Монах сидел неподвижно.
   — Чего вы ждете, преподобный отец? — спросил Мазарини.
   — Конца вашей исповеди.
   — Я кончил.
   — О нет! Вы ошибаетесь.
   — Право, не знаю!
   — Припомните хорошенько!
   — Я припомнил все, что мог.
   — Тогда я помогу вашей памяти.
   — Извольте.
   Монах кашлянул несколько раз.
   — Вы ничего не сказали ни о скупости, которая тоже смертный грех, ни об этих миллионах…
   — О каких миллионах, преподобный отец?
   — О тех, которыми вы обладаете, монсеньер.
   — Преподобный отец, эти деньги мои. Зачем же говорить вам о них?
   — Видите ли, наши мнения на этот счет расходятся. Вы думаете, что эти деньги принадлежат вам, а я полагаю, что они принадлежат отчасти и другим.
   Мазарини поднес холодную руку ко лбу, с которого струился пот.
   — Как так? — пробормотал он.
   — А вот как. Вы нажили значительное состояние на службе королю?
   — Значительное… гм!.. Но не чрезмерное…
   — Все равно. Откуда получали вы доходы?
   — От государства.
   — Государство — это король.
   — Что вы хотите этим сказать, преподобный отец? — спросил Мазарини с дрожью.
   — Ваши аббатства дают вам не меньше миллиона в год. С кардинальским и министерским жалованьем вы получаете более двух миллионов ежегодно.
   — О!
   — За десять лет это составляет двадцать миллионов — двадцать миллионов, отданные в рост по пятидесяти процентов, приносят за десять лет еще двадцать миллионов.
   — Для монаха вы прекрасно считаете.
   — С тех пор, как в тысяча шестьсот сорок четвертом году вы изволили перевести наш орден в монастырь близ Сен-Жермен-де-Пре, я веду счета нашего братства.
   — Да и мои тоже, как я замечаю.
   — Надо знать понемногу обо всем, монсеньер.
   — Так говорите же!
   — Я полагаю, что с такою огромною ношей вам будет трудно войти в узкие врата рая…
   — Так я буду осужден?
   — Да, если не возвратите денег.
   Мазарини испустил жалобный вздох.
   — Возвратить! Но кому?
   — Хозяину этих денег, королю.
   Вздохи Мазарини перешли в стоны.
   — Дайте отпущение! — сказал он.
   — Невозможно, монсеньер. Возвратите деньги!
   — Но раз вы отпускаете мне все грехи, почему вы не хотите отпустить этого?
   — Потому что, отпуская его, я сам совершу грех, которого король никогда мне не простит.
   Монах встал с сокрушенным видом и вышел так же торжественно, как вошел.
   — Боже мой! — простонал Мазарини. — Кольбер, подите сюда! Я очень болен, друг мой.

Глава 46. ДАРСТВЕННАЯ

   Кольбер появился из-за занавесок.
   — Вы слышали? — спросил Мазарини.
   — Увы!
   — Прав ли он? Разве все мои деньги — дурно приобретенная собственность?
   — Монах — плохой судья в финансовых делах, монсеньер, — отвечал холодно Кольбер. — Однако невозможно, чтобы за вами, ваше преосвященство, с вашими идеями в области теологии, была какая-либо вина. Она всегда находится, когда умирают.
   — Умереть — это и есть главная вина, Кольбер.
   — Это верно, монсеньер. Так перед кем же вы все-таки виноваты, по мнению этого театинца?
   — Перед королем.
   Мазарини пожал плечами.
   — Словно я не спас его государство и его финансы!
   — Здесь нечего возразить, монсеньер.
   — Не правда ли? Значит, я законно заработал награду, вопреки моему исповеднику?
   — Вне всякого сомнения.
   — И я могу сберечь для моей семьи, столь нуждающейся, немалую часть из всего, что я заработал?
   — Я не вижу к этому никаких препятствий, монсеньер.
   — Я был совершенно уверен, советуясь с вами, Кольбер, что услышу мудрое мнение, — радостно заметил Мазарини.
   Кольбер с обычной строгостью поджал губы.
   — Господин кардинал, — прервал Кольбер Мазарини, — надо хорошенько посмотреть, нет ли в словах монаха ловушки.
   — Ловушки?.. Почему? Он честный человек.
   — Он думал, ваше преосвященство, что вы умираете, раз послали за ним… Мне показалось, он говорил вам: «Отделите данное вам королем от того, что вы сами взяли… «Припомните хорошенько, не сказал ли он чего-нибудь подобного. Это похоже на монаха.
   — Возможно.
   — Если это так, то я думаю, монсеньер, что монах вынуждает вас…
   — Возвратить все?.. Это невозможно!.. Вы говорите то же самое, что и мой духовник!
   — Но если возвратить не все, а только долю его величества, это сопряжено с большой опасностью. Вы искусный политик и, верно, знаете, что теперь у короля в казне нет и полутораста тысяч ливров наличных денег.
   — Я не суперинтендант королевских финансов: у меня своя казна… Разумеется, я готов для блага короля… оставить ему сколько-нибудь… Но я не хочу обездолить мое семейство. Это не мое дело, — сказал Мазарини с торжеством, — это дело суперинтенданта Фуке, все счета которого я дал вам проверить в течение последних месяцев.
   Кольбер поджал губы при одном лишь упоминании имени Фуке.
   — У его величества, — пробормотал он сквозь зубы, — есть лишь те деньги, которые копит Фуке; а ваши деньги, монсеньер, будут для него лекарством. Оставить часть — значит опозорить себя и оскорбить короля; это значит признать, что эта часть была приобретена незаконным путем.
   — Господин Кольбер!..
   — Я думал, что монсеньеру угодно выслушать мое мнение.
   — Да, но вы не знаете всех подробностей.
   — Я все знаю, господин кардинал. Вот уже десять лет, как я просматриваю все столбцы цифр, какие только пишутся во Франции; и если мне стоило большого труда вбить их себе в голову, зато они сидят там крепко, и я могу рассказать, сколько тратится денег от Шербура до Марселя, начиная с ведомства умеренного Летелье и кончая тайными расходами расточительного Фуке.
   — Так вы хотите, чтобы я пересыпал все мои деньги в королевские сундуки! — насмешливо вскричал Мазарини, у которого подагра вырвала несколько тяжелых вздохов. — Король, конечно, не упрекнет меня, но он будет смеяться надо мною, растрачивая мои миллионы, и будет прав!
   — Вы не поняли меня, монсеньер! У меня и в мыслях не было, чтобы король тратил ваши деньги.
   — Но вы ясно дали это понять, советуя отдать ему мне мое имущество.
   — Ах, монсеньер, — сказал Кольбер, — ваша болезнь так поглощает все ваши мысли, что вы совершенно забыли о характере его величества Людовика Четырнадцатого.
   — Как так?
   — Характером, если осмелюсь сказать правду, он очень похож на вас; основа его — гордость. Простите, монсеньер» высокомерие, хотел я сказать. У королей нет гордости — эта черта слишком свойственна роду человеческому.
   — Вы правы.
   — А если я прав, так вам, монсеньер, остается только отдать все деньги королю, притом сейчас же.
   — Почему? — спросил Мазарини с величайшим любопытством.
   — Потому, что король не примет всего.
   — Не примет!.. Но у него нет денег, а честолюбие мучит его.
   — Согласен…
   — Он желает моей смерти.
   — Монсеньер…
   — Да, чтоб получить мое наследство, Кольбер. Да, он желает моей смерти ради наследства. А я еще стану помогать ему!
   — Вот именно! Если дарственная будет написана в известной форме, он непременно откажется.
   — Не может быть!
   — Уверяю вас! Молодой человек, который еще ничего не совершил, который жаждет прославиться, и горит желанием управлять государством один, не примет ничего готового: он захочет создавать сам. Этот принц, монсеньер, не удовольствуется дворцом Пале-Рояль, который оставил ему в наследство Ришелье, ни дворцом Мазарини, который так великолепно построен по вашему велению, ни Лувром, где обитали его предки, ни Сен-Жерменским дворцом, где родился он сам. Все, что будет исходить не от него, он станет презирать, предсказываю вам это.
   — Вы ручаетесь, что король, если я подарю ему мои сорок миллионов…
   — Непременно откажется, если вы кое-что добавите при этом.
   — Что же именно?
   — Именно то, что монсеньер пожелает мне продиктовать.
   — Но какая же мне от этого выгода?
   — Огромная. Перестанут несправедливо обвинять вас в скупости, в которой авторы пасквилей упрекали знаменитейшего мужа нашего века.
   — Ты прав, Кольбер. Пойди от моего имени к королю и отдай ему мое завещание.
   — То есть дарственную?
   — А если он примет?
   — Тогда вашему семейству останется тринадцать миллионов — порядочная сумма.
   — В таком случае ты либо предатель, либо глупец.
   — Ни то, ни другое, монсеньер… Вы очень боитесь, мне кажется, что король примет деньги? Опасайтесь скорее, что он не возьмет их.
   — Если он не примет, я отдам ему мои запасные тринадцать миллионов…
   Да, отдам!.. Ох, боль опять начинается… Я сейчас потеряю сознание…
   Ах, я очень болен, Кольбер… Знаешь ли, я очень близок к смерти.
   Кольбер вздрогнул.
   Кардинал действительно чувствовал себя очень плохо: пот тек с него ручьями на страдальческое ложе, и ужасающая бледность этого залитого влагой лица являла зрелище, какое самый очерствелый врач не мог бы видеть без сострадания. Кольбер был, безусловно, очень взволнован, ибо покинул комнату, призвав Бернуина к изголовью умирающего, и вышел в коридор.
   Там, расхаживая взад и вперед с задумчивым выражением, придающим даже какое-то благородство его грубым чертам, опустив плечи, вытянув шею, с полуоткрытыми губами, с которых время от времени слетали бессвязные обрывки беспорядочных мыслей, он набирался смелости для шага, какой намерен был предпринять, тогда как в десяти шагах от него, отделенный одною лишь стеною, его господин задыхался в страшных муках, вырывавших у него жалобные крики, не думая более ни о сокровищах земли, ни о радостях рая, но лишь обо всех ужасах ада.
   Пока Гено, призванный опять к кардиналу, старался помочь ему всевозможными средствами, Кольбер, сжимая обеими руками свою большую голову, обдумывал текст дарственной, которую надо было заставить кардинала подписать, как только страдания дадут ему хоть маленькую передышку. Казалось, стоны кардинала и посягательства смерти на этого представителя прошлого подстрекали ум молодого мыслителя.
   Кольбер прошел к Мазарини, как только сознание вернулось к больному, и убедил его продиктовать следующую дарственную:
 
   «Готовясь предстать перед владыкой небесным, прошу короля, земного моего властелина, принять от меня обратно богатства, которыми он в своей доброте наградил меня. Семейство мое будет счастливо, что они переходят в столь знаменитые руки. Опись моего имущества уже изготовленная, будет представлена его величеству по первому его требованию или при последнем вздохе преданнейшего его слуги
   кардинала Мазарини»
 
   Кардинал вздохнул и подписал, Кольбер запечатал пакет и отвез его в Лувр, где находился король.
   Потом он вернулся домой, потирая руки, как работник, уверенный, что день не пропал даром.

Глава 47. КАК АННА АВСТРИЙСКАЯ ДАЛА ЛЮДОВИКУ ЧЕТЫРНАДЦАТОМУ ОДИН СОВЕТ, А Г-Н ФУКЕ — СОВСЕМ ИНОЙ

   Слухи о тяжелом состоянии кардинала распространились быстро и привлекли в Лувр столько же посетителей, сколько и известие о женитьбе брата короля, герцога Анжуйского, о которой уже было объявлено официально.
   Едва успел Людовик XIV вернуться во дворец и обдумать все виденное и слышанное в этот вечер, как слуга доложил ему, что толпа придворных, которая утром присутствовала при его вставании, опять явилась к его отходу ко сну. Этот знак почтения придворные оказывали обычно кардиналу, мало заботясь о том, нравится ли это королю.
   Но у министра, как мы уже сказали, был сейчас тяжелый приступ подагры, и раболепство придворных тотчас обратилось к трону.
   Придворные куртизаны обладают великолепным инстинктом чуять все события заранее. Они владеют высшими познаниями: они дипломаты, чтобы находить грандиозные развязки запутанных обстоятельств; они полководцы, чтобы угадывать исход битв; они врачи, чтобы лечить болезни.
   Людовик XIV, которому его мать преподала эту аксиому среди многих других, понял, что его преосвященство монсеньер кардинал Мазарини очень болен.
   Анна Австрийская, проводив молодую королеву в ее покои и освободившись от тяжелой парадной прически, прошла в кабинет к сыну, где тот, в мрачном одиночестве, с растерзанным сердцем, переживал один из тех немых и ужасных приступов королевского гнева, которые, разражаясь, чреваты бурными последствиями, но у Людовика XIV, благодаря его удивительному самообладанию, они превращались в легкие грозы.
   Смотрясь в зеркало, Людовик говорил себе:
   — Король… Король только по названию, а не в действительности!..
   Призрак, пустой призрак!.. Безжизненная статуя, которой кланяются одни льстецы! Когда же ты поднимешь свою бархатную руку и сожмешь шелковые пальцы? Когда ты раскроешь не для вздоха и не для улыбки свой рот, осужденный на бессмысленное молчание мраморных изваяний дворцовых галерей?
   Он провел рукой по лбу; желая освежиться, подошел к окну и увидел нескольких всадников, разговаривавших между собою, и небольшую группу любопытных. Всадники составляли отряд ночной стражи, а для собравшейся кучки народа король — вечный предмет любопытства, вроде носорога, крокодила или змеи.
   Король ударил себя по лбу и воскликнул:
   — Король французский! Какой титул! Народ французский! Какая масса людей!.. И вот я возвращаюсь в Лувр, лошади мои еще не остыли, а в ком я возбудил любопытство? Двадцать человек смотрят на меня… Что я говорю, двадцать? Нет и двадцати человек, интересующихся французским королем.
   Нет даже десяти солдат на страже моего дворца: солдаты, народ, стража все в Пале-Рояле. Почему я, король, не могу получить этого?
   — Потому, что в Пале-Рояле сосредоточено все золото, то есть вся сила человека, желающего царствовать, — ответил голос из-за портьеры в дверях кабинета.
   Людовик быстро повернулся, узнав голос Анны Австрийской. Он вздрогнул и подошел к матери.
   — Надеюсь, ваше величество, — сказал он, — вы не обратили внимания на пустые слова, вызванные уединением и скукою.
   — Я обратила внимание только на одно, сын мой: вы жаловались.
   — Я? О нет! — сказал Людовик XIV. — Нет, уверяю вас, нет, вы ошиблись.
   — А что же вы делали?
   — Я вообразил, что стою перед учителем и сочиняю ответ на заданную тему.
   — Сын мой, — сказала Анна Австрийская, покачав головой, — вы напрасно не верите моим словам. Придет день, и может быть скоро, когда вам необходимо будет вспомнить закон: «В золоте заключено все могущество, и только тот король, кто всемогущ».
   — Однако, — продолжал король, — вашим намерением ведь не было порицать богачи! века?
   — О нет, — живо отозвалась Анна Австрийская — Нет, сир. Те, кто богат в наш век, под вашим владычеством, богат потому, что вы сами этого хотели, и у меня нет к ним ни злобы, ни зависти; они наверняка достойно послужили вашему величеству, если ваше величество дозволили им вознаградить самих себя. Вот что хотела я выразить словами, за которые, мне сдается, вы упрекаете меня.
   — Богу не угодно, мадам, чтобы я когда-либо в чем-нибудь упрекнул свою мать.
   — Притом же, — продолжала Анна Австрийская, — земное богатство недолговечно. Существуют страдания, болезни, смерть, и никто, — прибавила она с болезненной улыбкой, словно имея в виду себя, — не уносит богатства и величия с собой в могилу. Поэтому молодые пожинают то, что посеяли для них старики.
   Людовик внимательно слушал слова королевы, старавшейся его утешить.
   — Ваше величество, — сказал он, пристально взглянув на мать, — мне кажется, вы хотите прибавить еще что-то.
   — Нет, ничего, сын мой. Но вы, верно, заметили сегодня вечером, что господин кардинал серьезно болен?
   Людовик взглянул на мать, ища признаков волнения в ее голосе, грусти на ее лице. Лицо Анны Австрийской казалось расстроенным, но скорее от личных причин; может быть, ее беспокоили собственные болезни.
   — Да, — сказал король, — господин кардинал очень болен.
   — Великую потерю понесет государство, если господь отзовет его высокопреосвященство. Не так ли, сын мой? — спросила Анна Австрийская.
   — Да, конечно, ваше величество, государство понесет непоправимую утрату, — отвечал король, покраснев. — Но, кажется, болезнь господина кардинала неопасна, и он еще не стар.
   Едва успел король договорить, как камердинер приподнял портьеру и появился на пороге с бумагой в руке, ожидая, чтобы король позвал его.
   — Что такое? — спросил Людовик.
   — Письмо от господина кардинала Мазарини.
   — Дайте.
   Он взял письмо и хотел его распечатать, как вдруг послышался сильный шум в галерее, в передних и во дворе.
   — О! — проговорил Людовик, видимо разгадавший причину поднявшегося шума. — Я говорил, что во Франции один король! Я ошибся: во Франции их целых два!
   В эту минуту дверь распахнулась, и суперинтендант финансов Фуке предстал перед Людовиком XIV. Это он был причиной суматохи в галерее, это его лакеи шумели в передних, это его лошади проскакали по двору. Его появление вызвало тот особый гул голосов, которому завидовал Людовик XIV.
   — Это не король, — заметила Анна Австрийская сыну, — а всего лишь очень богатый человек.
   Горечь, звучавшая в словах королевы, выдавала ее ненависть. Но Людовик оставался совершенно хладнокровным. На лбу его не появилось ни малейшей морщинки.
   Он приветливо кивнул головою Фуке, продолжая распечатывать письмо, поданное камердинером. Фуке заметил это движение и спокойно, с почтительной любезностью, подошел к Анне Австрийской, чтобы не помешать королю.
   Людовик, однако, не начинал читать бумагу.
   Он слушал, как Фуке говорил королеве комплименты, восторгаясь красотой ее рук. Лицо Анны Австрийской прояснилось; она почти улыбалась.
   Фуке заметил, что король, забыв о письме, смотрит на него и слушает.
   Он тотчас изменил позу и, продолжая разговор с королевой, повернулся лицом к королю.
   — Вы знаете, господин Фуке, — сказал Людовик XIV, — что монсеньер очень плох?
   — Знаю, ваше величество, — отвечал Фуке. — В самом деле, господин кардинал очень плох. Я был у себя в имении в Во, когда получил настолько тревожное известие, что тотчас все бросил.
   — Вы выехали из Во сегодня вечером?
   — Полтора часа тому назад, ваше величество, — отвечал Фуке, взглянув на свои часы, осыпанные брильянтами.
   — Полтора часа! — повторил король, умевший лучше скрывать свой гнев, чем удивление.
   — Понимаю, государь. Вы сомневаетесь в моих словах, ваше величество; но я приехал так скоро в Париж действительно чудом. Мне прислали из Англии три пары удивительных лошадей; я велел расставить их через каждые четыре лье и попробовал их сегодня вечером. Они пробежали расстояние от Во до Лувра в полтора часа; как видите, ваше величество, меня не обманули.
   Королева улыбнулась с тайной завистью. Фуке постарался предупредив ее неудовольствие:
   — Такие лошади, государыня, созданы не для подданных, а для королей, потому что короли ни в чем не должны уступать никому.
   Король поднял голову.
   — Однако же вы, как мне кажется, не король, господин Фуке, — сказала Анна Австрийская.
   — Поэтому-то лошади только и ждут знака его величества, чтобы занять место в конюшнях Лувра. Если я попробовал их, то только из опасения поднести его величеству недостаточно ценную вещь.
   Король густо покраснел.
   — Вы знаете, господин Фуке, — заметила королева, — что при французском дворе нет обычая, чтобы подданные дарили что-нибудь королю.
   Людовик посмотрел на нее.
   — Я надеялся, — сказал Фуке взволнованно, — что моя преданность его величеству, мое постоянное усердие послужат противовесом требованиям этикета. Я, впрочем, предлагал не подарок, а дань почтения.
   — Благодарю, господин Фуке, — любезно сказал король. — Благодарю за ваше намерение, я действительно люблю хороших лошадей, но я не богат; вы знаете это лучше всех, потому что заведуете моими финансами. Как бы я ни хотел, я не могу купить таких дорогих лошадей.
   Фуке бросил надменный взгляд в сторону королевы-матери, которая, казалось, была в восторге от того ложного положения, в каком оказался министр, и отвечал:
   — Роскошь — это добродетель королей, сир. Это роскошь делает их похожими на бога; это из-за роскоши они стоят выше прочих людей. Роскошью король вскармливает своих подданных и их честь. В нежном тепле роскоши королей рождается роскошь частных лиц, источник богатств для народа. Его величество, приняв в дар этих коней несравненной красоты, задевает самолюбие коневодов нашей страны — Лимузен, Периге, Нормандия: такое соревнование полезно для них… Но король молчит, и следовательно, я осужден.
   Между тем Людовик XIV все еще вертел в руках письмо Мазарини, не глядя на него. Наконец его взгляд остановился на нем» и, прочитав первую строчку, король вскрикнул.
   — Что с вами, сын мой? — спросила Анна Австрийская, подходя к королю.
   — Письмо как будто от кардинала, — сказал король, продолжая читать. Да, действительно от кардинала!
   — Что, ему хуже?
   — Прочтите сами, — предложил король, передавая листок королеве.
   Анна Австрийская, в свою очередь, прочла письмо. По мере того как она читала, в ее глазах загоралась радость, которую она тщетно старалась скрыть от взглядов Фуке.
   — О! Да это дарственная! — воскликнула королева.
   — Дарственная? — переспросил Фуке.
   — Да, — отвечал король суперинтенданту финансов. — Господин кардинал, чувствуя приближение смерти, передает мне свое состояние.
   — Сорок миллионов! — продолжала королева. — Ах, сын мой! Какой благородный поступок со стороны кардинала! Он пресекает все дурные слухи. Эти сорок миллионов, медленно собранные, вольются сразу в королевскую казну: вот верный подданный и истинный христианин.
   Прочитав еще раз бумагу, королева возвратила ее Людовику, который вздрогнул, услышав названную королевой огромную сумму. Фуке, отступивший на несколько шагов, молчал.
   Король посмотрел на него и подал ему письмо. Суперинтендант поклонился и сказал, едва взглянув на бумагу:
   — Да, я вижу, это дарственная.
   — Надо ответить, сын мой, — сказала Анна Австрийская, — ответить сейчас же.
   — Как ответить, ваше величество?
   — Поехать к кардиналу.
   — Но ведь не прошло и часа, как я вернулся от его высокопреосвященства, — возразил король.
   — Так напишите ему, сын мой.
   — Написать! — с отвращением воскликнул король.
   — Но, мне кажется, — продолжала Анна Австрийская, — человек, предлагающий такое сокровище, имеет право на немедленную благодарность.
   Потом, повернувшись к Фуке, она спросила:
   — Не так ли, господин Фуке?
   — Подарок стоит того, государыня, — ответил Фуке со сдержанностью, не ускользнувшей от внимания короля.
   — Так примите и поблагодарите, сын мой, — сказала королева настойчиво.
   — А что думает господин Фуке?
   — Вы хотите знать мое мнение, государь?
   — Да.
   — Поблагодарите, но не принимайте подарка, ваше величество, — проговорил Фуке.
   — А почему? — спросила королева.
   — Вы сами сказали, государыня: короли не могут или не должны принимать подарков от своих подданных.
   Король молча выслушал эти противоречивые советы.
   — Сударь, — возразила Анна Австрийская, — вы не только не должны отговаривать короля от принятия этих денег, но даже обязаны, по вашему званию, разъяснить его величеству, что эти сорок миллионов — для него богатство.
   — Именно потому, что эти сорок миллионов — богатство, я должен сказать королю: «Ваше величество, если неприлично королю принять от подданного шестерку лошадей ценою в двадцать тысяч ливров, то еще неприличнее принять целое состояние от другого подданного, не всегда разборчивого по части средств, которыми это состояние создано».
   — Вам не подобает, сударь, учить короля, — сказала Анна Австрийская.
   — Доставьте ему сами сорок миллионов, которых вы хотите лишить его.
   — Король получит их, когда пожелает, — произнес с поклоном суперинтендант финансов.
   — Да, изнурив народ налогами, — ответила Анна Австрийская.
   — А разве не из народа выжаты сорок миллионов, указанные в дарственной? Его величество хотел знать мое мнение, и я высказал его. Если король пожелает моего содействия, я готов усердно служить ему.
   — Примите, примите, сын мой, — опять повторила Анна Австрийская. — Вы выше толков и пересудов.
   — Откажитесь, ваше величество, — сказал Фуке. — Пока король жив, у него одна преграда — совесть, один судья — его воля. Но после смерти его судит потомство, которое оправдывает или обвиняет его.
   — Благодарю, ваше величество, — сказал Людовик, почтительно кланяясь королеве. — Благодарю, — прибавил он, прощаясь с Фуке.
   — Вы примете? — спросила Анна Австрийская.
   — Я подумаю, — ответил король, взглянув на Фуке.

Глава 48. АГОНИЯ

   Отослав дарственную королю, кардинал приказал в тот же день перевезти себя в Венсен. Король и двор отправились за ним туда же. Последние лучи этого светила были еще так ярки, что побеждали блеск других огней. Болезнь усилилась, как и предсказывал Гено; кардинал боролся уже не с подагрой, а со смертью. Не менее смерти мучил его страх, что король примет предложенный ему подарок, хотя Кольбер продолжал утверждать, что король возвратит деньги.
   Чем долее не возвращалась дарственная, тем чаще Мазарини думал, что ради сорока миллионов стоило кое-чем рискнуть, особенно такою сомнительною вещью, как душа. В качестве Кардинала и первого министра Мазарини был почти что атеистом и, уж во всяком случае, материалистом.