Страница:
— Домой! — приказала Тиона рабам, несшим ее носилки, а Филиппос подал руку Дафне, чтобы сопровождать ее обратно во дворец.
Гермон не обратил на это никакого внимания и, подойдя к гостеприимному хозяину, стал просить его дать ему корабль для переезда в Теннис, где Мертилос, наверно, нуждается в его помощи.
— При таком ветре это немыслимо, — был ответ.
— Тогда я отправлюсь верхом! — вскричал решительно Гермон.
Филиппос с гордостью посмотрел на сына своего умершего друга и быстро сказал: «Я дам тебе, мой юный друг, двух лошадей и опытного проводника» — и, обернувшись к следовавшим за ним воинам, велел позаботиться о том, чтобы его приказание было немедленно исполнено.
Все общество вернулось во дворец, и женщины, напуганные все усиливающимися порывами ветра, принялись уговаривать Гермона отказаться от своего намерения.
Филиппос заставил их замолчать, говоря:
— Ему предстоит неприятная поездка, но чувство, заставляющее его совершить ее, угодно богам. Я уже послал голубя к Мертилосу, дабы уведомить его, что ты будешь в Теннисе до заката солнца. Хорошо, что буря идет к нам с запада, иначе голубь не достиг бы Тенниса.
Тогда Тиона, пожимая руку Гермона и глядя на него влажными глазами, сказала:
— Уезжай же, достойный сын своего отца, и передай твоему другу, что мы молим богов о его здоровье и принесем им жертвы.
— Богу Асклепию исхудалую курицу, — шепнул архивариус Альтее, — она ведь крепко хранит свои оболы.
— Точно они здесь на что-нибудь годны, в этом убийственном гнезде! — ответила Альтея. — Как только небо и море станут опять голубыми, меня здесь не удержат никакие цепи. А тут еще смотри на воркование вокруг этой пресной золотой красавицы.
Эти слова относились к молодому Филотосу, подносившему Дафне роскошный букет роз, только что привезенных верховым из Александрии. С улыбкой благодарности приняла его молодая девушка и тотчас же, вынув из букета самую красивую розу, подала ее Гермону, говоря:
— Передай ее больному другу и вместе с ней большой поклон от меня.
Художник пожал ей руку и посмотрел на нее взглядом, полным любви, в котором выразил, как трудно ему с ней расставаться. Вошедший невольник объявил, что лошади готовы, а Тиона успела шепнуть ему на прощание:
— Будь спокоен, мой сын! Твоя поездка в бурю принесет тебе лучшую награду, нежели подносителю роз быстрота лошади его невольника.
XVI
XVII
Гермон не обратил на это никакого внимания и, подойдя к гостеприимному хозяину, стал просить его дать ему корабль для переезда в Теннис, где Мертилос, наверно, нуждается в его помощи.
— При таком ветре это немыслимо, — был ответ.
— Тогда я отправлюсь верхом! — вскричал решительно Гермон.
Филиппос с гордостью посмотрел на сына своего умершего друга и быстро сказал: «Я дам тебе, мой юный друг, двух лошадей и опытного проводника» — и, обернувшись к следовавшим за ним воинам, велел позаботиться о том, чтобы его приказание было немедленно исполнено.
Все общество вернулось во дворец, и женщины, напуганные все усиливающимися порывами ветра, принялись уговаривать Гермона отказаться от своего намерения.
Филиппос заставил их замолчать, говоря:
— Ему предстоит неприятная поездка, но чувство, заставляющее его совершить ее, угодно богам. Я уже послал голубя к Мертилосу, дабы уведомить его, что ты будешь в Теннисе до заката солнца. Хорошо, что буря идет к нам с запада, иначе голубь не достиг бы Тенниса.
Тогда Тиона, пожимая руку Гермона и глядя на него влажными глазами, сказала:
— Уезжай же, достойный сын своего отца, и передай твоему другу, что мы молим богов о его здоровье и принесем им жертвы.
— Богу Асклепию исхудалую курицу, — шепнул архивариус Альтее, — она ведь крепко хранит свои оболы.
— Точно они здесь на что-нибудь годны, в этом убийственном гнезде! — ответила Альтея. — Как только небо и море станут опять голубыми, меня здесь не удержат никакие цепи. А тут еще смотри на воркование вокруг этой пресной золотой красавицы.
Эти слова относились к молодому Филотосу, подносившему Дафне роскошный букет роз, только что привезенных верховым из Александрии. С улыбкой благодарности приняла его молодая девушка и тотчас же, вынув из букета самую красивую розу, подала ее Гермону, говоря:
— Передай ее больному другу и вместе с ней большой поклон от меня.
Художник пожал ей руку и посмотрел на нее взглядом, полным любви, в котором выразил, как трудно ему с ней расставаться. Вошедший невольник объявил, что лошади готовы, а Тиона успела шепнуть ему на прощание:
— Будь спокоен, мой сын! Твоя поездка в бурю принесет тебе лучшую награду, нежели подносителю роз быстрота лошади его невольника.
XVI
Пряча розу, данную ему Дафной для больного друга, в складках своего хитона, Гермон сел на коня и тронулся в путь в сопровождении рослого темнокожего индийца. Ему нужно было проехать почти весь незнакомый ему город, прежде чем он выехал на дорогу, ведущую в Теннис. Несмотря на свирепствующую бурю, на то, что ему приходилось придерживать срываемую ветром шляпу и развевающуюся хламиду, Гермон чувствовал, что все заботы, которые ему не давали покоя ночью и омрачали начало нынешнего дня, как бы по какому-то чуду рассеялись. Вернулось ли к нему его веселое настроение от сознания того, что он исполняет свой долг по отношению к другу, или же дружеское прощание Дафны и слова Тионы были тому причиной, а быть может, надежда на скорое свидание с Ледшей — он и сам себе не мог в этом дать отчета. Все теперь вокруг него привлекало его внимание, несмотря на погоду. Если бы он не знал, что находится в Пелусии, ему было бы очень трудно решить, проезжает ли он египетский, греческий или сирийский город, потому что ему попадались на пути то суровый египетский храм с обелисками и колоссальными статуями, то святилище Посейдона, украшенное целым рядом дорийских колонн, дальше небольшие храмы в честь Диоскуров и круглые греческие храмы Афродиты. Еще дальше, почти вблизи гавани, увидал он капище ассирийского бога Ваала и священную рощу богини Астарты. Тут ему пришлось остановиться: напуганные бурей боевые слоны, которых уводили с места учения, не хотели повиноваться своим черным провожатым, кидались в разные стороны, наводя ужас на прохожих. Что тут была за смесь одежд и лиц! Тут были египтяне и греки, сирийцы и негры. И только на большой рыночной площади, где торговцы поспешно убирали свой товар от дождя, преобладали азиаты. Перед громадным зданием, где варилось знаменитое пелусийское пиво «зитум», стояли ослы, нагруженные мехами и каменными кувшинами, повозки, запряженные волами, и верблюды, только с недавнего времени использовавшиеся в Египте как вьючные животные. Сколько тут было шума и движения! И все это отвлекало внимание Гермона от занимавших его до сих пор мыслей. Наконец закрылись за ним последние крепостные ворота, и город остался позади.
Лишь только он выехал на открытое место, как полил дождь с такой необычайной силой, что, казалось, все хляби небесные разверзлись и низвергают целые потоки на всадников и на дорогу, окруженную болотами. Она была проложена по высокой насыпи, между залитыми в это время года полями. Оба всадника молча выдерживали страшный ливень: с широких полей их шляп лилась вода на их и без того промокшую, одежду; лошади шли понуря головы, осторожно ступая по скользкой дороге. Они добрались уже до того кирпичного завода, где Ледша так храбро прекратила восстание рабов, когда увидели, что поднявшаяся от дождей вода почти затопила насыпь, скрывая местами дорогу. Теперь нужно было ехать еще с большими предосторожностями, и проводник с большим трудом отыскивал дорогу. А буря и ливень не только не прекращались, но, казалось, с каждой минутой усиливались. Если же вода покроет кусты, алтари, каменные изваяния богов, стоящие по краям насыпи, то им придется остановиться из опасения утонуть вместе с лошадьми в окружающем их болоте. Более осторожные путники с повозками и товарами искали уже защиты под крышей кирпичного завода, и проводник Гермона стал убеждать его сделать то же самое. Он уже повернул лошадь к заводу, когда мимо них проехал греческий всадник.
— Как можешь ты решиться продолжать твой путь? — спросил его художник.
Всадник, не останавливаясь, ответил:
— Я обязан исполнить свой долг: я еду по приказанию царя.
Слова эти напомнили Гермону, что и его призывает долг.
И почему он не может сделать для друга того, что делает этот всадник по приказанию царя? Произнеся решительным голосом: «Вперед!», — он выехал на дорогу. Качая головой и с недовольным видом последовал за ним его проводник. Ливень как будто начал ослабевать, но зато ветер бушевал с удвоенной силой, подгоняя и волны, и всадников. Как должен был страдать Мертилос при такой погоде! Эта мысль придавала Гермону силы противостоять буре, но вскоре лошади отказались идти дальше, пришлось дать им отдохнуть; вблизи находилось какое-то здание, но оно было до такой степени переполнено искавшими под его крышей убежище людьми, что Гермон предпочел остаться под открытым небом. Раздавшиеся вблизи дикие вопли и крики привлекли его внимание. По той же залитой водой насыпи быстро двигалась толпа людей; чем ближе они подходили, тем громче раздавались их крики, резкий смех и чуждый говор. Это были высокие, сильные люди; покрытые звериными шкурами, тела их отличались белым цветом кожи, длинные, беспорядочно спутанные белокурые или рыжие волосы придавали им дикий вид; они были вооружены, и зубы различных зверей, нанизанные в виде ожерелья, украшали их могучие шеи.
— Галлы, — сказал стоявший возле Гермона человек, — их призвали, как вспомогательное войско, в Пелусий. Филиппос запретил им под страхом смертной казни грабить нас, и он — благодарение богам! — доказал, что умеет держать слово, иначе наша страна представляла бы такой вид, как будто нас в одно время посетили мор и саранча, огонь и вода.
И действительно, Гермону казалось, что еще никогда в жизни не видал он более диких и дерзких людей, чем эти галльские воины. Буря и вода казались им нипочем, их громкий говор и смех перекрывали завывания ветра. Да, они, казалось, чувствовали себя прекрасно среди этих разбушевавшихся стихий; ливень напоминал им дожди их северной родины, и как освежающе действовал на них ветер! — это было для них настоящее благодеяние в сравнении с южной жарой, которую они с таким трудом переносили. Казалось, только страх смертной казни и хорошо отточенные мечи их предводителей сдерживали в них желание броситься на мирных зрителей и предаться грабежу. Не останавливаясь, точно погоняемая ветром грозовая туча, понеслись они дальше.
Дав им скрыться с глаз, Гермон продолжал свой путь. С наступлением ночи дождь перестал, буря почти прекратилась, оставалось еще больше часа езды до той маленькой гавани, где можно было найти паром для переезда в Теннис. Надо было ехать еще с большей осторожностью: дорога теперь пересекалась глубокими рвами, вырытыми для орошения полей. Легко можно было не заметить в темноте маленьких деревянных мостиков и попасть в ров. Проводник, хорошо знавший дорогу, ехал впереди; уже вдали показались огни гавани, как вдруг раздавшийся треск и крик испугали Гермона. Соскочив с лошади и подойдя к месту, откуда раздался этот шум, он увидал провалившийся мост и проводника, который с трудом выбирался вместе с лошадью из воды.
— Проклятые галлы! — вскричал он. — Мост обрушился, вероятно, под тяжестью этой дикой толпы, а может быть, они преднамеренно разрушили его.
Тихие стоны заставили Гермона признать первое предположение более верным: должно быть, во рву лежал раненый. С ловкостью, приобретенной им в школе борцов, спустился Гермон в ров; темнота затрудняла его поиски, но если бы ему пришлось войти по горло в воду, он бы не стал мокрее, чем он уже был до этого, и он продолжал свои поиски, пока не наткнулся на того, чьи стоны тронули его сострадательное сердце. Вытащенный Гермоном на берег раненый не отвечал ни на один вопрос, — должно быть, удар балки по голове лишил его сознания; хотя длинные спутанные волосы и указывали на то, что это был галл, но ведь галлы никогда не носили бороды, а у этого была длинная густая борода. Но к какому бы он народу ни принадлежал, обувь его ясно показывала, что это не был грек. Для Гермона это было безразлично, он видел в нем только нуждающегося в его помощи; перевязав ему рану на голове, насколько позволяла ему темнота, он приказал проводнику помочь перенести его и положить на лошадь, а сам пошел рядом, поддерживая раненого и оберегая его от падения. Раньше, нежели Гермон ожидал, прибыли они к пристани. Паром перевез их вместе с лошадьми в Теннис. При колеблющемся свете фонаря на пароме увидал Гермон, что тот, кого он спас, несмотря на длинную темную бороду, все же галл. Сильная потеря крови была, вероятно, причиной глубокого обморока, в котором все еще находился этот молодой и сильный воин.
Мальчик лет 13-14, помощник паромщика, усердно помогал Гермону в его попытках привести раненого в чувство. Когда же свет фонаря, который он держал в руке, вдруг осветил черты художника, он спросил: «Не ты ли Гермон из Александрии?» Удивленный таким вопросом, — вернее, таким любопытством, редким среди греков, — Гермон резко ответил: «Да, если тебе угодно!» Затем он перестал обращать внимание на мальчугана, занятый раненым и мыслями о больном друге и о Ледше, образ которой не переставал носиться перед его глазами. Наконец паром пристал к берегу, и не успел Гермон оглянуться, как мальчик выпрыгнул на берег и скрылся в ночной темноте. Оставался час до полуночи. Ветер, довольно еще сильный, завывая и свистя, гнал черные тучи по темному небу. Дождь совершенно прекратился, и, по-видимому, он здесь, в Теннисе, уже перестал около полудня. Так как белый дом Архиаса стоял довольно далеко от пристани, то Гермон поручил нескольким биамитским лодочникам перенести туда раненого. Сам же он сел на лошадь и, горя желанием поскорее добраться до Мертилоса, поскакал так быстро, насколько позволяли темнота и размокшая, но хорошо знакомая ему дорога. Хотя поиски людей и носилок для раненого галла потребовали довольно много времени, но все же Гермон был поражен, увидав мальчугана, который так дерзко спрашивал о его имени на пароме, возвращающимся из города с ярко горящим факелом в руке; он бежал по берегу реки, размахивая факелом из стороны в сторону. Пламя от ветра сильно колебалось, но все же ярко светилось в ночной темноте, позволяя различать на далеком расстоянии фигуру бегущего мальчика. Откуда так скоро возвратился этот ловкий сорванец? Как это ему удалось, несмотря на порывы ветра, так сильно разжечь факел? И не опасно ли было бы позволять этому мальчугану забавляться среди ночи огнем? Быстро пронеслись в голове Гермона все эти вопросы, но он и не подумал о том, что факел мог быть условным знаком. В общем, и мальчик и факел заняли его только на мгновение. Ему нужно было думать о более важных вещах. С каким нетерпением поджидает его теперь Мертилос, но и раненый галл не менее друга нуждался в его помощи. Хотя он хорошо по опыту знал, что надобно делать, чтобы облегчить страдания Мертилоса, но все же он не мог обойтись без помощи врача, хотя бы ради раненого. И вдруг пришла ему в голову мысль, что именно этот раненый даст ему возможность повидать Ледшу. Не раз говорила она ему о врачебном искусстве старой Табус из «Совиного гнезда». Что, если он к ней, разгневанной, пойдет и будет ее просить поговорить с этой опытной лекаркой об опасном положении молодого чужестранца?
Тут он прервал свои размышления, что-то новое привлекло его внимание. Недалеко в стороне от дороги блестел какой-то свет во мраке ночи. Это горел жертвенный огонь в храме Немезиды, красивом небольшом здании, которым он часто восхищался. Целый ряд ионических колонн поддерживал крышу храма, несколько ступеней вели в преддверье, за которым находился сам храм. По бокам двери, ведущей в святилище, горели две лампады, а в глубине горевший на алтаре жертвенный огонь освещал статую крылатой богини. В правой руке она держала узду и бич, у ног ее находилось колесо, от поворота которого зависели перемены судеб смертных. Строгим и холодным взором смотрела она на свою согнутую левую руку, длина которой равнялась греческому локтю. Гермон быстро остановил свою лошадь перед храмом, но не желание посмотреть еще раз на статую, это более чем скромное произведение посредственного художника, руководило им, он увидал у входа в святилище стройную фигуру в темной длинной одежде, простирающую с горячей мольбой руки к богине, голова ее касалась левого косяка двери. У правого же косяка сидело на корточках какое-то человеческое существо, это была тоже женщина, погруженная в глубокое раздумье, она также простирала руки к изображению Немезиды. Гермон узнал их обеих. Сначала он подумал, что его возбужденное воображение показывает ему какое-то обманчивое видение. Но нет, это была действительность. Стоящая фигура была Ледша, а та скорченная — Гула, ребенка которой он спас от огня и которую недавно прогнал ревнивый муж. «Ледша», — сорвалось ее имя нежным шепотом с его губ, и он протянул к ней руки. Но она, казалось, не слыхала его, и другая женщина осталась неподвижна в прежнем положении, подобно каменному изваянию. Когда он громко, затем еще громче произнес ее имя, она немного повернулась, и при тусклом свете лампад он увидал ее чудный профиль. Еще раз позвал он ее, и в звуке его голоса послышалась Ледше какая-то болезненная страстность, но, казалось, этот голос потерял над ней всякую власть, потому что ее большие темные глаза так презрительно, так отталкивающе взглянули на него, что он почувствовал, как по всему его телу пробежала невольная дрожь. Он сошел с лошади, поднялся по ступеням храма и голосом, полным нежной мольбы, сказал Ледше:
— Как ни тяжела моя вина перед тобой, Ледша, не откажи мне, выслушай меня, прошу тебя.
— Нет, — холодно и решительно сказала она и, не дав ему что-либо прибавить, продолжала: — Неподходящее место выбрал ты для свидания. Твое присутствие мне ненавистно, ни одной минуты не должен ты оставаться здесь.
— Если ты этого желаешь… — начал он нерешительно.
Но она прервала его вопросом:
— Ты возвращаешься из Пелусия прямо домой?
— Ради больного Мертилоса решился я вернуться, несмотря на бурю, и, если ты приказываешь, то я уеду отсюда не отдыхая, прямо домой. Позволь только задать тебе короткий и богам угодный вопрос.
— Так получай сам от богини ответ, — сказала она, указывая на статую Немезиды жестом, полным благородства и изящества, который в другое время привел бы художника в восторг.
Жена корабельщика точно так же повернулась к нему лицом. Гермон обратился к ней тоном упрека:
— Как, и тебя, Гула, привели сюда посреди ночи ненависть и желание упросить богиню излить на меня ее гнев?
Молодая женщина быстро поднялась и, указывая на Ледшу, вскричала:
— Она этого хотела.
— Неужели я сделал тебе так много зла? — продолжал он мягко спрашивать.
Она в замешательстве провела рукой по лбу, и, когда ее взгляд остановился на печальном лице художника, она некоторое время молча смотрела на него, затем взглянула на Ледшу, на богиню и вновь посмотрела на художника; он при этом заметил, как она дрожала, как тяжело вздымалась ее грудь, и, прежде чем он успел сказать ей слово успокоения, она разразилась громкими рыданиями и, обращаясь к Ледше, воскликнула:
— Ты не мать, мое дитя спас он, выхватив его из пламени! Я не могу молиться о том, чтобы его постигло несчастье.
При этом она закрыла покрывалом свое красивое, залитое слезами лицо и, быстро пройдя мимо него, спустилась по ступеням храма, спеша укрыться в родительском доме, где ее так неохотно приняли. Безгранично горькое презрение отразилось на лице Ледши, пока она смотрела вслед удаляющейся Гуле. Гермон как бы перестал для нее существовать, и, когда он вновь заговорил, прося ее замолвить слово о раненом перед старой знахаркой Табус и достать у нее какое-нибудь спасительное снадобье, она осталась глуха ко всем его просьбам и, прислонив опять голову к косяку, простерла с горячей молитвой свои руки к изображению богини. Кровь закипела в нем, ему захотелось подойти к ней ближе и силой заставить ее ответить на его просьбы, но, прежде чем он сделал те несколько шагов, которые отделяли его от нее, раздались шаги биамитов, несших раненого. Здесь и в этот поздний час не должны были они его видеть рядом с дочерью их племени, да кроме того, еще раз умолять ее запрещало ему его мужское самолюбие. Он вернулся на дорогу, сел на коня и поехал, не сказав больше ни слова этой девушке, которая продолжала молить богиню о ниспослании ему всяких бед и несчастий. Преследуемый мрачными предчувствиями, продолжал он свой путь в темноте. Быть может, Мертилоса не было уже в живых; страшный приступ его болезни, вызванный непогодой, быть может, унес его навеки, а жизнь без друга теряла половину всей прелести для него. Осиротелый, бедный борец, которому еще никогда не выпадала на долю настоящая победа, несмотря на внутреннее сознание своего таланта, он был богат только горькими разочарованиями. Он чувствовал теперь ясно, что потерял ту, с помощью которой мог достигнуть успеха, и если кто-нибудь имел право ожидать, что грозная богиня накажет его за вероломство, то, конечно, это право имела одна Ледша. О Дафне вспомнил он только тогда, когда подъехал к месту, где перед тем стояли ее палатки. Мысль о ней, точно луч солнца, осветила его мрачную душу. Но здесь же находился и тот постамент, на котором стояла Альтея, изображая Арахнею, и воспоминания о том, как безумно поддался он чарам фракийки, вновь смутили его душу и нарушили его приятные мысли о Дафне.
Лишь только он выехал на открытое место, как полил дождь с такой необычайной силой, что, казалось, все хляби небесные разверзлись и низвергают целые потоки на всадников и на дорогу, окруженную болотами. Она была проложена по высокой насыпи, между залитыми в это время года полями. Оба всадника молча выдерживали страшный ливень: с широких полей их шляп лилась вода на их и без того промокшую, одежду; лошади шли понуря головы, осторожно ступая по скользкой дороге. Они добрались уже до того кирпичного завода, где Ледша так храбро прекратила восстание рабов, когда увидели, что поднявшаяся от дождей вода почти затопила насыпь, скрывая местами дорогу. Теперь нужно было ехать еще с большими предосторожностями, и проводник с большим трудом отыскивал дорогу. А буря и ливень не только не прекращались, но, казалось, с каждой минутой усиливались. Если же вода покроет кусты, алтари, каменные изваяния богов, стоящие по краям насыпи, то им придется остановиться из опасения утонуть вместе с лошадьми в окружающем их болоте. Более осторожные путники с повозками и товарами искали уже защиты под крышей кирпичного завода, и проводник Гермона стал убеждать его сделать то же самое. Он уже повернул лошадь к заводу, когда мимо них проехал греческий всадник.
— Как можешь ты решиться продолжать твой путь? — спросил его художник.
Всадник, не останавливаясь, ответил:
— Я обязан исполнить свой долг: я еду по приказанию царя.
Слова эти напомнили Гермону, что и его призывает долг.
И почему он не может сделать для друга того, что делает этот всадник по приказанию царя? Произнеся решительным голосом: «Вперед!», — он выехал на дорогу. Качая головой и с недовольным видом последовал за ним его проводник. Ливень как будто начал ослабевать, но зато ветер бушевал с удвоенной силой, подгоняя и волны, и всадников. Как должен был страдать Мертилос при такой погоде! Эта мысль придавала Гермону силы противостоять буре, но вскоре лошади отказались идти дальше, пришлось дать им отдохнуть; вблизи находилось какое-то здание, но оно было до такой степени переполнено искавшими под его крышей убежище людьми, что Гермон предпочел остаться под открытым небом. Раздавшиеся вблизи дикие вопли и крики привлекли его внимание. По той же залитой водой насыпи быстро двигалась толпа людей; чем ближе они подходили, тем громче раздавались их крики, резкий смех и чуждый говор. Это были высокие, сильные люди; покрытые звериными шкурами, тела их отличались белым цветом кожи, длинные, беспорядочно спутанные белокурые или рыжие волосы придавали им дикий вид; они были вооружены, и зубы различных зверей, нанизанные в виде ожерелья, украшали их могучие шеи.
— Галлы, — сказал стоявший возле Гермона человек, — их призвали, как вспомогательное войско, в Пелусий. Филиппос запретил им под страхом смертной казни грабить нас, и он — благодарение богам! — доказал, что умеет держать слово, иначе наша страна представляла бы такой вид, как будто нас в одно время посетили мор и саранча, огонь и вода.
И действительно, Гермону казалось, что еще никогда в жизни не видал он более диких и дерзких людей, чем эти галльские воины. Буря и вода казались им нипочем, их громкий говор и смех перекрывали завывания ветра. Да, они, казалось, чувствовали себя прекрасно среди этих разбушевавшихся стихий; ливень напоминал им дожди их северной родины, и как освежающе действовал на них ветер! — это было для них настоящее благодеяние в сравнении с южной жарой, которую они с таким трудом переносили. Казалось, только страх смертной казни и хорошо отточенные мечи их предводителей сдерживали в них желание броситься на мирных зрителей и предаться грабежу. Не останавливаясь, точно погоняемая ветром грозовая туча, понеслись они дальше.
Дав им скрыться с глаз, Гермон продолжал свой путь. С наступлением ночи дождь перестал, буря почти прекратилась, оставалось еще больше часа езды до той маленькой гавани, где можно было найти паром для переезда в Теннис. Надо было ехать еще с большей осторожностью: дорога теперь пересекалась глубокими рвами, вырытыми для орошения полей. Легко можно было не заметить в темноте маленьких деревянных мостиков и попасть в ров. Проводник, хорошо знавший дорогу, ехал впереди; уже вдали показались огни гавани, как вдруг раздавшийся треск и крик испугали Гермона. Соскочив с лошади и подойдя к месту, откуда раздался этот шум, он увидал провалившийся мост и проводника, который с трудом выбирался вместе с лошадью из воды.
— Проклятые галлы! — вскричал он. — Мост обрушился, вероятно, под тяжестью этой дикой толпы, а может быть, они преднамеренно разрушили его.
Тихие стоны заставили Гермона признать первое предположение более верным: должно быть, во рву лежал раненый. С ловкостью, приобретенной им в школе борцов, спустился Гермон в ров; темнота затрудняла его поиски, но если бы ему пришлось войти по горло в воду, он бы не стал мокрее, чем он уже был до этого, и он продолжал свои поиски, пока не наткнулся на того, чьи стоны тронули его сострадательное сердце. Вытащенный Гермоном на берег раненый не отвечал ни на один вопрос, — должно быть, удар балки по голове лишил его сознания; хотя длинные спутанные волосы и указывали на то, что это был галл, но ведь галлы никогда не носили бороды, а у этого была длинная густая борода. Но к какому бы он народу ни принадлежал, обувь его ясно показывала, что это не был грек. Для Гермона это было безразлично, он видел в нем только нуждающегося в его помощи; перевязав ему рану на голове, насколько позволяла ему темнота, он приказал проводнику помочь перенести его и положить на лошадь, а сам пошел рядом, поддерживая раненого и оберегая его от падения. Раньше, нежели Гермон ожидал, прибыли они к пристани. Паром перевез их вместе с лошадьми в Теннис. При колеблющемся свете фонаря на пароме увидал Гермон, что тот, кого он спас, несмотря на длинную темную бороду, все же галл. Сильная потеря крови была, вероятно, причиной глубокого обморока, в котором все еще находился этот молодой и сильный воин.
Мальчик лет 13-14, помощник паромщика, усердно помогал Гермону в его попытках привести раненого в чувство. Когда же свет фонаря, который он держал в руке, вдруг осветил черты художника, он спросил: «Не ты ли Гермон из Александрии?» Удивленный таким вопросом, — вернее, таким любопытством, редким среди греков, — Гермон резко ответил: «Да, если тебе угодно!» Затем он перестал обращать внимание на мальчугана, занятый раненым и мыслями о больном друге и о Ледше, образ которой не переставал носиться перед его глазами. Наконец паром пристал к берегу, и не успел Гермон оглянуться, как мальчик выпрыгнул на берег и скрылся в ночной темноте. Оставался час до полуночи. Ветер, довольно еще сильный, завывая и свистя, гнал черные тучи по темному небу. Дождь совершенно прекратился, и, по-видимому, он здесь, в Теннисе, уже перестал около полудня. Так как белый дом Архиаса стоял довольно далеко от пристани, то Гермон поручил нескольким биамитским лодочникам перенести туда раненого. Сам же он сел на лошадь и, горя желанием поскорее добраться до Мертилоса, поскакал так быстро, насколько позволяли темнота и размокшая, но хорошо знакомая ему дорога. Хотя поиски людей и носилок для раненого галла потребовали довольно много времени, но все же Гермон был поражен, увидав мальчугана, который так дерзко спрашивал о его имени на пароме, возвращающимся из города с ярко горящим факелом в руке; он бежал по берегу реки, размахивая факелом из стороны в сторону. Пламя от ветра сильно колебалось, но все же ярко светилось в ночной темноте, позволяя различать на далеком расстоянии фигуру бегущего мальчика. Откуда так скоро возвратился этот ловкий сорванец? Как это ему удалось, несмотря на порывы ветра, так сильно разжечь факел? И не опасно ли было бы позволять этому мальчугану забавляться среди ночи огнем? Быстро пронеслись в голове Гермона все эти вопросы, но он и не подумал о том, что факел мог быть условным знаком. В общем, и мальчик и факел заняли его только на мгновение. Ему нужно было думать о более важных вещах. С каким нетерпением поджидает его теперь Мертилос, но и раненый галл не менее друга нуждался в его помощи. Хотя он хорошо по опыту знал, что надобно делать, чтобы облегчить страдания Мертилоса, но все же он не мог обойтись без помощи врача, хотя бы ради раненого. И вдруг пришла ему в голову мысль, что именно этот раненый даст ему возможность повидать Ледшу. Не раз говорила она ему о врачебном искусстве старой Табус из «Совиного гнезда». Что, если он к ней, разгневанной, пойдет и будет ее просить поговорить с этой опытной лекаркой об опасном положении молодого чужестранца?
Тут он прервал свои размышления, что-то новое привлекло его внимание. Недалеко в стороне от дороги блестел какой-то свет во мраке ночи. Это горел жертвенный огонь в храме Немезиды, красивом небольшом здании, которым он часто восхищался. Целый ряд ионических колонн поддерживал крышу храма, несколько ступеней вели в преддверье, за которым находился сам храм. По бокам двери, ведущей в святилище, горели две лампады, а в глубине горевший на алтаре жертвенный огонь освещал статую крылатой богини. В правой руке она держала узду и бич, у ног ее находилось колесо, от поворота которого зависели перемены судеб смертных. Строгим и холодным взором смотрела она на свою согнутую левую руку, длина которой равнялась греческому локтю. Гермон быстро остановил свою лошадь перед храмом, но не желание посмотреть еще раз на статую, это более чем скромное произведение посредственного художника, руководило им, он увидал у входа в святилище стройную фигуру в темной длинной одежде, простирающую с горячей мольбой руки к богине, голова ее касалась левого косяка двери. У правого же косяка сидело на корточках какое-то человеческое существо, это была тоже женщина, погруженная в глубокое раздумье, она также простирала руки к изображению Немезиды. Гермон узнал их обеих. Сначала он подумал, что его возбужденное воображение показывает ему какое-то обманчивое видение. Но нет, это была действительность. Стоящая фигура была Ледша, а та скорченная — Гула, ребенка которой он спас от огня и которую недавно прогнал ревнивый муж. «Ледша», — сорвалось ее имя нежным шепотом с его губ, и он протянул к ней руки. Но она, казалось, не слыхала его, и другая женщина осталась неподвижна в прежнем положении, подобно каменному изваянию. Когда он громко, затем еще громче произнес ее имя, она немного повернулась, и при тусклом свете лампад он увидал ее чудный профиль. Еще раз позвал он ее, и в звуке его голоса послышалась Ледше какая-то болезненная страстность, но, казалось, этот голос потерял над ней всякую власть, потому что ее большие темные глаза так презрительно, так отталкивающе взглянули на него, что он почувствовал, как по всему его телу пробежала невольная дрожь. Он сошел с лошади, поднялся по ступеням храма и голосом, полным нежной мольбы, сказал Ледше:
— Как ни тяжела моя вина перед тобой, Ледша, не откажи мне, выслушай меня, прошу тебя.
— Нет, — холодно и решительно сказала она и, не дав ему что-либо прибавить, продолжала: — Неподходящее место выбрал ты для свидания. Твое присутствие мне ненавистно, ни одной минуты не должен ты оставаться здесь.
— Если ты этого желаешь… — начал он нерешительно.
Но она прервала его вопросом:
— Ты возвращаешься из Пелусия прямо домой?
— Ради больного Мертилоса решился я вернуться, несмотря на бурю, и, если ты приказываешь, то я уеду отсюда не отдыхая, прямо домой. Позволь только задать тебе короткий и богам угодный вопрос.
— Так получай сам от богини ответ, — сказала она, указывая на статую Немезиды жестом, полным благородства и изящества, который в другое время привел бы художника в восторг.
Жена корабельщика точно так же повернулась к нему лицом. Гермон обратился к ней тоном упрека:
— Как, и тебя, Гула, привели сюда посреди ночи ненависть и желание упросить богиню излить на меня ее гнев?
Молодая женщина быстро поднялась и, указывая на Ледшу, вскричала:
— Она этого хотела.
— Неужели я сделал тебе так много зла? — продолжал он мягко спрашивать.
Она в замешательстве провела рукой по лбу, и, когда ее взгляд остановился на печальном лице художника, она некоторое время молча смотрела на него, затем взглянула на Ледшу, на богиню и вновь посмотрела на художника; он при этом заметил, как она дрожала, как тяжело вздымалась ее грудь, и, прежде чем он успел сказать ей слово успокоения, она разразилась громкими рыданиями и, обращаясь к Ледше, воскликнула:
— Ты не мать, мое дитя спас он, выхватив его из пламени! Я не могу молиться о том, чтобы его постигло несчастье.
При этом она закрыла покрывалом свое красивое, залитое слезами лицо и, быстро пройдя мимо него, спустилась по ступеням храма, спеша укрыться в родительском доме, где ее так неохотно приняли. Безгранично горькое презрение отразилось на лице Ледши, пока она смотрела вслед удаляющейся Гуле. Гермон как бы перестал для нее существовать, и, когда он вновь заговорил, прося ее замолвить слово о раненом перед старой знахаркой Табус и достать у нее какое-нибудь спасительное снадобье, она осталась глуха ко всем его просьбам и, прислонив опять голову к косяку, простерла с горячей молитвой свои руки к изображению богини. Кровь закипела в нем, ему захотелось подойти к ней ближе и силой заставить ее ответить на его просьбы, но, прежде чем он сделал те несколько шагов, которые отделяли его от нее, раздались шаги биамитов, несших раненого. Здесь и в этот поздний час не должны были они его видеть рядом с дочерью их племени, да кроме того, еще раз умолять ее запрещало ему его мужское самолюбие. Он вернулся на дорогу, сел на коня и поехал, не сказав больше ни слова этой девушке, которая продолжала молить богиню о ниспослании ему всяких бед и несчастий. Преследуемый мрачными предчувствиями, продолжал он свой путь в темноте. Быть может, Мертилоса не было уже в живых; страшный приступ его болезни, вызванный непогодой, быть может, унес его навеки, а жизнь без друга теряла половину всей прелести для него. Осиротелый, бедный борец, которому еще никогда не выпадала на долю настоящая победа, несмотря на внутреннее сознание своего таланта, он был богат только горькими разочарованиями. Он чувствовал теперь ясно, что потерял ту, с помощью которой мог достигнуть успеха, и если кто-нибудь имел право ожидать, что грозная богиня накажет его за вероломство, то, конечно, это право имела одна Ледша. О Дафне вспомнил он только тогда, когда подъехал к месту, где перед тем стояли ее палатки. Мысль о ней, точно луч солнца, осветила его мрачную душу. Но здесь же находился и тот постамент, на котором стояла Альтея, изображая Арахнею, и воспоминания о том, как безумно поддался он чарам фракийки, вновь смутили его душу и нарушили его приятные мысли о Дафне.
XVII
Белый дом был погружен в глубокий мрак. Только два окна казались освещенными. То были окна мастерской Мертилоса, выходившие на площадь, тогда как окна мастерской Гермона выходили на воду. Полночь была близка, и застать Мертилоса еще за работой было для него совершенной неожиданностью. В спальне, на мягком ложе, поддерживаемого невольником, чуть не умирающего — вот как ожидал он его найти. Что тогда означал свет в его мастерской? Где же был его всегда готовый к услугам Биас? Он никогда не ложился, ожидая его возвращения. А ведь голубь должен был оповестить о приезде господина. Но Гермон ведь поручил заботам Биаса своего друга, и, наверно, преданный раб находится у ложа больного и поддерживает его так же нежно, как он сам это часто делал. Теперь он ехал по площади, а за собой слышал он голоса людей, несших раненого галла. Неужели результатом его опасного путешествия был только этот раненый варвар? Стук копыт его лошади и голоса биамитов резко раздавались в ночной тишине, изредка еще прерывавшейся порывами ветра. И этот шум достиг освещенного окна, заставив кого-то выглянуть из него. Должен ли он верить своим глазам?! Ведь это был Мертилос, который смотрел на площадь, и громко, как в те дни, когда он бывал здоров, раздалось его радостное приветствие. И Гермону показалось, что весь окружающий его мрак, все страхи и опасения рассеялись и исчезли. Быстрый прыжок на землю, и, перескакивая через несколько ступеней, очутился он перед дверью мастерской, с силой распахнув ее, обнял он в радостном изумлении друга, который с пилой и резцом в руке шел ему навстречу.
А затем вопросы, ответы, сообщения так и посыпались. Мертилос чувствовал себя отлично, несмотря на бурю и дождь. Одиночество принесло ему пользу. Он ничего не знал о голубе; буря, вероятно, загнала птицу совсем в другую сторону. Скоро оба друга узнали все, что произошло во время их разлуки. Гермон передал другу розу Дафны и сообщил ему о раненом, которого также внесли в дом. Биас и другие рабы поспешно появились и очень скоро оказали помощь галлу, поместив его, по приказанию Гермона, в большой комнате на втором этаже. Биас охотно и умело помогал своему господину при перевязке раненого, и вскоре галл открыл глаза, произнося какие-то непонятные для других слова, затем он с легким стоном закрыл вновь глаза и заснул.
Гермон не успел даже посмотреть, над чем так прилежно трудился его друг. Подкрепившись едой и питьем, приготовленными ему верным Биасом, он стал уговаривать Мертилоса пойти лечь, говоря, что и завтра наступит опять день и что все же надо беречь свои силы, а не переутомляться; при этом он горячо пожал руку друга и нежно с ним простился. После двух бессонных ночей и трудной поездки верхом Гермон чувствовал себя сильно утомленным. Но, прикоснувшись рукой ко лбу раненого галла, он убедился, что тот лежит в сильном жару, и решил, отклонив предложение услужливого Биаса, провести ночь у изголовья больного. Ведь мог же он в Александрии проводить много ночей подряд в пирах и весельях; почему же не провести еще одну ночь без сна, и тем, быть может, спасти молодую жизнь! Человек и его жизнь были для него превыше на свете, а чувство сострадания и желание помочь каждому страждущему, хотя бы из-за этого приходилось терпеть всякие невзгоды, были присущими ему с детства качествами, и более зрелые годы не изменили его. Что касается Биаса, то он очень охотно послушался приказания пойти отдохнуть. Он также провел ночь без сна: сейчас же после отъезда его господина рабы Мертилоса куда-то скрылись и только сегодня вернулись, еле держась на ногах; верный данному обещанию, Биас не ложился всю ночь, чтобы быть наготове, если состояние здоровья Мертилоса этого потребует. Немного времени понадобилось для того, чтобы он крепко заснул в своей комнатке, в нижнем этаже, между тем как его господин употреблял всю силу воли, чтобы не заснуть у ложа раненого галла. Не прошло и четверти часа, как голова его стала все чаще и чаще склоняться на грудь. Но не успел он еще вполне забыться сном, как был испуган шумом, заставившим его быстро открыть глаза. Раненый покинул свое ложе и стоял посреди комнаты. Гермон понял, что то был горячечный бред, который заставил его покинуть ложе и громко произносить какие-то непонятные слова. Осторожно уложил он опять больного, перевязал и омыл его рану соком целебных трав, взятым из домашней аптеки, и стал уговаривать его лежать спокойно. Послушно, точно ребенок, последовал варвар его советам, предварительно спросив его на ломаном греческом языке, где он и как он сюда попал. Удовлетворив его любопытство, Гермон, в свою очередь, задал ему несколько вопросов, из которых узнал, почему раненый галл носил бороду, тогда как все его соотечественники брили ее: это был отличительный знак отряда строителей мостов, к которому он принадлежал, и вчера, осматривая поврежденный бурей мост, он был ранен упавшей на него балкой. Говоря это, он закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон так, что Гермон подумал, не пришло ли и для него время отдыха, но, дотронувшись до лба спящего и слыша, как тот беспрестанно бормотал какие-то слова, убедился, что горячечное состояние не прошло, и решил остаться верным своему намерению провести всю ночь у его ложа. Сидя у его ног, Гермон видел прямо перед собой его лицо. Свет лампы на высокой бронзовой подставке в виде якоря освещал мощную фигуру раненого; лицо его было такое же белое, как у Гермона, и как резко выделялась на нем черная густая борода! Как часто поражал тот же контраст Гермона, когда он смотрел на себя в зеркало! Другого сходства не было между ним и варваром, да и то: разве можно было сравнивать его мягкую волнистую бороду с грубой всклокоченной бородой галла. И какое-то почти злое выражение было на этом лице, с сильно сжатыми губами; наверно, дети, которые так охотно шли на руки к Гермону, стали бы бояться этого дикаря. И все же в облике, в фигуре и росте было какое-то сходство с ним. Как строитель мостов, галл как бы принадлежал к классу художников, и это еще больше возбуждало сострадание Гермона к нему. Но усталость брала мало-помалу верх над всеми другими чувствами: Герман погрузился в полудремоту и ему стало казаться, что это он сам, Гермон, лежит раненый, а кто-то другой ухаживает за ним. Напрасно старался он, собрав остаток воли, прогнать это видение, сон был сильнее и уже показывал ему другую картину. Ему снилось, что появилась Ледша, нежно нагнулась она над ним, шепча ему слова ласки, но, когда он в страстном порыве вскочил со своего ложа, желая ее обнять и притянуть к себе, она превратилась в Немезиду. Точно прикованный стоял он, и богиня не шевелилась. Только колесо у ее ног стало с глухим шумом катиться прямо на него, и неизвестно откуда появившиеся люди смеялись, хлопали в ладоши и радостно вскрикивали, когда колесо, казалось, настигало его и он в испуге отскакивал. А колесо становилось все больше, тяжелей, так что деревянные балки, по которым оно катилось, разлетались в щепки, а крики и смех звучали все громче, все резче… На него напал смертельный ужас, он стал громко призывать на помощь Мертилоса, Дафну, Архиаса, своего верного раба Биаса и Филиппоса… и проснулся покрытый потом и стал осматриваться кругом. Но нет, должно быть, все еще продолжался страшный сон, потому что шум и крики все еще продолжали раздаваться невдалеке от него, а ложе, на котором лежал раненый, было пусто. Невольным движением опустил он руку в сосуд с водой, стоявший у изголовья, и омыл лицо. Да, он не спал, и все же раненый исчез, а шум продолжался. Неужели так могли шуметь крысы и мыши? Но нет — это ведь был крик, человеческий крик о помощи, а вслед за ним раздался грубый приказывающий голос.
А затем вопросы, ответы, сообщения так и посыпались. Мертилос чувствовал себя отлично, несмотря на бурю и дождь. Одиночество принесло ему пользу. Он ничего не знал о голубе; буря, вероятно, загнала птицу совсем в другую сторону. Скоро оба друга узнали все, что произошло во время их разлуки. Гермон передал другу розу Дафны и сообщил ему о раненом, которого также внесли в дом. Биас и другие рабы поспешно появились и очень скоро оказали помощь галлу, поместив его, по приказанию Гермона, в большой комнате на втором этаже. Биас охотно и умело помогал своему господину при перевязке раненого, и вскоре галл открыл глаза, произнося какие-то непонятные для других слова, затем он с легким стоном закрыл вновь глаза и заснул.
Гермон не успел даже посмотреть, над чем так прилежно трудился его друг. Подкрепившись едой и питьем, приготовленными ему верным Биасом, он стал уговаривать Мертилоса пойти лечь, говоря, что и завтра наступит опять день и что все же надо беречь свои силы, а не переутомляться; при этом он горячо пожал руку друга и нежно с ним простился. После двух бессонных ночей и трудной поездки верхом Гермон чувствовал себя сильно утомленным. Но, прикоснувшись рукой ко лбу раненого галла, он убедился, что тот лежит в сильном жару, и решил, отклонив предложение услужливого Биаса, провести ночь у изголовья больного. Ведь мог же он в Александрии проводить много ночей подряд в пирах и весельях; почему же не провести еще одну ночь без сна, и тем, быть может, спасти молодую жизнь! Человек и его жизнь были для него превыше на свете, а чувство сострадания и желание помочь каждому страждущему, хотя бы из-за этого приходилось терпеть всякие невзгоды, были присущими ему с детства качествами, и более зрелые годы не изменили его. Что касается Биаса, то он очень охотно послушался приказания пойти отдохнуть. Он также провел ночь без сна: сейчас же после отъезда его господина рабы Мертилоса куда-то скрылись и только сегодня вернулись, еле держась на ногах; верный данному обещанию, Биас не ложился всю ночь, чтобы быть наготове, если состояние здоровья Мертилоса этого потребует. Немного времени понадобилось для того, чтобы он крепко заснул в своей комнатке, в нижнем этаже, между тем как его господин употреблял всю силу воли, чтобы не заснуть у ложа раненого галла. Не прошло и четверти часа, как голова его стала все чаще и чаще склоняться на грудь. Но не успел он еще вполне забыться сном, как был испуган шумом, заставившим его быстро открыть глаза. Раненый покинул свое ложе и стоял посреди комнаты. Гермон понял, что то был горячечный бред, который заставил его покинуть ложе и громко произносить какие-то непонятные слова. Осторожно уложил он опять больного, перевязал и омыл его рану соком целебных трав, взятым из домашней аптеки, и стал уговаривать его лежать спокойно. Послушно, точно ребенок, последовал варвар его советам, предварительно спросив его на ломаном греческом языке, где он и как он сюда попал. Удовлетворив его любопытство, Гермон, в свою очередь, задал ему несколько вопросов, из которых узнал, почему раненый галл носил бороду, тогда как все его соотечественники брили ее: это был отличительный знак отряда строителей мостов, к которому он принадлежал, и вчера, осматривая поврежденный бурей мост, он был ранен упавшей на него балкой. Говоря это, он закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон так, что Гермон подумал, не пришло ли и для него время отдыха, но, дотронувшись до лба спящего и слыша, как тот беспрестанно бормотал какие-то слова, убедился, что горячечное состояние не прошло, и решил остаться верным своему намерению провести всю ночь у его ложа. Сидя у его ног, Гермон видел прямо перед собой его лицо. Свет лампы на высокой бронзовой подставке в виде якоря освещал мощную фигуру раненого; лицо его было такое же белое, как у Гермона, и как резко выделялась на нем черная густая борода! Как часто поражал тот же контраст Гермона, когда он смотрел на себя в зеркало! Другого сходства не было между ним и варваром, да и то: разве можно было сравнивать его мягкую волнистую бороду с грубой всклокоченной бородой галла. И какое-то почти злое выражение было на этом лице, с сильно сжатыми губами; наверно, дети, которые так охотно шли на руки к Гермону, стали бы бояться этого дикаря. И все же в облике, в фигуре и росте было какое-то сходство с ним. Как строитель мостов, галл как бы принадлежал к классу художников, и это еще больше возбуждало сострадание Гермона к нему. Но усталость брала мало-помалу верх над всеми другими чувствами: Герман погрузился в полудремоту и ему стало казаться, что это он сам, Гермон, лежит раненый, а кто-то другой ухаживает за ним. Напрасно старался он, собрав остаток воли, прогнать это видение, сон был сильнее и уже показывал ему другую картину. Ему снилось, что появилась Ледша, нежно нагнулась она над ним, шепча ему слова ласки, но, когда он в страстном порыве вскочил со своего ложа, желая ее обнять и притянуть к себе, она превратилась в Немезиду. Точно прикованный стоял он, и богиня не шевелилась. Только колесо у ее ног стало с глухим шумом катиться прямо на него, и неизвестно откуда появившиеся люди смеялись, хлопали в ладоши и радостно вскрикивали, когда колесо, казалось, настигало его и он в испуге отскакивал. А колесо становилось все больше, тяжелей, так что деревянные балки, по которым оно катилось, разлетались в щепки, а крики и смех звучали все громче, все резче… На него напал смертельный ужас, он стал громко призывать на помощь Мертилоса, Дафну, Архиаса, своего верного раба Биаса и Филиппоса… и проснулся покрытый потом и стал осматриваться кругом. Но нет, должно быть, все еще продолжался страшный сон, потому что шум и крики все еще продолжали раздаваться невдалеке от него, а ложе, на котором лежал раненый, было пусто. Невольным движением опустил он руку в сосуд с водой, стоявший у изголовья, и омыл лицо. Да, он не спал, и все же раненый исчез, а шум продолжался. Неужели так могли шуметь крысы и мыши? Но нет — это ведь был крик, человеческий крик о помощи, а вслед за ним раздался грубый приказывающий голос.