Страница:
Я закрыла глаза, позволив травке нести меня куда захочет. Она понесла в Италию.
Я представила номер отеля, а в нем Анну с мужчиной под боком, им не до телефона — они торопят оргазм. Ну, хорошо тебе, Анна? Так хорошо, что можно и обязанностями пренебречь? Забыть про дом? Признавайся. С новой попытки я вызвала в воображении другую картину — Анна в неудобной позе дремлет в глубоком кресле в аэропорту, на табло — пустота, предшествующая утреннему наплыву рейсов. Пропустить рейс может каждый. Обычная проказа нашей жизненной сутолоки. Но пропуская рейс, все-таки ухитряешься позвонить кому следует, заверить, что с опозданием, но летишь домой.
А после я увидела ее на поле пышных летних подсолнухов — тело валяется меж жирных стеблей, как брошенная тряпичная кукла, земля вокруг потемнела от крови.
«Голос у нее был такой печальный, словно она не хочет класть трубку...»
Столько историй... Столько возможностей. Но меня хлебом не корми, дай что-нибудь пофантазировать. Слишком развитое воображение. Всегда этим отличалась.
После исчезновения мамы я долгое время считала, что она попала под автобус. Разве расскажешь десятилетней девочке, что тело ее мамы было найдено в Хэмпшире на железнодорожном полотне, разрезанное пополам и с билетом только в один конец в кармане? Ни записки, ни объяснения, ничего, ни даже малейших следов насилия — синяка на спине, отпечатка удара, которым могли столкнуть на рельсы. Понять что-нибудь было невозможно. В свободные от работы дни она иногда ездила за город смотреть сады богатых людей, чтобы позаимствовать садоводческие идеи, но ничего похожего на «Короткую встречу» в привокзальных барах. Хотя что мы знаем? Всегда надо выслушать обе стороны, а если одна из сторон мертва, другая говорить постесняется. Уверена, что отец много думал об этом, и потом, лишь он один знал, что разрушило их брак — секс или просто судьба.
Когда я стала старше, я не раз задавалась вопросом, не легче ли бьшо бы отцу, если б тело так и не было найдено. По крайней мере, это избавило бы его от ужасный видений. И мы могли бы притворяться, что она и вправду лишь уехала и пропала. Приступ амнезии, заманчивое предложение из Голливуда, сбежала с венгерским моряком-иммигрантом. Конец шестидесятых был временем бурным и непредсказуемым. Но быть разрезанным надвое на железнодорожном полотне? Так жутко, так непоправимо жутко. Откуда я впервые узнала правду? Наверняка из болтовни детей на игровой площадке. Никакому ребенку, которого люблю, не пожелала бы я подобных переживаний.
Чтобы восстановить душевное равновесие, я в черноте ночи прибегла к белой магии: открыла глаза и вызвала в воображении Анну; вот она садится на краешек постели в спальне, и глаза ее лучатся смехом.
«А помнишь, как ты пропала? — говорю я ей. (Кажется, под действием травки я произнесла это вслух.) — Ты даже представить себе не можешь, как мы волновались тогда о тебе!»
Анна смеется: «Да, я знаю. Прости. Глупейшее недоразумение, правда?»
Я киваю: «Да уж, ничего не скажешь. Ну, поскольку ты вернулась...»
Только она не вернулась.
«Господи, боже мой, где ты, Анна? — сказала я в пространство. — Что-то ты делаешь сейчас?»
Отсутствие — Воскресенье, утром
Отсутствие — Воскресенье, утром
Я представила номер отеля, а в нем Анну с мужчиной под боком, им не до телефона — они торопят оргазм. Ну, хорошо тебе, Анна? Так хорошо, что можно и обязанностями пренебречь? Забыть про дом? Признавайся. С новой попытки я вызвала в воображении другую картину — Анна в неудобной позе дремлет в глубоком кресле в аэропорту, на табло — пустота, предшествующая утреннему наплыву рейсов. Пропустить рейс может каждый. Обычная проказа нашей жизненной сутолоки. Но пропуская рейс, все-таки ухитряешься позвонить кому следует, заверить, что с опозданием, но летишь домой.
А после я увидела ее на поле пышных летних подсолнухов — тело валяется меж жирных стеблей, как брошенная тряпичная кукла, земля вокруг потемнела от крови.
«Голос у нее был такой печальный, словно она не хочет класть трубку...»
Столько историй... Столько возможностей. Но меня хлебом не корми, дай что-нибудь пофантазировать. Слишком развитое воображение. Всегда этим отличалась.
После исчезновения мамы я долгое время считала, что она попала под автобус. Разве расскажешь десятилетней девочке, что тело ее мамы было найдено в Хэмпшире на железнодорожном полотне, разрезанное пополам и с билетом только в один конец в кармане? Ни записки, ни объяснения, ничего, ни даже малейших следов насилия — синяка на спине, отпечатка удара, которым могли столкнуть на рельсы. Понять что-нибудь было невозможно. В свободные от работы дни она иногда ездила за город смотреть сады богатых людей, чтобы позаимствовать садоводческие идеи, но ничего похожего на «Короткую встречу» в привокзальных барах. Хотя что мы знаем? Всегда надо выслушать обе стороны, а если одна из сторон мертва, другая говорить постесняется. Уверена, что отец много думал об этом, и потом, лишь он один знал, что разрушило их брак — секс или просто судьба.
Когда я стала старше, я не раз задавалась вопросом, не легче ли бьшо бы отцу, если б тело так и не было найдено. По крайней мере, это избавило бы его от ужасный видений. И мы могли бы притворяться, что она и вправду лишь уехала и пропала. Приступ амнезии, заманчивое предложение из Голливуда, сбежала с венгерским моряком-иммигрантом. Конец шестидесятых был временем бурным и непредсказуемым. Но быть разрезанным надвое на железнодорожном полотне? Так жутко, так непоправимо жутко. Откуда я впервые узнала правду? Наверняка из болтовни детей на игровой площадке. Никакому ребенку, которого люблю, не пожелала бы я подобных переживаний.
Чтобы восстановить душевное равновесие, я в черноте ночи прибегла к белой магии: открыла глаза и вызвала в воображении Анну; вот она садится на краешек постели в спальне, и глаза ее лучатся смехом.
«А помнишь, как ты пропала? — говорю я ей. (Кажется, под действием травки я произнесла это вслух.) — Ты даже представить себе не можешь, как мы волновались тогда о тебе!»
Анна смеется: «Да, я знаю. Прости. Глупейшее недоразумение, правда?»
Я киваю: «Да уж, ничего не скажешь. Ну, поскольку ты вернулась...»
Только она не вернулась.
«Господи, боже мой, где ты, Анна? — сказала я в пространство. — Что-то ты делаешь сейчас?»
Отсутствие — Воскресенье, утром
Она выглядывала из окна, и закатное солнце бросало ей на щеку длинную тень. Солнечные очки она задрала на лоб, взметнув с головы целое облако непокорных волос. В полупрофиль были видны морщинки, идущие от носа к углам рта, и морщинки эти придавали ей усталый и даже печальный вид. Чашка кофе перед ней была недопита, а глаза были устремлены куда-то далеко. Она думала о чем-то или о ком-то другом.
А вот настроение совсем иное — она пересекает пьяццу под дождем, и на мокрых камнях играет солнце, а вдали сияет белоснежный фасад безошибочно знакомой Санта-Кроче. Тут она деловитая, сосредоточенная, почти счастливая.
Справа другая серия фотографических крупных планов: вот она с бокалом вина в руке с кем-то говорит, по-видимому, с официантом, вот ест в ресторане. Синие клетчатые скатерти знакомы — это неподалеку от садов Боболи, там за обедом Анна крепко выпила, так крепко, что пришлось вернуться в отель и лечь спать. Позднее, в тот же день, она бродила по вечернему городу и отдыхала у входа в Баптистерий. Вот тут она очень хорошенькая — меркнущие солнечные лучи заливают ее медовым светом, а черные волосы выделяются на фоне дверной позолоты.
Вставленные в фотографический альбом снимки эти были бы понятны без слов: Анна во Флоренции. Остается только, может быть, добавить «и в одиночестве».
Да, тогда она была в одиночестве. В этом и разница между нею и другой женщиной. (Интересно, действительно ли ее зовут Паолой?) Если фотографии Паолы производят большее впечатление, то это не только потому, что Паола красивее ее, просто снимки эти выхвачены из жизни и женщина на них деловита и оживлена, в то время как она, Анна, словно застыла в ожидании чего-то, ей неведомого. Несправедливо. Видел бы он ее дома, в мире, полном друзей и дружеской болтовни, в местах, кишащих народом. И с Лили. Потому что разве можно портретно изобразить ее жизнь без Лили?
Закрыв глаза, она опять повалилась на матрас. Темнота вокруг кружилась, и едкий запах химикатов вызывал тошноту. Оперевшись на локоть, она опять заставила себя приподняться.
Помещение было тесным, потолок — низким. Окна не было, и всего одна дверь, запертая. Несмотря на жужжание кондиционера, воздух был горячим, душным. Подполье. Его мир. Так где же он сам? Голова болела, но казалось, что боль где-то в отдалении. Он кое-как обработал рану, но она чувствовала и отек, и как саднит поврежденная кожа. Сильно ли кровоточила рана? Может быть, от этого и слабость, я тошнота, или нее причина в чем-то другом? Может быть, он скормил ей еще порцию этой его дряни, чтобы утихомирить?
Встань, думала она. Встань и уходи отсюда.
Не могу. Не могу.
Не желая давать волю слезам, она вместо этого опять стала разглядывать снимки. Странное чувство — быть окруженной собственными образами, где она все-таки другая: она, но увиденная чьими-то глазами. Словно душу твою украли фотокамерой. Неужели она, Анна Франклин, на самом деле такая? Такая задумчивая, грустная?
Он был, оказывается, все время с ней рядом. По крайней мере, со второго ее дня. Вот это кафе было в первый день или во второй? До или после посещения Санта-Кроче? Она не помнит. Ладно, не важно. Как странно, однако, что она его не замечала. Несомненно, слишком уж была поглощена собой. Не реагировала на разлитое в воздухе электричество.
Она перевела взгляд на другую стену.
Там, где она ожидала увидеть снимки в зеркале, были снимки в постели. Вначале она узнала зеленую покрышку и лишь потом себя, свернувшуюся под ней. Каждая фотография была снята из одной точки, сверху, с потолка, где, видимо, была встроена аппаратура. На серии снимков последовательно была запечатлена ночь; выпростанная рука, а вот нога в движении, похоже на детскую книжку, где надо быстро листать страницы, и тогда зверек будет кувыркаться, или есть еще такие клипы на телевидении с рекламой снотворного или лекарства от простуды. На снимках она выглядит спокойной, мирно и глубоко спящей, в позе — ничего скабрезного, вообще ничего эротического, лишь гадкая интимность подглядывания, подмаргивание затвором объектива. Когда он снимал ее, одурманенную его снадобьем, или позже, когда она проснулась, и увидела в комнате свет, и удивилась, так как помнила, что свет она погасила? Теперь она поняла происхождение шума прошлой ночью. Он отпер дверь и укатил на машине, потому что все время знал, что она не спит, и хотел, чтобы она услышала его. Потому что все это время он наблюдал за ней.
Дальше висели снимки с зеркалом — художественная композиция. Теперь они выглядели чуть ли не пророчеством: обезумевшая женщина, растрепанная, в состоянии крайнего возбуждения, которое она пытается скрыть. Даже там, где зеркало вызывало ее на кокетство и она улыбалась, втягивала в себя щеки или делала большие глаза, это скорее раздражало, чем соблазняло.
Там, где, как она считала, ей удалось скрыть неуверенность, камера моментально и безошибочно ее обнаруживала — в дрожании взгляда, в слегка приоткрытом, словно для быстрого, короткого вдоха, рте. Сквозь поры ее кожи проступал страх. Чтобы так зорко подсмотреть это, требуются восприимчивость и мастерство. Безусловно, что с той же чуткостью он уловил бы и следующий сдвиг настроения — еле заметный переход от страха к ярости и хитрой решимости. Но отражения этого перехода на стене не было. Снимки были отсортированы, и рассказываемая ими история — предопределена.
Откровенничать не стоило труда. Все равно он никогда ей не верил. .
Последние снимки занимали полстены. Работал он усердно, но время поджимало, оно было против него. Он не успел ни окантовать фотографии, ни даже как следует продумать их расположение — лишь ряд наспех сделанных фотоувеличений, прилепленных к стене. Видимо, он еще не решил, какие выбрать. Некоторые, изображавшие ее в подполе у стены, были очень простыми, выполненными в спешке — тело, поникшее и недвижимое, голова свесилась на грудь, рана еле различима. Другие, как, например, те, где она сидела в кресле, были изысканны, отличались чуть ли не барочной элегантностью, кровавая рана хорошо сочеталась с глубоким красным цветом ее платья и бескровной кожей, белой, как эмаль раковины в ванной.
От застывшей и как бы не живой случайной женщины в кафе к медленному уничтожению женщины особой, специально выбранной. Полстены оставались пустыми. Место для еще одного кадра.
Она не сводила глаз с этого пустого места. Голова опять болела пульсирующей болью, боль усиливалась, отвлекая, заставляя закрыть глаза и полежать немного. Она опять опустилась на свой матрас. Тело словно издало вздох облегчения. Она понимала, что. должна что-то предпринять, подгоняемая ужасом от этого созерцания хроники собственной смерти. Но почему-то она воспринимала это как бы со стороны, словно снадобье, которым он ее опоил, чтобы расслабить тело, заодно расслабило и мозг. Разве не удивительно наблюдать свою смерть и оставаться почти равнодушной?
Усилием воли она заставила себя думать.
При мысли о Лили ее затопила волна нежности. Как было бы хорошо поговорить с ней напоследок, совсем немного, несколько минут. Она не сомневалась, что нашла бы что сказать. Верные слова, которые та помнила бы до конца жизни. Полные любви, лишенные ожесточения.
Ее всегда донимал страх, что Лили может умереть раньше нее. Что однажды, открыв дверь, она впустит в дом кошмар — человека в форме на пороге и слова: «Мне бесконечно жаль, мисс Франклин, но должен сообщить вам горестную весть...» По крайней мере, этого теперь не произойдет. Напротив, ее смерть станет залогом долголетия Лили. Даже наш безбожный мир не столь уж изобретателен в своей жестокости, чтобы обрушить одно и то же несчастье на два поколения семьи. Одно убийство, несомненно, предотвратит другое. Мысль эта почти утешала. Стелла присмотрит за девочкой. Сама испытав подобные страдания, она будет знать, что делать — как успокоить, когда дать побыть в одиночестве. Лили будет жить. А остальное не важно.
Чувствовала ли то же самое Паола? — думала она. Сопротивлялась ли Паола до последнего или, как и она, сдалась? Как ее принудили к подчинению? Тем же способом — фотографиями и рассказом о погибшей возлюбленной, а может, она была первой?
Особого труда это ему, кажется, не составило. Теперь у нее все сложилось в стройную картину.
Требуется лишь сильное желание, и тогда, если повезет, можно все спланировать и устроить — выбрать подходящий момент и подходящую иностранку, женщину, совершенно тебе не знакомую, находящуюся вдали от дома, а значит, такую, которую не хватятся и не станут искать, а найдут, лишь когда и он, и все его жертвы будут далеко. Вот она и попалась в его лапы: дешевый отель, ни мужа, ни любовника нет, а есть лишь путеводитель в руке и кое-какое знание итальянского при отсутствии практики. Путешественницы — это наилучшая мишень. А предоставить искомое может любой большой город. Возможно, он вовсе не всегда выбирал Флоренцию, разумнее раскинуть сеть пошире, тогда правосудию труднее будет сопоставить аналогичные случаи. Может, звонить домой он разрешал всем своим жертвам. Такой у него почерк. Но не исключено, что это только со мной он так расхрабрился.
Разумеется, не всегда ему это будет сходить с рук. Так не бывает. Раньше или позже он допустит ошибку, и его найдут. Найдут всё — дом, останки жертв, фотографии.
Фотографии... Те, что на стенах — это всего лишь часть, отобранная им. Найдутся и другие, контактная бумага, негативы, пленка за пленкой, снимок за снимком, шаг за шагом — с солнцепека во мрак. Покажут ли они эти снимки родным? Нет, по правде сказать, лучше не надо. Не надо далее, чтобы их демонстрировали в суде в качестве доказательств. Не такой, как на этих фотографиях, тебе бы надо запомниться окружающим. Смерть — дело личное и касается только их двоих. Это как в сексе или пережитом ужасе.
Она ощутила жгучую боль внутри, в животе, боль медленно разрасталась, борясь за ее внимание и соревнуясь с апатией и пульсацией в голове. Она взглянула на стену — собственный страх глядел на нее со стены, и она поняла, что снадобье, каким бы там оно ни было, перестает действовать.
Нет, лучше им этого не видеть. Она закрыла глаза и вновь погрузилась в сон.
А вот настроение совсем иное — она пересекает пьяццу под дождем, и на мокрых камнях играет солнце, а вдали сияет белоснежный фасад безошибочно знакомой Санта-Кроче. Тут она деловитая, сосредоточенная, почти счастливая.
Справа другая серия фотографических крупных планов: вот она с бокалом вина в руке с кем-то говорит, по-видимому, с официантом, вот ест в ресторане. Синие клетчатые скатерти знакомы — это неподалеку от садов Боболи, там за обедом Анна крепко выпила, так крепко, что пришлось вернуться в отель и лечь спать. Позднее, в тот же день, она бродила по вечернему городу и отдыхала у входа в Баптистерий. Вот тут она очень хорошенькая — меркнущие солнечные лучи заливают ее медовым светом, а черные волосы выделяются на фоне дверной позолоты.
Вставленные в фотографический альбом снимки эти были бы понятны без слов: Анна во Флоренции. Остается только, может быть, добавить «и в одиночестве».
Да, тогда она была в одиночестве. В этом и разница между нею и другой женщиной. (Интересно, действительно ли ее зовут Паолой?) Если фотографии Паолы производят большее впечатление, то это не только потому, что Паола красивее ее, просто снимки эти выхвачены из жизни и женщина на них деловита и оживлена, в то время как она, Анна, словно застыла в ожидании чего-то, ей неведомого. Несправедливо. Видел бы он ее дома, в мире, полном друзей и дружеской болтовни, в местах, кишащих народом. И с Лили. Потому что разве можно портретно изобразить ее жизнь без Лили?
Закрыв глаза, она опять повалилась на матрас. Темнота вокруг кружилась, и едкий запах химикатов вызывал тошноту. Оперевшись на локоть, она опять заставила себя приподняться.
Помещение было тесным, потолок — низким. Окна не было, и всего одна дверь, запертая. Несмотря на жужжание кондиционера, воздух был горячим, душным. Подполье. Его мир. Так где же он сам? Голова болела, но казалось, что боль где-то в отдалении. Он кое-как обработал рану, но она чувствовала и отек, и как саднит поврежденная кожа. Сильно ли кровоточила рана? Может быть, от этого и слабость, я тошнота, или нее причина в чем-то другом? Может быть, он скормил ей еще порцию этой его дряни, чтобы утихомирить?
Встань, думала она. Встань и уходи отсюда.
Не могу. Не могу.
Не желая давать волю слезам, она вместо этого опять стала разглядывать снимки. Странное чувство — быть окруженной собственными образами, где она все-таки другая: она, но увиденная чьими-то глазами. Словно душу твою украли фотокамерой. Неужели она, Анна Франклин, на самом деле такая? Такая задумчивая, грустная?
Он был, оказывается, все время с ней рядом. По крайней мере, со второго ее дня. Вот это кафе было в первый день или во второй? До или после посещения Санта-Кроче? Она не помнит. Ладно, не важно. Как странно, однако, что она его не замечала. Несомненно, слишком уж была поглощена собой. Не реагировала на разлитое в воздухе электричество.
Она перевела взгляд на другую стену.
Там, где она ожидала увидеть снимки в зеркале, были снимки в постели. Вначале она узнала зеленую покрышку и лишь потом себя, свернувшуюся под ней. Каждая фотография была снята из одной точки, сверху, с потолка, где, видимо, была встроена аппаратура. На серии снимков последовательно была запечатлена ночь; выпростанная рука, а вот нога в движении, похоже на детскую книжку, где надо быстро листать страницы, и тогда зверек будет кувыркаться, или есть еще такие клипы на телевидении с рекламой снотворного или лекарства от простуды. На снимках она выглядит спокойной, мирно и глубоко спящей, в позе — ничего скабрезного, вообще ничего эротического, лишь гадкая интимность подглядывания, подмаргивание затвором объектива. Когда он снимал ее, одурманенную его снадобьем, или позже, когда она проснулась, и увидела в комнате свет, и удивилась, так как помнила, что свет она погасила? Теперь она поняла происхождение шума прошлой ночью. Он отпер дверь и укатил на машине, потому что все время знал, что она не спит, и хотел, чтобы она услышала его. Потому что все это время он наблюдал за ней.
Дальше висели снимки с зеркалом — художественная композиция. Теперь они выглядели чуть ли не пророчеством: обезумевшая женщина, растрепанная, в состоянии крайнего возбуждения, которое она пытается скрыть. Даже там, где зеркало вызывало ее на кокетство и она улыбалась, втягивала в себя щеки или делала большие глаза, это скорее раздражало, чем соблазняло.
Там, где, как она считала, ей удалось скрыть неуверенность, камера моментально и безошибочно ее обнаруживала — в дрожании взгляда, в слегка приоткрытом, словно для быстрого, короткого вдоха, рте. Сквозь поры ее кожи проступал страх. Чтобы так зорко подсмотреть это, требуются восприимчивость и мастерство. Безусловно, что с той же чуткостью он уловил бы и следующий сдвиг настроения — еле заметный переход от страха к ярости и хитрой решимости. Но отражения этого перехода на стене не было. Снимки были отсортированы, и рассказываемая ими история — предопределена.
Откровенничать не стоило труда. Все равно он никогда ей не верил. .
Последние снимки занимали полстены. Работал он усердно, но время поджимало, оно было против него. Он не успел ни окантовать фотографии, ни даже как следует продумать их расположение — лишь ряд наспех сделанных фотоувеличений, прилепленных к стене. Видимо, он еще не решил, какие выбрать. Некоторые, изображавшие ее в подполе у стены, были очень простыми, выполненными в спешке — тело, поникшее и недвижимое, голова свесилась на грудь, рана еле различима. Другие, как, например, те, где она сидела в кресле, были изысканны, отличались чуть ли не барочной элегантностью, кровавая рана хорошо сочеталась с глубоким красным цветом ее платья и бескровной кожей, белой, как эмаль раковины в ванной.
От застывшей и как бы не живой случайной женщины в кафе к медленному уничтожению женщины особой, специально выбранной. Полстены оставались пустыми. Место для еще одного кадра.
Она не сводила глаз с этого пустого места. Голова опять болела пульсирующей болью, боль усиливалась, отвлекая, заставляя закрыть глаза и полежать немного. Она опять опустилась на свой матрас. Тело словно издало вздох облегчения. Она понимала, что. должна что-то предпринять, подгоняемая ужасом от этого созерцания хроники собственной смерти. Но почему-то она воспринимала это как бы со стороны, словно снадобье, которым он ее опоил, чтобы расслабить тело, заодно расслабило и мозг. Разве не удивительно наблюдать свою смерть и оставаться почти равнодушной?
Усилием воли она заставила себя думать.
При мысли о Лили ее затопила волна нежности. Как было бы хорошо поговорить с ней напоследок, совсем немного, несколько минут. Она не сомневалась, что нашла бы что сказать. Верные слова, которые та помнила бы до конца жизни. Полные любви, лишенные ожесточения.
Ее всегда донимал страх, что Лили может умереть раньше нее. Что однажды, открыв дверь, она впустит в дом кошмар — человека в форме на пороге и слова: «Мне бесконечно жаль, мисс Франклин, но должен сообщить вам горестную весть...» По крайней мере, этого теперь не произойдет. Напротив, ее смерть станет залогом долголетия Лили. Даже наш безбожный мир не столь уж изобретателен в своей жестокости, чтобы обрушить одно и то же несчастье на два поколения семьи. Одно убийство, несомненно, предотвратит другое. Мысль эта почти утешала. Стелла присмотрит за девочкой. Сама испытав подобные страдания, она будет знать, что делать — как успокоить, когда дать побыть в одиночестве. Лили будет жить. А остальное не важно.
Чувствовала ли то же самое Паола? — думала она. Сопротивлялась ли Паола до последнего или, как и она, сдалась? Как ее принудили к подчинению? Тем же способом — фотографиями и рассказом о погибшей возлюбленной, а может, она была первой?
Особого труда это ему, кажется, не составило. Теперь у нее все сложилось в стройную картину.
Требуется лишь сильное желание, и тогда, если повезет, можно все спланировать и устроить — выбрать подходящий момент и подходящую иностранку, женщину, совершенно тебе не знакомую, находящуюся вдали от дома, а значит, такую, которую не хватятся и не станут искать, а найдут, лишь когда и он, и все его жертвы будут далеко. Вот она и попалась в его лапы: дешевый отель, ни мужа, ни любовника нет, а есть лишь путеводитель в руке и кое-какое знание итальянского при отсутствии практики. Путешественницы — это наилучшая мишень. А предоставить искомое может любой большой город. Возможно, он вовсе не всегда выбирал Флоренцию, разумнее раскинуть сеть пошире, тогда правосудию труднее будет сопоставить аналогичные случаи. Может, звонить домой он разрешал всем своим жертвам. Такой у него почерк. Но не исключено, что это только со мной он так расхрабрился.
Разумеется, не всегда ему это будет сходить с рук. Так не бывает. Раньше или позже он допустит ошибку, и его найдут. Найдут всё — дом, останки жертв, фотографии.
Фотографии... Те, что на стенах — это всего лишь часть, отобранная им. Найдутся и другие, контактная бумага, негативы, пленка за пленкой, снимок за снимком, шаг за шагом — с солнцепека во мрак. Покажут ли они эти снимки родным? Нет, по правде сказать, лучше не надо. Не надо далее, чтобы их демонстрировали в суде в качестве доказательств. Не такой, как на этих фотографиях, тебе бы надо запомниться окружающим. Смерть — дело личное и касается только их двоих. Это как в сексе или пережитом ужасе.
Она ощутила жгучую боль внутри, в животе, боль медленно разрасталась, борясь за ее внимание и соревнуясь с апатией и пульсацией в голове. Она взглянула на стену — собственный страх глядел на нее со стены, и она поняла, что снадобье, каким бы там оно ни было, перестает действовать.
Нет, лучше им этого не видеть. Она закрыла глаза и вновь погрузилась в сон.
Отсутствие — Воскресенье, утром
Скинув с себя одежду, она скользнула под простыню рядом с ним, постаравшись лечь подальше, на противоположный край кровати. Он не пошевелился. Она прислушалась к его дыханию, глубокому, шумному — так дышит спящий. Даже лежа на расстоянии, она чувствовала исходивший от него жар. Она закрыла глаза и постаралась заснуть. От усталости она не могла толком думать, но и перестать думать она тоже не могла. Так пролетали минуты. Она все еще не оставила своих попыток, когда он, издав неясный стон, перекатился с края на середину кровати и, наткнувшись в своем движении на нее, лениво обнял ее за талию. Секунду рука его лежала на ней, налитая свинцовой тяжестью, безучастная, потом, словно осознав, что она нащупала, рука теснее сжала талию, и он притянул ее к себе.
— М-м... холодная какая... — вскоре глухо пробормотал он, уткнувшись ей между лопаток.
Но он же спал без просыпу, разве не так?
Она лежала тихо, безмолвно, словно не слыша его слов, словно это ее только что пробудили ото сна. Он легко провел рукой по ее левой ноге.
— Как лед... — И голосом уже менее сонным: — Где ты была?
— Ну... поднялась, походила немного, — замялась она. — Мне не спалось...
Пауза. Его рука все продолжала движение — мерное поглаживание, от которого через холодную кожу в нее медленно проникало тепло.
— Где же это ты ходила?
В тоне, которым это было сказано, прозвучало нечто такое, что она не решилась солгать.
— Вышла и погуляла. Не хотела тебе мешать.
— Глупышка...
Он еще теснее прижался, зарылся в нее, как зверь, зарывающийся в нору. Он потерся подбородком о ее спину, и она почувствовала его небритость — как прикосновение тончайшего наждака, ласковое и вместе с тем раздражающее. Еще несколько часов назад, лежа рядом с этим мужчиной, она только и мечтала о том, чтобы он коснулся ее, теперь же единственным ее желанием было отпрянуть, избежать его прикосновений. Рука, гладившая ее ногу, шмыгнула в промежность.
— Надо было тебе разбудить меня... — Она разомкнула ноги, чуть-чуть, скорее из вежливости, чем в качестве приглашения. — Я бы помог тебе уснуть... — сказал он голосом еще не совсем четким, но уже игриво и даже капризно, тоном избалованного ребенка.
И при этих его словах она почувствовала, как твердеет его член, упиравшийся в ее левую ягодицу. Ее пробрала легкая дрожь — не то отголосок прежнего желания, не то возникшее раздражение.
Не почувствовав второго, он подвинул руку дальше, пальцы его рылись в волосах, пока не нащупали влажность.
— М-м... Как приятно...
Они полежали так еще немного, оба не шевелились и словно отдыхали. Ей вспомнился его портрет, который она набросала, сидя на площади — плотский эгоизм и самовлюбленность. Она отбросила портрет. Можно продолжать развивать это дальше, а можно оставить все как есть, расслабясь, думала она. Помни, что ночные соития — это огромное удовольствие, которое дарит нам секс; тело включается в игру еще до того, как мозг успевает сообразить, что к чему. Она пошире раздвинула ноги. Даже от мерзавцев при желании можно получить кое-что хорошее.
— Наконец-то... — произнес он, уткнувшись в нее, отчего слова долетали глухо. Рука проникла еще глубже и, найдя отверстие, просунулась туда средним пальцем, проверяя, тепло ли внутри. Всем телом подавшись вперед, она искала правильное положение. Несколько движений, после чего он, вытащив палец и отодвинув ее от себя, вонзил в нее член, и все это движениями медленными, небрежными, почти сонными.
Ночной мрак окутывал их. При первом толчке он сделал глубокий выдох, и в короткой тишиш перед следующим вдохом она услышала, как часы на башне пробили один раз — четыре тридцать. Скоро рассвет. Она ощутила его движения — взад вперед, с рассчитанной медлительностью, каждьп толчок — долгий, старательный, неспешный. Можно было подумать, что для него это не столько удовольствие, сколько работа. Но, как и большинству профессионалов, ему наверняка доставляет удовольствие хорошо проделанная работа.
— Ну давай же, Анна! — тихонько сказал он ей на ухо, и пальцы его начали теребить ее, ища самое чувствительное место. — Уж не подумала ли ты улизнуть? Ведь скоро домой.
«Он знает, — молнией сверкнуло в ней. — Все это время он не спал и знает, что я знаю. Но откуда он мог узнать? Это невозможно». Она издала смешок, и, к ее удовольствию, смешок вышел странным, загадочным. Казалось, исходит он от тела, но не от души. «Ты хочешь вернуть меня, милый, но сначала попробуй отыщи меня», — не то вслух, не то про себя пробормотала она. И вместе с решимостью в ней зажглось желание.
Он тоже почувствовал это. Он притиснулся ближе, пальцы его нащупали искомое, и оба они заметили ее невольный короткий вздох.
— Вот. Так-то лучше, — сказал он голосом более твердым.
Теперь он переключился с себя на нее, лаская ее увереннее, сообразуясь с подрагиваниями ее плоти и невольными горловыми звуками, издаваемыми ею. С каждым новым повторением движения его становились все вернее, все изощреннее, он чувствовал, как нарастает в ней порыв. Пускай. Сколько раз занимались они любовью, сколько раз были вместе — он и она? Раз пятнадцать—двадцать? Достаточно, чтобы теперь оба знали, что она уже на пути. Еще мгновение — и он ей больше не понадобится, инерция собственного возбуждения довершит остальное, сокрушительная сладкая сила охватит ее изнутри, вырвет из собственного тела, поднимет в воздух, и она закружится в этом взрыве, торжествующая, одинокая, не думая ни о нем, ни о его работе, ни о его мелком тщеславии, ни даже о его удовольствии.
Он ждал от нее знака, чтобы присоединиться к ней, чтобы пережить это вместе, как и подобает хорошей паре — мнимое единение, мечта отъявленного жиголо, оба одновременно пускаются в полет. Однако она больше не интересовалась им, только собой. То, что она достигла оргазма, оторвавшись от него, он понял слишком поздно, а поняв, попытался догнать ее несколькими глубокими погружениями, но она была уже далеко, и когда она кончила, а чувство или по крайней мере любовный этикет потребовали, чтобы она вернулась к нему, пока он все еще продолжает, она намеренно отдалилась, оставаясь и телом и душой безучастной к его яростным, нарастающим толчкам. Теперь наступил его черед безоглядно взмыть вверх. Мужчины могут притворяться во всем, только не в этом, думала она. Даже он. Не вкладывающий в это души. И жестокое удовольствие, которое она испытала, ожидая, когда он прекратит эти свои усилия, это биение в ней, и удивило, и порадовало ее.
Когда он наконец кончил — довольно-таки судорожно — и, выскользнув из нее, упал на постель, отдуваясь, она спокойно лежала рядом, вспоминая Криса и тот момент годы назад, когда была зачата Лили. Как это сказал ей менее суток назад Сэмюел-Маркус Тейлор-Ирвинг, лежа с ней на этой же кровати во время их обмена откровенностями, купаясь в теплых водах доверительности? «Похоже, что из этой схватки в конечном счете победительницей вышла ты»? Она размышляла над тем, можно ли так же сказать о ней сейчас, или то, что произошло, — лишь временная победа в схватке, которая еще продолжается?
Они лежали бок о бок, молча, пока, приподнявшись на локте, он не взглянул вниз, на нее.
— Что случилось? — тихо спросил он. Она улыбнулась.
— Ничего.
— Так где же ты была? — как бы невзначай поинтересовался он, и она подумала, что оба они одинаково понимают двусмысленность вопроса.
— Я... слишком поздно вернулась. Прости.
— Но ты была не здесь, правда?
— А ты не знаешь? Он пожал плечами.
— Не знаю. В какую-то минуту ты здесь, а в следующую — нет тебя. Мне было одиноко.
Она ответила не сразу, так как его откровенность невольно произвела на нее впечатление:
— Я дошла до главной площади.
Если перевод разговора в другую плоскость и смутил его, вида он, разумеется, не подал. Он состроил гримасу:
— До главной площади? Это далеко.
— Ага.
— Почему ты меня не разбудила?
— Ты устал. А мне хотелось побыть одной. Мне надо было подумать.
— Ясно. О возвращении домой?
— Что-то вроде этого.
Пальцем он очертил контур ее лица.
— Так вот чем ты занималась! Упражнялась в одиночных оргазмах на будущее?
Она выдержала его взгляд.
— Не обольщайся, — сказала она, но без особой язвительности.
Он рассмеялся.
— Знаешь, я буду скучать по тебе, Анна, — негромко сказал он. А потом: — Поняла, да?
— Ничего, выдержишь, — сказала она. Казалось, он обиделся. И выглядело это довольно убедительно.
— А как ты отнесешься к тому, что я подумываю открыть в Лондоне офис? — Он сделал паузу. — И если это произойдет, мне придется приехать и прожить там с полгода, чтобы все наладить?
Она передернула плечами.
— Думаю, меня больше всего интересует, где вы с женой поселитесь в Лондоне.
Он улыбнулся:
— Боюсь, она не англофилка. Она останется дома.
Анна кивнула. И перед ней возникла Софи Вагнер, сидящая возле телефона в своей манхэттенской квартире, торопящая время в ожидании звонка, а все звонки не от него.
— Почему в Лондоне? — сказала она. — Почему не в Нью-Йорке?
Он нахмурился.
— Нью-Йорке? Почему ты вдруг подумала о Нью-Йорке?
Она пожала плечами.
— Не знаю. Считала, что там большие возможности для торговли изобразительным искусством.
Он помолчал.
— Не для меня. Так что бы ты сказала? В смысле — если это произойдет? Смогу я в таком случае познакомиться с твоей дочерью?
— Не знаю, Сэмюел. Мне надо это обдумать.
— Понятно. — Он слегка кивнул. — Ну, строго говоря, это еще неточно — пока что мне просто идея в голову пришла.
Где-то за окном вдруг защебетали две певчие птахи, опрометчивый шаг в стране, где уже не одну сотню лет господствует эпикурейское представление о том, что чем птичка меньше, тем она вкуснее. А может, и они разбирались в часах и потому выбрали это время, что знали: бравые итальянские охотники еще долго будут нежиться в постели и не пробудилось в них еще желание вышибить из птичек мозги, чтобы жарить крохотные тушки, насаживая их на рашпиль в супермаркете.
Какое редкое и ценное благо точно знать, когда за тобой охотятся, а когда ты в безопасности!
— А сейчас мне надо выспаться, — сказала она, чмокнув его в губы. — Час-другой поспать.
Он кивнул, но не шевельнулся, по-прежнему продолжая глядеть вниз, на нее. Она закрыла глаза, а когда через несколько секунд открыла их, он все еще смотрел. Она улыбнулась.
— Ты ничего?
— Ничего, ничего. Прекрасно. Просто думал, что еще надо сделать. Ты спи. Я разбужу тебя, когда надо будет уезжать.
— Ты что, встать хочешь? — Она сама не понимала, чувствует ли огорчение или радость.
— Я выспался и думаю, мне не заснуть. А ты давай, действуй. В нашем распоряжении целый день. Можно не торопиться.
— А что ты будешь делать? — спросила она, глядя, как он влезает в брюки, натягивает свитер, и ощущая, как все эти движения почему-то вызывают в ней невыносимую горечь; так бывает, когда перестает действовать укол морфия и человека вновь охватывает острая боль от открытой кровоточащей раны. Что это? — всполошилась она. Куда девалась недавняя безучастность?
— О, я выйду и посижу немного в вестибюле. Взгляну, как там насчет раннего завтрака. Может быть, осмотрю церковь — в путеводителе говорится, что церковь эта замечательная, и поищу, где бы нам с тобой пообедать.
Все потому, что это конец, думала она. Позади и наслаждение, и боль, покончено с сексом, влечением, близостью. Все перечеркнуто простым надеванием одежды. И так как оставалось лишь одно — предательству и обману, в чем бы они ни заключались, не дано было стереть из памяти силу и восторг того, что она испытала ранее, как бы она ни тщилась это забыть. Когда она это поняла, то на какой-то краткий миг ей захотелось даже опять поверить в прежнюю ложь, только пусть остается.
— М-м... холодная какая... — вскоре глухо пробормотал он, уткнувшись ей между лопаток.
Но он же спал без просыпу, разве не так?
Она лежала тихо, безмолвно, словно не слыша его слов, словно это ее только что пробудили ото сна. Он легко провел рукой по ее левой ноге.
— Как лед... — И голосом уже менее сонным: — Где ты была?
— Ну... поднялась, походила немного, — замялась она. — Мне не спалось...
Пауза. Его рука все продолжала движение — мерное поглаживание, от которого через холодную кожу в нее медленно проникало тепло.
— Где же это ты ходила?
В тоне, которым это было сказано, прозвучало нечто такое, что она не решилась солгать.
— Вышла и погуляла. Не хотела тебе мешать.
— Глупышка...
Он еще теснее прижался, зарылся в нее, как зверь, зарывающийся в нору. Он потерся подбородком о ее спину, и она почувствовала его небритость — как прикосновение тончайшего наждака, ласковое и вместе с тем раздражающее. Еще несколько часов назад, лежа рядом с этим мужчиной, она только и мечтала о том, чтобы он коснулся ее, теперь же единственным ее желанием было отпрянуть, избежать его прикосновений. Рука, гладившая ее ногу, шмыгнула в промежность.
— Надо было тебе разбудить меня... — Она разомкнула ноги, чуть-чуть, скорее из вежливости, чем в качестве приглашения. — Я бы помог тебе уснуть... — сказал он голосом еще не совсем четким, но уже игриво и даже капризно, тоном избалованного ребенка.
И при этих его словах она почувствовала, как твердеет его член, упиравшийся в ее левую ягодицу. Ее пробрала легкая дрожь — не то отголосок прежнего желания, не то возникшее раздражение.
Не почувствовав второго, он подвинул руку дальше, пальцы его рылись в волосах, пока не нащупали влажность.
— М-м... Как приятно...
Они полежали так еще немного, оба не шевелились и словно отдыхали. Ей вспомнился его портрет, который она набросала, сидя на площади — плотский эгоизм и самовлюбленность. Она отбросила портрет. Можно продолжать развивать это дальше, а можно оставить все как есть, расслабясь, думала она. Помни, что ночные соития — это огромное удовольствие, которое дарит нам секс; тело включается в игру еще до того, как мозг успевает сообразить, что к чему. Она пошире раздвинула ноги. Даже от мерзавцев при желании можно получить кое-что хорошее.
— Наконец-то... — произнес он, уткнувшись в нее, отчего слова долетали глухо. Рука проникла еще глубже и, найдя отверстие, просунулась туда средним пальцем, проверяя, тепло ли внутри. Всем телом подавшись вперед, она искала правильное положение. Несколько движений, после чего он, вытащив палец и отодвинув ее от себя, вонзил в нее член, и все это движениями медленными, небрежными, почти сонными.
Ночной мрак окутывал их. При первом толчке он сделал глубокий выдох, и в короткой тишиш перед следующим вдохом она услышала, как часы на башне пробили один раз — четыре тридцать. Скоро рассвет. Она ощутила его движения — взад вперед, с рассчитанной медлительностью, каждьп толчок — долгий, старательный, неспешный. Можно было подумать, что для него это не столько удовольствие, сколько работа. Но, как и большинству профессионалов, ему наверняка доставляет удовольствие хорошо проделанная работа.
— Ну давай же, Анна! — тихонько сказал он ей на ухо, и пальцы его начали теребить ее, ища самое чувствительное место. — Уж не подумала ли ты улизнуть? Ведь скоро домой.
«Он знает, — молнией сверкнуло в ней. — Все это время он не спал и знает, что я знаю. Но откуда он мог узнать? Это невозможно». Она издала смешок, и, к ее удовольствию, смешок вышел странным, загадочным. Казалось, исходит он от тела, но не от души. «Ты хочешь вернуть меня, милый, но сначала попробуй отыщи меня», — не то вслух, не то про себя пробормотала она. И вместе с решимостью в ней зажглось желание.
Он тоже почувствовал это. Он притиснулся ближе, пальцы его нащупали искомое, и оба они заметили ее невольный короткий вздох.
— Вот. Так-то лучше, — сказал он голосом более твердым.
Теперь он переключился с себя на нее, лаская ее увереннее, сообразуясь с подрагиваниями ее плоти и невольными горловыми звуками, издаваемыми ею. С каждым новым повторением движения его становились все вернее, все изощреннее, он чувствовал, как нарастает в ней порыв. Пускай. Сколько раз занимались они любовью, сколько раз были вместе — он и она? Раз пятнадцать—двадцать? Достаточно, чтобы теперь оба знали, что она уже на пути. Еще мгновение — и он ей больше не понадобится, инерция собственного возбуждения довершит остальное, сокрушительная сладкая сила охватит ее изнутри, вырвет из собственного тела, поднимет в воздух, и она закружится в этом взрыве, торжествующая, одинокая, не думая ни о нем, ни о его работе, ни о его мелком тщеславии, ни даже о его удовольствии.
Он ждал от нее знака, чтобы присоединиться к ней, чтобы пережить это вместе, как и подобает хорошей паре — мнимое единение, мечта отъявленного жиголо, оба одновременно пускаются в полет. Однако она больше не интересовалась им, только собой. То, что она достигла оргазма, оторвавшись от него, он понял слишком поздно, а поняв, попытался догнать ее несколькими глубокими погружениями, но она была уже далеко, и когда она кончила, а чувство или по крайней мере любовный этикет потребовали, чтобы она вернулась к нему, пока он все еще продолжает, она намеренно отдалилась, оставаясь и телом и душой безучастной к его яростным, нарастающим толчкам. Теперь наступил его черед безоглядно взмыть вверх. Мужчины могут притворяться во всем, только не в этом, думала она. Даже он. Не вкладывающий в это души. И жестокое удовольствие, которое она испытала, ожидая, когда он прекратит эти свои усилия, это биение в ней, и удивило, и порадовало ее.
Когда он наконец кончил — довольно-таки судорожно — и, выскользнув из нее, упал на постель, отдуваясь, она спокойно лежала рядом, вспоминая Криса и тот момент годы назад, когда была зачата Лили. Как это сказал ей менее суток назад Сэмюел-Маркус Тейлор-Ирвинг, лежа с ней на этой же кровати во время их обмена откровенностями, купаясь в теплых водах доверительности? «Похоже, что из этой схватки в конечном счете победительницей вышла ты»? Она размышляла над тем, можно ли так же сказать о ней сейчас, или то, что произошло, — лишь временная победа в схватке, которая еще продолжается?
Они лежали бок о бок, молча, пока, приподнявшись на локте, он не взглянул вниз, на нее.
— Что случилось? — тихо спросил он. Она улыбнулась.
— Ничего.
— Так где же ты была? — как бы невзначай поинтересовался он, и она подумала, что оба они одинаково понимают двусмысленность вопроса.
— Я... слишком поздно вернулась. Прости.
— Но ты была не здесь, правда?
— А ты не знаешь? Он пожал плечами.
— Не знаю. В какую-то минуту ты здесь, а в следующую — нет тебя. Мне было одиноко.
Она ответила не сразу, так как его откровенность невольно произвела на нее впечатление:
— Я дошла до главной площади.
Если перевод разговора в другую плоскость и смутил его, вида он, разумеется, не подал. Он состроил гримасу:
— До главной площади? Это далеко.
— Ага.
— Почему ты меня не разбудила?
— Ты устал. А мне хотелось побыть одной. Мне надо было подумать.
— Ясно. О возвращении домой?
— Что-то вроде этого.
Пальцем он очертил контур ее лица.
— Так вот чем ты занималась! Упражнялась в одиночных оргазмах на будущее?
Она выдержала его взгляд.
— Не обольщайся, — сказала она, но без особой язвительности.
Он рассмеялся.
— Знаешь, я буду скучать по тебе, Анна, — негромко сказал он. А потом: — Поняла, да?
— Ничего, выдержишь, — сказала она. Казалось, он обиделся. И выглядело это довольно убедительно.
— А как ты отнесешься к тому, что я подумываю открыть в Лондоне офис? — Он сделал паузу. — И если это произойдет, мне придется приехать и прожить там с полгода, чтобы все наладить?
Она передернула плечами.
— Думаю, меня больше всего интересует, где вы с женой поселитесь в Лондоне.
Он улыбнулся:
— Боюсь, она не англофилка. Она останется дома.
Анна кивнула. И перед ней возникла Софи Вагнер, сидящая возле телефона в своей манхэттенской квартире, торопящая время в ожидании звонка, а все звонки не от него.
— Почему в Лондоне? — сказала она. — Почему не в Нью-Йорке?
Он нахмурился.
— Нью-Йорке? Почему ты вдруг подумала о Нью-Йорке?
Она пожала плечами.
— Не знаю. Считала, что там большие возможности для торговли изобразительным искусством.
Он помолчал.
— Не для меня. Так что бы ты сказала? В смысле — если это произойдет? Смогу я в таком случае познакомиться с твоей дочерью?
— Не знаю, Сэмюел. Мне надо это обдумать.
— Понятно. — Он слегка кивнул. — Ну, строго говоря, это еще неточно — пока что мне просто идея в голову пришла.
Где-то за окном вдруг защебетали две певчие птахи, опрометчивый шаг в стране, где уже не одну сотню лет господствует эпикурейское представление о том, что чем птичка меньше, тем она вкуснее. А может, и они разбирались в часах и потому выбрали это время, что знали: бравые итальянские охотники еще долго будут нежиться в постели и не пробудилось в них еще желание вышибить из птичек мозги, чтобы жарить крохотные тушки, насаживая их на рашпиль в супермаркете.
Какое редкое и ценное благо точно знать, когда за тобой охотятся, а когда ты в безопасности!
— А сейчас мне надо выспаться, — сказала она, чмокнув его в губы. — Час-другой поспать.
Он кивнул, но не шевельнулся, по-прежнему продолжая глядеть вниз, на нее. Она закрыла глаза, а когда через несколько секунд открыла их, он все еще смотрел. Она улыбнулась.
— Ты ничего?
— Ничего, ничего. Прекрасно. Просто думал, что еще надо сделать. Ты спи. Я разбужу тебя, когда надо будет уезжать.
— Ты что, встать хочешь? — Она сама не понимала, чувствует ли огорчение или радость.
— Я выспался и думаю, мне не заснуть. А ты давай, действуй. В нашем распоряжении целый день. Можно не торопиться.
— А что ты будешь делать? — спросила она, глядя, как он влезает в брюки, натягивает свитер, и ощущая, как все эти движения почему-то вызывают в ней невыносимую горечь; так бывает, когда перестает действовать укол морфия и человека вновь охватывает острая боль от открытой кровоточащей раны. Что это? — всполошилась она. Куда девалась недавняя безучастность?
— О, я выйду и посижу немного в вестибюле. Взгляну, как там насчет раннего завтрака. Может быть, осмотрю церковь — в путеводителе говорится, что церковь эта замечательная, и поищу, где бы нам с тобой пообедать.
Все потому, что это конец, думала она. Позади и наслаждение, и боль, покончено с сексом, влечением, близостью. Все перечеркнуто простым надеванием одежды. И так как оставалось лишь одно — предательству и обману, в чем бы они ни заключались, не дано было стереть из памяти силу и восторг того, что она испытала ранее, как бы она ни тщилась это забыть. Когда она это поняла, то на какой-то краткий миг ей захотелось даже опять поверить в прежнюю ложь, только пусть остается.