Я не могу смотреть, даже из познавательных соображений, порнофильмы. Я сразу думаю: «О Господи, мы высокие чувства превращаем в мясную лавку». Меня воспитали таким образом, что любовь считалась таинством. И рождение ребенка — таинством. Но если это вываливается наружу... Хотя, конечно, для кого-то я кажусь посмешищем.
   Думаю, однополая любовь не должна пропагандироваться. Я никого не собираюсь осуждать и высмеивать, но почему меня заставляют смотреть то, что я считаю противным? Ведь если мы обратимся к самой глубинной нашей человеческой истории, то имеем распятие Христа, под ним — череп. Чей череп? Адама. На который капают капли крови. Чьей крови? Иисуса. Значит, Иисус искупил своей кровью его грех. А если искупил, стало быть что? Благословил человечество. На что? На де-то-рож-де-ние! Адам с Евой по-плотски соединились. Значит, благословенным является рождение детишек. А однополая любовь — это отсутствие ребятишек и вырождение рода человеческого. Это есть человеческий инфантилизм — ведь живут они ради себя. И ни о детях, ни о внуках даже не думают. В постели удовлетворены, бюджет сколачивают каждый свой.
   А давайте все займемся однополой любовью! Так ведь никого ж не будет. Земной шар превратится в пустыню: ау-у-у!..
   Нет, меня это не волнует. У меня есть внуки. Но когда идет пропаганда «этого», меня это волнует. А уж когда говорят, что это такое высокое-высокое и даже приближенное к Богу, то все — ложь, ложь, ложь... Собственный инфантилизм, прикрывающийся некой идеей. Нет, ложь, неправда!
   Я поставил спектакль «Страсти по Торчалову». Что это — пропаганда? Вовсе нет. Это про совесть, про покаяние. Место действия спектакля не этот, а «тот» свет, где встречаются демократы, красноармеец, шоферюга и даже свидетельница московского пожара 1812 года. А политики в нем нет. Ее я не пущу на сцену.
   Я однажды побывал в Думе и сказал, что никогда больше не переступлю ее порог. Я видел, как ходят депутаты, слышал, как они разговаривают между собой. И было в этом что-то искусственное. И язык смахивает, скорее всего, на какой-то жаргон — язык власти.
   Между прочим, в советские времена я тоже был депутатом, но всего-навсего районного совета. Это совсем другое. Меня тогда уговорили помогать населению. И я ему помог. На углу Тверской и Большой Бронной переселяли из дома жителей. И вот в нем осталась одна женщина с тремя детьми. Ей предложили однокомнатную квартиру, а она соглашалась только на трехкомнатную. И она пришла ко мне за помощью. Я изучил все положения и убедился, что трехкомнатная ей не полагается.
   — Единственное, что вы можете сделать, — сказал я ей, — это не выходить из дома. А если вас будет милиция вынимать, откройте окна и кричите: «Помогите!» Сойдутся люди и тогда посмотрим, как вас выселят.
   Она так и сделала. Открыла окно и стала кричать:
   — Люди! Люди! Дуров мне сказал, чтобы я просила у вас помощи!
   — Какой Дуров? — спрашивает толпа снизу.
   — Вы артиста Дурова знаете?
   — Знаем!
   — Вот он и сказал!
   А меня вызывают в райсовет и говорят:
   — Что вы делаете? Вы спятили? Разве так можно?
   А я спрашиваю:
   — Скажите, что ей дали?
   — Трехкомнатную квартиру ей дали!
   — Значит, я помог?!
   — Помог, — говорят, — но вон отсюда!
   Отобрали у меня мандат, и я перестал быть депутатом.
   Вообще я не понимаю людей, которые рвутся к власти. Наверное, для этого нужно иметь в душе какой-то синдром. Когда я работал над ролью Микояна в фильме «Серые волки», мы снимали сцены на его даче в Пицунде. Не представляю, как на этой даче можно жить! Это огромное казенное заведение гостиничного типа с эдаким джентльменским набором: чешские хрустальные люстры, какая-то инкрустированная индийская мебель... Так вот, пошел я там в уборную. Вдруг слышу сзади:
   — Объект номер один пошел в туалет.
   Я думаю: «Подожди, в туалет иду я». Тут вижу внизу человека и спрашиваю:
   — Простите, это вы про меня?
   — Ну да, — говорит. — Вы же сейчас играете Микояна, поэтому вы для меня объект номер один.
   Так вот они и жили. И рваться к этому?
   А что касается искусства и политики, то они, по моему убеждению, не должны соприкасаться. Более того, искусство вообще должно быть в постоянной оппозиции. В советские времена такая оппозиция была чревата очень даже предсказуемыми последствиями. Сейчас мы живем тоже в тревожное время. Но ведь не под угрозой физической расправы!
   Тогда культурой командовали в полном смысле слова идиоты. Я с полной ответственностью это говорю, потому что могу документально доказать, показав замечания, которые делались по спектаклям. Только от этого можно было сойти с ума.
   Вот, например, мы семь раз сдавали «Ромео и Джульетту». В свое время это был очень красивый спектакль. Яковлева играла Джульетту, Грачев — Ромео, Ширвиндт — Герцога, Смирнитский — Меркуцио, я — Тибальда. Нас обвиняли в жестокости. Хотя как нас можно было в этом обвинять, если мы следовали тексту Шекспира! Нельзя не отравить Ромео и Джульетту, нельзя не убить Меркуцио и Тибальда. Нас упрекали в том, что мы искажаем Шекспира, хотя достаточно было открыть книгу, чтобы убедиться в обратном. Не открывали! И я сейчас подозреваю, что представители культурных органов просто не умели читать.
   Не забуду такой случай. Стоит Эфрос, к нему подходит чиновник «от культуры» и говорит:
   — Анатолий Васильевич, надо у Броневого-Капулетти обязательно выбросить фразу: «И будете свидетелем веселья, подобного разливу вод в апреле».
   Эфрос ничего не понимает, спрашивает в недоумении:
   — Зачем?
   — Ну перестаньте, Анатолий Васильевич! — чиновник искренне не понимает режиссера. — Апрель, разлив, грядут ленинские дни...
   Я на всякий случай встал за спиной Эфроса, думаю: если он сейчас грохнется — поддержу. Слава Богу, не грохнулся.
   В итоге Броневой в спектакле сказал: «И будете свидетелем веселья, подобному разливу вод весенних». То есть, доходило до абсурда. Как можно было жить, работать, если ты имел дело с таким руководством?
   Сейчас, правда, другая опасность. Стоят передо мной на полках книги драматургов всех времен и народов, а я не знаю, что ставить. Хожу, смотрю, и ни во что не могу влюбиться. Свобода ведь требует некой мобилизации и очень жесткой дисциплины. Мы, к сожалению, культурой свободы и демократии еще не научились владеть.
   Ну, ладно. Расскажу еще об одном случае «руководства» театром. Это было в ту пору, когда Эфрос перешел в Театр имени Ленинского комсомола и взял с собой несколько актеров, в том числе и меня. Тогда же директором Ленкома назначили некого чиновника Меренгофа. Я вспомнил о нем, когда много позже играл роль провокатора Клауса в «Семнадцати мгновениях весны». Этот чинуша играл в театре ту же роль провокатора — подсадной утки.
   Он, например, спрашивал:
   — Скажите, Эфрос, почему вы не ставите «Молодую гвардию»?
   — Потому что это плохая литература! — отвечал Анатолий Васильевич. — Ее нельзя играть.
   Меренгоф тут же бежал к себе в кабинет и звонил в управление культуры:
   — Как можно доверить режиссуру такому человеку как Эфрос? Ведь это же законченный антисоветчик!
   В следующий раз он спрашивал:
   — Скажите, Эфрос, а почему вы не ставите «Как закалялась сталь»?
   — Но это невозможно! — взрывался Анатолий Васильевич. — Мы уже ставили это в детском театре!
   Директор-провокатор снова бежал звонить:
   — Вы знаете, этот Эфрос ненавидит всю советскую литературу! Надо принимать меры!
   И меры быстро приняли: «Освободить за неправильное формирование репертуара». Как будто провокаторы больше разбираются в репертуаре, чем профессиональные театральные деятели.
   Тогда мы, ученики Эфроса и его воспитанники, написали коллективное письмо в защиту режиссера и стали ездить по Москве — собирать подписи известных в стране людей. Я был у Завадского, Любимова, академика Флёрова, Улановой. Никто не отказал в поддержке.
   Интересная встреча состоялась с великим физиком академиком Петром Леонидовичем Капицей. Вначале он дал почитать нашу бумагу своей жене и попросил ее высказать свое мнение. Она прочитала письмо, увидела подписи и сняла трубку:
   — Приезжай, Петя... Петя, надо... Петя, надо...
   И Петр Леонидович не заставил себя ждать. Со мной был кто-то еще из артистов, и мы были очарованы этим великим человеком. Что нас больше всего поразило? Полное отсутствие пресловутого академизма. Этот непосредственный, любознательный, веселый человек поначалу никак не укладывался в мое книжное представление о всемирно известном ученом. Я даже не могу сказать, что он разговаривал с нами на равных. Скорее, как студент с профессорами, поскольку разговор шел не о его деле, а о нашем — о театре. И он не стеснялся перед нами своей некомпетентности в этом вопросе, с интересом расспрашивал, удивлялся, смеялся, ероша свои непокорные волосы. А потом, вспомнив свою молодость, азартно и весело рассказывал о смешных и курьезных случаях.
   Я думаю сейчас, он был по-настоящему счастливым человеком. И не только потому, что смог многое сделать в науке, добился всемирного признания. А потому, что сумел не растерять все хорошее, естественное, данное ему от природы.
   Надо было видеть его восторг, когда его взгляд упал на подпись Завадского.
   — Воюет Юрка! — воскликнул он с детской непосредственностью. — И Галка туда же! — Это он про Уланову. — Тогда придется и мне подписать.
   Для него все были Пети, Вани, Галки...
   Увы, все наши старания не увенчались успехом. Нас, сборщиков подписей, вызвал к себе большой тогда партийный деятель Сизов. Попросил объясниться. У него была манера ко всем обращаться на «ты».
   — Ребята, — сказал он, выслушав нас, — все слишком далеко зашло. Вот ты все ездишь по занятым людям. У Капицы полтора часа отнял, а он за это время что-нибудь бы изобрел. Перестань быть наивным.
   — А отчего это у нас, — интересуюсь, — полный зал кагебешников? И машины кагебешные. Я слышал, как в одной машине слушали зрительный зал.
   — Ну, — говорит, — до нас дошли сведения, что вы собираетесь выйти на демонстрацию.
   — Николай Трофимыч, — пытаюсь возразить, — ну о чем вы! Мы же знаем, с кем имеем дело. У вас танки и ракеты, а у нас только пипетки.
   — Кончайте, ребята, — заключил беседу Сизов. — Я на вашей стороне, но уже бессилен что-либо сделать.
   Это была страшная, несправедливая акция. Кому она была нужна, до сих пор понять невозможно. А впрочем, истинный талант всегда раздражает власть имущих. Эфросу предложили перейти в Театр на Малой Бронной и взять с собой десять артистов. Я, конечно же, ушел вместе с ним. Ему сказали: «Поставите хороший спектакль и будете главным режиссером».
   Эфрос поставил прекрасный спектакль, спектакль-легенду «Три сестры». Его великолепно оформляли замечательные художники Алла Чернова и Виктор Дургин. Мы сыграли с триумфом тридцать три спектакля, и нам устроили экзекуцию.
   На спектакль пришла Фурцева в сопровождении Аллы Тарасовой и семи мхатовских актеров. В зал не пустили ни Ефремова, ни Любимова, ни Симонова! И ни одного нашего артиста, не участвовавшего в спектакле!
   После спектакля наши актрисы подошли к Фурцевой и попытались выяснить, почему не были приглашены Ефремов, Любимов, Симонов. Министр культуры не выдержала и стала кричать:
   — Что у вас за воспитание?! Что вы себе позволяете?! — И убежала.
   Буквально убежала. Думаю, испугалась за собственное воспитание, которое могло бы вырваться наружу. Оказывается, мхатовцы узнали, что в кассах продаются билеты на наш спектакль с «нагрузкой». А «нагрузка» — билеты на «Три сестры» МХАТа.
   Чуть позже Ангелина Степанова выступила на какой-то партийной сходке и разгромила наш спектакль, на котором даже ни разу не была. Позже эта манера критики получила очень широкое распространение. Помните? «Я эту книгу Солженицына не читал, но поддерживаю товарищей, которые ее заклеймили!»
   Вот я и спрашиваю: что мне теперь — убиваться по тем временам, когда в светлое лезли со свиным рылом? Что мне теперь — страдать, что тогда не было «рыночных» отношений?
   Да артисты никогда не жили богато! Со времени учреждения русского драматического театра в 1756 году, когда его директором был назначен поэт и драматург Александр Сумароков. Уже через короткое время Александр Петрович жаловался своему покровителю Ивану Шувалову:
   «...а всего прибытка нет пятисот рублев, не считая, что от начала театра на платье больше двух тысяч истрачено. Словом сказать, милостивый государь, мне сбирать деньги вместо дирекции над актерами и сочинения и неприбыльно и непристойно; толь и паче, что я и актеры обретаемся в службе и в жалованьи ее величества, да и с чином моим, милостивый государь, быть сборщиком не гораздо сходно... сборы толь противны мне и несродственны, что я сам себя стыжусь: я не антрепренер — дворянин и офицер, и стихотворец сверх того.
   И я, и все комедианты, припадая к стопам ее величества, всенижайше просим, чтобы русские комедии играть безденежно и умножить им жалованье. А сбора, чтобы содержать театр, быть не может, и все это унижение от имени вольного театра не только не приносит прибыли, но ниже пятой доли издержанных денег не возвращает, а очень часто и день не окупается; а мне — всегдашние хлопоты и теряние времени... Одно римское платье, а особливо женское, меня довольно мучило и мучит; то еще хорошо, что от великой княгини пожаловано».
   Великая княгиня — это будущая императрица Екатерина II. Вот откуда идет традиция меценатства!
   А что изменилось через сто лет? Если проследить актерскую судьбу по пьесам Островского, вы не найдете ни одного богатого артиста. Правда, время было более спокойное, чем сейчас, и зарплату вовремя выдавали. Но, к сожалению, я не могу повысить зарплату всем артистам, не могу доказать, что мы необходимы стране. Если артисты сейчас забастуют, думаю, это очень устроит наше правительство. Оно скажет: «Вот и слава Богу! Давайте их всех разгоним».
   Мне кажется, мы чаще раздражаем, а не восхищаем наших руководителей. А, собственно, когда и в какой стране театр не раздражал императоров, королей, герцогов, губернаторов? Не копайтесь в своей памяти — не найдете в ней ни одного беспристрастного благодетеля ни среди императоров, ни среди герцогов, ни среди генсеков.
   А вот традиция меценатства у нас, кажется, начинает возрождаться. Когда я ставил в театре «Лес», мне здорово помогла одна фирма. На ее деньги я сшил костюмы для спектакля
   Бизнесмены сегодня очень сильно могут помочь театру, кинематографу, тем областям искусства, которые переживают тяжелые времена. И, насколько мне известно, многие уже помогают.
   Но, чего греха таить, среди благодетелей спонсоров встречаются и такие, которые напоминают мне деда-бизнесмена из анекдота. Может быть, не слышали? С удовольствием расскажу, тем более что он как раз тут будет к месту.
   В один сибирский город приезжает ночью человек. Заснеженная станция, никого нет, и стоят только запорошенные снегом сани с извозчиком. Человек подходит и спрашивает:
   — Дед, как мне добраться до Алексеевки?
   Тот в ответ:
   — Я как раз в нее и собираюсь. Клади чемоданы, садись.
   — А сколько ты хочешь, чтобы я тебе заплатил? — спрашивает человек.
   — Пятьсот рублей.
   Поехали они, и через некоторое время дед говорит:
   — Слушай, дорогой, сейчас будет крутая гора, а у меня кобылка старая, ты сойди и пойди рядом.
   Тот сошел. Идут дальше, вдруг дед снова говорит:
   — Сейчас еще круче будет, ты чемоданы свои сними с саней и понеси пока сам.
   Так они и пришли в Алексеевку. Человек расплачивается и говорит:
   — Дед, тебе нужно было заработать пятьсот рублей, мне надо было в Алексеевку. Скажи, а зачем мы лошадь-то с собой взяли?
   Вот такой анекдот. Мораль ищите сами.

О ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ

   Несколько лет назад газеты любили задавать такие наивно-игривые вопросы: «Что бы вы сделали, если бы были директором банка?», «...если бы были директором завода?», «...если бы были министром культуры?» и т. д. и т. п. Эта бессмысленная игра завершилась так же бездарно, как и блаженной памяти дискуссия о физиках и лириках. У нас вообще любят больше поговорить, чем делать.
   Видимо, вспомнив об этой игре, как-то один журналист спросил меня:
   — Если бы вас избрали президентом России, ваш первый указ?
   — Отречение! — не задумываясь, ответил я.
   Журналист, судя по выражению его лица, не ожидал от меня такого ответа. И я ему вынужден был чуть ли не на пальцах объяснить, почему поступил бы именно так.
   В самом деле, я вообще не представляю себе, как люди берутся с непозволительным самомнением руководить государством, совершенно ничего не смысля в этом.
   Например, в США огромный налаженный государственный механизм, отработанные все системы власти, и кандидат на президентский пост знает, что его ждет.
   Горбачев и Ельцин не знали. И до сих пор не знают. Потому что десятки лет мы нарушали нормальные человеческие и экономические взаимоотношения. Так называемый социализм, хотя бы и развитой, не привел ни к чему, кроме полного обнищания. И не надо кивать на Горбачева и Ельцина. Никогда мы не жили хорошо, просто вычерпывали из огромного котла. Но всему есть предел. Неужели люди не помнят, как им жилось? Неужели не помнят вечные очереди, чудовищные коммуналки, папины-мамины зарплаты и сведение концов с концами? Неужели не помнят, когда появились первые апельсины в Москве? Не помнят вообще ничего?!
   И кивать только на войну нельзя. Война была мировая, и в ней участвовали почти все государства. Наши жертвы в войне были огромны. Но давайте посмотрим на экономику страны-победительницы и поверженной страны...
   Я абсолютно безграмотен в экономике. Но разве можно отпускать цены, когда не насыщен рынок! Это явно торжество спекулятивного мира: кто был ничем, тот станет всем. Начинается диктатура, только уже не пролетариата, а неизвестно кого. Люмпенов? Малограмотные барышники, проходимцы скупают и перепродают, делают деньги из воздуха, ничего не производя, и становятся миллионерами, хозяевами жизни.
   У меня, например, в голове не укладывается: как я могу у вас купить, скажем, за тысячу рублей магнитофон и тут же продать за полторы. Сгораю от стыда даже при мысли об этом! Но ведь этим, с позволения сказать, «бизнесом» вынудили заниматься миллионы учителей, инженеров, врачей, людей культуры и искусства!
   Так что на президентство я не пойду. Просили стать главным режиссером театра — и то отказался. Я артист и должен заниматься своим делом. Политик же должен обладать особым талантом, в некотором роде диктаторским, а это мне совершенно несвойственно. Я могу ругаться с артистами, орать на репетиции, иногда теряю самообладание. Но это вовсе не от желания кого-то подавить, а просто от бессилия, когда хочется сделать лучше, а не получается...
   А вот один из «наших» все же пробился — Рейган! Пошел на президентство, и у него вроде что-то получалось.
   Я люблю такое определение: каждый — дирижер своей судьбы. Конечно, бывают моменты блестящих удач, крупного везения, но я не отношу это к ниспосланию свыше. Человек все же строит свою судьбу сам. Я крещеный и люблю ходить в церковь. Песнопения, вся церковная атмосфера, лики, окружающие тебя — все это очищает, отвлекает от дурных мыслей.
   Много лет назад я был на религиозном празднике в Западной Белоруссии. В костеле священник читал проповедь. Потом начался крестный ход. Продавали пряники, конфеты и было так красиво, так замечательно. А напротив костела стоял Дом культуры. И по вечерам — тогда еще не было дискотек — там устраивали танцы. С милицией, собаками, поножовщиной...
   Вот и все. Мы перечеркнули церковь, которая, в каком бы мракобесии ее ни обвиняли, призывала нас к добру, отвращала от дурных поступков, все время напоминая о высшем суде, когда каждому человеку воздается по делам его.
   Все смели одним порывом и наступила пора безверия и, стало быть, безнравственности, когда все дозволено. «Грабь награбленное», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — этими лозунгами мы фактически узаконили разбой и нравственный беспредел. И безнаказанно уничтожали миллионы людей, породив в душах страшный цинизм.
   Когда я готовился к постановке спектакля «Обвинительное заключение» по повести Н. Думбадзе «Белые флаги», то посетил одну зону, где пообщался с убийцами. Как режиссер и актер я пытался вникнуть в психологию убийцы, понять мотивы его действия. Начитался Достоевского! А один мне и говорит:
   — Ну чё ты, Константиныч? Разве я хотел убивать? Да ни хрена! Помахали кулаками, и я попал... Видишь, какой у меня кулак? Ребра ему вроде сломал, ребра уперлись в сердце — он и готов! И воще, что ты ко мне пристал? Ворошилов сколько смертных приговоров подписал? Миллионы! А его, суку, повезли на лафете. Так что отстань.
   Я понимал, что это он мне лапшу на уши вешает, но возразить ему ничего не мог: его ссылка на Ворошилова была убийственна. И опять вспомнил Достоевского: им можно, а мне нельзя?
   Вот я работал над ролью Левия Матфея у режиссера Юрия Карры в «Мастере и Маргарите» по Булгакову. Всю историю Понтия Пилата и Иешуа отсняли в Израиле.
   Я говорил, что вернулся из Америки в прекрасном настроении — она мне очень понравилась. А вот из Израиля приехал грустный-грустный. Хотя там тоже солнце, много фруктов, Средиземное море...
   У меня осталось такое ощущение, что девяносто процентов живут на земле обетованной как бы в командировке, в чемоданной тревоге. Но ведь они уехали навсегда! Правда, никто особенно и не хвастался, что счастлив.
   Горничной в гостинице, где я остановился, был молодой мужчина — бывший главный энергетик одного крупного комбината. Он сказал:
   — Кому я нужен, какие тут комбинаты! Слава Богу, хоть какая-то работа есть!
   Он не стеснялся своей нынешней работы, он страдал оттого, что не может воспользоваться своей серьезной и мощной специальностью.
   Сейчас меня трудно чем-либо удивить, а тем более поразить. И не потому, что я стал равнодушным или очерствел. Нет! Просто с годами делаешься мудрее и относишься ко всему философски.
   Был я у Гроба Господня. Попал в поток туристов в шортах, на каждом шагу продают святую водичку, хватают за руки, что-то предлагают. И эта суета сует отвлекает от возвышенного, не дает воспарить духом. Остается только погладить исторические камни и бежать подальше, чтобы сохранить в себе ощущение чего-то величественного.
   Но вот что меня поразило! Я бродил по пустыне, где Моисей водил иудеев сорок лет. Это было потрясающее зрелище! Ни деревца, ни травинки — одни холмы розово-коричнево-желтого цвета. Эта пустыня затягивает, завораживает своей бесконечностью и таинственностью. Словно ты погружаешься в какую-то бездну. Хочется уйти за холм, а когда ты уходишь за него, то видишь, что за ним — такой же, лишь другой формы. Но тебя уже притягивает неизведанное и хочется посмотреть, — а что же все-таки дальше? И эта бесконечность поражает.
   Я шел, шел, а потом подумал: нет, надо возвращаться, потому что просто не найду обратного пути — однообразные холмы и никаких ориентиров. Сплошная желтизна! И ничего больше. Это завораживает какой-то дикой первозданностью, и невольно приходит мысль: вот так начиналась жизнь. И еще — невольная ассоциация с Арктикой, где только лед и вода.
   И еще. В Стену плача в Иерусалиме все вставляют записочки — все чего-то просят у Бога. Я не стал этого делать. Зачем? У Всевышнего и так забот хватает, зачем еще его перегружать? Что нам подарит будущее — то и подарит. Горе? Переживем, не впервые. Радость? Слава Богу. Хуже всего, если все останется в нынешнем неопределенном, тревожном состоянии.
   Я никогда не был, как я называю, озирающимся. А сейчас... Такая тревога за все, такая внутренняя напряженность, что невольно становишься им. А люди должны жить, не озираясь.
   Телячьей восторженностью я никогда не страдал. Праздники в нашей жизни мгновенны, эпизодичны, а вся жизнь — борьба, страдания, потеря близких, постоянные сомнения в себе, в своем деле, в своих способностях, болезненные размышления о смысле жизни... Как можно быть беспечно счастливым?!
   Однажды, еще в пору моей молодости, меня встретил на улице один пожилой писатель и спрашивает:
   — Левочка, как дела?
   Я говорю:
   — Нормально.
   А он как затопал ногами, как закричал:
   — Как вам не стыдно! Вы в жизни вытащили такой счастливый билет! Работаете в театре, играете такие роли! Вы должны были сказать мне: «Я счастлив!» А вы? Вам не стыдно? — И убежал в праведном гневе прочь.
   Я тогда растерялся. Но тем не менее жизнерадостнее и счастливее после этого не стал. Каким был, таким и остался: в меру веселым, в меру задумчивым. Видно, на роду мне написано быть Трагическим клоуном.
   Счастье — эта как букет цветов, как рождение ребенка, как влюбленность. Это все редкие фрагменты. В основном жизнь — это работа, потеря друзей, потеря близких. Я видел одного счастливого человека. На пляже в Болгарии бегал немец, и он радовался всему. Он пил пиво и хохотал, бежал в море и хохотал, хватал ракушку и хохотал. Все его стеснялись и прятались от него. Так что страшнее этого счастливого человека я ничего не видел.
   А вот что это — смешно или так грустно, что плакать хочется? Вот ехал я в Израиле мимо банановых плантаций. Ну ехал и ехал. И вдруг почувствовал в себе некое смятение. Что-то я должен сделать... И поймал себя на мысли, что мне неудержимо хочется залезть на эту плантацию и украсть банан! Этих бананов там горы, но мне именно захотелось украсть! Зачем?! Не знаю.