясностью и дисциплинированностью мысли - свойствами, которые С. Дубнову, как натуре эмоциональной, всегда импонировали - Винавер отчасти напоминал Ахад-Гаама; но в то время, как аргументы творца духовного сионизма носили умозрительный, отвлеченный характер, у петербургского партийного лидера мысль неуклонно вела к действию. В последующие годы С. Дубнова и Винавера связывала, несмотря на разницу взглядов и душевного склада, большая, содержательная дружба.