и во втором случае.
У нас в Италии практически нет такой телепередачи, которая не могла бы
быть использована в качестве исходного материала для кукольного
представления. Я вовсе не хочу этим сказать, что кукольное представление во
что бы то ни стало должно вылиться в "контртелепередачу", хотя в конечном
счете это неизбежно. Дай им только волю, и куклы позаботятся об этом сами -
с помощью жестов они способны окарикатурить, высмеять сверхсамоуверенного
диктора, плохого певца, ретивого участника телевикторины, непогрешимого
детектива, трафаретного злодея из телефильма. А можно просто объединить
привычные персонажи телеэкрана с персонажем "из совсем другой оперы" -
скажем, изобразить в последних известиях Пиноккио, ведьму в казначействе,
черта на фестивале песни в Сан-Ремо.
В одной начальной школе я видел конкурс "Рискуй всем", где в качестве
основного претендента на приз выступал черт. Правда, незадолго до этого я
сам рассказал историю о крокодиле, который явился в телецентр и проглотил
диктора Майка Бонджорно. Крокодила среди кукол у ребят не нашлось, но
нашелся черт. В "чертовском" ключе история прозвучала куда забавнее, чем
моя.
Для разбора второго упражнения заглянем в семью, к самым маленьким.
То, что школьники делали со своим учителем, обращаясь к нему через
куклу-учителя, мы можем повторить на малышах, разговаривая с ними через
марионеток. Следует учитывать, что марионетки поддаются до некоторой
степени постоянному узнаванию. Король, что бы он ни делал, - это, как
правило, отец, власть, сила, старший, в котором нуждаешься, но которого
иной раз и побаиваешься: он подавляет, но и ограждает от всех опасностей.
Королева - это мать. Принц - это он сам, мальчик (принцесса - девочка). Фея
- это "нечто прекрасное", доброе волшебство, надежда, удовлетворение
желаний, будущее. Черт - средоточие и олицетворение всех страхов,
притаившихся чудовищ, всех и всяческих врагов. Памятуя об этих
эквивалентах, можно поручить марионеткам, разыгрывающим свои приключения,
воздействовать на ребенка успокаивающе. Общение с помощью символов имеет не
меньшее значение, чем общение с помощью слов. Порой это единственный путь
общения с ребенком.
Не знаю (не довелось проверить на опыте), придется ли ребенку по душе
кукла, заведомо задуманная как его копия, действующая на сцене под его же
именем. Возможно, ребенок и примет такую игру, ведь принимает же он сказки,
в которых фигурирует в качестве главного действующего лица. А возможно, и
не захочет, чтобы его выставляли на всеобщее обозрение, в форме реального
предмета, который можно досконально рассмотреть и пощупать. "У детей тоже
есть свои тайны" - именно таково название книжечки для детей, написанной
Штемпелем и Рипкенсом (Auch Kinder haben Geheimnisse, Munchen, 1972).
- Жил-был когда-то мальчик, которого звали Карлетто.
- Как меня?
- Да, как тебя.
- Значит, это был я.
- Ну, конечно, ты.
- И что я делал?
- А вот сейчас расскажу.
В этом классическом диалоге между матерью и сыном дается первое
объяснение той очаровательной глагольной формы несовершенного вида
прошедшего времени, к которой ребята обычно прибегают, чтобы сговориться
насчет предстоящей игры:
- Я был еще сыщиком, а ты удирал...
- А ты кричал...
Это - как занавес, раздвигающийся перед началом спектакля. По-моему,
такая запевка берет свое начало прямехонько от традиционного несовершенного
вида начала сказки: "Жил-был однажды..." Впрочем, за более детальными
сведениями на этот счет я отсылаю читателя к специальному комментарию в
конце книги. (См. главу "Глагол для игры".)
Все мамы имеют обыкновение рассказывать ребенку истории, в которых
главное действующее лицо он сам. Это отвечает его эгоцентризму. Но мамы
пользуются этим в назидательных целях:
- Карлетто опрокидывал солонку с солью. Не хотел пить
молоко... Отказывался ложиться спать...
А ведь жалко расходовать "несовершенную форму глагола" сказок и игр на
нотации и угрозы. Это все равно, что взять золотые часы и начать
выковыривать ими ямки в песке.
Или вот:
- Карлетто был великим путешественником, он ездил по всему
свету, смотрел на обезьян, львов...
- А слона он видел?
- И слона видел.
- А жирафа?
- И жирафа.
- А ослика?
- Конечно.
- А что было потом?
Так, по-моему, много лучше. Игра всегда неизмеримо продуктивней, если
мы с ее помощью ставим ребенка в приятные ситуации, которые позволяют
совершать героические поступки и, слушая сказку, видеть свое будущее
полноценным и многообещающим. Конечно, я прекрасно знаю, что его будущее
никогда не будет таким прекрасным, как в сказке. Но не в этом дело. Важно,
чтобы ребенок накапливал запас оптимизма и веры для борьбы с неизбежными
житейскими трудностями, которых, увы, ему не избежать. Кроме того, нельзя
недооценивать воспитательной роли утопии. Не верь мы, несмотря ни на что, в
лучшее будущее, кто бы нас заставил пойти к зубному врачу?
Если реальный Карлетто боится темноты, то Карлетто из сказки не боится
ее нисколечко, он совершает то, на что ни у кого другого не хватает
смелости, ходит туда, куда все опасаются ходить...
В историях подобного рода мать передает ребенку свой опыт, помогает
ему ориентироваться, уяснить свое место в мире вещей, понять систему
связей, центром которой он является. Чтобы познать себя, надо иметь
возможность себя вообразить.
Значит, дело вовсе не в том, чтобы поощрять пустопорожние фантазии
(если в отличие от психоаналитиков считать, что могут быть фантазии
совершенно пустые, бессодержательные); речь идет о том, чтобы протянуть
ребенку руку помощи, чтобы он смог представить себе и самого себя, и свое
будущее.
Карлетто был сапожником; не было на всем свете ботинок
красивее тех, что изготовлял Карлетто. Карлетто был инженером и
строил самые длинные, самые высокие, самые прочные мосты в мире.
Для трехлетних-пятилетних детей это отнюдь не "запретные мечты", а
совершенно необходимые упражнения.
Истории, в которых ребенок выступает как главное действующее лицо,
чтобы быть "всамделишными", непременно должны иметь и свой частный аспект:
если говорится, что пришел дядя, то это должен быть реальный дядя данного
ребенка; если фигурирует лифтерша, то это должна быть та самая, что служит
в доме, где живет ребенок; место действия в ключевые моменты должно быть
ребенку знакомо; в тексте должны содержаться намеки на знакомые вещи.
Думаю, приводить примеры нет смысла.
Ребенок любит быть причастным к рассказу, чтобы в нем звучало хотя бы
его имя. Сколько раз, выполняя в школе свой долг рассказчика, я давал
действующим лицам имена своих слушателей и менял географические названия на
те, которые детям были знакомы. Имена и названия работали: усиливались
интерес и внимание, так как играл свою роль и механизм узнавания. А ведь
именно этот механизм, приходящий в действие и когда человек читает, и когда
он смотрит фильм или телеспектакль, есть залог того, что "послания",
которыми ты, автор, начиняешь свои истории, дойдут по назначению.
Я буду обозначать словом "табу" определенную группу историй, которые
лично я считаю полезным рассказывать детям, но от которых многие воротят
нос. Речь идет о попытке разговаривать с ребенком на темы, которые его
волнуют, но о которых, согласно традиционной системе воспитания, "говорить
вслух некрасиво": речь идет о естественных отправлениях и об отношениях
полов, неизменно вызывающих у детей любопытство. Нет нужды пояснять, что
для меня такого рода "табу" спорно и что я всячески призываю его нарушать.
Мне кажется, что не только в семье, но и в школе следовало бы говорить
об этих вещах совершенно свободно и не только научным языком, ибо не наукой
единой жив человек. Я знаю также, как солоно приходится педагогам - и в
дошкольных учреждениях, и в школах, - если они пытаются добиться, чтобы
дети всех возрастов могли высказывать вслух все, чем они живут, помогают им
освободиться от страхов, справиться с комплексом вины, если он почему-либо
возникает. Та часть общественного мнения, что стоит на страже "табу",
тотчас выдвигает обвинение в аморальности, требует вмешательства школьного
начальства, ссылается на уголовный кодекс. Пусть только мальчишка попробует
нарисовать обнаженное тело - не важно, мужское или женское, важно, что со
всеми атрибутами, - и люди добрые выльют на учителя такой ушат сексофобии,
глупости и жестокости, что бедняге несдобровать.
Вы думаете, много найдется у нас учителей, которые признают за своими
учениками право написать, в случае необходимости, слово "дерьмо"?
Народные сказки на этот счет олимпийски невозмутимы и лишены какого бы
то ни было лицемерия. Языковая свобода их такова, что они, ничтоже
сумняшеся, прибегают и к так называемому "пищеварительному натурализму",
вызывающему "непристойный" смех, и совершенно однозначно толкуют о половых
отношениях. Нельзя ли и нам приобщиться к этому отнюдь не "непристойному",
а освободительному смеху? Честно говоря, думаю, что можно.
Мы знаем, какое значение имеет для ребенка, по мере его роста,
приобретение навыка контролировать отправление своих естественных нужд. На
сей раз психоанализ сослужил нам поистине великую службу, разъяснив, что
это завоевание всегда сопряжено с интенсивной и тонкой работой эмоций.
Впрочем, нет такой семьи, в которой не накопился бы свой опыт, связанный с
долгим периодом, когда у ребенка складываются свои особые отношения с
"горшочком", отношения, в которые втягиваются все родственники, так или
иначе участвующие в ритуале. Только и слышишь грозное: "Не сделаешь а-а, я
тебе задам", или посулы: "Сделаешь а-а, получишь то-то"; когда же наконец
"а-а" сделано, победитель, награжденный и расхваленный, с гордостью
демонстрирует свидетельство того, какой он молодец. Но это еще не все,
содержимое горшка внимательно изучается, взрослые члены семьи обсуждают,
что значит тот или иной признак, консультируются с врачом, звонят
всезнающей тете. Стоит ли удивляться поэтому, что "горшочек" и все, что с
ним связано, на определенное время приобретает в жизни ребенка почти
драматическое звучание; с ним ассоциируются и какие-то противоречивые,
подчас непостижимые впечатления. Почему? Да потому что, оказывается, на
такую насущную тему вслух говорить нельзя, а уж пошутить - избави боже.
Взрослые, желая сказать о чем-то нехорошем, до чего нельзя
дотрагиваться, на что нельзя даже смотреть, употребляют слово "какашка". И
вокруг этого слова возникает атмосфера подозрительности, запретности, а
подчас и вины. Возникают напряженность, беспокойство, кошмары. Взрослый
человек безотчетно таит все это в себе, как что-то недозволенное, за семью
замками. Но он по крайней мере может искать и находить отдушину в
комической стороне того, что считается грязным, непристойным и запретным:
свидетельств тому множество в сказках, а еще больше - в анекдотах, которые
при детях не рассказывают. Их распространяют по городам и весям, как
некогда - преданья старины далекой или жизнеописания святых. Ребенку этот
смех заказан, хотя ему он необходим в еще большей степени, чем взрослому...
Ничто так, как смех, не может помочь ребенку "обесстрашить" эту тему,
восстановить в этом вопросе равновесие, вырваться из тисков будоражащих
впечатлений, поломать теоретические выкладки о неврозе, как о чем-то
неизбежном. Есть период в жизни ребенка, когда придумывать для него и
вместе с ним истории про "какашку", про "горшочек" и тому подобное просто
необходимо. Я это делал. И я знаю многих других родителей, которые это
делали и потом не раскаивались.
Среди моих воспоминаний как отца, не признававшего - по крайней мере в
этом вопросе - никаких табу, фигурирует множество соответствующих стишков и
песенок - экспромтов, сочиненных на потребу детям близких и дальних
родственников. Исполнялись они почему-то всякий раз, когда мы ехали в
автомобиле; будто срабатывал какой-то условный рефлекс: стоило сесть в
воскресенье утром в машину, как дети начинали исполнять именно этот
репертуар. (Вечером, на обратном пути, им, уставшим за день, было не до
песен.) Если бы и я сам, как все мы, грешные, не был до известной степени
рабом условностей, я бы включал эти "пищеварительные" сочинения в свои
сборники. Надо полагать, что писатели отважатся на такой подвиг не раньше
двухтысячного года...
Автомобильные песенки оказали прямое влияние на мою "Историю про царя
Мидаса": лишенный дара превращать все, чего он ни коснется, в золото, царь,
в силу несчастного стечения обстоятельств, вынужден превращать все в
"какашку"; естественно, первое, к чему он прикоснулся, был автомобиль...
В рассказе нет ничего особенного, но, когда я выступаю в школах, меня
часто просят прочесть именно его, при этом в классе воцаряется атмосфера
лукавого ожидания. Ребятам не терпится услышать, как я во всеуслышание
произнесу слово "какашка". Из того, как они в этом месте хохочут, мне
становится совершенно ясным, что у бедняжек нет возможности отводить душу -
произносить это слово самим, вволю, пока не надоест.
Как-то, гуляя за городом с ребятней - дочками и сыновьями нашей
компании, мы коллективно сочинили целый пищеварительный роман; длилось это
занятие часа два и имело поразительный успех. Но не менее поразительным
оказалось другое: нахохотавшись до колик в животе, все о "романе" забыли,
никто потом о нем ни разу не вспомнил. Он выполнил свое назначение - довел
протест против так называемых "условностей" до крайнего предела, со всей
проистекающей из ситуации агрессивностью.
Если кому-нибудь интересно, могу вкратце изложить его содержание.
В Таркуинии происходят, один за другим, несчастные случаи:
однажды на прохожего свалился с балкона цветочный горшок, в другой
раз сорвалась водосточная труба и проломила автомобиль... И все
это - возле одного и того же дома... Всегда в один и тот же час. В
чем причина? Может, дом был заколдован или его кто-то сглазил?
Пенсионерка, бывшая учительница, произвела тщательное
расследование и установила, что все злоключения непосредственно
связаны с "горшочком" некоего Маурицио, которому от роду три года
и пять месяцев, но из-за него же происходят и многие счастливые
события: люди выигрывают по лотерейным билетам, обнаруживают
этрусские клады и т.д. Короче, все эти случаи, счастливые и
несчастливые, оказывается, зависели от конфигурации, количества,
консистенции и цвета содержимого маурициевого горшочка. Это
недолго оставалось секретом. Родственники, а затем и другие группы
людей, друзей и недругов, ищут способ повлиять на ход событий.
Плетут интриги, устраивают заговоры в связи с питанием Маурицио:
цель оправдывает средства... Соперничающие группировки воюют за
то, чтобы захватить контроль над маурициевым кишечником и добиться
осуществления, каждая своего, плана. Подкупают врачей, фармацевта,
прислугу... Один немецкий профессор, проводивший в Таркуинии
отпуск, узнав про все это, решил сочинить научный труд, таким
образом прославиться и разбогатеть, но в результате опрометчивого
применения слабительного превратился в коня и, преследуемый своей
секретаршей, ускакал в Маремму. (К сожалению, я не помню концовки
этого "романа", которая приобретала космические масштабы; а
присочинять ее теперь, не под горячую руку, мне что-то не
хочется.)
Если я когда-нибудь напишу эту историю, я вручу рукопись нотариусу с
завещательным распоряжением опубликовать ее году эдак в 2017-м, когда такое
эстетическое понятие, как "дурной вкус", претерпит необходимую и неизбежную
эволюцию. В то далекое будущее время "дурным вкусом" будет считаться
эксплуатировать чужой труд и сажать в тюрьму ни в чем не повинных людей;
дети же, напротив, будут иметь право придумывать "про какашку" поистине
нравоучительные истории. Дошкольники, когда им на самом деле дают волю
(придумывайте любые истории и разговаривайте обо всем, что вас
интересует!), какое-то время употребляют так называемые "плохие слова"
беспрестанно, агрессивно, почти маниакально. Это документально
засвидетельствовано в следующей истории, рассказанной пятилетним малышом в
реджо-эмилианской школе "Диана" и записанной воспитательницей Джулией
Нотари.
Как-то раз Пьерино лепил из понго (пластилина) человечков и играл с
ними.
...Вот идет падре, священник, и спрашивает:
- Ты кто?
- Священник, как и ты.
Проходит ковбой и спрашивает у Пьерино:
- Ты кто?
- Ковбой, как и ты.
Появляется индеец.
- Ты кто?
- Индеец, как и ты.
Тут подошел дьявол, сначала он был добрый, а потом
разозлился, потому что Пьерино всего его... обкакал. Дьявол
захныкал - еще бы, он был весь в дерьме, - а потом опять подобрел.
Первое, что бросается в глаза в этой, на мой взгляд, замечательной
истории, - как раз применение "пищеварительного языка" в освободительных
целях. Как только Пьерино очутился в "неподцензурной" обстановке, он тотчас
поспешил этой свободой воспользоваться, чтобы избавиться от чувства вины,
связанного с какими-то представлениями об отправлении естественных нужд. То
были "запретные слова", "неприличные выражения", которые с точки зрения
принятой в семье культурной модели "произносить нельзя"; мальчик отважился
употребить их, а значит, отказался следовать репрессивной модели, обратив
при этом чувство вины в смех.
Тот же механизм срабатывает и при более обширной операции, когда речь
идет о самоосвобождении от страха, от всякого рода страхов. Ребенок
персонифицирует своих врагов, все, что сопряжено с чувством вины и угрозой,
и сталкивает эти персонажи между собой, получая удовольствие от того, что
он может их принизить.
Следует заметить, что процедура эта не так уж прямолинейна. Вначале
Пьерино вводит дьявола с известной осмотрительностью. Это "добрый дьявол".
На всякий случай... кто его знает. Заклинание злого духа, угадываемое за
лестным эпитетом, усиливается действием: чтобы совладать с дьяволом,
Пьерино пачкает его дерьмом - в некотором смысле чем-то противоположным
святой воде. Но ведь и во сне, случается, видишь одно, а означает оно
совсем противоположное, не так ли? (Доктор Фрейд одобрительно кивает
головой).
Теперь успокоительная маска доброты с дьявола сорвана. Он выступает
таким, каков он есть, - "злым". Но окончательная констатация факта
происходит лишь тогда, когда его, злого дьявола, можно подразнить, высмеять
за то, что он "весь обкакан", "весь в дерьме".
"Смех свысока", "от сознания собственного превосходства", позволяет
ребенку торжествовать над дьяволом победу, помогает поставить все на свои
места: раз дьявол больше не страшен, он может снова "подобреть", но уже на
уровне марионетки. Пьерино "бомбардировал какашками" настоящего дьявола;
этого же, переиначенного, превращенного в игрушку, можно и простить... Не
для того ли отчасти, чтобы простили и его, Пьерино, за то, что он
произносил "плохие слова"? Или это отголосок беспокойства, месть внутренней
цензуры, которую сказке приглушить до конца не удалось?
Но такого прочтения, предпринятого в связи с тем, о чем говорилось в
предыдущей главе, для исчерпывающего объяснения рассказа все-таки
недостаточно. Раз на то пошло, давайте продолжим разговор, не будем
складывать оружие.
Говоря о литературном творчестве, Роман Якобсон заметил, что
"поэтическая функция проецирует принцип эквивалентности с оси выбора
(словесного) на ось сочетаний". Так, например, рифма может вызвать к жизни
звуковые эквиваленты и навязать их стиху: звук предшествует смыслу. То же
самое, как мы уже видели, происходит и в детском творчестве. Но еще до "оси
словесного выбора" мы в рассказе "Пьерино и понго" наблюдаем проецирование
личного опыта; в данном случае это игра с понго и то, как ребенок ее
сопереживает. В самом деле, рассказ имеет форму "монолога", которым ребенок
сопровождает вылепливание фигурок. Форма, а не выразительное средство: в
игре выразительное средство - это понго, слова идут потом; в рассказе же
выразительным средством служат слова.
Короче говоря, в рассказе язык полностью обретает свою символическую,
знаковую функцию, ему вещная поддержка игры не нужна. Возникает вопрос:
быть может, слово обеспечивает менее многообразную связь с реальностью, чем
обычная игра? Может быть, игра, учитывая ее двухвалентность (игра -
работа), оказывает более конкретное формирующее воздействие, чем рассказ?
Выливаясь всего лишь в словесное фантазирование, не является ли рассказ
формой отхода от действительности? Думаю, что нет. Рассказ представляется
мне, напротив, более продвинутым этапом овладения действительностью,
свидетельством более свободного владения материалом. Рассказ - это уже
рефлексия, а она идет дальше, чем игра. Это - попытка осознать накопленный
опыт, подступ к абстрактному мышлению.
При игре с пластилином или с глиной у ребенка всего один антагонист:
материал, над которым он работает. В рассказе же он может придумать их себе
несколько, с помощью слов можно сделать то, чего из пластилина не
сделаешь...
Во время игры с понго в рассказе отражаются и другие стороны опыта
ребенка, персонажи, населяющие его реальный мир и мифы. Элементы эти
выступают попарно, согласно "парному мышлению", проиллюстрированному
Валлоном (а также согласно нашему принципу "фантастического бинома"). Понго
противостоит "какашке", она появляется лишь благодаря случайным аналогиям,
тем не менее подсказанным ребенку именно в ходе игры, - материалом, его
формой, цветом и т.п. (Кто знает, сколько раз он уже эту "какашку" лепил.)
"Ковбой" противопоставлен "индейцу" и сопряжен с ним. "Священник"
спаровался с "дьяволом".
Правда, дьявол появляется не сразу, а с многозначительным запозданием.
Можно предположить, что мальчику он пришел на ум одновременно со
священником или немедленно после, но он решил дьявола попридержать, чтобы
выпустить поэффектнее, под конец... В действительности могло быть и иначе;
возможно, Пьерино сначала вообще о дьяволе не помышлял, а предполагал
выпустить кого-нибудь нестрашного - ковбоя или индейца... Страх в первый
момент разлучил пару "священник - дьявол"... Позднее опасный персонаж все
же появился, и тогда мальчик придумал такой способ введения его в рассказ,
при котором дьявола можно было обуздать и высмеять.
Однако нельзя исключить и другое предположение - не будем выпускать из
поля зрения "ось словесного выбора", - что толчком к тому, чтобы мальчик
призвал "diavolo" (дьявола), послужило сочетание букв "dia" в слове
"indiano" (индеец), а затем "сработала" и тенденция парности.
Что касается самого дьявола, то, как мы уже видели, он раздваивается
на "доброго" и "злого". Параллельно раздваивается с точки зрения
выразительных средств и "какашка": она названа так только в первый раз, во
второй она уже фигурирует как "дерьмо", то есть детский вариант переходит
во взрослый, более смелый, откровенный, что свидетельствует о растущей
уверенности, с какой воображение формирует рассказ. А вместе с большей
свободой выразительных средств возрастает и уверенность ребенка в себе.
В случае с данным конкретным ребенком нельзя исключить и другое, что
это "crescendo" каким-то образом связано с его музыкальностью: признаки ее
можно уловить и в выборе слов, и в структуре рассказа.
Отметим начальную "п" (кое-где заглавную): "Пьерино", "понго",
"проходит", "падре". Откуда она? Неужели от слова "папа", которое все время
просится на язык и неизменно отгоняется прочь? Здесь может быть заключен
свой особый смысл. А может быть и иначе - эта аллитерация приятна детскому
уху, как бывает с простейшей музыкальной темой, поэтому звук "п" - причина
того, что первым прошел падре. Иначе говоря, сначала звук, а лишь потом
персонаж, как нередко бывает во время работы над стихом. (Перечитайте то,
что я написал, и вы увидите, что меня эти "п", "п", "п" тоже захороводили.)
Словосочетание "добрый дьявол" в свою очередь требует пояснения, хотя
любой психолог счел бы его излишним. На мой взгляд, это не собственное
изобретение ребенка, а отголосок услышанного дома разговора, воспоминание о
весьма распространенной метафоре: "добрым дьяволом" ("un buon diavolo" -
добрый малый) зовут в народе добродушного, скромного, незлобивого человека.
Мальчик мог слышать это выражение дома и запомнить его, но истолковать
буквально - не без некоторого недоумения и замешательства, конечно. ("Если
дьявол злой, то как он может быть добрым?") Творческий процесс
стимулируется, среди прочего, и за счет таких недоразумений, двусмыслиц - у
поэта, у ребенка, у всякого человека. Маленький рассказчик взял метафору и
поменял местами ее компоненты: вместо "buon diavolo" ("добрый малый")
У нас в Италии практически нет такой телепередачи, которая не могла бы
быть использована в качестве исходного материала для кукольного
представления. Я вовсе не хочу этим сказать, что кукольное представление во
что бы то ни стало должно вылиться в "контртелепередачу", хотя в конечном
счете это неизбежно. Дай им только волю, и куклы позаботятся об этом сами -
с помощью жестов они способны окарикатурить, высмеять сверхсамоуверенного
диктора, плохого певца, ретивого участника телевикторины, непогрешимого
детектива, трафаретного злодея из телефильма. А можно просто объединить
привычные персонажи телеэкрана с персонажем "из совсем другой оперы" -
скажем, изобразить в последних известиях Пиноккио, ведьму в казначействе,
черта на фестивале песни в Сан-Ремо.
В одной начальной школе я видел конкурс "Рискуй всем", где в качестве
основного претендента на приз выступал черт. Правда, незадолго до этого я
сам рассказал историю о крокодиле, который явился в телецентр и проглотил
диктора Майка Бонджорно. Крокодила среди кукол у ребят не нашлось, но
нашелся черт. В "чертовском" ключе история прозвучала куда забавнее, чем
моя.
Для разбора второго упражнения заглянем в семью, к самым маленьким.
То, что школьники делали со своим учителем, обращаясь к нему через
куклу-учителя, мы можем повторить на малышах, разговаривая с ними через
марионеток. Следует учитывать, что марионетки поддаются до некоторой
степени постоянному узнаванию. Король, что бы он ни делал, - это, как
правило, отец, власть, сила, старший, в котором нуждаешься, но которого
иной раз и побаиваешься: он подавляет, но и ограждает от всех опасностей.
Королева - это мать. Принц - это он сам, мальчик (принцесса - девочка). Фея
- это "нечто прекрасное", доброе волшебство, надежда, удовлетворение
желаний, будущее. Черт - средоточие и олицетворение всех страхов,
притаившихся чудовищ, всех и всяческих врагов. Памятуя об этих
эквивалентах, можно поручить марионеткам, разыгрывающим свои приключения,
воздействовать на ребенка успокаивающе. Общение с помощью символов имеет не
меньшее значение, чем общение с помощью слов. Порой это единственный путь
общения с ребенком.
Не знаю (не довелось проверить на опыте), придется ли ребенку по душе
кукла, заведомо задуманная как его копия, действующая на сцене под его же
именем. Возможно, ребенок и примет такую игру, ведь принимает же он сказки,
в которых фигурирует в качестве главного действующего лица. А возможно, и
не захочет, чтобы его выставляли на всеобщее обозрение, в форме реального
предмета, который можно досконально рассмотреть и пощупать. "У детей тоже
есть свои тайны" - именно таково название книжечки для детей, написанной
Штемпелем и Рипкенсом (Auch Kinder haben Geheimnisse, Munchen, 1972).
- Жил-был когда-то мальчик, которого звали Карлетто.
- Как меня?
- Да, как тебя.
- Значит, это был я.
- Ну, конечно, ты.
- И что я делал?
- А вот сейчас расскажу.
В этом классическом диалоге между матерью и сыном дается первое
объяснение той очаровательной глагольной формы несовершенного вида
прошедшего времени, к которой ребята обычно прибегают, чтобы сговориться
насчет предстоящей игры:
- Я был еще сыщиком, а ты удирал...
- А ты кричал...
Это - как занавес, раздвигающийся перед началом спектакля. По-моему,
такая запевка берет свое начало прямехонько от традиционного несовершенного
вида начала сказки: "Жил-был однажды..." Впрочем, за более детальными
сведениями на этот счет я отсылаю читателя к специальному комментарию в
конце книги. (См. главу "Глагол для игры".)
Все мамы имеют обыкновение рассказывать ребенку истории, в которых
главное действующее лицо он сам. Это отвечает его эгоцентризму. Но мамы
пользуются этим в назидательных целях:
- Карлетто опрокидывал солонку с солью. Не хотел пить
молоко... Отказывался ложиться спать...
А ведь жалко расходовать "несовершенную форму глагола" сказок и игр на
нотации и угрозы. Это все равно, что взять золотые часы и начать
выковыривать ими ямки в песке.
Или вот:
- Карлетто был великим путешественником, он ездил по всему
свету, смотрел на обезьян, львов...
- А слона он видел?
- И слона видел.
- А жирафа?
- И жирафа.
- А ослика?
- Конечно.
- А что было потом?
Так, по-моему, много лучше. Игра всегда неизмеримо продуктивней, если
мы с ее помощью ставим ребенка в приятные ситуации, которые позволяют
совершать героические поступки и, слушая сказку, видеть свое будущее
полноценным и многообещающим. Конечно, я прекрасно знаю, что его будущее
никогда не будет таким прекрасным, как в сказке. Но не в этом дело. Важно,
чтобы ребенок накапливал запас оптимизма и веры для борьбы с неизбежными
житейскими трудностями, которых, увы, ему не избежать. Кроме того, нельзя
недооценивать воспитательной роли утопии. Не верь мы, несмотря ни на что, в
лучшее будущее, кто бы нас заставил пойти к зубному врачу?
Если реальный Карлетто боится темноты, то Карлетто из сказки не боится
ее нисколечко, он совершает то, на что ни у кого другого не хватает
смелости, ходит туда, куда все опасаются ходить...
В историях подобного рода мать передает ребенку свой опыт, помогает
ему ориентироваться, уяснить свое место в мире вещей, понять систему
связей, центром которой он является. Чтобы познать себя, надо иметь
возможность себя вообразить.
Значит, дело вовсе не в том, чтобы поощрять пустопорожние фантазии
(если в отличие от психоаналитиков считать, что могут быть фантазии
совершенно пустые, бессодержательные); речь идет о том, чтобы протянуть
ребенку руку помощи, чтобы он смог представить себе и самого себя, и свое
будущее.
Карлетто был сапожником; не было на всем свете ботинок
красивее тех, что изготовлял Карлетто. Карлетто был инженером и
строил самые длинные, самые высокие, самые прочные мосты в мире.
Для трехлетних-пятилетних детей это отнюдь не "запретные мечты", а
совершенно необходимые упражнения.
Истории, в которых ребенок выступает как главное действующее лицо,
чтобы быть "всамделишными", непременно должны иметь и свой частный аспект:
если говорится, что пришел дядя, то это должен быть реальный дядя данного
ребенка; если фигурирует лифтерша, то это должна быть та самая, что служит
в доме, где живет ребенок; место действия в ключевые моменты должно быть
ребенку знакомо; в тексте должны содержаться намеки на знакомые вещи.
Думаю, приводить примеры нет смысла.
Ребенок любит быть причастным к рассказу, чтобы в нем звучало хотя бы
его имя. Сколько раз, выполняя в школе свой долг рассказчика, я давал
действующим лицам имена своих слушателей и менял географические названия на
те, которые детям были знакомы. Имена и названия работали: усиливались
интерес и внимание, так как играл свою роль и механизм узнавания. А ведь
именно этот механизм, приходящий в действие и когда человек читает, и когда
он смотрит фильм или телеспектакль, есть залог того, что "послания",
которыми ты, автор, начиняешь свои истории, дойдут по назначению.
Я буду обозначать словом "табу" определенную группу историй, которые
лично я считаю полезным рассказывать детям, но от которых многие воротят
нос. Речь идет о попытке разговаривать с ребенком на темы, которые его
волнуют, но о которых, согласно традиционной системе воспитания, "говорить
вслух некрасиво": речь идет о естественных отправлениях и об отношениях
полов, неизменно вызывающих у детей любопытство. Нет нужды пояснять, что
для меня такого рода "табу" спорно и что я всячески призываю его нарушать.
Мне кажется, что не только в семье, но и в школе следовало бы говорить
об этих вещах совершенно свободно и не только научным языком, ибо не наукой
единой жив человек. Я знаю также, как солоно приходится педагогам - и в
дошкольных учреждениях, и в школах, - если они пытаются добиться, чтобы
дети всех возрастов могли высказывать вслух все, чем они живут, помогают им
освободиться от страхов, справиться с комплексом вины, если он почему-либо
возникает. Та часть общественного мнения, что стоит на страже "табу",
тотчас выдвигает обвинение в аморальности, требует вмешательства школьного
начальства, ссылается на уголовный кодекс. Пусть только мальчишка попробует
нарисовать обнаженное тело - не важно, мужское или женское, важно, что со
всеми атрибутами, - и люди добрые выльют на учителя такой ушат сексофобии,
глупости и жестокости, что бедняге несдобровать.
Вы думаете, много найдется у нас учителей, которые признают за своими
учениками право написать, в случае необходимости, слово "дерьмо"?
Народные сказки на этот счет олимпийски невозмутимы и лишены какого бы
то ни было лицемерия. Языковая свобода их такова, что они, ничтоже
сумняшеся, прибегают и к так называемому "пищеварительному натурализму",
вызывающему "непристойный" смех, и совершенно однозначно толкуют о половых
отношениях. Нельзя ли и нам приобщиться к этому отнюдь не "непристойному",
а освободительному смеху? Честно говоря, думаю, что можно.
Мы знаем, какое значение имеет для ребенка, по мере его роста,
приобретение навыка контролировать отправление своих естественных нужд. На
сей раз психоанализ сослужил нам поистине великую службу, разъяснив, что
это завоевание всегда сопряжено с интенсивной и тонкой работой эмоций.
Впрочем, нет такой семьи, в которой не накопился бы свой опыт, связанный с
долгим периодом, когда у ребенка складываются свои особые отношения с
"горшочком", отношения, в которые втягиваются все родственники, так или
иначе участвующие в ритуале. Только и слышишь грозное: "Не сделаешь а-а, я
тебе задам", или посулы: "Сделаешь а-а, получишь то-то"; когда же наконец
"а-а" сделано, победитель, награжденный и расхваленный, с гордостью
демонстрирует свидетельство того, какой он молодец. Но это еще не все,
содержимое горшка внимательно изучается, взрослые члены семьи обсуждают,
что значит тот или иной признак, консультируются с врачом, звонят
всезнающей тете. Стоит ли удивляться поэтому, что "горшочек" и все, что с
ним связано, на определенное время приобретает в жизни ребенка почти
драматическое звучание; с ним ассоциируются и какие-то противоречивые,
подчас непостижимые впечатления. Почему? Да потому что, оказывается, на
такую насущную тему вслух говорить нельзя, а уж пошутить - избави боже.
Взрослые, желая сказать о чем-то нехорошем, до чего нельзя
дотрагиваться, на что нельзя даже смотреть, употребляют слово "какашка". И
вокруг этого слова возникает атмосфера подозрительности, запретности, а
подчас и вины. Возникают напряженность, беспокойство, кошмары. Взрослый
человек безотчетно таит все это в себе, как что-то недозволенное, за семью
замками. Но он по крайней мере может искать и находить отдушину в
комической стороне того, что считается грязным, непристойным и запретным:
свидетельств тому множество в сказках, а еще больше - в анекдотах, которые
при детях не рассказывают. Их распространяют по городам и весям, как
некогда - преданья старины далекой или жизнеописания святых. Ребенку этот
смех заказан, хотя ему он необходим в еще большей степени, чем взрослому...
Ничто так, как смех, не может помочь ребенку "обесстрашить" эту тему,
восстановить в этом вопросе равновесие, вырваться из тисков будоражащих
впечатлений, поломать теоретические выкладки о неврозе, как о чем-то
неизбежном. Есть период в жизни ребенка, когда придумывать для него и
вместе с ним истории про "какашку", про "горшочек" и тому подобное просто
необходимо. Я это делал. И я знаю многих других родителей, которые это
делали и потом не раскаивались.
Среди моих воспоминаний как отца, не признававшего - по крайней мере в
этом вопросе - никаких табу, фигурирует множество соответствующих стишков и
песенок - экспромтов, сочиненных на потребу детям близких и дальних
родственников. Исполнялись они почему-то всякий раз, когда мы ехали в
автомобиле; будто срабатывал какой-то условный рефлекс: стоило сесть в
воскресенье утром в машину, как дети начинали исполнять именно этот
репертуар. (Вечером, на обратном пути, им, уставшим за день, было не до
песен.) Если бы и я сам, как все мы, грешные, не был до известной степени
рабом условностей, я бы включал эти "пищеварительные" сочинения в свои
сборники. Надо полагать, что писатели отважатся на такой подвиг не раньше
двухтысячного года...
Автомобильные песенки оказали прямое влияние на мою "Историю про царя
Мидаса": лишенный дара превращать все, чего он ни коснется, в золото, царь,
в силу несчастного стечения обстоятельств, вынужден превращать все в
"какашку"; естественно, первое, к чему он прикоснулся, был автомобиль...
В рассказе нет ничего особенного, но, когда я выступаю в школах, меня
часто просят прочесть именно его, при этом в классе воцаряется атмосфера
лукавого ожидания. Ребятам не терпится услышать, как я во всеуслышание
произнесу слово "какашка". Из того, как они в этом месте хохочут, мне
становится совершенно ясным, что у бедняжек нет возможности отводить душу -
произносить это слово самим, вволю, пока не надоест.
Как-то, гуляя за городом с ребятней - дочками и сыновьями нашей
компании, мы коллективно сочинили целый пищеварительный роман; длилось это
занятие часа два и имело поразительный успех. Но не менее поразительным
оказалось другое: нахохотавшись до колик в животе, все о "романе" забыли,
никто потом о нем ни разу не вспомнил. Он выполнил свое назначение - довел
протест против так называемых "условностей" до крайнего предела, со всей
проистекающей из ситуации агрессивностью.
Если кому-нибудь интересно, могу вкратце изложить его содержание.
В Таркуинии происходят, один за другим, несчастные случаи:
однажды на прохожего свалился с балкона цветочный горшок, в другой
раз сорвалась водосточная труба и проломила автомобиль... И все
это - возле одного и того же дома... Всегда в один и тот же час. В
чем причина? Может, дом был заколдован или его кто-то сглазил?
Пенсионерка, бывшая учительница, произвела тщательное
расследование и установила, что все злоключения непосредственно
связаны с "горшочком" некоего Маурицио, которому от роду три года
и пять месяцев, но из-за него же происходят и многие счастливые
события: люди выигрывают по лотерейным билетам, обнаруживают
этрусские клады и т.д. Короче, все эти случаи, счастливые и
несчастливые, оказывается, зависели от конфигурации, количества,
консистенции и цвета содержимого маурициевого горшочка. Это
недолго оставалось секретом. Родственники, а затем и другие группы
людей, друзей и недругов, ищут способ повлиять на ход событий.
Плетут интриги, устраивают заговоры в связи с питанием Маурицио:
цель оправдывает средства... Соперничающие группировки воюют за
то, чтобы захватить контроль над маурициевым кишечником и добиться
осуществления, каждая своего, плана. Подкупают врачей, фармацевта,
прислугу... Один немецкий профессор, проводивший в Таркуинии
отпуск, узнав про все это, решил сочинить научный труд, таким
образом прославиться и разбогатеть, но в результате опрометчивого
применения слабительного превратился в коня и, преследуемый своей
секретаршей, ускакал в Маремму. (К сожалению, я не помню концовки
этого "романа", которая приобретала космические масштабы; а
присочинять ее теперь, не под горячую руку, мне что-то не
хочется.)
Если я когда-нибудь напишу эту историю, я вручу рукопись нотариусу с
завещательным распоряжением опубликовать ее году эдак в 2017-м, когда такое
эстетическое понятие, как "дурной вкус", претерпит необходимую и неизбежную
эволюцию. В то далекое будущее время "дурным вкусом" будет считаться
эксплуатировать чужой труд и сажать в тюрьму ни в чем не повинных людей;
дети же, напротив, будут иметь право придумывать "про какашку" поистине
нравоучительные истории. Дошкольники, когда им на самом деле дают волю
(придумывайте любые истории и разговаривайте обо всем, что вас
интересует!), какое-то время употребляют так называемые "плохие слова"
беспрестанно, агрессивно, почти маниакально. Это документально
засвидетельствовано в следующей истории, рассказанной пятилетним малышом в
реджо-эмилианской школе "Диана" и записанной воспитательницей Джулией
Нотари.
Как-то раз Пьерино лепил из понго (пластилина) человечков и играл с
ними.
...Вот идет падре, священник, и спрашивает:
- Ты кто?
- Священник, как и ты.
Проходит ковбой и спрашивает у Пьерино:
- Ты кто?
- Ковбой, как и ты.
Появляется индеец.
- Ты кто?
- Индеец, как и ты.
Тут подошел дьявол, сначала он был добрый, а потом
разозлился, потому что Пьерино всего его... обкакал. Дьявол
захныкал - еще бы, он был весь в дерьме, - а потом опять подобрел.
Первое, что бросается в глаза в этой, на мой взгляд, замечательной
истории, - как раз применение "пищеварительного языка" в освободительных
целях. Как только Пьерино очутился в "неподцензурной" обстановке, он тотчас
поспешил этой свободой воспользоваться, чтобы избавиться от чувства вины,
связанного с какими-то представлениями об отправлении естественных нужд. То
были "запретные слова", "неприличные выражения", которые с точки зрения
принятой в семье культурной модели "произносить нельзя"; мальчик отважился
употребить их, а значит, отказался следовать репрессивной модели, обратив
при этом чувство вины в смех.
Тот же механизм срабатывает и при более обширной операции, когда речь
идет о самоосвобождении от страха, от всякого рода страхов. Ребенок
персонифицирует своих врагов, все, что сопряжено с чувством вины и угрозой,
и сталкивает эти персонажи между собой, получая удовольствие от того, что
он может их принизить.
Следует заметить, что процедура эта не так уж прямолинейна. Вначале
Пьерино вводит дьявола с известной осмотрительностью. Это "добрый дьявол".
На всякий случай... кто его знает. Заклинание злого духа, угадываемое за
лестным эпитетом, усиливается действием: чтобы совладать с дьяволом,
Пьерино пачкает его дерьмом - в некотором смысле чем-то противоположным
святой воде. Но ведь и во сне, случается, видишь одно, а означает оно
совсем противоположное, не так ли? (Доктор Фрейд одобрительно кивает
головой).
Теперь успокоительная маска доброты с дьявола сорвана. Он выступает
таким, каков он есть, - "злым". Но окончательная констатация факта
происходит лишь тогда, когда его, злого дьявола, можно подразнить, высмеять
за то, что он "весь обкакан", "весь в дерьме".
"Смех свысока", "от сознания собственного превосходства", позволяет
ребенку торжествовать над дьяволом победу, помогает поставить все на свои
места: раз дьявол больше не страшен, он может снова "подобреть", но уже на
уровне марионетки. Пьерино "бомбардировал какашками" настоящего дьявола;
этого же, переиначенного, превращенного в игрушку, можно и простить... Не
для того ли отчасти, чтобы простили и его, Пьерино, за то, что он
произносил "плохие слова"? Или это отголосок беспокойства, месть внутренней
цензуры, которую сказке приглушить до конца не удалось?
Но такого прочтения, предпринятого в связи с тем, о чем говорилось в
предыдущей главе, для исчерпывающего объяснения рассказа все-таки
недостаточно. Раз на то пошло, давайте продолжим разговор, не будем
складывать оружие.
Говоря о литературном творчестве, Роман Якобсон заметил, что
"поэтическая функция проецирует принцип эквивалентности с оси выбора
(словесного) на ось сочетаний". Так, например, рифма может вызвать к жизни
звуковые эквиваленты и навязать их стиху: звук предшествует смыслу. То же
самое, как мы уже видели, происходит и в детском творчестве. Но еще до "оси
словесного выбора" мы в рассказе "Пьерино и понго" наблюдаем проецирование
личного опыта; в данном случае это игра с понго и то, как ребенок ее
сопереживает. В самом деле, рассказ имеет форму "монолога", которым ребенок
сопровождает вылепливание фигурок. Форма, а не выразительное средство: в
игре выразительное средство - это понго, слова идут потом; в рассказе же
выразительным средством служат слова.
Короче говоря, в рассказе язык полностью обретает свою символическую,
знаковую функцию, ему вещная поддержка игры не нужна. Возникает вопрос:
быть может, слово обеспечивает менее многообразную связь с реальностью, чем
обычная игра? Может быть, игра, учитывая ее двухвалентность (игра -
работа), оказывает более конкретное формирующее воздействие, чем рассказ?
Выливаясь всего лишь в словесное фантазирование, не является ли рассказ
формой отхода от действительности? Думаю, что нет. Рассказ представляется
мне, напротив, более продвинутым этапом овладения действительностью,
свидетельством более свободного владения материалом. Рассказ - это уже
рефлексия, а она идет дальше, чем игра. Это - попытка осознать накопленный
опыт, подступ к абстрактному мышлению.
При игре с пластилином или с глиной у ребенка всего один антагонист:
материал, над которым он работает. В рассказе же он может придумать их себе
несколько, с помощью слов можно сделать то, чего из пластилина не
сделаешь...
Во время игры с понго в рассказе отражаются и другие стороны опыта
ребенка, персонажи, населяющие его реальный мир и мифы. Элементы эти
выступают попарно, согласно "парному мышлению", проиллюстрированному
Валлоном (а также согласно нашему принципу "фантастического бинома"). Понго
противостоит "какашке", она появляется лишь благодаря случайным аналогиям,
тем не менее подсказанным ребенку именно в ходе игры, - материалом, его
формой, цветом и т.п. (Кто знает, сколько раз он уже эту "какашку" лепил.)
"Ковбой" противопоставлен "индейцу" и сопряжен с ним. "Священник"
спаровался с "дьяволом".
Правда, дьявол появляется не сразу, а с многозначительным запозданием.
Можно предположить, что мальчику он пришел на ум одновременно со
священником или немедленно после, но он решил дьявола попридержать, чтобы
выпустить поэффектнее, под конец... В действительности могло быть и иначе;
возможно, Пьерино сначала вообще о дьяволе не помышлял, а предполагал
выпустить кого-нибудь нестрашного - ковбоя или индейца... Страх в первый
момент разлучил пару "священник - дьявол"... Позднее опасный персонаж все
же появился, и тогда мальчик придумал такой способ введения его в рассказ,
при котором дьявола можно было обуздать и высмеять.
Однако нельзя исключить и другое предположение - не будем выпускать из
поля зрения "ось словесного выбора", - что толчком к тому, чтобы мальчик
призвал "diavolo" (дьявола), послужило сочетание букв "dia" в слове
"indiano" (индеец), а затем "сработала" и тенденция парности.
Что касается самого дьявола, то, как мы уже видели, он раздваивается
на "доброго" и "злого". Параллельно раздваивается с точки зрения
выразительных средств и "какашка": она названа так только в первый раз, во
второй она уже фигурирует как "дерьмо", то есть детский вариант переходит
во взрослый, более смелый, откровенный, что свидетельствует о растущей
уверенности, с какой воображение формирует рассказ. А вместе с большей
свободой выразительных средств возрастает и уверенность ребенка в себе.
В случае с данным конкретным ребенком нельзя исключить и другое, что
это "crescendo" каким-то образом связано с его музыкальностью: признаки ее
можно уловить и в выборе слов, и в структуре рассказа.
Отметим начальную "п" (кое-где заглавную): "Пьерино", "понго",
"проходит", "падре". Откуда она? Неужели от слова "папа", которое все время
просится на язык и неизменно отгоняется прочь? Здесь может быть заключен
свой особый смысл. А может быть и иначе - эта аллитерация приятна детскому
уху, как бывает с простейшей музыкальной темой, поэтому звук "п" - причина
того, что первым прошел падре. Иначе говоря, сначала звук, а лишь потом
персонаж, как нередко бывает во время работы над стихом. (Перечитайте то,
что я написал, и вы увидите, что меня эти "п", "п", "п" тоже захороводили.)
Словосочетание "добрый дьявол" в свою очередь требует пояснения, хотя
любой психолог счел бы его излишним. На мой взгляд, это не собственное
изобретение ребенка, а отголосок услышанного дома разговора, воспоминание о
весьма распространенной метафоре: "добрым дьяволом" ("un buon diavolo" -
добрый малый) зовут в народе добродушного, скромного, незлобивого человека.
Мальчик мог слышать это выражение дома и запомнить его, но истолковать
буквально - не без некоторого недоумения и замешательства, конечно. ("Если
дьявол злой, то как он может быть добрым?") Творческий процесс
стимулируется, среди прочего, и за счет таких недоразумений, двусмыслиц - у
поэта, у ребенка, у всякого человека. Маленький рассказчик взял метафору и
поменял местами ее компоненты: вместо "buon diavolo" ("добрый малый")