Страница:
Впрочем, возможно, дело было в том, что им лучше платили за бездействие, чем за труд.
И тут свершилось чудо, по которому можно судить об энтузиазме парижан. Все население города взялось за необъятный труд, который не могли или не желали исполнить несколько тысяч бездельников-мастеровых. В тот самый день, когда распространился слух, что Марсово поле не будет готово к четырнадцатому июля, сто тысяч человек встали и сказали с той твердостью, какая всегда присуща воле народной и воле Божьей: "Оно будет готово."
К мэру явились депутаты от имени этих ста тысяч тружеников, и было заключено соглашение: чтобы не мешать работам, ведущимся днем, добровольцам отведут ночь.
Вечером того же дня, когда пушечный залп известил об окончании дневных трудов, наступил час ночной работы.
И как только грянул залп, с четырех сторон, со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа, Марсово поле было взято приступом.
Каждый пришел со своим инструментом: лопатой, мотыгой, заступом или тачкой.
Другие прикатили бочки с вином, принесли скрипки, гитары, барабаны и флейты.
Все возрасты, полы, сословия смешались; граждане, аббаты, солдаты, монахи, прекрасные дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы размахивали лопатами, толкали тачки или повозки; дети шли впереди и несли факелы; позади шли оркестры, составленные из всевозможных инструментов, и надо всей этой неразберихой, шумом, гамом парила песня "Дело пойдет., которую распевал огромный хор в сто тысяч голосов и на которую откликались триста тысяч голосов изо всех уголков Франции.
Среди самых неистовых тружеников можно было заметить двоих, одетых в мундиры и явившихся в числе первых: один из них, лет сорока, был крепок и коренаст, но лицо его было мрачно.
Он не пел и почти не говорил.
Другой был молод, лет двадцати, с открытым и радостным лицом, с большими синими глазами, белозубый, белокурый, уверенно стоявший на своих огромных ногах с узловатыми коленями; своими могучими руками он поднимал непомерные тяжести; он толкал тачку или повозку, никогда не выбиваясь из сил, никогда не отдыхая, и все время распевал да поглядывал краем глаза на своего товарища, обращался к нему с замечаниями, на которые тот не отвечал, подносил ему стакан вина, которое тот отвергал, и снова возвращался на свое место и принимался трудиться за десятерых, а петь за двадцатерых.
Эти двое были депутатами от нового департамента Эны, удаленного от Парижа всего на каких-нибудь десять лье; услыхав о нехватке рабочих рук, они поскорее примчались, чтобы трудиться - первый молча, а второй весело и шумно - сообща со всеми.
Эти двое были Бийо и Питу.
Расскажем о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж. То есть в ночь с пятого на шестое июля, в тот самый миг, когда мы их признали, пока они изо всех сил участвовали в общем труде.
XXXVII
ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ НАМ СТАНОВИТСЯ ЯСНО, ЧТО ПРОИЗОШЛО С КАТРИН, НО НЕ ЯСНО,
ЧТО БУДЕТ С НЕЙ ДАЛЬШЕ
В ночь с пятого на шестое июля, около одиннадцати часов вечера, доктор Рейналь, который только что лег спать в надежде - столь часто тщетной у хирургов и докторов - спокойно отдохнуть до утра, итак, в эту самую ночь доктор Рейналь был разбужен тремя могучими ударами в дверь.
Как мы знаем, у доброго доктора было заведено самому отворять, если в дверь к нему стучались или звонили ночью, чтоб как можно скорее увидеть людей, испытывавших в нем нужду.
На сей раз, как всегда, он соскочил с кровати, накинул халат, сунул ноги в туфли и со всей поспешностью спустился по узкой лесенке.
Но как он ни торопился, ожидание показалось его ночному посетителю чересчур долгим: он принялся вразнобой колотить в дверь и колотил, покуда она не отворилась.
Доктор Рейналь узнал того же лакея, который однажды ночью приезжал к нему, чтобы отвезти к виконту Изидору де Шарни.
- Вот как! - воскликнул доктор, узнав посетителя. - Опять вы, друг мой? Надеюсь, вы понимаете, что я вас не упрекаю! Но если ваш господин опять ранен, ему следует быть осторожнее: не нужно ходить туда, где с неба сыплются пули.
- Нет, сударь, - отвечал лакей, - я пришел к вам не ради моего господина и не из-за ранения, хотя дело столь же спешное. Одевайтесь; вот конь, сударь, вас ждут.
Для того чтобы одеться, доктору никогда не требовалось больше пяти минут. На сей раз, уловив по тону лакея, а главное, по настойчивости, с которой тот стучал, что его присутствие необходимо как можно скорее, он оделся за четыре минуты.
- Я готов, - сказал он, выйдя спустя совсем немного времени после того, как ушел в дом.
Лакей, не спешиваясь, держал в руках поводья лошади, предназначавшейся для доктора Рейналя; тот немедля вскочил в седло и вместо того, чтобы взять налево, как это было в прошлый раз, свернул направо вслед за лакеем, который скакал впереди, указывая дорогу.
На сей раз его везли в сторону, противоположную Бурсонну.
Он пересек парк, углубился в лес, оставив Арамон по левую руку, и вскоре очутился в столь густой и неровной части леса, что ехать верхом становилось все труднее.
Внезапно какой-то человек, прятавшийся за деревом, пошевелился и тем привлек его внимание.
- Это вы, доктор? - спросил человек.
Доктор, который придержал было коня, не зная, что на уме у этого встречного, по голосу догадался, что перед ним виконт Изидор де Шарни.
- Да, - сказал он, - это я. Куда это вы меня тащите, господин виконт?
- Скоро увидите, - отвечал Изидор. - Прошу вас спешиться и идти за мной.
Доктор спешился; он начинал понимать, в чем дело.
- Вот оно что! - проговорил он. - Речь идет о родах, держу пари.
Изидор схватил его за руку.
- Верно, доктор, а потому обещайте мне держать все происходящее в тайне, хорошо?
Доктор пожал плечами, словно желая сказать: "Да не беспокойтесь вы, Бога ради, мне не впервой!."
- Тогда идите за мной, - сказал Изидор, отвечая его мыслям.
И, продираясь сквозь дикий терновник по сухим, хрустким листьям, под темной сенью гигантских буков, сквозь трепещущую листву которых время от времени мелькали мерцающие звезды, оба спустились в такую низину, куда не смогла бы проникнуть ни одна лошадь.
Несколько мгновений спустя доктор завидел верх глыбы Клуи.
- Вот оно что! - сказал он. - Уж не в хижину ли старины Клуи мы идем?
- Не совсем, - отозвался Изидор, - но это неподалеку от нее.
И, обогнув огромную скалу, он подвел доктора к двери небольшого кирпичного строения, примыкавшего к хижине старого гвардейца, так что со стороны можно было подумать - все на самом деле так и думали, - что старик сделал эту пристройку к своему жилищу, чтобы ему было попросторнее.
Правда, одного взгляда внутрь домика было достаточно, чтобы убедиться, что это не так, даже если бы в комнате не было Катрин, лежавшей в постели.
Стены, оклеенные красивыми обоями; шторы, гармонирующие с обоями, на обоих окнах; между окнами - изящное зеркало; под зеркалом - туалет со всеми необходимыми принадлежностями из фарфора; два стула, два кресла, маленькая кушетка, маленький книжный шкаф - таково было убранство этой комнатки, открывавшейся взору посетителя; говоря сегодняшним языком, в ней царил почти полный комфорт.
Но взгляд доброго доктора не задержался на убранстве. Он увидел женщину в постели и поспешил прямо к страдалице.
Заметив доктора, Катрин закрыла лицо обеими руками, не в силах ни сдержать рыданий, ни скрыть слезы.
Изидор подошел к ней и окликнул по имени; она бросилась в его объятия.
- Доктор, - сказал молодой человек, - вверяю вам жизнь и честь этого создания: сегодня она всего лишь моя возлюбленная, но надеюсь, что придет день, когда я назову ее женой.
- Ах, как ты великодушен, мой милый Изидор, что по доброте своей говоришь мне такие вещи! Ведь ты же знаешь, я бедная девушка и никогда не смогу стать виконтессой де Шарни. Но все равно я благодарю тебя; ты понимаешь, что мне понадобятся силы, и хочешь меня поддержать; успокойся, у меня хватит мужества, и в подтверждение я сейчас сделаю самое трудное: покажусь вам с открытым лицом, дорогой доктор, и протяну вам руку.
И она подала руку доктору Рейналю.
В тот миг, когда доктор коснулся ее руки, эта рука судорожно сжалась от приступа боли, который был еще мучительнее, чем все, что довелось Катрин испытать до сих пор.
Врач выразительно взглянул на Изидора, и тот понял, что роды начались.
Молодой человек опустился на колени перед постелью роженицы.
- Катрин, мое милое дитя, - обратился он к ней, - мне, конечно, следовало бы остаться здесь, рядом с тобой, чтобы ободрять тебя и поддерживать, но я боюсь, что мне недостанет сил, и все же, если ты этого желаешь...
Катрин обвила рукой шею Изидора.
- Иди, - сказала она, - иди; благодарю тебя за то, что ты настолько меня любишь, что не в силах видеть мои мучения.
Изидор прижался губами к губам бедного создания, еще раз пожал руку доктору Рейналю и бросился вон из комнаты.
Два часа он блуждал, как те тени, о которых пишет Данте, которые ни на миг не могут остановиться и отдохнуть, а стоит им остановиться, как черт гонит их дальше, вонзая в них свой железный трезубец. Описав у дома более или менее широкий круг, он всякий раз возвращался к двери, за которой вершилось мучительное таинство родов. Но тут же его ушей достигал крик Катрин, который обрушивался на него, как железный трезубец на грешника, и вновь гнал его прочь, заставляя без конца удаляться от цели, к которой он возвращался все снова и снова.
Наконец посреди темноты ему послышалось, что его зовет голос доктора и еще один, более слабый и более нежный. В два прыжка он очутился у двери, которая на сей раз была отворена и на пороге которой его ждал доктор с младенцем на руках.
- Увы, увы, Изидор, - сказала Катрин, - теперь я дважды принадлежу тебе: я и твоя возлюбленная, и мать твоего ребенка!
Неделю спустя в тот же час, в ночь с тринадцатого на четырнадцатое июля, дверь снова отворилась; двое мужчин несли в носилках мать и дитя, которых сопровождал верхом на коне молодой человек, все время напоминавший носильщикам, что следует быть как можно осторожнее. Добравшись до большой дороги, что вела из Арамона в Виллер-Котре, процессия повстречалась с отменной берлиной, запряженной тремя лошадьми; в нее села мать с младенцем.
Молодой человек отдал слуге кое-какие распоряжения, спешился, бросил ему повод своего коня и в свою очередь сел в карету, которая, не останавливаясь в Виллер-Котре и не заезжая туда, обогнула парк от фазаньего двора до конца улицы Ларни, а оттуда во всю прыть покатила по парижской дороге.
Перед отъездом молодой человек оставил кошелек с золотыми для передачи папаше Клуи, а женщина - письмо, адресованное Питу.
Доктор Рейналь ручался, что, поскольку мать быстро оправляется после родов, а ребенок здоровый и крепкий (между прочим, это был мальчик), поездка из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не должна им повредить.
Получив эти заверения, Изидор решился уехать; это было необходимо, потому что скоро должны были вернуться Бийо и Питу.
Богу, до поры до времени благоприятствующему тем, от кого он позже зачастую, как может показаться, отступается, было угодно, чтобы роды свершились в отсутствие Бийо, который, впрочем, не знал, где прячется его дочь, и Питу, который в наивности своей и не подозревал, что Катрин беременна.
Около пяти утра карета подъехала к воротам Сен-Жермен, но не смогла пересечь бульвары из-за огромного скопления народа, привлеченного праздником.
Катрин отважилась выглянуть из дверцы, но в тот же миг с криком отпрянула и уткнулась в грудь Изидору.
Первые же двое, кого она увидела и узнала среди представителей, откомандированных на праздник федерации, были Бийо и Питу.
XXXVIII
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ 1790 ГОДА
Благодаря участию всего Парижа тот труд, который доложен был превратить огромную равнину в дол, окруженный двумя холмами, был завершен вечером тринадцатого июля.
Многие труженики, желая быть уверенными, что назавтра найдут себе место, ночевали тут же, как ночуют победители на поле сражения.
Бийо и Питу присоединились к другим представителям и заняли среди них место на бульваре. Как мы уже знаем, случаю было угодно, чтобы депутатам от департамента Эны отвели то самое место, где оказалась карета, которая доставила в Париж Катрин и ее дитя.
Эта шеренга, состоявшая из одних депутатов, тянулась от Бастилии до самого бульвара Благовещения.
Каждый лез вон из кожи, чтобы получше принять желанных гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы, эти старшие дети свободы, победители Бастилии поспешили им навстречу до самого Сен-Сира и встретили с почетом.
Много было случаев, являвших собой удивительные примеры бескорыстия и патриотизма.
Хозяева постоялых дворов сговорились и по общему решению не только не взвинтили цены, но снизили их. Вот вам пример бескорыстия.
Журналисты, ведущие между собой неумолимую повседневную борьбу и нападающие друг на друга со страстью, которая подогревает всеобщую ненависть вместо того, чтобы ее умерять, так вот, журналисты - по крайней мере двое из них, Лустало и Камил Демулен, - предложили заключить союзный пакт между всеми пишущими. Они отказались от всякого соперничества, от всякой ревности; они поклялись отныне соревноваться лишь в том, что содействует общественному благу. Вот вам пример патриотизма.
К сожалению, их предложение не нашло отклика в прессе и поныне остается не более чем возвышенной утопией, каковой, вероятно, пребудет и впредь.
Со своей стороны Собрание тоже получило мощную порцию электрических разрядов, колебавших Францию наподобие землетрясения. За несколько дней до того оно по предложению гг. Монморанси и Лафайета отменило наследственное дворянство, которое защищал аббат Мори, сын деревенского башмачника.
Еще в феврале месяце Собрание отменило наследственное право там, где оно чинило зло. По поводу повешения братьев Агасс, которые были осуждены за подделку векселей, Собрание постановило, что отныне ни дети, ни родители преступников не будут опозорены казнью их близких.
Между прочим, в тот самый день, когда Собрание отменило наследственную передачу привилегий, как отменило наследственную передачу кар, перед Собранием предстал некий немец, явившийся с берегов Рейна, сменивший данные ему при рождении имена Иоганн Батист на имя Анахарсис - Анахарсис Клоотс, - прусский барон, родившийся в Клеве, предстал и объявил себя депутатом рода человеческого. Он привел с собой два десятка людей, принадлежавших к разным народам и одетых в национальные костюмы, всех сплошь изгнанников, и явился во имя народов просить для них у единственных законных правителей места на празднике федерации.
Оратору от лица рода человеческого было даровано место на празднике.
С другой стороны, влияние Мирабо сказывалось все сильнее: благодаря этому могущественному соратнику двор приобрел сторонников не только в рядах правых, но и из числа левых. Собрание едва не с энтузиазмом проголосовало за предоставление по цивильному листу королю двадцати четырех миллионов, а королеве четырех миллионов.
В общем, к ним возвращались двести восемь тысяч франков долгов, которые они оплатили красноречивому трибуну, и шесть тысяч ливров ренты, которые они выплачивали ему ежемесячно.
Впрочем, Мирабо, казалось, не ошибся насчет настроения провинций; те из представителей, что были приняты Людовиком XVI, распространили в Париже восторженное отношение к Национальному собранию, но в то же время и религиозное преклонение перед королевской властью. Они снимали шляпы перед г-ном Байи с криком: "Да здравствует нация!. - но перед Людовиком XVI они опускались на колени и слагали свои шпаги к его ногам с криком: "Да здравствует король!.
К несчастью, король, натура не слишком поэтическая и не слишком рыцарственная, слабо отзывался на все эти душевные порывы.
К несчастью, королева, слишком гордая, слишком, если можно так выразиться, проникнутая лотарингским духом, не придавала этим идущим от сердца свидетельствам того значения, какого они заслуживали.
И потом - несчастная женщина! - на дне своей души она таила нечто мрачное, нечто сродни тем темным пятнам, которые покрывают солнечный диск.
Этим мрачным темным пятном, разъедавшим ей сердце, была разлука с Шарни.
Шарни, конечно, мог бы уже вернуться, но оставался при г-не де Буйе.
Когда она встречалась с Мирабо, на мгновение у нее промелькнула мысль пококетничать с этим человеком развлечения ради. Ее королевскому и женскому самолюбию было бы лестно видеть могущественного гения склонившимся к ее ногам; но, в сущности, что значит для сердца гений? Какое дело страстям до утех самолюбия, до побед, одержанных гордыней? Прежде всего, королева своим женским зрением видела в Мирабо человека из плоти и крови, человека с нездоровой тучностью, с морщинистыми впалыми щеками, в шрамах и рытвинах от оспы, с покрасневшими глазами, с опухшим горлом; она тут же сравнила с ним Шарни, изящного дворянина в расцвете лет и красоты, облаченного в блестящий мундир, который придавал ему несравненный воинственный вид, меж тем как Мирабо в штатском платье был похож, когда гений не одушевлял его властного лица, на переодетого каноника. Она пожала плечами; она испустила глубокий вздох; глазами, покрасневшими от ночных бдений и слез, она измерила разделявшее их расстояние и замирающим голосом, в котором дрожали рыдания, прошептала: "Шарни, мой Шарни!."
Что значили для этой женщины в такие минуты народы, припавшие к ее ногам? Что значили для нее эти людские волны, подобно приливу гонимые небесными вихрями и разбивающиеся о ступеньки трона с криком: "Да здравствует король! Да здравствует королева!.? Если бы знакомый голос шепнул ей на ухо: "Мария, я ни в чем не изменился! Антуанетта, я вас люблю!. - она бы поверила, что вокруг нее все по-прежнему, и эти слова больше успокоили бы ей сердце, скорее разгладили чело, чем все клики, обещания и клятвы.
Но как бы то ни было, в свой срок настало четырнадцатое июля, принеся с собой великие и малые события, которые все вместе составляют историю убогих и могущественных, историю народа и монархии. Этот день четырнадцатого июля, словно не желая знать, что ему суждено освещать неслыханное, небывалое, великолепное зрелище, явился омраченный тучами, дыша ветром и дождем.
Но одно из достоинств французского народа состоит в том, что он смеется над чем угодно, даже над дождем в праздничные дни.
Парижские национальные гвардейцы и представители от провинций, толпившиеся на бульварах с пяти утра, измокшие под дождем и умиравшие с голоду, смеялись и пели.
Правда парижское население, не властное защитить их от дождя, задумало по крайней мере спасти их от голода.
Изо всех окон на веревках им начали спускать хлеб, сыр и бутылки вина.
Это делалось на всех улицах, по которым они проходили. Покуда они проходили, сто пятьдесят тысяч людей заняли места на пригорках Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч стояли за их спинами.
Что до амфитеатров Шайо и Пасси, они были до отказа забиты зрителями, число которых не поддавалось учету.
Великолепный цирк, гигантский амфитеатр, величественная арена, где состоялся праздник объединения Франции, а когда-нибудь, быть может, призойдет объединение всего мира!
Увидим мы этот праздник или не увидим - не все ли равно? Его увидят наши сыновья, увидит мир.
Одно из величайших заблуждений человека заключается в том, что он воображает, будто весь мир целиком существует для того, чтобы он прожил в нем свою краткую жизнь, меж тем как на самом деле из переплетения этих бесконечных кратких, эфемерных, невидимых, кроме как оку Господню, существований и состоит время - тот более или менее долгий период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами приглядывающая за народами, вершит свой таинственный труд и продолжает непрерывное дело сотворения мира.
О да, наверняка все, кто там был, верили, что скоро поймают, ухватят за оба крыла летучую богиню, которая зовется Свободой, вечно ускользает и скрывается из виду, чтобы всякий раз вернуться еще более гордой и сверкающей.
И эти люди заблуждались, как позже заблуждались их сыновья, думавшие, что они ее утратили.
И какою же радостью, каким доверием были проникнуты все эти люди - и те, что ждали, сидя или стоя, и те, что, перейдя реку по деревянному мосту, наведенному близ Шайо, через Триумфальную арку хлынули на Марсово поле!
По мере того как подходили отряды представителей, изо всех уст вырывались, рождаясь в сердцах, оглушительные крики ликования, а может быть, отчасти и изумления перед открывавшейся взору картиной.
В самом деле, никогда еще глазам человеческим не являлось подобное зрелище.
Марсово поле преобразилось словно по волшебству. Равнина меньше чем за месяц превратилась в долину окружностью в целое лье.
И на прямоугольных склонах вокруг долины разместились, стоя и сидя, триста тысяч человек.
Посреди возвышался Алтарь отечества, к которому вели четыре лестницы - по одной с каждой стороны обелиска, венчавшего алтарь.
На каждом углу монумента было по сосуду, в которых курился ладан: Национальное собрание решило, что отныне его будут воскурять не только Богу.
На каждой из четырех граней обелиска виднелись надписи, возвещавшие миру, что французский народ свободен, и призывавшие прочие нации последовать его примеру.
О, как радовались наши отцы! Их радость при виде этой картины была так безудержна, так глубока и искренна, что ее отголоски дошли и до нас.
Между тем в небесах, как во времена древности, творились знамения.
Безжалостные ливни, ураганные ветры, темные тучи предвещали тысяча семьсот девяносто третий, тысяча восемьсот четырнадцатый, тысяча восемьсот пятнадцатый годы!
Но посреди непогоды иногда проглядывало яркое солнце, сулившее тысяча восемьсот тридцатый, тысяча восемьсот сорок восьмой.
И если бы явился пророк и предсказал этим миллионам людей их будущее - как бы они его приняли?
Так же, как греки Калхаса, как троянцы Кассандру!
Но в этот день звучали только два голоса: то были голос веры и отвечавший ему голос надежды.
Перед корпусами Военной школы были построены галереи.
Эти галереи, затянутые драпировками и увенчанные трехцветными флагами, были приготовлены для королевы, придворных и Национального собрания.
Два одинаковых трона, возвышавшихся на расстоянии в три фута один от другого, предназначались королю и председателю Собрания.
Король, назначенный - только на этот день! - верховным главнокомандующим французской национальной гвардией, передал свои полномочия Лафайету.
Итак, Лафайет в этот день оказался главнокомандующим над шестью миллионами вооруженных людей.
Его удача спешила к своему зениту. Масштабами превосходя его собственные масштабы, она неизбежно должна была вскоре пойти на убыль и погаснуть.
В этот день она дошла до апогея, но, подобно фантастическим ночным призракам, что, увеличиваясь, постепенно достигают человеческих размеров, она лишь затем выросла сверх всякой меры, чтобы обратиться в пар, развеяться и исчезнуть.
Однако праздник федерации происходил на самом деле, и происходившее не вызывало сомнений.
Все было явью: народ, который вскоре заявит, что с него хватит; король, чья голова скоро слетит с плеч; генералиссимус, чей белый конь вскоре умчит седока в изгнание.
Между тем под этим зимним дождем, под порывами ненастья, при свете редких лучей бледного солнца, еле-еле пробивавшегося сквозь темную пелену туч, представители через три пролета Триумфальной арки вступили на обширную арену; этот авангард, составлявший около двадцати пяти тысяч человек, выстроился двумя концентрическими кругами по всей окружности цирка; далее появились парижские выборщики, за ними представители Коммуны и, наконец, Национальное собрание.
Все эти отряды, которым было отведено место на галереях, пристроенных к Военной школе, шли прямо через поле; подобно волне, набегающей на скалу, они лишь раздались, чтобы обогнуть Алтарь отечества, вновь сомкнувшись за ним, и передние уже успели приблизиться к галереям, в то время как хвост колонны, подобной гигантской змее, еще делал последний поворот перед Триумфальной аркой.
За выборщиками, представителями Коммуны и Национальным собранием шли все остальные: представители провинций, военные депутации, национальная гвардия.
Каждый департамент в знак отличия нес свое собственное знамя, но знамена эти обвивал, охватывал, окружал гигантский пояс из трехцветных знамен, твердивших глазам и сердцам присутствующих два слова, единственные два слова, ведущие на великие деяния народы, послушные Божьему замыслу. Отечество и единство - вот эти слова.
В одно и то же время председатель Национального собрания поднялся на свой трон, король на свой, а королева заняла место на трибуне.
Увы, несчастная королева! Ее свита была ничтожна. Лучшие подруги Марии Антуанетты испугались и бросили ее; узнай они, что благодаря Мирабо король получил двадцать четыре миллиона на личные расходы, - быть может, некоторые из них и вернулись бы; однако они этого не знали.
Что же касается того человека, которого тщетно искали глаза Марии Антуанетты, то она знала: его не привлекли бы к ней ни золото, ни могущество.
И тут свершилось чудо, по которому можно судить об энтузиазме парижан. Все население города взялось за необъятный труд, который не могли или не желали исполнить несколько тысяч бездельников-мастеровых. В тот самый день, когда распространился слух, что Марсово поле не будет готово к четырнадцатому июля, сто тысяч человек встали и сказали с той твердостью, какая всегда присуща воле народной и воле Божьей: "Оно будет готово."
К мэру явились депутаты от имени этих ста тысяч тружеников, и было заключено соглашение: чтобы не мешать работам, ведущимся днем, добровольцам отведут ночь.
Вечером того же дня, когда пушечный залп известил об окончании дневных трудов, наступил час ночной работы.
И как только грянул залп, с четырех сторон, со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа, Марсово поле было взято приступом.
Каждый пришел со своим инструментом: лопатой, мотыгой, заступом или тачкой.
Другие прикатили бочки с вином, принесли скрипки, гитары, барабаны и флейты.
Все возрасты, полы, сословия смешались; граждане, аббаты, солдаты, монахи, прекрасные дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы размахивали лопатами, толкали тачки или повозки; дети шли впереди и несли факелы; позади шли оркестры, составленные из всевозможных инструментов, и надо всей этой неразберихой, шумом, гамом парила песня "Дело пойдет., которую распевал огромный хор в сто тысяч голосов и на которую откликались триста тысяч голосов изо всех уголков Франции.
Среди самых неистовых тружеников можно было заметить двоих, одетых в мундиры и явившихся в числе первых: один из них, лет сорока, был крепок и коренаст, но лицо его было мрачно.
Он не пел и почти не говорил.
Другой был молод, лет двадцати, с открытым и радостным лицом, с большими синими глазами, белозубый, белокурый, уверенно стоявший на своих огромных ногах с узловатыми коленями; своими могучими руками он поднимал непомерные тяжести; он толкал тачку или повозку, никогда не выбиваясь из сил, никогда не отдыхая, и все время распевал да поглядывал краем глаза на своего товарища, обращался к нему с замечаниями, на которые тот не отвечал, подносил ему стакан вина, которое тот отвергал, и снова возвращался на свое место и принимался трудиться за десятерых, а петь за двадцатерых.
Эти двое были депутатами от нового департамента Эны, удаленного от Парижа всего на каких-нибудь десять лье; услыхав о нехватке рабочих рук, они поскорее примчались, чтобы трудиться - первый молча, а второй весело и шумно - сообща со всеми.
Эти двое были Бийо и Питу.
Расскажем о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж. То есть в ночь с пятого на шестое июля, в тот самый миг, когда мы их признали, пока они изо всех сил участвовали в общем труде.
XXXVII
ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ НАМ СТАНОВИТСЯ ЯСНО, ЧТО ПРОИЗОШЛО С КАТРИН, НО НЕ ЯСНО,
ЧТО БУДЕТ С НЕЙ ДАЛЬШЕ
В ночь с пятого на шестое июля, около одиннадцати часов вечера, доктор Рейналь, который только что лег спать в надежде - столь часто тщетной у хирургов и докторов - спокойно отдохнуть до утра, итак, в эту самую ночь доктор Рейналь был разбужен тремя могучими ударами в дверь.
Как мы знаем, у доброго доктора было заведено самому отворять, если в дверь к нему стучались или звонили ночью, чтоб как можно скорее увидеть людей, испытывавших в нем нужду.
На сей раз, как всегда, он соскочил с кровати, накинул халат, сунул ноги в туфли и со всей поспешностью спустился по узкой лесенке.
Но как он ни торопился, ожидание показалось его ночному посетителю чересчур долгим: он принялся вразнобой колотить в дверь и колотил, покуда она не отворилась.
Доктор Рейналь узнал того же лакея, который однажды ночью приезжал к нему, чтобы отвезти к виконту Изидору де Шарни.
- Вот как! - воскликнул доктор, узнав посетителя. - Опять вы, друг мой? Надеюсь, вы понимаете, что я вас не упрекаю! Но если ваш господин опять ранен, ему следует быть осторожнее: не нужно ходить туда, где с неба сыплются пули.
- Нет, сударь, - отвечал лакей, - я пришел к вам не ради моего господина и не из-за ранения, хотя дело столь же спешное. Одевайтесь; вот конь, сударь, вас ждут.
Для того чтобы одеться, доктору никогда не требовалось больше пяти минут. На сей раз, уловив по тону лакея, а главное, по настойчивости, с которой тот стучал, что его присутствие необходимо как можно скорее, он оделся за четыре минуты.
- Я готов, - сказал он, выйдя спустя совсем немного времени после того, как ушел в дом.
Лакей, не спешиваясь, держал в руках поводья лошади, предназначавшейся для доктора Рейналя; тот немедля вскочил в седло и вместо того, чтобы взять налево, как это было в прошлый раз, свернул направо вслед за лакеем, который скакал впереди, указывая дорогу.
На сей раз его везли в сторону, противоположную Бурсонну.
Он пересек парк, углубился в лес, оставив Арамон по левую руку, и вскоре очутился в столь густой и неровной части леса, что ехать верхом становилось все труднее.
Внезапно какой-то человек, прятавшийся за деревом, пошевелился и тем привлек его внимание.
- Это вы, доктор? - спросил человек.
Доктор, который придержал было коня, не зная, что на уме у этого встречного, по голосу догадался, что перед ним виконт Изидор де Шарни.
- Да, - сказал он, - это я. Куда это вы меня тащите, господин виконт?
- Скоро увидите, - отвечал Изидор. - Прошу вас спешиться и идти за мной.
Доктор спешился; он начинал понимать, в чем дело.
- Вот оно что! - проговорил он. - Речь идет о родах, держу пари.
Изидор схватил его за руку.
- Верно, доктор, а потому обещайте мне держать все происходящее в тайне, хорошо?
Доктор пожал плечами, словно желая сказать: "Да не беспокойтесь вы, Бога ради, мне не впервой!."
- Тогда идите за мной, - сказал Изидор, отвечая его мыслям.
И, продираясь сквозь дикий терновник по сухим, хрустким листьям, под темной сенью гигантских буков, сквозь трепещущую листву которых время от времени мелькали мерцающие звезды, оба спустились в такую низину, куда не смогла бы проникнуть ни одна лошадь.
Несколько мгновений спустя доктор завидел верх глыбы Клуи.
- Вот оно что! - сказал он. - Уж не в хижину ли старины Клуи мы идем?
- Не совсем, - отозвался Изидор, - но это неподалеку от нее.
И, обогнув огромную скалу, он подвел доктора к двери небольшого кирпичного строения, примыкавшего к хижине старого гвардейца, так что со стороны можно было подумать - все на самом деле так и думали, - что старик сделал эту пристройку к своему жилищу, чтобы ему было попросторнее.
Правда, одного взгляда внутрь домика было достаточно, чтобы убедиться, что это не так, даже если бы в комнате не было Катрин, лежавшей в постели.
Стены, оклеенные красивыми обоями; шторы, гармонирующие с обоями, на обоих окнах; между окнами - изящное зеркало; под зеркалом - туалет со всеми необходимыми принадлежностями из фарфора; два стула, два кресла, маленькая кушетка, маленький книжный шкаф - таково было убранство этой комнатки, открывавшейся взору посетителя; говоря сегодняшним языком, в ней царил почти полный комфорт.
Но взгляд доброго доктора не задержался на убранстве. Он увидел женщину в постели и поспешил прямо к страдалице.
Заметив доктора, Катрин закрыла лицо обеими руками, не в силах ни сдержать рыданий, ни скрыть слезы.
Изидор подошел к ней и окликнул по имени; она бросилась в его объятия.
- Доктор, - сказал молодой человек, - вверяю вам жизнь и честь этого создания: сегодня она всего лишь моя возлюбленная, но надеюсь, что придет день, когда я назову ее женой.
- Ах, как ты великодушен, мой милый Изидор, что по доброте своей говоришь мне такие вещи! Ведь ты же знаешь, я бедная девушка и никогда не смогу стать виконтессой де Шарни. Но все равно я благодарю тебя; ты понимаешь, что мне понадобятся силы, и хочешь меня поддержать; успокойся, у меня хватит мужества, и в подтверждение я сейчас сделаю самое трудное: покажусь вам с открытым лицом, дорогой доктор, и протяну вам руку.
И она подала руку доктору Рейналю.
В тот миг, когда доктор коснулся ее руки, эта рука судорожно сжалась от приступа боли, который был еще мучительнее, чем все, что довелось Катрин испытать до сих пор.
Врач выразительно взглянул на Изидора, и тот понял, что роды начались.
Молодой человек опустился на колени перед постелью роженицы.
- Катрин, мое милое дитя, - обратился он к ней, - мне, конечно, следовало бы остаться здесь, рядом с тобой, чтобы ободрять тебя и поддерживать, но я боюсь, что мне недостанет сил, и все же, если ты этого желаешь...
Катрин обвила рукой шею Изидора.
- Иди, - сказала она, - иди; благодарю тебя за то, что ты настолько меня любишь, что не в силах видеть мои мучения.
Изидор прижался губами к губам бедного создания, еще раз пожал руку доктору Рейналю и бросился вон из комнаты.
Два часа он блуждал, как те тени, о которых пишет Данте, которые ни на миг не могут остановиться и отдохнуть, а стоит им остановиться, как черт гонит их дальше, вонзая в них свой железный трезубец. Описав у дома более или менее широкий круг, он всякий раз возвращался к двери, за которой вершилось мучительное таинство родов. Но тут же его ушей достигал крик Катрин, который обрушивался на него, как железный трезубец на грешника, и вновь гнал его прочь, заставляя без конца удаляться от цели, к которой он возвращался все снова и снова.
Наконец посреди темноты ему послышалось, что его зовет голос доктора и еще один, более слабый и более нежный. В два прыжка он очутился у двери, которая на сей раз была отворена и на пороге которой его ждал доктор с младенцем на руках.
- Увы, увы, Изидор, - сказала Катрин, - теперь я дважды принадлежу тебе: я и твоя возлюбленная, и мать твоего ребенка!
Неделю спустя в тот же час, в ночь с тринадцатого на четырнадцатое июля, дверь снова отворилась; двое мужчин несли в носилках мать и дитя, которых сопровождал верхом на коне молодой человек, все время напоминавший носильщикам, что следует быть как можно осторожнее. Добравшись до большой дороги, что вела из Арамона в Виллер-Котре, процессия повстречалась с отменной берлиной, запряженной тремя лошадьми; в нее села мать с младенцем.
Молодой человек отдал слуге кое-какие распоряжения, спешился, бросил ему повод своего коня и в свою очередь сел в карету, которая, не останавливаясь в Виллер-Котре и не заезжая туда, обогнула парк от фазаньего двора до конца улицы Ларни, а оттуда во всю прыть покатила по парижской дороге.
Перед отъездом молодой человек оставил кошелек с золотыми для передачи папаше Клуи, а женщина - письмо, адресованное Питу.
Доктор Рейналь ручался, что, поскольку мать быстро оправляется после родов, а ребенок здоровый и крепкий (между прочим, это был мальчик), поездка из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не должна им повредить.
Получив эти заверения, Изидор решился уехать; это было необходимо, потому что скоро должны были вернуться Бийо и Питу.
Богу, до поры до времени благоприятствующему тем, от кого он позже зачастую, как может показаться, отступается, было угодно, чтобы роды свершились в отсутствие Бийо, который, впрочем, не знал, где прячется его дочь, и Питу, который в наивности своей и не подозревал, что Катрин беременна.
Около пяти утра карета подъехала к воротам Сен-Жермен, но не смогла пересечь бульвары из-за огромного скопления народа, привлеченного праздником.
Катрин отважилась выглянуть из дверцы, но в тот же миг с криком отпрянула и уткнулась в грудь Изидору.
Первые же двое, кого она увидела и узнала среди представителей, откомандированных на праздник федерации, были Бийо и Питу.
XXXVIII
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ 1790 ГОДА
Благодаря участию всего Парижа тот труд, который доложен был превратить огромную равнину в дол, окруженный двумя холмами, был завершен вечером тринадцатого июля.
Многие труженики, желая быть уверенными, что назавтра найдут себе место, ночевали тут же, как ночуют победители на поле сражения.
Бийо и Питу присоединились к другим представителям и заняли среди них место на бульваре. Как мы уже знаем, случаю было угодно, чтобы депутатам от департамента Эны отвели то самое место, где оказалась карета, которая доставила в Париж Катрин и ее дитя.
Эта шеренга, состоявшая из одних депутатов, тянулась от Бастилии до самого бульвара Благовещения.
Каждый лез вон из кожи, чтобы получше принять желанных гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы, эти старшие дети свободы, победители Бастилии поспешили им навстречу до самого Сен-Сира и встретили с почетом.
Много было случаев, являвших собой удивительные примеры бескорыстия и патриотизма.
Хозяева постоялых дворов сговорились и по общему решению не только не взвинтили цены, но снизили их. Вот вам пример бескорыстия.
Журналисты, ведущие между собой неумолимую повседневную борьбу и нападающие друг на друга со страстью, которая подогревает всеобщую ненависть вместо того, чтобы ее умерять, так вот, журналисты - по крайней мере двое из них, Лустало и Камил Демулен, - предложили заключить союзный пакт между всеми пишущими. Они отказались от всякого соперничества, от всякой ревности; они поклялись отныне соревноваться лишь в том, что содействует общественному благу. Вот вам пример патриотизма.
К сожалению, их предложение не нашло отклика в прессе и поныне остается не более чем возвышенной утопией, каковой, вероятно, пребудет и впредь.
Со своей стороны Собрание тоже получило мощную порцию электрических разрядов, колебавших Францию наподобие землетрясения. За несколько дней до того оно по предложению гг. Монморанси и Лафайета отменило наследственное дворянство, которое защищал аббат Мори, сын деревенского башмачника.
Еще в феврале месяце Собрание отменило наследственное право там, где оно чинило зло. По поводу повешения братьев Агасс, которые были осуждены за подделку векселей, Собрание постановило, что отныне ни дети, ни родители преступников не будут опозорены казнью их близких.
Между прочим, в тот самый день, когда Собрание отменило наследственную передачу привилегий, как отменило наследственную передачу кар, перед Собранием предстал некий немец, явившийся с берегов Рейна, сменивший данные ему при рождении имена Иоганн Батист на имя Анахарсис - Анахарсис Клоотс, - прусский барон, родившийся в Клеве, предстал и объявил себя депутатом рода человеческого. Он привел с собой два десятка людей, принадлежавших к разным народам и одетых в национальные костюмы, всех сплошь изгнанников, и явился во имя народов просить для них у единственных законных правителей места на празднике федерации.
Оратору от лица рода человеческого было даровано место на празднике.
С другой стороны, влияние Мирабо сказывалось все сильнее: благодаря этому могущественному соратнику двор приобрел сторонников не только в рядах правых, но и из числа левых. Собрание едва не с энтузиазмом проголосовало за предоставление по цивильному листу королю двадцати четырех миллионов, а королеве четырех миллионов.
В общем, к ним возвращались двести восемь тысяч франков долгов, которые они оплатили красноречивому трибуну, и шесть тысяч ливров ренты, которые они выплачивали ему ежемесячно.
Впрочем, Мирабо, казалось, не ошибся насчет настроения провинций; те из представителей, что были приняты Людовиком XVI, распространили в Париже восторженное отношение к Национальному собранию, но в то же время и религиозное преклонение перед королевской властью. Они снимали шляпы перед г-ном Байи с криком: "Да здравствует нация!. - но перед Людовиком XVI они опускались на колени и слагали свои шпаги к его ногам с криком: "Да здравствует король!.
К несчастью, король, натура не слишком поэтическая и не слишком рыцарственная, слабо отзывался на все эти душевные порывы.
К несчастью, королева, слишком гордая, слишком, если можно так выразиться, проникнутая лотарингским духом, не придавала этим идущим от сердца свидетельствам того значения, какого они заслуживали.
И потом - несчастная женщина! - на дне своей души она таила нечто мрачное, нечто сродни тем темным пятнам, которые покрывают солнечный диск.
Этим мрачным темным пятном, разъедавшим ей сердце, была разлука с Шарни.
Шарни, конечно, мог бы уже вернуться, но оставался при г-не де Буйе.
Когда она встречалась с Мирабо, на мгновение у нее промелькнула мысль пококетничать с этим человеком развлечения ради. Ее королевскому и женскому самолюбию было бы лестно видеть могущественного гения склонившимся к ее ногам; но, в сущности, что значит для сердца гений? Какое дело страстям до утех самолюбия, до побед, одержанных гордыней? Прежде всего, королева своим женским зрением видела в Мирабо человека из плоти и крови, человека с нездоровой тучностью, с морщинистыми впалыми щеками, в шрамах и рытвинах от оспы, с покрасневшими глазами, с опухшим горлом; она тут же сравнила с ним Шарни, изящного дворянина в расцвете лет и красоты, облаченного в блестящий мундир, который придавал ему несравненный воинственный вид, меж тем как Мирабо в штатском платье был похож, когда гений не одушевлял его властного лица, на переодетого каноника. Она пожала плечами; она испустила глубокий вздох; глазами, покрасневшими от ночных бдений и слез, она измерила разделявшее их расстояние и замирающим голосом, в котором дрожали рыдания, прошептала: "Шарни, мой Шарни!."
Что значили для этой женщины в такие минуты народы, припавшие к ее ногам? Что значили для нее эти людские волны, подобно приливу гонимые небесными вихрями и разбивающиеся о ступеньки трона с криком: "Да здравствует король! Да здравствует королева!.? Если бы знакомый голос шепнул ей на ухо: "Мария, я ни в чем не изменился! Антуанетта, я вас люблю!. - она бы поверила, что вокруг нее все по-прежнему, и эти слова больше успокоили бы ей сердце, скорее разгладили чело, чем все клики, обещания и клятвы.
Но как бы то ни было, в свой срок настало четырнадцатое июля, принеся с собой великие и малые события, которые все вместе составляют историю убогих и могущественных, историю народа и монархии. Этот день четырнадцатого июля, словно не желая знать, что ему суждено освещать неслыханное, небывалое, великолепное зрелище, явился омраченный тучами, дыша ветром и дождем.
Но одно из достоинств французского народа состоит в том, что он смеется над чем угодно, даже над дождем в праздничные дни.
Парижские национальные гвардейцы и представители от провинций, толпившиеся на бульварах с пяти утра, измокшие под дождем и умиравшие с голоду, смеялись и пели.
Правда парижское население, не властное защитить их от дождя, задумало по крайней мере спасти их от голода.
Изо всех окон на веревках им начали спускать хлеб, сыр и бутылки вина.
Это делалось на всех улицах, по которым они проходили. Покуда они проходили, сто пятьдесят тысяч людей заняли места на пригорках Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч стояли за их спинами.
Что до амфитеатров Шайо и Пасси, они были до отказа забиты зрителями, число которых не поддавалось учету.
Великолепный цирк, гигантский амфитеатр, величественная арена, где состоялся праздник объединения Франции, а когда-нибудь, быть может, призойдет объединение всего мира!
Увидим мы этот праздник или не увидим - не все ли равно? Его увидят наши сыновья, увидит мир.
Одно из величайших заблуждений человека заключается в том, что он воображает, будто весь мир целиком существует для того, чтобы он прожил в нем свою краткую жизнь, меж тем как на самом деле из переплетения этих бесконечных кратких, эфемерных, невидимых, кроме как оку Господню, существований и состоит время - тот более или менее долгий период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами приглядывающая за народами, вершит свой таинственный труд и продолжает непрерывное дело сотворения мира.
О да, наверняка все, кто там был, верили, что скоро поймают, ухватят за оба крыла летучую богиню, которая зовется Свободой, вечно ускользает и скрывается из виду, чтобы всякий раз вернуться еще более гордой и сверкающей.
И эти люди заблуждались, как позже заблуждались их сыновья, думавшие, что они ее утратили.
И какою же радостью, каким доверием были проникнуты все эти люди - и те, что ждали, сидя или стоя, и те, что, перейдя реку по деревянному мосту, наведенному близ Шайо, через Триумфальную арку хлынули на Марсово поле!
По мере того как подходили отряды представителей, изо всех уст вырывались, рождаясь в сердцах, оглушительные крики ликования, а может быть, отчасти и изумления перед открывавшейся взору картиной.
В самом деле, никогда еще глазам человеческим не являлось подобное зрелище.
Марсово поле преобразилось словно по волшебству. Равнина меньше чем за месяц превратилась в долину окружностью в целое лье.
И на прямоугольных склонах вокруг долины разместились, стоя и сидя, триста тысяч человек.
Посреди возвышался Алтарь отечества, к которому вели четыре лестницы - по одной с каждой стороны обелиска, венчавшего алтарь.
На каждом углу монумента было по сосуду, в которых курился ладан: Национальное собрание решило, что отныне его будут воскурять не только Богу.
На каждой из четырех граней обелиска виднелись надписи, возвещавшие миру, что французский народ свободен, и призывавшие прочие нации последовать его примеру.
О, как радовались наши отцы! Их радость при виде этой картины была так безудержна, так глубока и искренна, что ее отголоски дошли и до нас.
Между тем в небесах, как во времена древности, творились знамения.
Безжалостные ливни, ураганные ветры, темные тучи предвещали тысяча семьсот девяносто третий, тысяча восемьсот четырнадцатый, тысяча восемьсот пятнадцатый годы!
Но посреди непогоды иногда проглядывало яркое солнце, сулившее тысяча восемьсот тридцатый, тысяча восемьсот сорок восьмой.
И если бы явился пророк и предсказал этим миллионам людей их будущее - как бы они его приняли?
Так же, как греки Калхаса, как троянцы Кассандру!
Но в этот день звучали только два голоса: то были голос веры и отвечавший ему голос надежды.
Перед корпусами Военной школы были построены галереи.
Эти галереи, затянутые драпировками и увенчанные трехцветными флагами, были приготовлены для королевы, придворных и Национального собрания.
Два одинаковых трона, возвышавшихся на расстоянии в три фута один от другого, предназначались королю и председателю Собрания.
Король, назначенный - только на этот день! - верховным главнокомандующим французской национальной гвардией, передал свои полномочия Лафайету.
Итак, Лафайет в этот день оказался главнокомандующим над шестью миллионами вооруженных людей.
Его удача спешила к своему зениту. Масштабами превосходя его собственные масштабы, она неизбежно должна была вскоре пойти на убыль и погаснуть.
В этот день она дошла до апогея, но, подобно фантастическим ночным призракам, что, увеличиваясь, постепенно достигают человеческих размеров, она лишь затем выросла сверх всякой меры, чтобы обратиться в пар, развеяться и исчезнуть.
Однако праздник федерации происходил на самом деле, и происходившее не вызывало сомнений.
Все было явью: народ, который вскоре заявит, что с него хватит; король, чья голова скоро слетит с плеч; генералиссимус, чей белый конь вскоре умчит седока в изгнание.
Между тем под этим зимним дождем, под порывами ненастья, при свете редких лучей бледного солнца, еле-еле пробивавшегося сквозь темную пелену туч, представители через три пролета Триумфальной арки вступили на обширную арену; этот авангард, составлявший около двадцати пяти тысяч человек, выстроился двумя концентрическими кругами по всей окружности цирка; далее появились парижские выборщики, за ними представители Коммуны и, наконец, Национальное собрание.
Все эти отряды, которым было отведено место на галереях, пристроенных к Военной школе, шли прямо через поле; подобно волне, набегающей на скалу, они лишь раздались, чтобы обогнуть Алтарь отечества, вновь сомкнувшись за ним, и передние уже успели приблизиться к галереям, в то время как хвост колонны, подобной гигантской змее, еще делал последний поворот перед Триумфальной аркой.
За выборщиками, представителями Коммуны и Национальным собранием шли все остальные: представители провинций, военные депутации, национальная гвардия.
Каждый департамент в знак отличия нес свое собственное знамя, но знамена эти обвивал, охватывал, окружал гигантский пояс из трехцветных знамен, твердивших глазам и сердцам присутствующих два слова, единственные два слова, ведущие на великие деяния народы, послушные Божьему замыслу. Отечество и единство - вот эти слова.
В одно и то же время председатель Национального собрания поднялся на свой трон, король на свой, а королева заняла место на трибуне.
Увы, несчастная королева! Ее свита была ничтожна. Лучшие подруги Марии Антуанетты испугались и бросили ее; узнай они, что благодаря Мирабо король получил двадцать четыре миллиона на личные расходы, - быть может, некоторые из них и вернулись бы; однако они этого не знали.
Что же касается того человека, которого тщетно искали глаза Марии Антуанетты, то она знала: его не привлекли бы к ней ни золото, ни могущество.