Учитывая обстоятельства, можно сказать, что Диг проявил завидную сдержанность. Он машинально тыкал вилкой в размякшую картошку, боромоча себе под нос:
   — Блин, Дин, блин, Дин. — Лицо его пылало багровым заревом, а ноги под столом ритмично постукивали друг о друга. Внезапно он поднял голову и посмотрел Надин прямо в глаза. — Блин, Дин, — почти выкрикнул он, — что мне теперь делать?
 
   Вскоре выяснилось, что делать ничего и не требуется. В последние дни учебы Дилайла Лилли стала вездесущей. Необходимость стратегического патрулирования школьного двора отпала сама собой, ибо куда бы Диг ни направился, Дилайла была уже там. Поначалу они не произносили ни слова, но взгляды, которым они обменивались, были исполнены невероятной значительности, а воздух вокруг них просто дрожал от напряжения, настолько, что Диг становился буквально наэлектризованным: стоило ему дотронуться до любого предмета, как из-под его пальцев сыпались искры.
   При этих странных встречах Надин все сильнее чувствовала себя лишней, но когда она говорила Дигу, что, пожалуй, отойдет в сторонку и займется своими делами, он цеплялся за ее рукав, как за соломинку, умоляя не бросать его.
   Наконец, в последний день четверти, это случилось. Надин с Дигом сидели на лестнице, ведущей в аудиокабинет, когда перед ними словно из-под земли возникла Дилайла, прижимавшая к груди стопку учебников и явно куда-то спешившая. Однако завидев Дина на ступеньках, она остановилась, как вкопанная, прямо напротив него. Воздух затрещал от электрических разрядов, тишина громыхала над их головами. Затаив дыхание, Надин ждала, когда же кто-нибудь скажет слово. Наконец Дилайла приоткрыла пухлые алые губы, очень медленно, как заметила Надин, так, что между губами на мгновение образовались тоненькие влажные полоски и тут же лопнули, как канцелярские резинки.
   — Привет, — произнесла она.
   — Привет. — Голос не подвел Дига, не треснул, не дал петуха, но прозвучал гулко, зародившись где-то в глубинах его грудной клетки.
   Сложив руки на коленях, Надин уставилась на пол.
   — Тебя ведь зовут Диг, да? — спросила Дилайла.
   — Ага, — подтвердил он все тем же низким чистым голосом, — точно. А тебя?..
   Надин тихонько присвистнула про себя. Надо отдать ему должное, подумала она, держится он офигительно круто.
   — Дилайла… Дилайла Лилли. Я из четвертого «Д». Ну, из класса мистера Харвуда.
   — А, — отозвался Диг, — вспомнил. Так ты новенькая, да?
   — В общем, да, я тут недавно. — Снова наступило молчание. Дилайла, закусив губу, бросила на Надин косой взгляд, сказавший той, что требовалось. Теперь я здесь хозяйка, говорил взгляд, началась моя смена, а ты, несуразное, толстозадое, рыжее недоразумение, давай проваливай.
   Пора было уходить, пора было оставить Дига управляться в одиночку. Надин собрала тетрадки, перекинула сумку через плечо и встала.
   — Ладно, — произнесла она, что было излишне, поскольку эти двое совершенно не обращали на нее внимания. — Мне пора. Пока.
   И она зашагала прочь, зашагала быстро, со всех ног, вдоль по коридорам, толкая плечом вращающиеся двери, она шла, шла и шла, пока идти уже стало некуда. Тогда она остановилась, сжалась в комок, повернулась лицом к стене, и слезы, которые она с таким трудом сдерживала, навернулись на глаза и хлынули как из ведра.
Паб вечных сумерек
   Это случилось субботним полднем, за неделю до начала предварительных экзаменов и через четыре месяца после того, как их дружба с Дигом гавкнулась.
   После ливня, длившегося не более полминуты, солнечные блики слепили глаза, отражаясь от мокрого тротуара Кентиш-таун-роуд. Люди выходили из магазинов, где нашли временно убежище, застигнутые врасплох отряхивали воду с зонтов. Надин, в компании с матерью искавшая учебник по истории, который требовался ей для экзамена, злилась на несправедливость: и зачем она потащилась сюда да еще с человеком, с которым ей вообще не хотелось куда-либо выходить, и зачем она отправилась за этим дурацким учебником в проливной дождь, испакостивший ей прическу.
   — Надин, возьми, пожалуйста, — мать протянула ей мокрый зонт и сумку, набитую капустой. — Мне нужно в туалет. Погода виновата… этот дождь, — пояснила она, прежде чем исчезнуть в ближайшем пабе.
   Надин никогда раньше не бывала в пабе. Ей не разрешалось туда заходить, что не удивительно, ибо ей ничего не разрешалось. Родители водили ее в «семейные» пабы по праздникам, сажали, как за решетку, в «семейные» залы, битком набитые «фруктовыми» автоматами и скучающими детьми, но внутри настоящего лондонского паба ей бывать не приходилось. Поджидая мать, она из любопыства переступила порог заведения, шагнув чуть шире, чем это бы понравилось родительнице.
   В ноздри ударили сигаретный дым и затхлая вонь. Сквозь царапины на закрашенных черной краской высоких окнах пробивалось солнце, высвечивая, словно лучом кинопректора, пылинки, плясавшие под потолком, и струйки дыма. Музыкальный автомат наяривал «Туза пик», ухала, скрипела и грохотала артиллерия игровых «фруктовых» автоматов, и поверх всего этого шума разливалась громкая и немного пугающая какофония грязных ругательств, доносившихся из дальнего угла.
   Надин продвинулась чуть дальше в скудно освещенную пещеру паба, чтобы посмотреть, кто же так ругается. За столиком в углу сидела, окутанная тенью, невысокая женщина с крашеными черными неряшливыми волосами и массивным золотым распятием на шее. Она была по меньшей мере на восьмом месяце беременности, слишком тесная белая майка с надписью «Что бы Фрэнки не бубнил, мне по фигу», обтягивала ее живот. Женщина курила самокрутку и пила пиво, а в промежутках между затяжками и глотками орала на огромного мужчину, сидевшего рядом. Мужчина смотрел прямо перед собой; судя по неподвижной физиономии, его терпение было на исходе и в любой момент могло обернуться яростью.
   Перед столиком стояла коляска с двумя пристегнутыми к сиденьям детьми, угрюмыми, но симпатичными, а справа от женщины сидел очаровательный светловолосый мальчик лет четырех в полосатой майке клуба «Арсенал». Он разговаривал сам с собой и черкал красным фломастером в книжке-раскраске. Вид у него был ангельский.
   — Мам, — обратился мальчик к беременной. — Мам, мне нужно в туалет.
   — Заткнись, Кейн, — рявкнула женщина, гася размокший от слюны окурок и заводясь для новой сокрушительной атаки на толстяка. — Ты что, не видишь, я разговариваю?
   — Но мам, мне правда нужно. — Мальчик сунул руку под стол и схватился за шорты между ног.
   — Заткнись, тебе сказано! Потерпишь! Я занята!
   — Но, мама…
   Разъяренный взгляд заставила мальчика умолкнуть на полуслове, затем мамаша схватила его костлявыми пальцами за предплечья и притянула к себе.
   — Если ты не заткнешься, Кейн, я задам тебе ремня, — пригрозила она и, дабы показать, что не шутит, шлепнула его со всей силы по голым ногам; звонкий хлопок эхом прокатился по заведению.
   Надин вздрогнула, когда мальчик разразился плачем, она с ужасом смотрела, как тонкая бледно-желтая струйка медленно заструилась на грязный линолеум. Беременная вскочила, заглянула под стол с целью убедиться в преступлении и набросилась на мальчика.
   — Ах ты засранец! — Она выволокла ребенка из-за стола, схватив за тонкую руку. — Мерзавец хренов! — Большое влажное пятно украшало футбольные шорты. Женщина потащила мальчика в мужской туалет, плечом распахнула дверь и швырнула на замызганный кафель. — Отмывайся, урод!
   Стоя на четвереньках, мальчик обливался слезами. Надин коротко выдохнула, когда дверь туалета закрылась, приглушив отчаянный плач.
   Девушка, сидевшая по другую сторону стола, спиной к Надин, встала и затушила сигарету. На ней были выцветшие «вареные» джинсы в обтяжку и кофточка в розовую и белую полоску. Не сводя глаз с беременной, она выдохнула дым и решительно направилась в туалет. Вошла, подняла мальчика, нашептывая ему ласковые слова и гладя по голове. Дверь закрылась; минуту спустя оба вышли: мальчик был без шорт, майка спускалась до колен, обеими руками он цеплялся за ногу девушки. И только теперь Надин ее узнала.
   Это была Дилайла.
   Надин мгновенно развернулась и выскочила из паба в солнечную безопасность улицы. Ее сердце билось невероятно быстро, и она глотала воздух широко открытым ртом. Это была Дилайла! А беременная — мать Дилайлы. О боже. Бедная Дилайла. Бедная, бедная Дилайла. Надин в жизни не видела большего кошмара.
   Эта женщина… эта отвратительная женщина пьет и курит с ребенком в животе и бьет симпатичного малыша. А сколько у нее вообще детей? Надин слыхала, что у Дилайлы есть старшие братья. Но ее мамаше все ни по чем. Заставляет своих чудесных детей сидеть в помещении в такой хороший денек, в темном, сыром, мрачном пабе, где шумят и курят, а сама она поливает отборной бранью какого-то противного толстого мужика в грязной рубахе и с жирными волосами.
   Внезапно, то, что раньше Надин почитала за олицетворение крутости, — мать, позволяющая своей четырнадцатилетней дочери курить в ее присутствии, вместе с ней, — теперь казалось извращением. Это выглядело гнусно. И мать Дилайлы была гнусной.
   До Надин вдруг дошло, почему Дилайле столь многое разрешалось, почему правила и запреты, не давашие, как она полагала, ей самой нормально развиваться, Дилайлу, по всей видимости, не беспокоили. Вовсе не потому, что Дилайле выпал счастливый билет в родительской лотерее и она стала гордой обладательницей дивной мамочки, понимавшей, что девочкам необходимо приходить домой позже одиннадцати, им необходимо гулять с мальчиками, необходимо вдевать в мочку уха больше одной сережки и вытворять со своими волосами все, что заблагорассудится. Дилайле не счастье выпало, сообразила Надин. Напротив, ей крупно не повезло. Ибо ее матери плевать, по-настоящему плевать на дочь и, похоже, на остальных детей тоже. Прическа Дилайлы, ее уши, здоровье дочери — все ей до фонаря. И вряд ли она беспокоится о ее образовании, о ее будущем, о состоянии ее девственной плевы. Надин больше не казалось классным, то что миссис Лилли (если ее так зовут) никогда не появлялась на родительских собраниях и не проверяла домашние задания Дилайлы.
   Наконец мать Надин вышла из паба, рассеянно вытирая ладони о широкую сборчатую юбку.
   — Это, — сказала она, кривясь, — самый ужасный туалет, в котором я когда-либо бывала. Хуже был только тот нужник в Кале. Ни мыла, ни полотенец, ни сидений! — Передернув плечами, она принялась освобождать Надин от пакетов. — А сколько там детей! Ты не поверишь, там сидят дети! Ну кто — кто! — поведет своих детей в такое место! Ужас, честное слово…
   Пока они бродили по магазинам, пили чай со швейцарскими хрустящими палочками в кондитерской, прочесывали отдел английской истории в книжном магазине У.Х.Смитса, рылись в корзине с пряжей по сниженным ценам в галантерейной лавке, отыскивая ярко-голубую ангору, чтобы мать смогла довязать свитер для дочери, к Надин медленно возвращалось ощущение нормальности, человекоподобия и чистоты. И впервые с тех пор, как она начала свое путешествие из отрочества во взрослость, она подумала, что ей повезло.
   Ее мать была простоватой, надоедливой клушей, отец — замкнутым и предсказуемым. Младший брат, вундеркинд и стервец, считался в семье непогрешимым, с Надин же обращались, как с заблудшей овцой, неспособной хоть что-нибудь сделать как надо. Они жили в тесной квартире, обставленной мрачной довоенной мебелью из темного дерева, принадлежавшей еще бабушке с дедушкой, и католицизм воспринимали чересчур всерьез.
   Но, заключила Надин, потрясенная картинкой из внешкольной жизни Дилайлы, по крайней мере, меня любят. Оберегают. Обо мне заботятся, пусть даже иногда через край. По крайней мере, меня не заставляют становиться взрослой, когда я к этому еще не готова. По мне, рассуждала она, лучше хотеть быть взрослой и не получать на то разрешения, чем вынужденно становиться таковой.
   Положим, Дилайла — самая красивая девочка в школе Святой Троице, но ее жизнь за пределами школы уродлива и жалка; положим, круче нее на свете нет, но ее мать — ведьма, отчим — свинья, и что с того, что она отняла у Надин лучшего друга, если ей приходится торчать в солнечный день в заведениях, вроде того паба.
   Бедная Дилайла. Как же ей тяжело.
   Надин дала себе клятву, что, не взирая на презрительное равнодушие, которым встретила Дилайла ее предыдущие попытки подружиться, она снова попробует завоевать ее доверие.
 
   Первым, кого она увидела, войдя в понедельник утром в Святую Троицу была Дилайла. Она стояла, уперев согнутую ногу в ограду, с сигареткой в одной руке и дешевым журнальчиком с полуголыми телками в другой. На Надин она глянула враждебно. Подавив эмоции, Надин двинулась к ней.
   — Привет, — натянуто улыбнулась она, — как провела выходные?
   Изумление мелькнуло на лице Дилайлы, но она быстро овладела собой и сосредоточилась на сигарете, стряхнув длинный столбик пепла.
   — Нормально.
   Встретиться взглядом с Надин она почему-то была не в состоянии, глянула куда-то ей за плечо, потом посмотрела через ограду на улицу, словно в панике ища спасения. На улице она заметила Дига и помахала ему чуть ли не с отчаянием. Он бегом бросился к ним, и когда Дилайла привлекла его к себе и утонула в его объятьях, ее лицо смягчилось. Она глубоко затянулась сигаретой и ухмыльнулась, глядя на Надин. Рядом с Дигом она опять стала сильной.
   С того дня Надин больше не пыталась подружиться с Дилайлой. Она сожалела о ее печальных семейных обстоятельствах, но навязываться в друзья из одного лишь сочувствия было глупо.
   Дилайла ей никогда не нравилась, и она никогда не нравилась Дилайле. В то утро Надин окончательно решила предоставить Дига с подругой самим себе и заняться своими делами.
Король и королева Святой Троицы
   17 июля 1985 года в 4.15 пополудни оглушительный школьный звонок пронзил тишину, и площадка перед школой взорвалась диким шумом.
   То был последний день учебы.
   Папки, учебники и линованные тетрадки с полями полетели в воздух, нейлоновые галстуки в красно-серую полоску были сдернуты с потертых воротничков и наброшены на головы на манер лассо, прежде приглушенные транзисторы взревели на полную мощность, и 120 шестнадцатилеток в красных блейзерах в последний раз и в едином порыве вывалились из школьных ворот — масса накопленной за пять лет энергии и гормонов вырвалась из тесных рамок школьной дисциплины и потоком горячей лавы устремилась по изжаренным летним улицам Кентиш-тауна.
   Вместе с друзьями Надин примкнула к толпе, валившей в Каледонский парк, чтобы выпить, потусоваться и забросать ребят из других школ мукой и яйцами. Они пили сидр без газа из литровых пластиковых бутылок, липших к ладоням под жарким солнцем. Наблюдали, как выпендриваются парни. Делились планами на лето и на всю оставшуюся жизнь. У них было все впереди, но Надин не могла отделаться от ощущения, что какая-то очень важная часть жизни уже отошла в прошлое.
   В прошлое отправились не только учеба, не только пять лет правил и запретов, домашних заданий и школьных линеек, богослужений по пятницам и кроссов под дождем, форменных галстуков и казенных обедов, но и останки их дружбы с Дигом. Она знала: последнего звонка их еле теплившаяся близость не переживет. Он собирался заканчивать среднее образование в колледже в Холлоуэйе, она — в классической гимназии в Арчвэе.
   Диг был по-прежнему надежно изолирован Дилайлой. Они были королем и королевой школы Святой Троицы, всегда вместе и отдельно от всех остальных, и особенно от Надин. Неужто все прошло и больше не вернется, уныло размышляла Надин, все, что было между ней и Дигом и что могло бы быть.
   Никогда они не проснутся на большой сосновой кровати, разбуженные утренним солнцем; не закатят буйную вечеринку в субботу и не отправятся рука об руку по магазинам. И никогда больше не будет Дига-и-Дин, только Диг и Дилайла. Эта красотка опутала его, как муху, своей паутиной, а он доволен и счастлив. Надин же ничего не осталось, ни кусочка Дига, которого она так долго и крепко любила. От этой мысли комок встал в горле Надин, а в сердце разлилась жуткая тоска.
   И словно для того, чтобы добавить печали ее размышлениям, облако набежало на солнце, подул легкий прохладный ветерок; Надин подняла голову — в нескольких метрах от нее целовались Диг и Дилайла. Солнце скатилось на крыши муниципальных домов, выстроившихся на горизонте, сидр кончился и кое-кто из компании заснул на лужайке. Было почти десять; Надин решила, что пора домой. Она собрала свои пожитки: транзистор, кардиган, карандаши, блокноты и прочую канцелярскую дребедень — снаряжение, бывшее символом ее жизни в течение пяти лет, — встала и двинулась прочь из парка.
   Диг догнал ее у ворот. Он задыхался.
   — Дин, — прохрипел он изумленно, — ты куда?
   В парке на траве сидела Дилайла, выпрямившись, словно кол проглотила, хмурясь под лучами низкого солнца и внимательно наблюдая за тем, что происходит у ворот.
   — Домой, — ответила Надин, туже завязывая рукава кардигана на поясе. — Уже поздно.
   Диг наморщил лоб, словно не понимая, о чем она говорит.
   — А, ну да, — почесал он в затылке, — конечно.
   — Ну тогда прощай и всего тебе.
   — Что? Да… То есть, но ведь мы будем встречаться, правда? Змеи и все такое? — Вид у него был встревоженный.
   — Не знаю, — Надин пожала плечами. — Наверное, мы будем очень заняты, учеба, экзамены, разные школы. Знаешь ведь, как бывает.
   — Да, точно. Похоже, ты права, — погрустнел Диг.
   — Что ж, желаю тебе счастья… — Надин умудрилась выдавить улыбку.
   — Да. Понятно. Тебе тоже. — Судя по его виду, сказанное Надин наконец дошло до него и он уже начал привыкать к мысли о расставании. — Всего тебе хорошего, Надин.
   Они не знали, что сказать друг другу. Растерянность охватила их прежде, чем пропало желание продолжать беседу; они постояли немного, неловко переминаясь с ноги на ногу, улыбаясь, встречаясь глазами и снова отводя взгляд. Крик, шум, ругань вдруг стали еле слышны, косые лучи набухшего солнца прошили насквозь ветви огромного вяза, и полосы розового света легли на Надин и Дига, отчего они стали похожи на лососей. Надин нагнулась, чтобы подтянуть носки. Диг поднял папку, выпавшую у нее из рук, и подал ей. Кончики их пальцев на мгновение соприкоснулись и тут же разъединились.
   Дилайла по-прежнему наблюдала за ними, зажав травинку во рту, сложив ноги по-турецки, беспокойство застыло на ее лице. Диг обернулся к ней и снова глянул на Надин. Он открыл было рот, но сообразил, что сказать ему нечего. Пожал плечами и начал пятиться. Надин улыбнулась ему напоследок и вышла из парка.
   За воротами горел «форд-кортина», припаркованный на обочине Норт-роуд. Из перегревшегося мотора вырывались языки пламени, трое пожарных атаковали огонь с тремя длиннющими шлангами наперевес; вокруг собралась небольшая толпа. Почерневшая вода рекой стекала по тротуару. Надин перепрыгнула через поток и направилась, не глядя по сторонам, к Йорк-вею. Ноги несли ее к дому, а сердце уговаривало вернуться, броситься на шею Дигу, ее лучшему другу, родной душе, извиниться, помириться и восстановить былую близость, пока не стало слишком поздно.
   Но она не вернулась — гордость не позволила; шагала и шагала по темнеющим улицам Кентиш-тауна, чувствуя, как годы с Дигом утекают меж пальцев. Она отперла дверь тесной квартиры на Бартоломью-роуд, посидела с родителями, пока они смотрели «Династию», ответила на расспросы о последнем школьном дне. В одиннадцать она зевнула и потопала наверх, в свою спальню. Стоя посреди убогой комнаты, она позволила себе с головой окунуться в воспоминания о дружбе с Дигом. Воздушный змей висел на стене, в складках собрались тонкие полоски пыли, яркие краски поблекли. Хвост уныло свисал, словно его лишили воли к жизни, к полету.
   Пройдет два года, прежде чем Надин снимет со стены змея, стряхнет с него пыль и увидит, как он кувыркается в лондонском небе.

Глава пятая

   Против часовой стрелки! Против часовой! Ну почему она пошла в этом направлении! Сидела бы сейчас в квартире Дига перед телевизором, в уюте и покое, а не хлебала бы капучино за бешеные деньги в шикарной чайной на Цветочном холме и не наблюдала, как ее лучший друг буквально на глазах деградирует, превращаясь в четырнадцатилетнего мальчишку, каким в душе он всегда и был.
   И — о господи — вы только посмотрите на нее! Нет, вы посмотрите! Это нечто. Как она умудряется выглядеть моложе, чем тогда? Красивее, увереннее в себе? Она приобрела шик и лоск. Пролетарская скоровогорка куда-то пропала, выговор, точно университет закончила. А какая у нее ослепительная улыбка! И толика обаяния тоже имеется. Тут явно не обошлось без ярлычка от известного кутюрье, уж больно непринужденно она носит одежду. А посмотрите на сверкающую глыбу, что громоздится на ее безымянном пальце, — Гибралтару рядом делать нечего!
   Волосы у нее выглядят роскошно — и что, интересно, делают с волосами в дорогих салонах, добиваясь вот такого эффекта? Косметика совсем не заметна, будто вообще нет, а какой от нее исходит запах! Это не просто духи, но нечто более притягательное — свежая роса. Она пахнет так, словно каждое утро купается в росе. Пузырек этого снадобья, наверное, стоит не меньше восьмидесяти фунтов.
   Надин смотрит на Дига. Давно она не видела его таким взволнованным. Каждый изгиб его тела — локти, колени, — острием нацелен на Дилайлу, шея, разумеется, вывернута в том же направлении. А Надин словно и нет рядом, она словно и не существует. Она опять скатилась в разряд рыжих недоразумений.
   Они беседуют о браке Дилайлы, о жизни, которую та вела последние двенадцать лет. Она больше не Дилайла Лилли, теперь ее зовут — к злорадному удовольствию Надин — Дилайла Гробб. Мужа зовут Алекс. Он владеет небольшой сетью пивных ресторанов на северо-западе страны, и живут они в Честере, в великолепном грегорианском особняке — новодел, конечно. Когда он не правит своей империей, его можно найти на поле для гольфа, корте для сквоша или на крикетной площадке. У них три лошади и бассейн. Каждые несколько месяцев Алекс отправляет Дилайлу в Нью-Йорк первым классом и подбрасывает ей в карман свою платиновую кредитную карту. В Нью-Йорке она ходит по магазинам, пока не валится с ног от усталости, и ей завидуют все обитательницы Честера.
   Надин скучает, но Диг впитывает каждой слово Дилайлы, словно ему по радио зачитывают избранные места из «Дживса и Вустера». Надин собирается откланяться, но тут беседа принимает иное — весьма любопытное — направление. Все не так, как кажется. Дилайла признается, нервничая и заикаясь, — на глазах блестят слезы, — что ушла от Алекса. Сбежала, пока он спал, оставив записку в утешение, что, по мнению Надин, довольно жестоко. Но если честно, кретин, которому вздумалось жениться на такой вертихвостке, получил по заслугам. Ведь стоит на нее разок взглянуть и сразу ясно: когда-нибудь она вас непременно бросит.
   В подробности Дилайла не вдается, а Диг и не пытается задать ни одного вопроса по существу: почему она ушла от мужа и зачем вернулась в Лондон? Но что взять с четырнадцатилетнего мальчишки? Надин сама бы задала эти вопросы, да настроении у нее столь мрачное, что ей вряд ли удастся симулировать участливую интонацию.
   И еще кое-что удивляет. Наверное, было бы естественно, если бы Диг потребовал объяснений: по какой, собственно, причине Дилайла исчезла двенадцать лет назад и не давала о себе знать все эти годы? За что она разнесла его сердце на мелкие кусочки, которые он так до сих пор толком и не склеил? И было бы естественно ожидать большей холодности с его стороны, если вспомнить, как она с ним обошлась. Увы, ничего подобного. Диг держится так, словно ему не за что на нее обижаться, словно все в порядке.
   Надин кончиком ногтя собирает кофейную пенку в маленькие горки и оглядывается. Заведение заполнено людьми в дорогих прикидах, порозовевших после энергичной прогулки по Цветочному холму со своими лабрадорами и борзыми, на подошвы их сапог от Рассела и Бромли налипла грязь, а денег у них столько, что они даже не бровью не ведут, когда им предлагают тоненький кусочек трюфельного торта за возмутительную цену в четыре с половиной фунта. Надин решает, что в этой чайной ей никто и ничто не нравится, да и сам район Цветочного холма с его фальшиво-деревенской атмосферой, вычурными пабами и бешеными ценами ей тоже не нравятся. Цветочный холм, заключает Надин, чужероден старому Лондону, — слишком здесь все маленькое, изящненькое, пристойное; надо бы разобрать его на части и перенести в какой-нибудь богатый пригород, где из него получится прелестная боковая улочка.
   — И давно ты приехала? — расспрашивает Диг Дилайлу.
   — Поверите ли, но только сегодня утром. На первом поезде.
   — Правда? — улыбается Диг с видом человека, которому выпал выигрышный номер в лотерее. — И где ты остановилась? У матери?
   Дилайла отхлебывает фильтрованного кофе — черного, без сахара, — и, поставив чашку, трясет головой:
   — О нет, нет. Я не общалась с ней с восемнадцати лет. Ушла из дома и жила у кузины. У Марины. Помнишь ее? Там я сейчас и остановилась. Это тут рядом. — Она указала на противоположную улицу. — Элсфорти-роуд.