Молотов по дороге интересовался моим мнением о положении, создавшемся в связи с этим. Его интерес был живым, но без возбуждения – больше для получения точной картины.
   Так мы проехали около сорока километров, свернули влево на боковую дорогу и вскоре оказались в молодом ельнике. Снова шлагбаум, затем через короткое время – ворота. Мы были перед небольшой дачей, тоже в густом ельнике.
   Как только мы из прихожей вошли в небольшой холл, появился Сталин – на этот раз в ботинках, в своем простом, застегнутом доверху френче, известном по довоенным картинам. В нем он казался еще меньше ростом и еще более простым, совсем домашним. Он ввел нас в свой небольшой и, как ни странно, почти пустой кабинет – без книг, без картин, с голыми деревянными стенами. Мы сели возле небольшого письменного стола, и он сразу начал расспрашивать о событиях вокруг югославского Верховного штаба.
   По тому, как он этим интересовался, само собою обнаруживалось и различие между Сталиным и Молотовым.
   У Молотова нельзя было проследить ни за мыслью, ни за процессом ее зарождения. Характер его оставался также всегда замкнутым и неопределенным. Сталин же обладал живым и почти беспокойным темпераментом. Он спрашивал – себя и других и полемизировал – сам с собою и с остальными. Не хочу сказать, что Молотов не проявлял темперамента или что Сталин не умел сдерживаться и притворяться, – позже я и того и другого видел и в этих ролях. Просто Молотов был всегда без оттенков, всегда одинаков, вне зависимости от того, о чем или о ком шла речь, в то время как Сталин был совсем другим в своей коммунистической среде. Черчилль охарактеризовал Молотова как совершенного современного робота. Это верно. Но это только внешняя и только одна из его особенностей. Сталин был холоден и расчетлив не меньше Молотова. Однако у Сталина была страстная натура со множеством лиц, причем каждое из них было настолько убедительно, что казалось, что он никогда не притворяется, а всегда искренне переживает каждую из своих ролей. Именно поэтому он обладал большей проницательностью и большими возможностями, чем Молотов. Создавалось впечатление, что Молотов на все – в том числе на коммунизм и его конечные цели – смотрит, как на величины относительные, как на что-то, чему он подчиняется не столько по собственному хотению, сколько в силу неизбежности. Для него как будто не существовало постоянных величин. Преходящей, несовершенной реальности, ежедневно навязывающей нечто новое, он отдавал себя и всю свою жизнь. И для Сталина все было преходящим. Но это была его философская точка зрения. Потому что за преходящим и в нем самом – за данной реальностью и в ней самой – скрываются некие абсолютные великие идеалы, его идеалы, к которым он может приблизиться, конечно, исправляя и сминая при этом саму реальность и находящихся в ней живых людей.
   Глядя в прошлое, мне кажется, что Молотов со своим релятивизмом и способностью к мелкой ежедневной практике и Сталин со своим фанатическим догматизмом, более широкими горизонтами и инстинктивным ощущением будущих, завтрашних возможностей идеально дополняли друг друга. Больше того, Молотов, хотя и мало что способный сделать без руководства Сталина, был последнему во многом необходим. Оба не стеснялись в выборе средств, но мне кажется, что Сталин их все-таки более внимательно обдумывал и сообразовывал с обстоятельствами. Для Молотова же выбор средств был заранее безразличен и неважен. Я думаю, что он не только подстрекал Сталина на многое, но и поддерживал его, устранял его сомнения. И хотя главная роль в претворении отсталой России в современную промышленную имперскую силу принадлежит Сталину – благодаря его многогранности и пробивной силе, – было бы ошибочно недооценивать роль Молотова, в особенности как практика.
   Молотов и физически был как бы предназначен для такой роли: основательный, размеренный, собранный и выносливый. Он пил больше Сталина, но его тосты были короче и нацелены на непосредственный политический эффект. Его личная жизнь была незаметной, и, когда я через год познакомился с его женой, скромной и изящной, у меня создалось впечатление, что на ее месте могла быть и любая другая, способная выполнять определенные, необходимые ему функции.
   Разговор у Сталина начался с его возбужденных вопросов о дальнейшей судьбе Верховного штаба и подразделений вокруг него.
   – Они перемрут с голоду! – волновался он.
   Но я доказывал ему, что этого не может произойти.
   – Как не может? – продолжал он. – Сколько раз бывало, что борцов уничтожал голод! Голод – это страшный противник любой армии.
   Я объяснил ему:
   – Местность там такая, что всегда можно найти какую-нибудь еду. Мы бывали и в гораздо более тяжелых положениях, и нас не сломил голод.
   Мне удалось его убедить и успокоить.
   Затем он снова заговорил о возможности оказания нам помощи. Советский фронт был слишком далеко, и истребители не могли еще сопровождать транспортные самолеты. В какой-то момент Сталин вспыхнул и начал ругать летчиков:
   – Они трусы – боятся летать днем! Трусы, ей-богу, трусы!
   Но Молотов, хорошо разбиравшийся во всей проблеме, начал защищать летчиков:
   – Нет, они не трусы, отнюдь нет. Но у истребителей меньший радиус действия, и транспортные самолеты были бы сбиты, прежде чем достигли цели. И полезный груз их незначителен – они должны забирать много горючего для обратного полета. Именно поэтому они могут летать только ночью и только с небольшим грузом.
   Я поддержал Молотова, так как знал, что советские летчики добровольно предлагали летать и днем, то есть без защиты истребителей, только чтобы помочь югославским товарищам по борьбе.
   Но я полностью согласился со Сталиным, который считал, что Тито, при нынешнем развившемся и сложном положении, должен иметь более постоянное местопребывание и избавиться от необходимости быть все время начеку. Сталин, конечно, думал при этом и о советской миссии, по настоянию которой Тито только что согласился эвакуироваться в Италию, а оттуда на югославский остров Вис, где он оставался до прорыва Красной Армии в Югославию. Сталин, правда, ничего не сказал об этой эвакуации, но мысль о ней уже формировалась в его голове.
   Союзники уже согласились на создание советской воздушной базы на итальянской территории для помощи югославским борцам, и Сталин подчеркнул необходимость ускоренной переброски транспортных самолетов и приведения в готовность самой базы.
   Мой оптимизм по поводу исхода этого немецкого наступления на Тито явно привел Сталина в хорошее настроение, и он перешел к нашим отношениям с союзниками, в первую очередь с Великобританией, что и было – как мне уже тогда показалось – главной целью этой встречи со мной.
   Сущность его мыслей состояла, с одной стороны, в том, что не надо "пугать" англичан, – под этим он подразумевал, что следует избегать всего, вызывающего у них тревогу в связи с тем, что в Югославии революция и к власти придут коммунисты.
   – Зачем вам красные пятиконечные звезды на шапках? Не форма важна, а результаты, а вы – красные звезды! Ей-богу, звезды не нужны! – сердился Сталин.
   Но он не скрывал, что его раздражение невелико, – это был только упрек.
   Я ему разъяснил:
   – Красные звезды снять невозможно, они стали уже традицией и приобрели в глазах наших бойцов определенный смысл.
   Он остался при своем мнении, но не настаивал и снова перешел к взаимоотношениям с западными союзниками:
   – А вы, может быть, думаете, что мы, если мы союзники англичан, забыли, кто они и кто Черчилль? У них нет большей радости, чем нагадить своим союзникам, – в первой мировой войне они постоянно подводили и русских, и французов. А Черчилль? Черчилль, он такой, что, если не побережешься, он у тебя копейку из кармана утянет. Да, копейку из кармана! Ей-богу, копейку из кармана! А Рузвельт? Рузвельт не такой – он засовывает руку только за кусками покрупнее. А Черчилль? Черчилль – и за копейкой.
   Он несколько раз повторил, что нам следует опасаться "Интеллидженс сервис" и коварства – особенно английского – в отношении жизни Тито:
   – Ведь они убили генерала Сикорского, – а Тито бы и тем более. Что для них пожертвовать двумя-тремя людьми для Тито – они своих не жалеют! А про Сикорского – это не я говорю, это мне Бенеш рассказывал: посадили Сикорского в самолет и прекрасно свалили – ни доказательств, ни свидетелей.
   Сталин несколько раз повторил эти предостережения, а я по возвращении передал их Тито. Они, очевидно, сыграли известную роль в подготовке его конспиративного ночного полета с острова Вис на советскую оккупационную территорию в Румынии 21 сентября 1944 года.
   Затем Сталин перешел к нашим взаимоотношениям с югославским королевским правительством. Новым королевским представителем был доктор Иван Шубашич, который обещал урегулировать взаимоотношения с Тито и признать Народно-освободительную армию главной силой в борьбе против оккупантов. Сталин настаивал:
   – Не отказывайтесь от переговоров с Шубашичем, ни в коем случае не отказывайтесь. Не атакуйте его сразу – надо посмотреть, чего он хочет. Поговорите с ним. Вы не можете получить признания сразу – надо найти к этому переход. С Шубашичем надо говорить, может, с ним можно как-то сговориться.
   Он настаивал не категорически, но упорно. Я передал все Тито и членам Центрального комитета, и, надо полагать, это сыграло роль в известном соглашении Тито – Шубашич.
   Затем Сталин пригласил нас к ужину, но в холле мы задержались перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом и потому выделялся и казался больше, чем обычно. Сталин провел рукой по Советскому Союзу и воскликнул, продолжая свои высказывания по поводу британцев и американцев:
   – Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным – никогда, никогда!
   На этой карте я обратил внимание на район Сталинграда, обведенный с запада синим карандашом, – очевидно, это сделал Сталин до или во время битвы за Сталинград. Он заметил мой взгляд, и мне показалось, что ему это приятно, хотя он никак не обнаружил своих чувств.
   Не помню, по какому поводу я заметил:
   – Без индустриализации Советский Союз не смог бы удержаться и вести такую войну.
   Сталин прибавил:
   – Вот из-за этого мы и поссорились с Троцким и Бухариным.
   Это было единственный раз – здесь, перед картой, – что я когда-либо слыхал от него об этих его противниках: "Поссорились!".
   В столовой нас уже ожидали стоя два или три человека из советских верхов, но из Политбюро не было никого, кроме Молотова. Я забыл их имена – да они и так всю ночь молчали и держались замкнуто.
   В своих воспоминаниях Черчилль образно описывает импровизированный ужин в Кремле у Сталина. Но у Сталина постоянно так ужинали.
   В просторной, без украшений, но отделанной со вкусом столовой на передней половине длинного стола были расставлены разнообразные блюда в подогретых и покрытых крышками тяжелых серебряных мисках, а также напитки, тарелки и другая посуда. Каждый обслуживал себя сам и садился куда хотел вокруг свободной половины стола. Сталин никогда не сидел во главе, но всегда садился на один и тот же стул: первый слева от главы стола.
   Выбор еды и напитков был огромным – преобладали мясные блюда и разные сорта водки. Но все остальное было простым, без претензии. Никто из прислуги не появлялся, если Сталин не звонил, а понадобилось это только один раз, когда я захотел пива. Войти в столовую мог только дежурный офицер. Каждый ел что хотел и сколько хотел, предлагали и понуждали только пить – просто так и под здравицы.
   Такой ужин обычно длился по шести и более часов – от десяти вечера до четырех-пяти утра. Ели и пили не спеша, под непринужденный разговор, который от шуток и анекдотов переходил на самые серьезные политические и даже философские темы.
   На этих ужинах в неофициальной обстановке приобретала свой подлинный облик значительная часть советской политики, они же были и наиболее частым и самым подходящим видом развлечения и единственной роскошью в однообразной и угрюмой жизни Сталина.
   Сотрудники Сталина тоже привыкли к такому образу жизни и работы, проводя ночи на ужинах у Сталина или у кого-нибудь из других руководителей. В своих кабинетах они до обеда не появлялись, зато обыкновенно оставались в них до поздней ночи. Это усложняло и затрудняло работу высшей администрации, но она приспособилась. Приспособился и дипломатический корпус, поскольку он имел контакт с кем-нибудь из членов Политбюро.
   Не было никакой установленной очередности присутствия членов Политбюро или других высокопоставленных руководителей на этих ужинах. Обычно присутствовали те, кто имел какое-то отношение к делам гостя или к текущим вопросам. Но круг приглашаемых был, очевидно, узок, и бывать на этих ужинах считалось особой честью. Один лишь Молотов бывал на них всегда – я думаю, потому, что он был не только наркомом (а затем министром) иностранных дел, но фактически заместителем Сталина.
   На этих ужинах советские руководители были наиболее близки между собой, наиболее интимны. Каждый рассказывал о новостях своего сектора, о сегодняшних встречах, о своих планах на будущее. Богатая трапеза и большое, хотя не чрезмерное количество алкоголя оживляли дух, углубляли атмосферу сердечности и непринужденности. Неопытный посетитель не заметил бы почти никакой разницы между Сталиным и остальными. Но она была: к его мнению внимательно прислушивались, никто с ним не спорил слишком упрямо – все несколько походило на патриархальную семью с жестким хозяином, выходок которого челядь всегда побаивалась.
   Сталин поглощал количество еды, огромное даже для более крупного человека. Чаще всего это были мясные блюда – здесь чувствовалось его горское происхождение. Он любил и различные специальные блюда, которыми изобилует эта страна с разным климатом и цивилизациями, но я не заметил, чтобы какое-то определенное блюдо ему особенно нравилось. Пил он скорее умеренно, чаще всего смешивая в небольших бокалах красное вино и водку. Ни разу я не заметил на нем признаков опьянения, чего не мог бы сказать про Молотова, а в особенности про Берию, который был почти пьяницей. Регулярно объедавшиеся на таких ужинах советские вожди, днем ели мало и нерегулярно, а многие из них один день в неделю для "разгрузки" проводили на фруктах и соках.
   На этих ужинах перекраивалась судьба громадной русской земли, освобожденных стран, а во многом и всего человечества. На них, конечно, никто не выступал в поддержку крупных творческих произведений "инженеров человеческих душ", зато, надо полагать, многие из этих произведений были там навеки похоронены.
   Одного я там ни разу не слыхал – разговоров о внутрипартийной оппозиции и о расправах с нею. Это, очевидно, входило главным образом в компетенцию лично Сталина и секретной полиции. А поскольку советские вожди были тоже только людьми, – про совесть они часто забывали, тем более охотно, что воспоминание о ней могло быть опасным для их собственной участи.
   Я упомянул только то, что мне показалось значительным при этих свободных и незаметных переходах с темы на тему на этой встрече.
   Напоминая о прежних связях южных славян с Россией, я сказал:
   – Русские цари не понимали стремлений южных славян, для них важно было империалистическое наступление, а для нас – освобождение.
   Сталин интересовался Югославией иначе, чем остальные советские руководители. Он не расспрашивал про жертвы и разрушения, а про то, какие создались там внутренние отношения и каковы реальные силы повстанческого движения. Но и эти сведения он добывал, не ставя вопросы, а в ходе собеседования.
   В какой-то момент он заинтересовался Албанией:
   – Что там происходит на самом деле? Что это за народ?
   Я объяснил:
   – В Албании происходит более или менее то же самое, что в Югославии. Албанцы – наиболее древние жители Балкан, старше славян.
   – А откуда у них славянские названия населенных пунктов? – спросил Сталин. – Может быть, у них все-таки есть какие-то связи со славянами?
   Я разъяснил и это:
   – Славяне раньше населяли долины – оттуда славянские названия поселений, албанцы их во времена турок оттеснили.
   Сталин лукаво подмигнул:
   – А я надеялся, что албанцы хоть немного славяне.
   Рассказывая о способах ведения борьбы и жестокости войны в Югославии, я пояснил, что мы не берем немцев в плен, потому что и они каждого нашего убивают. Сталин перебил с улыбкой:
   – А наш один конвоировал большую группу немцев и по дороге перебил их всех, кроме одного. Спрашивают его, когда он пришел к месту назначения: "А где остальные?" "Выполняю, – говорит, – распоряжение Верховного Главнокомандующего: перебить всех до одного – вот я вам и привел одного".
   В разговоре он заметил о немцах:
   – Они странный народ – как овцы. Я помню в детстве: куда баран, туда за ним и остальные. Помню, когда я был до революции в Германии: группа немецких социал-демократов опоздала на съезд, так как должны были ожидать проверки билетов или чего-то в этом роде. Разве русские так бы поступили? Кто-то хорошо сказал: в Германии совершить революцию невозможно, так как пришлось бы мять траву на газонах.
   Он спрашивал меня, как называются по-сербски отдельные предметы. Естественно, обнаружилось большое сходство между русским и сербским языками.
   – Ей-богу, – воскликнул Сталин, – что тут еще говорить: один народ!
   Рассказывали и анекдоты, и Сталину особенно понравился один, который рассказал я. Разговаривают турок и черногорец в один из редких моментов перемирия. Турок интересуется, почему черногорцы все время затевают войны. "Для грабежа, – говорит черногорец. – Мы – люди бедные, вот и смотрим, нельзя ли где пограбить. А вы ради чего воюете?" "Ради чести и славы", – отвечает турок. На это черногорец: "Ну да, каждый воюет ради того, чего у него нет".
   Сталин с хохотом прокомментировал:
   – Ей-богу, глубокая мысль: каждый воюет ради того, чего у него нет!
   Смеялся и Молотов, но опять скупо и беззвучно – действительно, у него не было способности ни создавать, ни воспринимать юмор,
   Сталин расспрашивал, с кем из руководителей я встречался в Москве. Когда я упомянул Димитрова и Мануильского, он заметил:
   – Димитров намного умнее Мануильского, намного умнее.
   В связи с этим он вспомнил о роспуске Коминтерна:
   – Они, западные, настолько подлы, что нам ничего об этом даже не намекнули. А мы вот упрямые: если бы они нам что-нибудь сказали, мы бы его до сих пор не распустили! Положение с Коминтерном становилось все более ненормальным. Мы с Вячеславом Михайловичем тут голову ломаем, а Коминтерн проталкивает свое – и все больше недоразумений. С Димитровым работать легко, а с другими труднее. Но что самое важное: само существование всеобщего коммунистического форума, когда коммунистические партии должны найти национальный язык и бороться в условиях своей страны, – ненормальность, нечто неестественное.
   Во время ужина пришли две телеграммы – Сталин дал мне прочесть и ту и другую.
   В одной было содержание разговора Шубашича в государственном департаменте. Шубашич стоял на такой точке зрения: мы, югославы, не можем идти ни против Советского Союза, ни проводить антирусскую политику, потому что у нас очень сильны славянские и прорусские традиции. Сталин на это заметил:
   – Это он, Шубашич, пугает американцев! Но почему он их пугает? Да, пугает их! Но почему, почему?
   Затем он прибавил, очевидно, заметив удивление на моем лице:
   – Они крадут у нас телеграммы, но и мы у них.
   Вторая телеграмма была от Черчилля. Он сообщал, что завтра начнется высадка во Франции. Сталин начал издеваться над телеграммой:
   – Да, будет высадка, если не будет тумана. Всегда до сих пор находилось что-то, что им мешало, – сомневаюсь, что и завтра что-нибудь будет. Они ведь могут натолкнуться на немцев! Что, если они натолкнутся на немцев? Высадки, может, и не будет, а как до сих пор – обещания.
   Молотов, как всегда заикаясь, начал доказывать:
   – Нет, на этот раз будет на самом деле.
   У меня не создалось впечатления, что Сталин серьезно сомневается в высадке союзников, а что ему хотелось ее высмеять – в особенности высмеять причины предыдущих откладываний высадки.
   Суммируя сегодня впечатления того вечера, мне кажется, что я мог бы сделать следующие выводы: Сталин сознательно запугивал югославских руководителей, чтобы ослабить их контакты с Западом, одновременно стараясь подчинить своим интересам их политику, превратить ее в придаток своей западной политики, в особенности в отношениях с Великобританией.
   Основываясь на своих идеях и практике и на собственном историческом опыте, он считал надежным только то, что зажато в его кулаке; каждого же, находящегося вне его полицейского контроля, он считал своим потенциальным противником. Течение войны вырвало югославскую революцию из-под его контроля, а власть, которая из нее рождалась, слишком хорошо осознала свои собственные возможности, и он не мог ей прямо приказывать. Он это знал и просто делал что мог, используя антикапиталистические предрассудки югославских руководителей, пытаясь привязать этих руководителей себе и подчинить их политику своей.
   Мир, в котором жили советские вожди, – а это был и мой мир, – постепенно начинал представать передо мною в новом виде: ужасная, не прекращающаяся борьба на всех направлениях. Все обнажалось и концентрировалось на сведении счетов, которые отличались друг от друга лишь по внешнему виду и где в живых оставался только более сильный и ловкий. И меня, исполненного восхищения к советским вождям, охватывало теперь головокружительное изумление при виде воли и бдительности, не покидавших их ни на мгновение.
   Это был мир, где не было иного выбора, кроме победы или смерти.
   Таков был Сталин – творец новой социальной системы.
   Прощаясь со Сталиным, я спросил еще раз: нет ли у него замечаний по поводу работы югославской партии. Он ответил:
   – Нет. Вы ведь сами лучше знаете, что надо делать.
   Я и это, после прибытия на остров Вис, передал Тито и другим из Центрального комитета. А свою московскую поездку резюмировал так: Коминтерна на самом деле больше нет, и мы, югославские коммунисты, должны действовать по своему усмотрению – в первую очередь нам следует опираться на собственные силы.
   Сталин перед нашим отъездом передал для Тито саблю – подарок Верховного Совета. К этому прекрасному и высокому дару я, возвращаясь через Каир, прибавил и свой скромный подарок: шахматы из слоновой кости.
   Мне не кажется, что в этом была символика. Но сегодня я думаю, что во мне и тогда, приглушенный, существовал и другой мир, отличный от сталинского.
   Из ельника, окружавшего сталинскую дачу, подымаются дымка и заря. Сталин и Молотов жмут мне руку у выхода, утомленные еще одной бессонной ночью. Автомобиль уносит меня в утро и в Москву, еще не проснувшуюся, умытую июньской росой. Ко мне возвращается ощущение, охватившее меня, когда я ступил на русскую землю: мир все же не столь велик, если смотреть на него из этой страны. А может быть, и не неприступен – со Сталиным, с идеями, которые должны наконец открыть человеку истину об обществе и о нем самом.
   Это была красивая мечта – среди войны. Мне тогда не приходило в голову подумать, что из этого былo более реальным, да и сегодня я не мог бы сказать, что оказалось более обманчивым.
   Люди живут и мечтой, и реальностью.
   *Кожаные лапти. (Прим. пер.)
   **Псевдоним Иосипа Броза в Коминтерне и вообще до момента, когда он принял псевдоним Тито.
   ***Тесняки – левое течение болгарской рабочей социал-демократической партии, из которого позднее развилась коммунистическая партия. В 1923 году болгарские коммунисты с оружием в руках сопротивлялись военной клике генерала Цанкова, которая совершила политический переворот и убила крестьянского вождя Александра Стамболийского.
 

СОМНЕНИЯ

 
   Мне, наверное, не пришлось бы ехать во второй раз в Москву и снова встречаться со Сталиным, если бы я не стал жертвой своей прямолинейности.
   Дело в том, что после прорыва Красной Армии в Югославию и освобождения Белграда осенью 1944 года произошло столько серьезных – одиночных и групповых – выпадов красноармейцев против югославских граждан и военнослужащих, что это для новой власти и Коммунистической партии Югославии переросло в политическую проблему.
   Югославские коммунисты представляли себе Красную Армию идеальной, а в собственных рядах немилосердно расправлялись даже с самыми мелкими грабителями и насильниками. Естественно, что они были поражены происходившим больше, чем рядовые граждане, которые по опыту предков ожидают грабежа и насилий от любой армии. Однако эта проблема существовала и усложнялась тем, что противники коммунистов использовали выходки красноармейцев для борьбы против неукрепившейся еще власти и против коммунизма вообще. И еще тем, что высшие штабы Красной Армии были глухи к жалобам и протестам, и создавалось впечатление, что они намеренно смотрят сквозь пальцы на насилия и насильников.