Можно представить себе, какое впечатление произвела эта афиша, расклеенная на стенах по всему Парижу. Конституционалиста Малуэ она привела в ужас. Он, задыхаясь, вошел, а верней, вбежал в Национальное собрание, сообщил о ее появлении и потребовал арестовать авторов.
   - Хорошо, - ответил Петион, - но сперва огласим проспект.
   Проспект этот Петион, один из немногих тогда республиканцев во Франции, разумеется, знал. Малуэ, обличавший проспект, не захотел, чтобы его оглашали. А ну как трибуны станут аплодировать? А они совершенно точно аплодировали бы.
   Два члена Собрания, Шабру и Шапелье, загладили промах коллеги.
   - Пресса свободна, - заявили они, - и каждый, будь он безумец или в здравом уме, имеет право высказывать свое мнение. Презрим безрассудного и перейдем к повестке дня.
   Национальное собрание перешло к вопросам повестки дня.
   Что означало: не будем больше говорить об этом.
   Но это была гидра, угрожавшая монархии.
   Ей отрубали голову, и, пока та отрастала, кусала другая голова.
   Ни Месье, ни заговор Фавра не были забыты; ежели лишить власти короля, то Месье следует объявить регентом. Однако теперь речи о Месье быть не могло. Месье бежал точно так же, как король, только удачливей: он достиг границы.
   Однако остался герцог Орлеанский.
   Он остался, а при нем преданный ему душой и телом Лакло, автор "Опасных связей., который все время и подталкивал его.
   Существовал декрет о регентстве, декрет, плесневевший в папке. Но почему бы не воспользоваться им?
   Двадцать восьмого июня одна газета предложила регентство герцогу Орлеанскому. Получалось, Людовика XVI больше нет, что бы там ни говорило Национальное собрание; раз регентство предлагают герцогу Орлеанскому, короля больше нет. Разумеется, герцог Орлеанский изобразил удивление и отказался.
   Но первого июля Лакло собственной властью низложил короля и пожелал объявления регентства; третьего июля Реаль постановил, что герцог Орлеанский является законным опекуном малолетнего принца; четвертого он потребовал в Якобинском клубе напечатать и ввести в действие декрет о регентстве. К сожалению, якобинцы, которые еще не знали, кем они являются, тем не менее знали, кем они не являются. А они не являлись орлеанистами, хотя герцог Орлеанский и герцог Шартрский были членами их клуба. Якобинцы отвергли предложение о регентстве герцога Орлеанского, но Лакло хватило ночи, чтобы вновь собраться с силами. Если он не хозяин у якобинцев, то в своей-то газете он хозяин, и в ней он провозгласил регентство герцога Орлеанского, а поскольку слово .протектор. было скомпрометировано Кромвелем, регент, который получит всю полноту власти, будет отныне называться модератором.
   Совершенно ясно, то была кампания против королевской власти, кампания, в которой у бессильной королевской власти не было иного союзника, кроме Национального собрания; но притом имелись еще и якобинцы, представлявшие собой собрание, столь же влиятельное, но по-другому, а главное, столь же опасное, но опять же по-другому, нежели Национальное.
   Восьмого июля - видите, как мы уже продвинулись, - Петион поставил там вопрос о неприкосновенности короля. Он лишь отделил неприкосновенность политическую от личной.
   Ему возразили, что низложение Людовика XVI будет означать разрыв со всеми монархами.
   - Если короли хотят с нами воевать, - ответил Петион, - то, низложив Людовика Шестнадцатого, мы лишим их самого могущественного союзника, но, если мы оставим его на троне, мы столь же усилим их, сколь ослабим себя.
   Затем на трибуну поднялся Бриссо и пошел еще дальше. Он рассматривал вопрос, может ли король быть предан суду.
   - Позже, - сказал он, - мы обсудим, каким в случае низложения будет правительство, которое заменит короля.
   Похоже, Бриссо был великолепен. Г-жа Ролан присутствовала на этом заседании, и вот что она писала: "То были не аплодисменты, то были крики, восторг. Трижды Национальное собрание все целиком, охваченное несказанным энтузиазмом, вскакивало с мест, воздевая руки и бросая в воздух шляпы. Да погибнет тот, кто, хоть раз испытав или разделив подобное высокое чувство, вновь даст надеть на себя оковы!"
   Оказывается, можно не только судить короля, но и устроить восторженную овацию тому, кто поднял такой вопрос.
   А теперь представьте, как страшно отозвались эти аплодисменты в Тюильри.
   Так что надо было, чтобы Национальное собрание покончило с этой чудовищной проблемой.
   Конституционалисты же, вместо того чтобы отложить дебаты, напротив, провоцировали их: они были уверены, что будут в большинстве.
   Но большинство в Национальном собрании отнюдь не представляло большинство нации, что, впрочем, не особенно тревожило его; всевозможные национальные собрания, как правило, не беспокоятся из-за таких отклонений. Они делают, а переделывать приходится народу.
   А когда народ переделывает то, что сделало Собрание, это называется революцией.
   Тринадцатого июля трибуны были заполнены надежными людьми, заранее пришедшими сюда по особым билетам. Сегодня мы их назвали бы клакерами.
   Кроме того, роялисты охраняли коридоры. Там опять можно было встретить рыцарей кинжала.
   Наконец, по предложению одного депутата закрыли ворота Тюильри.
   Вне всяких сомнений, вечером того дня королева ждала Барнава с не меньшим нетерпением, чем вечером пятнадцатого.
   Однако же в тот день не должны были принимать никакого решения. Предполагалось лишь огласить заключение от имени пяти комиссий.
   В этом заключении говорилось: "Бегство короля не предусмотрено в Конституции, но в ней записана неприкосновенность короля."
   Итак, комитеты, рассматривавшие короля как неприкосновенную особу, выдавали правосудию лишь г-на де Буйе, г-на де Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев. Никогда еще мудрая басня о великих и малых так полно не претворялась в жизнь.
   Впрочем, проблема эта гораздо больше обсуждалась в Якобинском клубе, чем в Национальном собрании.
   Поскольку она не была решена, Робеспьер пребывал в неопределенности. Он не был ни республиканцем, ни монархистом; можно быть равно свободным как при короле, так и при правлении сената.
   Г-н Робеспьер был человек, который редко бывал во что-либо замешан, и мы видели в конце предыдущей главы, какой страх охватывал его, даже когда он ни во что не был замешан.
   Но имелись люди, не отличавшиеся столь бесценной осторожностью; то были экс-адвокат Дантон и мясник Лежандр, бульдог и медведь.
   - Собрание может оправдать короля, - говорил Дантон. Приговор будет пересмотрен Францией, потому что Франция осудила его!
   - Комитеты сошли с ума, - сказал Лежандр. - Знай они настроение масс, они образумились бы. Впрочем, - добавил он, - я говорю это только ради их спасения.
   Подобные выступления возмущали конституционалистов, но, к несчастью для них, в Якобинском клубе в отличие от Национального собрания у них не было большинства.
   И тогда они сговорились уйти.
   Они были не правы: люди, которые уходят и уступают место, всегда не правы, и на сей счет имеется мудрая старая французская пословица. Она гласит: "Кто оставил свое место, тот и потерял его."
   Конституционалисты не только оставили место, но оно вскоре было занято народными депутациями, принесшими адреса против комитетов.
   Так обстояло дело у якобинцев, поэтому депутации были встречены приветственными возгласами.
   Один из адресов, который обретет большое значение в последующих событиях, был написан на другом конце Парижа, в Сен-Клод, в клубе или, вернее, дружеском объединении лиц обоего пола, которое по монастырю, где оно находилось, называлось Обществом миноритов.
   Общество это было ответвлением Клуба кордельеров, так что вдохновителем его был Дантон. Написал этот адрес молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех, которого воодушевил Дантон, в которого он вдохнул свою душу.
   Звали молодого человека Жан Ламбер Тальен.
   Подписан был адрес грозным именем - народ.
   Четырнадцатого в Национальном собрании открылась дискуссия.
   На сей раз оказалось невозможным закрыть трибуны для публики, заполнить коридоры и переходы роялистами и рыцарями кинжала и, наконец, запереть ворота в сад Тюильри.
   Итак, пролог был разыгран при клакерах, а сама комедия представлена при настоящей публике.
   И надо признать, публика скверно встречала ее.
   Настолько скверно, что Дюпор, еще три месяца назад пользовавшийся популярностью, был выслушан в угрюмом молчании, когда он предлагал переложить преступление короля на королевское окружение.
   Тем не менее он закончил речь, хотя был изрядно удивлен, что впервые его не поддержали ни единым словом, ни единым знаком одобрения.
   Дюпор, Ламет, Барнав - вот три звезды, свет которых постепенно меркнул на политическом небосклоне.
   После него на трибуну поднялся Робеспьер. Что же намеревался сказать осторожнейший Робеспьер, который так умел вовремя стушеваться? Что предложил оратор, который неделю назад заявил, что не является ни монархистом, ни республиканцем?
   Ничего не предложил.
   Он говорил своим обычным кисло-сладким голосом и продолжал разыгрывать адвоката человечности, заявив, что, с его точки зрения, было бы несправедливо и жестоко карать одних только слабых; он вовсе не собирается нападать на короля, поскольку Собрание, похоже, считает его неприкосновенным, но он защищает Буйе, Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев - короче, всех тех, кто по причине своего зависимого положения принужден был подчиняться.
   Во время его речи Собрание роптало. Трибуны слушали с большим вниманием, не понимая, то ли аплодировать оратору, то ли ошикать его; в конце концов они узрели в его словах то, что в них действительно было: подлинную атаку на королевскую власть и притворную защиту придворных и дворцовой прислуги.
   И тогда трибуны стали рукоплескать Робеспьеру.
   Председатель попытался призвать трибуны к порядку.
   При?р (от Марны) решил перевести дебаты в плоскость, полностью свободную от уверток и парадоксов.
   - Но что вы сделаете, господа, - воскликнул он, - если снимете обвинение с короля и от вас потребуют, чтобы ему была возвращена вся полнота власти?
   Вопрос был тем более затруднителен, что поставлен напрямую, но бывают периоды полнейшей бессовестности, когда ничто не смущает реакционные партии.
   Дем?нье принял вызов и внешне встал на сторону Собрания против короля.
   - Национальное собрание, - сказал он, - является всесильным органом и в своем всесилии имеет право приостановить власть короля до того момента, когда будет завершена Конституция.
   Таким образом король, который не бежал, но был похищен, будет отстранен от власти только временно, потому что Конституция еще не завершена, но, как только она будет завершена, он с полным правом вступит в исполнение своих королевских обязанностей.
   - И поскольку меня просят, - возвысил голос оратор, хотя никто его ни о чем не просил, - представить мое мнение в качестве декрета, я предлагаю следующий проект:
   Первое. Отстранение от власти продлится до тех пор, пока король не признает Конституцию.
   Второе. Если он не признает Конституции, Национальное собрание объявляет его низложенным.
   - Можете быть спокойны, - крикнул с места Грегуар, - он не только признает, но и присягнет всему, что только пожелаете!
   И он был прав, хотя должен был бы сказать: "Присягнет и признает все, что только пожелаете."
   Короли присягают еще легче, чем признают.
   Возможно, Собрание схватило бы на лету проект декрета Дем?нье, если бы Робеспьер не заметил с места:
   - Осторожней! Такой декрет заранее предопределяет, что король не может быть отдан под суд!
   Пойманные с поличным депутаты не решились голосовать. Из затруднительного положения Собрание вывел шум, поднявшийся в дверях.
   Причиной его была депутация Общества миноритов, принесшая воззвание, вдохновленное Дантоном, написанное Тальеном и подписанное "Народ."
   Собрание отвело душу на петиционерах: оно отказалось выслушать их адрес.
   И тогда поднялся Барнав.
   - Пусть адрес не будет оглашен сейчас, - сказал он, - но завтра вы все равно услышите его и не сможете оказать воздействие на ложное мнение... Закон должен лишь подать сигнал, и тогда посмотрим, соединятся ли все добрые граждане!
   Читатель, задержитесь на этих пяти словах, перечтите их, вдумайтесь в эту фразу: "Закон должен лишь подать сигнал.! Она была произнесена четырнадцатого июля, но в этой фразе уже заключено побоище семнадцатого июля.
   Итак, уже недостаточно было хитростью отобрать всевластие у народа, который считал себя властелином после бегства своего короля, а верней будет сказать, после измены того, кому он делегировал свою власть; теперь это всевластие публично возвращали Людовику XVI, и если народ протестовал, если народ подавал петиции, то это было всего лишь ложное мнение, по поводу которого Национальное собрание, второй уполномоченный народа, имело полное право подать сигнал.
   Что же значили слова: подать сигнал закона?
   Ввести законы военного положения и вывесить красное знамя.
   И действительно, назавтра, пятнадцатого, то есть в решающий день, Национальное собрание имело весьма грозный вид; никто ему не угрожал, но оно хотело выглядеть так, будто ему угрожают. Оно призвало на помощь Лафайета, и Лафайет, всегда готовый пойти навстречу подлинному народу, не видя его, послал к Собранию пять тысяч национальных гвардейцев с ружьями, а также, дабы поощрить народ, тысячу солдат с пиками из Сент-Антуанского предместья.
   Ружья - это была аристократия национальной гвардии, а пики - ее пролетариат.
   Убежденное, как и Барнав, что достаточно лишь вывесить сигнал закона, чтобы объединить вокруг себя, нет, не народ, но командующего национальной гвардией Лафайета, но мэра Парижа Байи, Национальное собрание решилось покончить со смутой.
   Однако рожденное всего два года назад Собрание уже набралось хитрости, точь-в-точь как впоследствие палаты 1829 и 1846 годов; оно знало, что нужно изнурить депутатов и присутствующих обсуждением второстепенных вопросов, а главный отодвинуть на самый конец заседания, чтобы решить его одним махом. Половину заседания Собрание потратило, слушая чтение доклада о делах военного ведомства, затем оно снисходительно позволило произнести речи нескольким депутатам, привычным выступать под гул не относящихся к делу разговоров, и только потом, под самый конец дня, затихло, чтобы выслушать выступления двух ораторов - Саля и Барнава.
   Речи обоих адвокатов оказались для Собрания столь убедительными, что, когда Лафайет потребовал закрыть заседание, депутаты в полном составе спокойно проголосовали.
   Да и то сказать, в тот день Собранию нечего было бояться: оно плевало на трибуны - пусть простят нам это грубое выражение, мы воспользовались им, поскольку оно наиболее точно определяет положение, - сад Тюильри был закрыт, полиция находилась в распоряжении председателя, Лафайет сидел в палате, чтобы потребовать закрытия заседания, а Байи вместе с муниципальным советом находился на своем месте, готовый отдавать приказы. Повсюду вставшая под ружье власть была готова дать бой народу.
   А народ, не готовый сражаться, отступил перед штыками и пиками и отправился на свой Авентинский холм, то есть на Марсово поле.
   Заметьте, он удалился на Марсово поле не для того, чтобы бунтовать, не для того, чтобы устраивать забастовку, как римский плебс, нет, он пошел на Марсово поле, потому что знал: там находится алтарь отечества, еще не снесенный после четырнадцатого июля с той поспешностью, с какой правительства обычно сносят алтари отечества.
   Толпа хотела составить там обращение и направить его Национальному собранию.
   А пока толпа составляла обращение, Национальное собрание голосовало за:
   1. Превентивную меру "Если король нарушит присягу, если он нападет на
   свой народ или не защитит его, тем самым он отречется от престола,
   станет простым гражданином и может быть судим за преступления,
   совершенные после отречения."
   2. Репрессивную меру "Преследованию будут подвергнуты Буйе как главный
   виновник и как второстепенные виновники все лица, принимавшие участие
   в похищении короля."
   Когда собрание приступило к голосованию, толпа составила и подписала обращение; она пришла передать его Национальному собранию и обнаружила, что охрана его еще усилилась. В тот день все представители власти были военные: председателем Национального собрания был молодой полковник Шарль Ламет, национальной гвардией командовал молодой генерал Лафайет, и даже достойнейший астроном Байи, перепоясавший свой кафтан ученого трехцветным шарфом и накрывший голову мыслителя муниципальной треуголкой, среди штыков и пик выглядел достаточно воинственно; увидев его в таком наряде, г-жа Байи приняла бы его за Лафайета, как, по слухам, иногда принимала Лафайета за своего мужа.
   Толпа вступила в переговоры и была настроена до такой степени невраждебно, что не было никакой возможности отказаться от переговоров с ней. В результате этих переговоров ее представителям было дозволено поговорить с гг. Петионом и Робеспьером. Видите, как растет популярность новых имен по мере того, как снижается популярность Дюпора, Ламета, Барнава, Лафайета и Байи? Представители в количестве шести человек были пропущены с надежным сопровождением в здание Национального собрания. Предупрежденные Робеспьер и Петион поспешили им навстречу и встретили в переходе Фейанов.
   Но было уже поздно, голосование завершилось.
   Оба члена Собрания были недовольны результатами голосования и, вероятно, постарались расписать его посланникам народа в самых черных красках. В результате те, совершенно разъяренные, возвратились к посылавшей их толпе.
   Народ проиграл в самой, казалось, выигрышной игре, в какую когда-либо давала ему сыграть судьба.
   Поэтому он был взбешен, рассеялся по городу и начал с того, что заставил закрыть театры. А закрыть театры - это, как говорил в 1830 году один наш друг, все равно что вывесить над Парижем черный траурный флаг.
   В Опере был гарнизон, и он оказал сопротивление.
   Лафайет, имевший под рукой четыре тысячи ружей и тысячу пик, хотел одного: сразу же подавить начавшийся мятеж, - но муниципальные власти не отдали ему такого приказа.
   До сих пор королева была в курсе событий, но на этом донесения прекратились, и что было дальше, оставалось для нее тайной за семью печатями.
   Барнав, которого она ждала с таким нетерпением, должен был рассказать, что происходило пятнадцатого июля.
   Впрочем, все чувствовали, что надвигается некое чрезвычайное событие.
   Королю, который тоже ждал Барнава во второй комнате г-жи Кампан, сообщили, что к нему пришел доктор Жильбер, и он, чтобы получить более полные сведения о событиях, поднялся к себе для встречи с Жильбером, оставив Барнава королеве.
   Наконец около половины десятого послышались шаги на лестнице, зазвучали голоса: пришедший обменялся несколькими словами со стоявшим на площадке часовым, и вот в конце коридора показался молодой человек в мундире лейтенанта национальной гвардии.
   То был Барнав.
   Королева, у которой сердце стучало так, словно она наконец-то дождалась обожаемого возлюбленного, приоткрыла дверь, и Барнав, бросив взгляд в оба конца коридора, проскользнул в комнату.
   Дверь тотчас же закрылась, но, пока не проскрежетал ключ в скважине, не было произнесено ни слова.
   XVI
   ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ
   Сердца обоих бились одинаково учащенно, но по совершенно разным причинам. У королевы оно билось в надежде на мщение, у Барнава от желания быть любимым.
   Королева стремительно прошла во вторую комнату, так сказать, к свету. Не то чтобы она опасалась Барнава и его любви, нет, она знала, сколь почтительна и преданна его любовь, но тем не менее, руководствуясь женским инстинктом, избегала темноты.
   Войдя туда, она села на стул.
   Барнав остановился в дверях и быстрым взглядом обежал крохотную комнатку, освещенную всего лишь двумя свечами.
   Он ждал увидеть короля, на обоих предыдущих его встречах с Марией Антуанеттой тот присутствовал.
   Сегодня его не было. Впервые после прогулки по галерее епископского дворца в Мо Барнав был наедине с королевой.
   Его рука невольно поднялась к сердцу, чтобы умерить его биение.
   - Ах, господин Барнав, - заговорила наконец королева, - я жду вас уже целых два часа.
   После этого упрека, произнесенного столь мягким голосом, что прозвучал он не как обвинение, а скорее как жалоба, Барнав чуть не бросился к ногам королевы; удержала его только почтительность.
   Сердце подсказало ему, что иногда упасть к ногам женщины - значит выказать недостаток почтительности.
   - Увы, государыня, вы правы, - сказал он, - но надеюсь, ваше величество верит, что это произошло не по моей воле.
   - Да, - кивнула королева. - Я знаю, вы преданы монархии.
   - Я предан главным образом королеве, - возразил Барнав, - и хочу, чтобы ваше величество были совершенно уверены в этом.
   - Я в этом не сомневаюсь, господин Барнав. Итак, вы не могли прийти раньше?
   - Я хотел прийти в семь, государыня, но было еще слишком светло, и к тому же на террасе я встретил господина Марата. Как только этот человек смеет приближаться к вашему дворцу?
   - Господина Марата? - переспросила королева с таким видом, словно пыталась припомнить, кто это такой. - Уж не тот ли это газетчик, который пишет против нас?
   - Да. Но пишет он против всех. Его змеиный взгляд преследовал меня, пока я не вышел через ворота Фейанов... Я шел и даже не смел поднять глаза на ваши окна. К счастью, на Королевском мосту я встретил Сен-При.
   - Сен-При? А он кто такой? - осведомилась королева с почти тем же презрением, с каким она только что говорила о Марате. - Актер?
   - Да, государыня, актер, - ответил Барнав. - Но что вы хотите? Это одна из примет нашего времени. Актеры и газетчики, люди, о чьем существовании короли вспоминали раньше только для того, чтобы отдавать им приказы, и те были счастливы исполнять их, так вот, эти люди стали гражданами, которые обладают определенным влиянием, движимы собственными соображениями и действуют по собственному наитию, они являются важными колесиками в той огромной машине, где королевская власть ныне стала главным приводным колесом, и могут сделать много доброго, но и много дурного. Сен-При исправил то, что испортил Марат.
   - Каким образом?
   - Сен-При был в мундире. Я его хорошо знаю, государыня, и подошел к нему поинтересоваться, где он стоит в карауле. К счастью, оказалось, во дворце. Я знал, что могу быть уверен в его сдержанности, и рассказал, что удостоился чести получить аудиенцию у вашего величества.
   - Господин Барнав!
   - Неужели лучше было бы отказаться, - Барнав чуть не сказал .от счастья., но вовремя спохватился, - от чести увидеться с вами и не сообщить важные новости, которые я нес вам?
   - Нет, - согласилась королева. - Вы правильно поступили. Но вы уверены, что можете положиться на господина Сен-При?
   - Государыня, - с глубокой серьезностью произнес Барнав, - настал решительный момент. Поверьте, люди, которые сейчас остались с вами, - ваши преданные друзья, потому что, если завтра - завтра все решится - якобинцы возьмут верх над конституционалистами, ваши друзья станут вашими сообщниками. Вы же видели, закон отводит от вас кару лишь для того, чтобы поразить ваших друзей, которых он именует вашими сообщниками.
   - Да, правда, - согласилась королева. - Так вы говорите, господин Сен-При...
   - Господин Сен-При сказал мне, что будет стоять на карауле в Тюильри с девяти до одиннадцати, постарается получить пост на антресоли и, если ему это удастся, ваше величество за эти два часа сможет отдать мне приказания. Он только посоветовал мне тоже надеть мундир офицера национальной гвардии. Как видите, ваше величество, я последовал его совету.
   - Господин Сен-При был на посту?
   - Да, государыня. Назначение на этот пост обошлось ему в два билета на спектакль, которые он вручил сержанту. Как видите, - улыбнулся Барнав, - взятка всесильна.
   - Господин Марат... господин Сен-При... два билета на спектакль... тихо повторила королева, с ужасом вглядываясь в бездну, откуда выходят крохотные события, от которых в дни революции зависит судьба королей.
   - Не правда ли, государыня, нелепо? - промолвил Барнав. - Это как раз то, что древние называли роком, философы называют случаем, а верующие Провидением.
   Королева взяла двумя пальцами локон, вытянула вперед и с грустью взглянула на него.
   - Вот от этого-то и седеют у меня волосы, - промолвила она.
   Отвлекшись на миг на это грустное обстоятельство, она вновь вернулась к политической ситуации и обратилась к Барнаву:
   - Но мне кажется, я слышала, что вы одержали победу в Национальном собрании.
   - Да, государыня, в Национальном собрании мы одержали победу, но только что потерпели поражение в Якобинском клубе.
   - Господи, я ничего больше не понимаю! - воскликнула королева. - Мне казалось, якобинцы с вами, с господином Ламетом, с господином Дюпором и вы держите их в руках и делаете с ними, что хотите.
   Барнав печально покачал головой.
   - Так было прежде, но в Собрании повеяло новым духом, - сообщил он.
   - Орлеанским, да? - спросила королева.