Страница:
Габриела перестала вызволять руку:
– В какие моменты? – и поправилась. – Спасает от чего?
– В последние моменты! – пояснил я. – Юмор и тепло. Это спасает всегда, но я вот подумал сейчас, что по-настоящему мы начинаем ощущать жизнь только – когда подходит конец…
Ответить она не успела: самолёт дёрнуло вниз, а её швырнуло в сторону. Я удержал её за талию, развернул к себе и властным движением усадил в своё кресло. Сам присел напротив, на ящик.
– Что вы со мной делаете? – пожаловалась Габриела.
– Как что? – удивился и я. – Усадил вас в кресло. По-моему, уже началось… – и опустил ладони на её колени.
– Что началось? – взглянула она на мои руки.
– Хватит! – буркнул я раздражённо. – Вы и там будете делать вид, что ничего не происходит… Как в этом анекдоте про стриптиз…
– Про стриптиз? – удивилась Габриела.
– Бертинелли рассказывал. Чтобы отвлечь людей… Вы так и поступите: разденетесь и – пока будем падать – будете делать вид, будто всё прекрасно! А если кто-нибудь вывалится из окна и полетит вниз, вы ему бросите вдогонку плед, чтобы не простудился. Да-да! А если вдруг мы с вами там встретимся, вы и там будете притворяться… Да-да, будете!
– О чем вы говорите? Где там?
– Там! – сказал я и кивнул головой на небо.
– Мы идём не туда, – волновалась Габриела, – а наоборот, вниз…
– Ну вот, перестали играть! Но оттуда, – кивнул я вниз, – все мы поднимаемся туда! – и снова мотнул головой вверх.
В полном конфузе Габриела промолчала и, дёрнув коленями, сбросила с них мои руки. Потом, уподобившись вдруг духу, пришибленному тяжестью пышных форм, вскинулась, но, не сумев выпорхнуть из кресла, подалась вперёд, чтобы поставить себя на ноги.
Я не отпрянул – и из третьей, "социальной", зоны, измеряемой дистанцией от трёх до полутора метров, корпус Габриелы по отношению к моему оказался сразу во второй зоне, именуемой в науке "личной" (от полутора метров до сорока шести сантиметров), тогда как наши с ней лица – в первой, "интимной", включающей в себя "сверх-интимную" под-зону. Радиусом в пятнадцать сантиметров.
После краткого замешательства в эту под-зону нас целиком и затянуло – а головы наши, сперва осторожно коснувшись друг друга, сразу же завязли в густом смешавшемся дыхании.
27. Оболванивающая непраздничность бытия
Скорее всего, Габриелу удивило то же самое, что и меня: неподобающая ситуации нежность поцелуя. Он был начисто лишён того терпкого привкуса страха перед близостью восторга, который доступен только странникам.
Я не спеша принялся ласкать её прохладные губы и прислушиваться к растраченному запаху красного мака, переманивавшего меня в не мой, посторонний, мир мягких изгибов и изобилия.
Припав к Габриеле, я наслаждался надёжностью женской плоти, враставшей в мой собственный организм и избавлявшей его от привязанности к себе. Я ощущал сладкое чувство высвобождения из оков, связывавшими меня с самим же собой. Поэтому, вероятно, я и перестал ощущать себя.
Отдельно меня уже не было. Не осталось уже и ничего из того, что недавно было именно и только во мне: ни мысли, ни страха перед следующими мгновениями, ни памяти о предыдущих. Я не обладал уже собою. Перестал осязать даже её, Габриелу. Было лишь состояние растворённости в чём-то безграничном и женском.
Но потом – так же внезапно – поцелуй себя истратил. Перестал быть.
Настала пауза полного бездействия.
Мы с Габриелой открыли глаза и уставились друг на друга.
В её зрачках я разглядел то же самое, что она, должно быть, – в моих: спокойное удивление. Не тронутое ни чувством, ни мыслью.
Когда сошло на нет и удивление, я стал возвращаться в себя, но чувство, недавно потянувшее меня к этой женщине, не возвратилось. В том самом месте, где оно во мне было, растекалась теперь пустота, ибо никакое чувство не способно длиться без желания о нём думать…
Продолжалось зато другое настроение. Завязавшееся во мне сразу же после того, как я приник губами к дыханию Габриелы. Безразличие к предстоявшей катастрофе.
Самолёт, между тем, не только уже не встряхивало – сходило на нет и дрожание.
– Почему это вдруг мы не идём вниз? – возмутился я.
– Как же не идём? – удивилась в ответ Габриела, которая только недавно предстала предо мной духом, а сейчас походила на куклу, пусть и не мёртвую, но никогда ещё живой не бывавшую. – Туда и идём. И скоро садимся…
Прежде, чем проникнуть в смысл услышанного, я обратил внимание, что случившееся между нашими губами Габриелу ничуть не смущало. Бросив уже на меня свой дежурный уверенный взгляд, она нащупала левой рукой в кармашке жилета сиреневую губную помаду со стеклянным наконечником и, дождавшись, пока я заморгал, отвернулась к стеклу, заглянула в него и дежурным же голосом изрекла:
– «У нас только одна жизнь, и фирма ”Ореоль“ настаивает, что прожить её надо с сиреневыми губами»!
Никакой разницы между собой и ею я не видел. Либо теперь, либо прежде, либо же и теперь, и прежде, она скрывалась за масками. Пусть даже все они были её собственными. Когда Габриела закончила закрашивать себе стёртые губы и развернулась ко мне, я наконец спросил:
– Говорите – «скоро садимся»?!
– Я и поднялась к вам сюда, чтобы вернуть вас на ваше место… Потому что, правильно, скоро садимся…
– То есть, идём, говорите, на посадку?
– Давно, говорю, идём – и садимся через полчаса… А вам, повторяю, надо идти к себе и пристегнуться, – и она стала выбираться из кресла.
Когда Габриела подалась вперёд, и корпус её снова вернулся во вторую зону, мы обменялись мимолётным взглядом и отпрянули друг от друга.
Выпрямившись на ногах, она – близко от моего лица – стала поправлять юбку на коленях. Как и прежде, до взлёта, они мелко подрагивали в тесных сетчатых чулках. Тогдашнее плотоядное чувство ко мне, однако, не вернулось. Быть может, как раз потому, что я разглядел в ней своё отражение и перестал воспринимать её как нечто чуждое. И тем самым к себе влекущее.
А быть может, дело обстояло проще – как и бывает между странниками, которые всякий раз надеются, что наслаждение поможет им отряхнуться от оболванивающей непраздничности бытия.
Поэтому ведь мы и вкладываем в наслаждение со странником все свои силы. Все, за исключением того, которой быть не может: знания странника.
Непраздничность жизни, подумал я, есть единственно нормальное её состояние; так же, как и единственно нормальной является любовь к человеку через знание его. Но избегая непраздничности, мы ищем сверх-человеческое посредством наслаждения со странником. Без знания его и без любви к нему. Не будучи, стало быть, человеком. И каждый раз это наслаждение завершается разрушительной грустью, ибо, не поднявшись до человеческого, невозможно его превзойти.
Наслаждение со странником не заканчивается чувством праздника или нарастанием прежних сил, которых снова не станет хватать для преодоления тоски бытия. И эта тревожная догадка – не как мысль, а как ощущение – возникает всякий раз. А иногда оно приходит и долго не отпускает…
– Ну! – потребовала она. – Отпустите же…
– Так просто? – опешил я. – И всё?
– Нет, не всё! – и протянула мне правую руку, в которой всё это время, как я только что заметил, держала синюю тетрадь. – Это от доктора Краснера: я его сюда не пустила… Он, кстати, и сказал, что вы здесь…
Я забрал тетрадь, тоже поднялся и направился к выходу. У винтовой лестницы, едва миновав гардину, за которой находился Стоун и которую поэтому я быстрым шагом и миновал, замер. Мне почудилось, будто кто-то глухо постанывал, но, вспомнив, что покойники не умеют даже стонать, я обернулся к Габриеле и пропустил её вперёд.
– Хочу вас развеселить, – сказал я, когда мы спустились на несколько ступенек. – Проходил вот мимо Стоуна и вспомнил… Не знаю почему, но вспомнил к месту: садимся как раз в Англии… Послушайте. Какой-то хрен, навеселе, снял ночью в лондонском отеле номер, а наутро портье перед ним извиняется за то, что забыл предупредить о перегоревших лампочках в номере и о мёртвой француженке в постели. Лампочки не понадобились, буркнул в ответ этот хрен, но с мёртвой француженкой в постели вышло, получается, нехорошо… Я, мол, принял её за живую англичанку!
Габриела хохотнула, потом вдруг изменилась в лице и сказала, что, кажется, понимает почему эта шутка пришла мне на память – и попросила меня пройти по лестнице вперёд. Протискиваясь между перилами и волновавшейся грудью стюардессы, я вообразил, будто и мне понятно почему Габриела пропустила меня:
– У нас всё ещё впереди… Полторы суток в Москве!
Щитком ладони она прикрыла вырез на блузке – и повернула по лестнице назад.
28. Если человек не врёт, значит, не знает как улучшить правду
Возвращаться в своё кресло, к людям, я не спешил: иногда они кажутся отвратительными и без причины. Выручил сортир. Пристроившись на унитазе, я раскрыл тетрадь, которая снова стала моей. Настроение у меня сразу же изменилось: все слова в тетради, за исключением «а» и «но», были высвечены розовым, голубым и оранжевым фломастерами.
Начал я с голубых. «Поскольку большинство людей идиоты, – а это аксиома, – общеизвестное есть ложь». И рядом – мелкая Генина приписка: «Кто сказал?» Вопросительный знак стоял и в конце другой голубой фразы: «Если человек не врёт, значит, не знает как улучшить правду». Такой же знак, но теперь перечёркнутый, предварял строчку, которую я сразу же вспомнил: «Если есть возможность кого-нибудь сильно избить, сильно и избей».
От голубых строчек взгляд мой скользнул к розовым, знакомство с которыми позволило заключить, что Гена высветил этим цветом «эмигрантское». Первую же из этих строчек он обставил с обоих концов восклицательными знаками: «Советские беженки резко пахнут местами потом, а местами – и тоже резко – духами ”Джорджио“. А беженцы на естественное вне родины понижение возможностей реагируют резким повышением притязаний. Аналогия: приближение импотенции проявляется в решении трахать только красавиц». Вопросительный с восклицательным стояли за строчкой об «акульей атаке на недавних советских эмигранток в прибрежных водах флоридского пляжа, где они купались без менструальных тампонов».
Потом я перекинул взгляд на истории, которые Краснер выкрасил гадким оранжевым фломастером, хотя, по моему разумению, они как раз вполне правдоподобны. Почему, например, нельзя представить себе петхаинца, переставшего вдруг расти в десятилетнем возрасте? Тем более, что в двадцать он вырос сразу на семь сантиметров! На столько же, кстати, на семь сантиметров, он вырос ровно в тридцать. И ровно на столько же – ровно в сорок. И наконец этот петхаинец угомонился, ибо вычислил, что к концу жизни может вырасти в человека нормальной высоты. Не заметил он, правда, того, что с ходом времени его лицо обретало вид абстрактного рисунка: на нём исчезали черты и детали…
Или почему нельзя представить себе петхаинца, почувствовавшего однажды, что он способен угадать сакраментальную комбинацию из 373 цифр и тем самым раскрыть тайну бытия? Беда, конечно, в том, что, если он всё-таки её раскроет, случится катастрофа: столкнутся между собой две враждебные сферы – земная и небесная. И люди поэтому приходят в ужас от самого факта его существования, хотя зарезать его боятся, ибо предсмертная агония озаряет мозг…
Или почему нельзя представить себе, будто этот петхаинец и был тем самым, который перестал расти в сорок лет? Хотя и был уже достаточно высок, чтобы достигать земли обеими ногами.
И будто он переселился в Нью-Йорк, где влюбился однажды в проститутку, похожую на Джейн Фонду.
И будто через много лет, возвращаясь на родину, он встречает на борту ещё одну проститутку, похожую на эту звезду.
И будто вдруг в тот же самолёт уселась по пути (скажем, в Лондоне) сама актриса.
И будто пассажиры – в том числе Фонда с проституткой – при этом растерялись и стали вести себя как в жизни, то есть и смешно, и глупо. Как на «корабле дураков»…
29. Когда люди не спят, им приходится жить
– Там кто-то молчит! – дёрнула дверь Габриела – и из тетради я мгновенно вернулся в сортир. – А может и замок заклинило?
Растерявшись, я спустил воду в бачке и, смыв в голове что когда-то наследил в тетради, отодвинул защёлку.
– Это вы? – удивилась Габриела. – Я стучу, а вы молчите… как мох в лесу!
– Что?! – растерялся я. – Откуда это: «как мох в лесу»?
Опомнившись, Габриела снова смутилась и сказала:
– Извините, я взволнована, а эти слова про мох, они как раз из вашей тетради… Я её слегка полистала, когда несла от Краснера… А стучусь, чтобы… Я испугалась… А главное – мисс Фонда… Ну, ей надо попользоваться… – и посторонилась, открыв мне вид на стоявшую за ней Джессику.
– Извините… – пролепетала Джессика и прикрыла губы с размазанной сиреневой помадой. – Это я виновата…
– Просим, госпожа Фонда, – пролепетал я и протиснулся между Габриелой и Джессикой, ощутив тяжёлую мякоть обоих бюстов.
Джессика юркнула в туалет, а я сказал Габриеле:
– Что с вами? У вас какой-то странный взгляд…
Она перевела его на меня и проговорила:
– Даже не знаю как сказать… Да и не стоит, наверное… Одним словом, я очень разочарована…
– Признак юности! – объяснил я. – Меня, например, мало что обижает…
Габриела выждала паузу и решилась сказать правду:
– Я хочу сказать правду.
Сердце моё ёкнуло, потому что правда пугает.
– Не буду только называть имён – и не требуйте…
– Нет, – обещал я, – не буду. К чему вообще имена?
Она снова помялась, но наконец отвернулась и сказала:
– Я не поверила глазам! Ей-богу, не поверила! Потому что если поверишь, то что, извините, получается? Что?
– Не знаю, – признался я. – Никто, наверно, не знает…
– Как это не знаете! Это конец цивилизации!
– Правда? – спросил я.
– Да, крах! – согласилась она с собой. – На борту самолёта!
– На борту? – переспросил я. – Прямо на борту?
Она кивнула, и я стал гадать – что же всё-таки прямо на борту произошло более поразительное, чем смерть?
– Неужели… – начал я и пристроился к направлению её взгляда. – Неужели кто-то с кем-то… Я не спрашиваю – кто!
Габриела вскинула голову и резко ею кивнула:
– Но уже нет! Но да! Совокуплялись! И я видела это сама!
Через минуту, проверив свои выводы, я огласил их:
– С другой стороны, Габриела, может быть, никакого краха в этом нет, понимаете? Может быть, это не конец, а просто, ну – как вам сказать? – два человека совокуплялись себе спокойно на борту самолёта. А может быть, и не спокойно – я не знаю, я же не видел… Просто совокуплялись и всё. Они же не пилоты, им не надо следить за курсом…
Она задумалась. Думала долго, и мне захотелось ей помочь:
– Давайте подумаем вместе: когда люди не спят, им приходится жить, правильно? Ну, а когда живёшь, приходится делать всякое! А какая разница – где, если не спишь, а живёшь, правильно?
Я произнёс это с очень серьёзным видом, но сперва Джессика за дверью шумно спустила в бачке воду, а потом Габриела вдруг вскинулась и громко же рассмеялась:
– Забудьте всё это, ей-богу! И возвращайтесь на место!
Пробираясь к моему месту у окна, я лихорадочно пытался представить – как, где и кто осмелился трахаться прямо на борту.
Опускаясь в своё кресло и пребывая в полном смятении, объявил:
– А я вот возьму и снова не пристегнусь…
Профессор Займ промолчал, и я повернул к нему голову. Не потому, что он не ответил, а потому, что время от времени головою нельзя не вращать…
30. Всё на свете – то же самое
Рядом в кресле сидел не Займ, а другой человек. Живой. Мэлвин Стоун! Всё на нём – как и было раньше. Не хватало лишь галстука цвета датского шоколада и твидового пиджака из верблюжьей шерсти.
– Мистер Стоун? – проверил я.
– Очень рад вас видеть! – улыбнулся он.
– Нет, это я вас рад видеть! – разволновался я. – Вы уже не там? – и ткнул пальцем вверх.
– Нет, я уже здесь! – и хлопнул по подлокотникам.
Займ – в конце ряда – высунулся вперёд и улыбнулся мне:
– А вас долго не было!
– Знаю, – согласился я. – Я отсутствовал…
– А мы уже садимся! – не унимался Займ.
– Знаю и это, – кивнул я, думая о Стоуне. – Как вы себя чувствуете, мистер Стоун?
– А он в завидном настроении! – подхватил Займ.
– Если я не умираю, я всегда в завидном настроении! – рассмеялся Стоун. – У меня было несколько инфарктов, но в промежутках я в завидном настроении!
– Такого не бывает! – огрызнулась вдруг старушка с бородавкой. – У меня печень, и я это постоянно чувствую. Если есть проблема, она есть – пока её не решишь! А некоторые проблемы вообще не поддаются решению!
– Такого тоже не бывает! – вмешался сзади «спаситель еврейства» Гутман. – Нету проблемы, которую не решить!
Его продолжавшееся существование меня взбесило:
– Абсолютная чепуха! Глупые люди думают, будто проблемы существуют, чтобы их решать и будто их можно решить. Никто никаких проблем не решает. Люди просто иногда живут дольше, чем проблемы… А иногда нет.
– Правильно! – возликовал Стоун. – Нет даже такой заповеди – что проблемы надо решать… Вообще ни в чём никаких правил нету, есть предположения и приметы. Я, например, когда выживаю, – всегда предполагаю, что это хорошая примета. В прошлый раз – когда снова выжил – так именно и подумал, а через месяц сделал большие деньги! И опять решил: это хорошая примета! И оказался прав… Я очень суеверен! – и, рассмеявшись, он добавил для меня тихим голосом. – Вы-то как раз знаете что я имею в виду…
– Конечно, – ответил я. – Опять выжили…
– Я не это имею в виду, – качнул он головой. – Хотя вы правы, выжил, и это тоже, как выяснилось, – к везению…
Я растерянно кивнул головой и промямлил:
– У меня тоже, знаете, сердце, и мне тоже недавно повезло…
– Я видел! – хихикнул Стоун и поддел меня локтем в бок.
– Да? – спросил я. – Что вы имеете в виду?
– Пожалуйста, пристегнитесь! – встрянула вдруг Габриела, но, не остановившись, прошагала мимо. За гардину.
Стоун кивнул ей вслед и снова шепнул мне:
– Ну, видел я, видел… – и кивнул теперь вверх. – Там видел… Вас и её… Вместе… Ну, очень вместе…
– Нет, – обомлел я. – Это не то, что вам показалось…
Стоун, к изумлению Займа, расхохотался и склонился ко мне:
– Вы не поверите, но мы ей сказали то же самое!
– Кому? – не понял я.
– Вашей Габриеле. Это, мол, не то, что вам кажется! – и снова расхохотался, расстроив Займа окончательно.
– Так и сказали? – поразился я. – Так это были вы? Я имею в виду – именно вы так сказали?
– Оба! И я, и она. А что тут ещё скажешь?
– Она тоже так сказала? Кто это она?
– «Кто это она?» – передразнил он меня. – А вы тоже ведь хитрец: добиваетесь, чтобы я назвал имя, хотите проверить – знаю я всё или нет, да? Да, знаю! – и, оглянувшись, снова хихикнул, а Займ начал себя осматривать.
– Вы меня сбили, – признался я. – Кто «она тоже»?
– Нет, – мотнул головой Стоун. – Имени как раз не скажу, скажу просто, что всё знаю. А вот она, кстати, сама! Хай!
– Хай! – ответила Джессика и опустилась в кресло, принадлежавшее раньше Стоуну. – Хай! – повторила она мне и теперь уже не прикрыла губы ладонью, потому что они были аккуратно закрашены. – Хай! – улыбнулась она и Займу.
– Хай, хай! – усердно закивал головой Займ. – Как самочувствие, мисс Фонда? Так долго вас не видели! Соскучились, хотя только что смотрели ваш фильм. Какое понимание характера! И чутьё! А в жизни вы ещё добрее: мистер Стоун рассказал тут, пока вы задержались, что если б не вы, он бы не вытянул… Вы, ей-богу, супер!
Джессика, чуть смущённая, подала голос не ему, а мне:
– Ещё раз, пожалуйста, извините!
Я не понял её, ибо старался сейчас понять не её, а Габриелу, скрывавшуюся за гардиной и подсматривавшую за Джессикой. Я представил себе её смятение при виде хлопотавших за другою гардиной, наверху, Стоуна с Джессикой. Понять её было нетрудно: откидываешь гардину, ожидая увидеть труп, а труп не только жив, но трахает на диване звезду экрана и поборницу прав! Конец цивилизации! По крайней мере – в её привычной форме.
– Она обращается к вам! – окликнул меня Займ.
– Кто? – очнулся я.
– Как кто? Мисс Фонда. Просит у вас извинения, – сказал Займ, развернулся к ней и от моего имени попросил, в свою очередь, извинения у неё. – Тут шумно, Джейн: уже садимся – и он не слышит… За что, извините, он спрашивает вас, вы извиняетесь?
– Скажите: за инцидент в туалете – он поймёт…
– За инцидент в туалете? – Займ побледнел и повернулся ко мне. – Она сожалеет за инцидент в туалете…
– Я всё слышал, профессор, – кивнул я. – Спасибо.
– Кстати! – обратилась ко мне Джессика. – Он уже знает…
– Я? – выдавил Займ. – Я ничего не знаю!
– Я говорю о мистере Стоуне, – сказала она.
Займ умолк, а Стоун снова толкнул меня локтем:
– Я же вам говорил: я всё уже знаю! И, знаете, знаю, что знаете всё и вы! Ну, вы-то, оказывается, знали с самого начала, а мне она сказала об этом только в конце…
Перестал понимать и я. Стоун это понял и объяснил:
– А пока она не сказала, я думал, что это не она, а она…
– Да? – спросил я.
– Да. Хотя, если честно, – и захихикал, – я-таки почувствовал что-то знакомое: я ж, вы знаете, был уже, извините, с ней дважды… Раньше… Ну и чувствую что-то знакомое, но потом думаю – ещё бы! Все ведь женщины там одинаковые! Всё на свете зависит вот от какого места! – и, рассмеявшись, стукнул себя пальцем в висок.
Займ принял этот жест на свой счёт, возмутился и задрал голову.
– А потом она мне всё рассказала. Призналась, что она – это не сама она, а она сама, – не унимался Стоун. – Я сперва расстроился: такой был праздник! Звезда и… поборница! Потому, может, я и вытянул…
– Мэлвин! – не понял я. – Почему вы мне это рассказываете?
– Это она попросила, потому что вы знакомы с самой, да? С настоящей Джейн.
– Она попросила? …А что значит «такой был праздник»?
– Это невозможно описать, потому что это – в голове! Вы любите поэзию? – и, не дожидаясь ответа, Стоун заключил. – Это было как поэзия! – и улыбнулся: сравнение ему понравилось.
– Да? – не понял я. – Я не понял. Почему – как поэзия?
– Ну, лучше, чем проза! – и снова остался доволен.
– А как сейчас? После того, как вы узнали, что она не она?
– А сейчас тоже хорошо, потому что я подумал: вот я бывал с ней раньше – и было как проза. Но я мечтал, что когда-нибудь будет не она, а настоящее – как поэзия. И вот сегодня я-то думал, что это настоящее, понимаете? А потом понимаю вдруг, что это – то же самое! Вы меня понимаете? И мне сейчас даже лучше: я сейчас понимаю, что всё на свете – то же самое! Я, наверно, говорю глупо, да?
Я не нашёл что ответить и воскликнул:
– Что вы! – и, откинувшись в кресле, дал ему понять, что «корабль дураков» приближается к земле, и пора отвернуться к окну. – Что значит «глупо»? «Глупо», «не глупо» – это ведь тоже то же самое…
Он заглянул мне в глаза и произнёс:
– А я питаю к вам искреннее уважение!
– Я тоже, – ответил я и замолчал.
Потом поправился:
– Я тоже питаю к вам уважение.
– Да? – обрадовался Стоун. – А за что?
Я подумал и нашёл искренний ответ:
– За то, что выжили.
31. Я сознавал удивительность простой правды
Старушка с печенью в переднем ряду принялась уже припудривать для лондонцев синюю бородавку на лбу, а закрылки за окном задвигались на проворных штырях. Свет в небе слабел, отчего краски внизу – зелёные, синие и жёлтые участки земли – обретали промежуточные оттенки, намекая, что скоро сольются в единый глухой цвет.
Когда самолёт нырнул вниз ещё несколько раз, посреди зелёных полей проступили светлые сгустки поселений. Машину наклонило вниз, и она пошла медленно, как если бы собиралась остановиться в воздухе и зависнуть над землёй. Под крылом не спеша оборачивался и уползал назад оранжевый холм, а когда он исчез, я разглядел внизу на сером шоссе одинокий белый автомобиль с включёнными фарами.
Шоссе было прочерчено через зелёные поля от белого городка со средневековым замком в середине до другого точно такого же городка с таким же замком.
Я отметил про себя, что вижу длинную дорогу между двумя поселениями людей и вижу ещё машину на дороге, а в машине – представил я – сидит небритый и уставший человек. Эта нехитрая картина показалась мне вдруг удивительной по каким-то не ясным причинам.
Вскоре одна из них прояснилась: было удивительно, что отсюда, сверху, я вижу нечто такое, чего не увидел бы внизу.
Вижу автомобиль на дороге – и вижу сразу откуда он уехал и куда приедет… И в то же время не вижу в этом никакого смысла.
Ни в том, что он едет из этого городка, ни в том, что, пока он едет, проходит время и день старится, ни в том, что он приедет в этот городок, ни в том, что я всё это отсюда вижу – и прошлое, и будущее. И ни в том даже, что никому там, на земле, этого не увидеть. Как не видит этого небритый водитель в этом автомобиле. Не видит уже откуда уехал, как не видит уже своего прошлого, и не видит ещё куда в конце концов приедет, как не видит он своего будущего. Просто едет и видит только то, что можно увидеть, когда едешь на длинном сером шоссе, застывшем среди ячменных полей и сосновых лесов, которые тоже видны мне отсюда, сверху, все сразу.
– В какие моменты? – и поправилась. – Спасает от чего?
– В последние моменты! – пояснил я. – Юмор и тепло. Это спасает всегда, но я вот подумал сейчас, что по-настоящему мы начинаем ощущать жизнь только – когда подходит конец…
Ответить она не успела: самолёт дёрнуло вниз, а её швырнуло в сторону. Я удержал её за талию, развернул к себе и властным движением усадил в своё кресло. Сам присел напротив, на ящик.
– Что вы со мной делаете? – пожаловалась Габриела.
– Как что? – удивился и я. – Усадил вас в кресло. По-моему, уже началось… – и опустил ладони на её колени.
– Что началось? – взглянула она на мои руки.
– Хватит! – буркнул я раздражённо. – Вы и там будете делать вид, что ничего не происходит… Как в этом анекдоте про стриптиз…
– Про стриптиз? – удивилась Габриела.
– Бертинелли рассказывал. Чтобы отвлечь людей… Вы так и поступите: разденетесь и – пока будем падать – будете делать вид, будто всё прекрасно! А если кто-нибудь вывалится из окна и полетит вниз, вы ему бросите вдогонку плед, чтобы не простудился. Да-да! А если вдруг мы с вами там встретимся, вы и там будете притворяться… Да-да, будете!
– О чем вы говорите? Где там?
– Там! – сказал я и кивнул головой на небо.
– Мы идём не туда, – волновалась Габриела, – а наоборот, вниз…
– Ну вот, перестали играть! Но оттуда, – кивнул я вниз, – все мы поднимаемся туда! – и снова мотнул головой вверх.
В полном конфузе Габриела промолчала и, дёрнув коленями, сбросила с них мои руки. Потом, уподобившись вдруг духу, пришибленному тяжестью пышных форм, вскинулась, но, не сумев выпорхнуть из кресла, подалась вперёд, чтобы поставить себя на ноги.
Я не отпрянул – и из третьей, "социальной", зоны, измеряемой дистанцией от трёх до полутора метров, корпус Габриелы по отношению к моему оказался сразу во второй зоне, именуемой в науке "личной" (от полутора метров до сорока шести сантиметров), тогда как наши с ней лица – в первой, "интимной", включающей в себя "сверх-интимную" под-зону. Радиусом в пятнадцать сантиметров.
После краткого замешательства в эту под-зону нас целиком и затянуло – а головы наши, сперва осторожно коснувшись друг друга, сразу же завязли в густом смешавшемся дыхании.
27. Оболванивающая непраздничность бытия
Скорее всего, Габриелу удивило то же самое, что и меня: неподобающая ситуации нежность поцелуя. Он был начисто лишён того терпкого привкуса страха перед близостью восторга, который доступен только странникам.
Я не спеша принялся ласкать её прохладные губы и прислушиваться к растраченному запаху красного мака, переманивавшего меня в не мой, посторонний, мир мягких изгибов и изобилия.
Припав к Габриеле, я наслаждался надёжностью женской плоти, враставшей в мой собственный организм и избавлявшей его от привязанности к себе. Я ощущал сладкое чувство высвобождения из оков, связывавшими меня с самим же собой. Поэтому, вероятно, я и перестал ощущать себя.
Отдельно меня уже не было. Не осталось уже и ничего из того, что недавно было именно и только во мне: ни мысли, ни страха перед следующими мгновениями, ни памяти о предыдущих. Я не обладал уже собою. Перестал осязать даже её, Габриелу. Было лишь состояние растворённости в чём-то безграничном и женском.
Но потом – так же внезапно – поцелуй себя истратил. Перестал быть.
Настала пауза полного бездействия.
Мы с Габриелой открыли глаза и уставились друг на друга.
В её зрачках я разглядел то же самое, что она, должно быть, – в моих: спокойное удивление. Не тронутое ни чувством, ни мыслью.
Когда сошло на нет и удивление, я стал возвращаться в себя, но чувство, недавно потянувшее меня к этой женщине, не возвратилось. В том самом месте, где оно во мне было, растекалась теперь пустота, ибо никакое чувство не способно длиться без желания о нём думать…
Продолжалось зато другое настроение. Завязавшееся во мне сразу же после того, как я приник губами к дыханию Габриелы. Безразличие к предстоявшей катастрофе.
Самолёт, между тем, не только уже не встряхивало – сходило на нет и дрожание.
– Почему это вдруг мы не идём вниз? – возмутился я.
– Как же не идём? – удивилась в ответ Габриела, которая только недавно предстала предо мной духом, а сейчас походила на куклу, пусть и не мёртвую, но никогда ещё живой не бывавшую. – Туда и идём. И скоро садимся…
Прежде, чем проникнуть в смысл услышанного, я обратил внимание, что случившееся между нашими губами Габриелу ничуть не смущало. Бросив уже на меня свой дежурный уверенный взгляд, она нащупала левой рукой в кармашке жилета сиреневую губную помаду со стеклянным наконечником и, дождавшись, пока я заморгал, отвернулась к стеклу, заглянула в него и дежурным же голосом изрекла:
– «У нас только одна жизнь, и фирма ”Ореоль“ настаивает, что прожить её надо с сиреневыми губами»!
Никакой разницы между собой и ею я не видел. Либо теперь, либо прежде, либо же и теперь, и прежде, она скрывалась за масками. Пусть даже все они были её собственными. Когда Габриела закончила закрашивать себе стёртые губы и развернулась ко мне, я наконец спросил:
– Говорите – «скоро садимся»?!
– Я и поднялась к вам сюда, чтобы вернуть вас на ваше место… Потому что, правильно, скоро садимся…
– То есть, идём, говорите, на посадку?
– Давно, говорю, идём – и садимся через полчаса… А вам, повторяю, надо идти к себе и пристегнуться, – и она стала выбираться из кресла.
Когда Габриела подалась вперёд, и корпус её снова вернулся во вторую зону, мы обменялись мимолётным взглядом и отпрянули друг от друга.
Выпрямившись на ногах, она – близко от моего лица – стала поправлять юбку на коленях. Как и прежде, до взлёта, они мелко подрагивали в тесных сетчатых чулках. Тогдашнее плотоядное чувство ко мне, однако, не вернулось. Быть может, как раз потому, что я разглядел в ней своё отражение и перестал воспринимать её как нечто чуждое. И тем самым к себе влекущее.
А быть может, дело обстояло проще – как и бывает между странниками, которые всякий раз надеются, что наслаждение поможет им отряхнуться от оболванивающей непраздничности бытия.
Поэтому ведь мы и вкладываем в наслаждение со странником все свои силы. Все, за исключением того, которой быть не может: знания странника.
Непраздничность жизни, подумал я, есть единственно нормальное её состояние; так же, как и единственно нормальной является любовь к человеку через знание его. Но избегая непраздничности, мы ищем сверх-человеческое посредством наслаждения со странником. Без знания его и без любви к нему. Не будучи, стало быть, человеком. И каждый раз это наслаждение завершается разрушительной грустью, ибо, не поднявшись до человеческого, невозможно его превзойти.
Наслаждение со странником не заканчивается чувством праздника или нарастанием прежних сил, которых снова не станет хватать для преодоления тоски бытия. И эта тревожная догадка – не как мысль, а как ощущение – возникает всякий раз. А иногда оно приходит и долго не отпускает…
– Ну! – потребовала она. – Отпустите же…
– Так просто? – опешил я. – И всё?
– Нет, не всё! – и протянула мне правую руку, в которой всё это время, как я только что заметил, держала синюю тетрадь. – Это от доктора Краснера: я его сюда не пустила… Он, кстати, и сказал, что вы здесь…
Я забрал тетрадь, тоже поднялся и направился к выходу. У винтовой лестницы, едва миновав гардину, за которой находился Стоун и которую поэтому я быстрым шагом и миновал, замер. Мне почудилось, будто кто-то глухо постанывал, но, вспомнив, что покойники не умеют даже стонать, я обернулся к Габриеле и пропустил её вперёд.
– Хочу вас развеселить, – сказал я, когда мы спустились на несколько ступенек. – Проходил вот мимо Стоуна и вспомнил… Не знаю почему, но вспомнил к месту: садимся как раз в Англии… Послушайте. Какой-то хрен, навеселе, снял ночью в лондонском отеле номер, а наутро портье перед ним извиняется за то, что забыл предупредить о перегоревших лампочках в номере и о мёртвой француженке в постели. Лампочки не понадобились, буркнул в ответ этот хрен, но с мёртвой француженкой в постели вышло, получается, нехорошо… Я, мол, принял её за живую англичанку!
Габриела хохотнула, потом вдруг изменилась в лице и сказала, что, кажется, понимает почему эта шутка пришла мне на память – и попросила меня пройти по лестнице вперёд. Протискиваясь между перилами и волновавшейся грудью стюардессы, я вообразил, будто и мне понятно почему Габриела пропустила меня:
– У нас всё ещё впереди… Полторы суток в Москве!
Щитком ладони она прикрыла вырез на блузке – и повернула по лестнице назад.
28. Если человек не врёт, значит, не знает как улучшить правду
Возвращаться в своё кресло, к людям, я не спешил: иногда они кажутся отвратительными и без причины. Выручил сортир. Пристроившись на унитазе, я раскрыл тетрадь, которая снова стала моей. Настроение у меня сразу же изменилось: все слова в тетради, за исключением «а» и «но», были высвечены розовым, голубым и оранжевым фломастерами.
Начал я с голубых. «Поскольку большинство людей идиоты, – а это аксиома, – общеизвестное есть ложь». И рядом – мелкая Генина приписка: «Кто сказал?» Вопросительный знак стоял и в конце другой голубой фразы: «Если человек не врёт, значит, не знает как улучшить правду». Такой же знак, но теперь перечёркнутый, предварял строчку, которую я сразу же вспомнил: «Если есть возможность кого-нибудь сильно избить, сильно и избей».
От голубых строчек взгляд мой скользнул к розовым, знакомство с которыми позволило заключить, что Гена высветил этим цветом «эмигрантское». Первую же из этих строчек он обставил с обоих концов восклицательными знаками: «Советские беженки резко пахнут местами потом, а местами – и тоже резко – духами ”Джорджио“. А беженцы на естественное вне родины понижение возможностей реагируют резким повышением притязаний. Аналогия: приближение импотенции проявляется в решении трахать только красавиц». Вопросительный с восклицательным стояли за строчкой об «акульей атаке на недавних советских эмигранток в прибрежных водах флоридского пляжа, где они купались без менструальных тампонов».
Потом я перекинул взгляд на истории, которые Краснер выкрасил гадким оранжевым фломастером, хотя, по моему разумению, они как раз вполне правдоподобны. Почему, например, нельзя представить себе петхаинца, переставшего вдруг расти в десятилетнем возрасте? Тем более, что в двадцать он вырос сразу на семь сантиметров! На столько же, кстати, на семь сантиметров, он вырос ровно в тридцать. И ровно на столько же – ровно в сорок. И наконец этот петхаинец угомонился, ибо вычислил, что к концу жизни может вырасти в человека нормальной высоты. Не заметил он, правда, того, что с ходом времени его лицо обретало вид абстрактного рисунка: на нём исчезали черты и детали…
Или почему нельзя представить себе петхаинца, почувствовавшего однажды, что он способен угадать сакраментальную комбинацию из 373 цифр и тем самым раскрыть тайну бытия? Беда, конечно, в том, что, если он всё-таки её раскроет, случится катастрофа: столкнутся между собой две враждебные сферы – земная и небесная. И люди поэтому приходят в ужас от самого факта его существования, хотя зарезать его боятся, ибо предсмертная агония озаряет мозг…
Или почему нельзя представить себе, будто этот петхаинец и был тем самым, который перестал расти в сорок лет? Хотя и был уже достаточно высок, чтобы достигать земли обеими ногами.
И будто он переселился в Нью-Йорк, где влюбился однажды в проститутку, похожую на Джейн Фонду.
И будто через много лет, возвращаясь на родину, он встречает на борту ещё одну проститутку, похожую на эту звезду.
И будто вдруг в тот же самолёт уселась по пути (скажем, в Лондоне) сама актриса.
И будто пассажиры – в том числе Фонда с проституткой – при этом растерялись и стали вести себя как в жизни, то есть и смешно, и глупо. Как на «корабле дураков»…
29. Когда люди не спят, им приходится жить
– Там кто-то молчит! – дёрнула дверь Габриела – и из тетради я мгновенно вернулся в сортир. – А может и замок заклинило?
Растерявшись, я спустил воду в бачке и, смыв в голове что когда-то наследил в тетради, отодвинул защёлку.
– Это вы? – удивилась Габриела. – Я стучу, а вы молчите… как мох в лесу!
– Что?! – растерялся я. – Откуда это: «как мох в лесу»?
Опомнившись, Габриела снова смутилась и сказала:
– Извините, я взволнована, а эти слова про мох, они как раз из вашей тетради… Я её слегка полистала, когда несла от Краснера… А стучусь, чтобы… Я испугалась… А главное – мисс Фонда… Ну, ей надо попользоваться… – и посторонилась, открыв мне вид на стоявшую за ней Джессику.
– Извините… – пролепетала Джессика и прикрыла губы с размазанной сиреневой помадой. – Это я виновата…
– Просим, госпожа Фонда, – пролепетал я и протиснулся между Габриелой и Джессикой, ощутив тяжёлую мякоть обоих бюстов.
Джессика юркнула в туалет, а я сказал Габриеле:
– Что с вами? У вас какой-то странный взгляд…
Она перевела его на меня и проговорила:
– Даже не знаю как сказать… Да и не стоит, наверное… Одним словом, я очень разочарована…
– Признак юности! – объяснил я. – Меня, например, мало что обижает…
Габриела выждала паузу и решилась сказать правду:
– Я хочу сказать правду.
Сердце моё ёкнуло, потому что правда пугает.
– Не буду только называть имён – и не требуйте…
– Нет, – обещал я, – не буду. К чему вообще имена?
Она снова помялась, но наконец отвернулась и сказала:
– Я не поверила глазам! Ей-богу, не поверила! Потому что если поверишь, то что, извините, получается? Что?
– Не знаю, – признался я. – Никто, наверно, не знает…
– Как это не знаете! Это конец цивилизации!
– Правда? – спросил я.
– Да, крах! – согласилась она с собой. – На борту самолёта!
– На борту? – переспросил я. – Прямо на борту?
Она кивнула, и я стал гадать – что же всё-таки прямо на борту произошло более поразительное, чем смерть?
– Неужели… – начал я и пристроился к направлению её взгляда. – Неужели кто-то с кем-то… Я не спрашиваю – кто!
Габриела вскинула голову и резко ею кивнула:
– Но уже нет! Но да! Совокуплялись! И я видела это сама!
Через минуту, проверив свои выводы, я огласил их:
– С другой стороны, Габриела, может быть, никакого краха в этом нет, понимаете? Может быть, это не конец, а просто, ну – как вам сказать? – два человека совокуплялись себе спокойно на борту самолёта. А может быть, и не спокойно – я не знаю, я же не видел… Просто совокуплялись и всё. Они же не пилоты, им не надо следить за курсом…
Она задумалась. Думала долго, и мне захотелось ей помочь:
– Давайте подумаем вместе: когда люди не спят, им приходится жить, правильно? Ну, а когда живёшь, приходится делать всякое! А какая разница – где, если не спишь, а живёшь, правильно?
Я произнёс это с очень серьёзным видом, но сперва Джессика за дверью шумно спустила в бачке воду, а потом Габриела вдруг вскинулась и громко же рассмеялась:
– Забудьте всё это, ей-богу! И возвращайтесь на место!
Пробираясь к моему месту у окна, я лихорадочно пытался представить – как, где и кто осмелился трахаться прямо на борту.
Опускаясь в своё кресло и пребывая в полном смятении, объявил:
– А я вот возьму и снова не пристегнусь…
Профессор Займ промолчал, и я повернул к нему голову. Не потому, что он не ответил, а потому, что время от времени головою нельзя не вращать…
30. Всё на свете – то же самое
Рядом в кресле сидел не Займ, а другой человек. Живой. Мэлвин Стоун! Всё на нём – как и было раньше. Не хватало лишь галстука цвета датского шоколада и твидового пиджака из верблюжьей шерсти.
– Мистер Стоун? – проверил я.
– Очень рад вас видеть! – улыбнулся он.
– Нет, это я вас рад видеть! – разволновался я. – Вы уже не там? – и ткнул пальцем вверх.
– Нет, я уже здесь! – и хлопнул по подлокотникам.
Займ – в конце ряда – высунулся вперёд и улыбнулся мне:
– А вас долго не было!
– Знаю, – согласился я. – Я отсутствовал…
– А мы уже садимся! – не унимался Займ.
– Знаю и это, – кивнул я, думая о Стоуне. – Как вы себя чувствуете, мистер Стоун?
– А он в завидном настроении! – подхватил Займ.
– Если я не умираю, я всегда в завидном настроении! – рассмеялся Стоун. – У меня было несколько инфарктов, но в промежутках я в завидном настроении!
– Такого не бывает! – огрызнулась вдруг старушка с бородавкой. – У меня печень, и я это постоянно чувствую. Если есть проблема, она есть – пока её не решишь! А некоторые проблемы вообще не поддаются решению!
– Такого тоже не бывает! – вмешался сзади «спаситель еврейства» Гутман. – Нету проблемы, которую не решить!
Его продолжавшееся существование меня взбесило:
– Абсолютная чепуха! Глупые люди думают, будто проблемы существуют, чтобы их решать и будто их можно решить. Никто никаких проблем не решает. Люди просто иногда живут дольше, чем проблемы… А иногда нет.
– Правильно! – возликовал Стоун. – Нет даже такой заповеди – что проблемы надо решать… Вообще ни в чём никаких правил нету, есть предположения и приметы. Я, например, когда выживаю, – всегда предполагаю, что это хорошая примета. В прошлый раз – когда снова выжил – так именно и подумал, а через месяц сделал большие деньги! И опять решил: это хорошая примета! И оказался прав… Я очень суеверен! – и, рассмеявшись, он добавил для меня тихим голосом. – Вы-то как раз знаете что я имею в виду…
– Конечно, – ответил я. – Опять выжили…
– Я не это имею в виду, – качнул он головой. – Хотя вы правы, выжил, и это тоже, как выяснилось, – к везению…
Я растерянно кивнул головой и промямлил:
– У меня тоже, знаете, сердце, и мне тоже недавно повезло…
– Я видел! – хихикнул Стоун и поддел меня локтем в бок.
– Да? – спросил я. – Что вы имеете в виду?
– Пожалуйста, пристегнитесь! – встрянула вдруг Габриела, но, не остановившись, прошагала мимо. За гардину.
Стоун кивнул ей вслед и снова шепнул мне:
– Ну, видел я, видел… – и кивнул теперь вверх. – Там видел… Вас и её… Вместе… Ну, очень вместе…
– Нет, – обомлел я. – Это не то, что вам показалось…
Стоун, к изумлению Займа, расхохотался и склонился ко мне:
– Вы не поверите, но мы ей сказали то же самое!
– Кому? – не понял я.
– Вашей Габриеле. Это, мол, не то, что вам кажется! – и снова расхохотался, расстроив Займа окончательно.
– Так и сказали? – поразился я. – Так это были вы? Я имею в виду – именно вы так сказали?
– Оба! И я, и она. А что тут ещё скажешь?
– Она тоже так сказала? Кто это она?
– «Кто это она?» – передразнил он меня. – А вы тоже ведь хитрец: добиваетесь, чтобы я назвал имя, хотите проверить – знаю я всё или нет, да? Да, знаю! – и, оглянувшись, снова хихикнул, а Займ начал себя осматривать.
– Вы меня сбили, – признался я. – Кто «она тоже»?
– Нет, – мотнул головой Стоун. – Имени как раз не скажу, скажу просто, что всё знаю. А вот она, кстати, сама! Хай!
– Хай! – ответила Джессика и опустилась в кресло, принадлежавшее раньше Стоуну. – Хай! – повторила она мне и теперь уже не прикрыла губы ладонью, потому что они были аккуратно закрашены. – Хай! – улыбнулась она и Займу.
– Хай, хай! – усердно закивал головой Займ. – Как самочувствие, мисс Фонда? Так долго вас не видели! Соскучились, хотя только что смотрели ваш фильм. Какое понимание характера! И чутьё! А в жизни вы ещё добрее: мистер Стоун рассказал тут, пока вы задержались, что если б не вы, он бы не вытянул… Вы, ей-богу, супер!
Джессика, чуть смущённая, подала голос не ему, а мне:
– Ещё раз, пожалуйста, извините!
Я не понял её, ибо старался сейчас понять не её, а Габриелу, скрывавшуюся за гардиной и подсматривавшую за Джессикой. Я представил себе её смятение при виде хлопотавших за другою гардиной, наверху, Стоуна с Джессикой. Понять её было нетрудно: откидываешь гардину, ожидая увидеть труп, а труп не только жив, но трахает на диване звезду экрана и поборницу прав! Конец цивилизации! По крайней мере – в её привычной форме.
– Она обращается к вам! – окликнул меня Займ.
– Кто? – очнулся я.
– Как кто? Мисс Фонда. Просит у вас извинения, – сказал Займ, развернулся к ней и от моего имени попросил, в свою очередь, извинения у неё. – Тут шумно, Джейн: уже садимся – и он не слышит… За что, извините, он спрашивает вас, вы извиняетесь?
– Скажите: за инцидент в туалете – он поймёт…
– За инцидент в туалете? – Займ побледнел и повернулся ко мне. – Она сожалеет за инцидент в туалете…
– Я всё слышал, профессор, – кивнул я. – Спасибо.
– Кстати! – обратилась ко мне Джессика. – Он уже знает…
– Я? – выдавил Займ. – Я ничего не знаю!
– Я говорю о мистере Стоуне, – сказала она.
Займ умолк, а Стоун снова толкнул меня локтем:
– Я же вам говорил: я всё уже знаю! И, знаете, знаю, что знаете всё и вы! Ну, вы-то, оказывается, знали с самого начала, а мне она сказала об этом только в конце…
Перестал понимать и я. Стоун это понял и объяснил:
– А пока она не сказала, я думал, что это не она, а она…
– Да? – спросил я.
– Да. Хотя, если честно, – и захихикал, – я-таки почувствовал что-то знакомое: я ж, вы знаете, был уже, извините, с ней дважды… Раньше… Ну и чувствую что-то знакомое, но потом думаю – ещё бы! Все ведь женщины там одинаковые! Всё на свете зависит вот от какого места! – и, рассмеявшись, стукнул себя пальцем в висок.
Займ принял этот жест на свой счёт, возмутился и задрал голову.
– А потом она мне всё рассказала. Призналась, что она – это не сама она, а она сама, – не унимался Стоун. – Я сперва расстроился: такой был праздник! Звезда и… поборница! Потому, может, я и вытянул…
– Мэлвин! – не понял я. – Почему вы мне это рассказываете?
– Это она попросила, потому что вы знакомы с самой, да? С настоящей Джейн.
– Она попросила? …А что значит «такой был праздник»?
– Это невозможно описать, потому что это – в голове! Вы любите поэзию? – и, не дожидаясь ответа, Стоун заключил. – Это было как поэзия! – и улыбнулся: сравнение ему понравилось.
– Да? – не понял я. – Я не понял. Почему – как поэзия?
– Ну, лучше, чем проза! – и снова остался доволен.
– А как сейчас? После того, как вы узнали, что она не она?
– А сейчас тоже хорошо, потому что я подумал: вот я бывал с ней раньше – и было как проза. Но я мечтал, что когда-нибудь будет не она, а настоящее – как поэзия. И вот сегодня я-то думал, что это настоящее, понимаете? А потом понимаю вдруг, что это – то же самое! Вы меня понимаете? И мне сейчас даже лучше: я сейчас понимаю, что всё на свете – то же самое! Я, наверно, говорю глупо, да?
Я не нашёл что ответить и воскликнул:
– Что вы! – и, откинувшись в кресле, дал ему понять, что «корабль дураков» приближается к земле, и пора отвернуться к окну. – Что значит «глупо»? «Глупо», «не глупо» – это ведь тоже то же самое…
Он заглянул мне в глаза и произнёс:
– А я питаю к вам искреннее уважение!
– Я тоже, – ответил я и замолчал.
Потом поправился:
– Я тоже питаю к вам уважение.
– Да? – обрадовался Стоун. – А за что?
Я подумал и нашёл искренний ответ:
– За то, что выжили.
31. Я сознавал удивительность простой правды
Старушка с печенью в переднем ряду принялась уже припудривать для лондонцев синюю бородавку на лбу, а закрылки за окном задвигались на проворных штырях. Свет в небе слабел, отчего краски внизу – зелёные, синие и жёлтые участки земли – обретали промежуточные оттенки, намекая, что скоро сольются в единый глухой цвет.
Когда самолёт нырнул вниз ещё несколько раз, посреди зелёных полей проступили светлые сгустки поселений. Машину наклонило вниз, и она пошла медленно, как если бы собиралась остановиться в воздухе и зависнуть над землёй. Под крылом не спеша оборачивался и уползал назад оранжевый холм, а когда он исчез, я разглядел внизу на сером шоссе одинокий белый автомобиль с включёнными фарами.
Шоссе было прочерчено через зелёные поля от белого городка со средневековым замком в середине до другого точно такого же городка с таким же замком.
Я отметил про себя, что вижу длинную дорогу между двумя поселениями людей и вижу ещё машину на дороге, а в машине – представил я – сидит небритый и уставший человек. Эта нехитрая картина показалась мне вдруг удивительной по каким-то не ясным причинам.
Вскоре одна из них прояснилась: было удивительно, что отсюда, сверху, я вижу нечто такое, чего не увидел бы внизу.
Вижу автомобиль на дороге – и вижу сразу откуда он уехал и куда приедет… И в то же время не вижу в этом никакого смысла.
Ни в том, что он едет из этого городка, ни в том, что, пока он едет, проходит время и день старится, ни в том, что он приедет в этот городок, ни в том, что я всё это отсюда вижу – и прошлое, и будущее. И ни в том даже, что никому там, на земле, этого не увидеть. Как не видит этого небритый водитель в этом автомобиле. Не видит уже откуда уехал, как не видит уже своего прошлого, и не видит ещё куда в конце концов приедет, как не видит он своего будущего. Просто едет и видит только то, что можно увидеть, когда едешь на длинном сером шоссе, застывшем среди ячменных полей и сосновых лесов, которые тоже видны мне отсюда, сверху, все сразу.