Страница:
XXIX
Гермон давно не ощущал себя таким спокойным и довольным, как во время этого путешествия. Твердо и уверенно надеялся он на свое выздоровление. Каким-то чудом спасся он несколько дней тому назад от близкой смерти, и этим спасением был он обязан Дафне. Теперь, когда он вновь побывал в храме Немезиды, им овладела полная уверенность в том, что богиня прекратила свое преследование. Правда, его слепые глаза не могли видеть ее грозного образа, но он не чувствовал ни ужаса, ни содрогания в ее присутствии. Уже там, в Александрии, когда он покинул пир Проклоса, перестала она его преследовать. Иначе избежал ли бы он открытой перед ним пасти смерти? Ведь ей стоило сделать лишь незначительное движение рукой, чтобы ввергнуть его туда подобно другим. И не только эта богиня, но и все боги, благодаря происшедшей с ним нравственной перемене, простили ему его прежние прегрешения. Они охраняли его во время его путешествия так же заботливо, как во дни его детства. Их образы ясно рисовались в его воображении: когда он чувствовал лучи солнца, ему казалось, что он видит Феба-Аполлона — бога света и чистоты; слушая плеск волн, он представлял себе выходящую из лазуревой воды Афродиту, богиню, воплощающую все прекрасное. А Деметра! Он не мог себе ее представить иначе, как с лицом Дафны, полной доброты и женственности. Весь свет казался ему вновь полным богов и богинь, и в сердце своем ощущал он их божественное присутствие. То место, куда его привез верный Биас, находилось на возвышенном берегу моря; благодаря ключам, орошающим песок пустыни, тут зеленели высокие пальмы и низкорослые колючие акации. Под тенью этих пальм Биас поставил палатку для своего господина; там же жила та семья амалекитян, которую Биас знал с детства. Женщины занимались огородничеством, а мужчины провожали караваны с товарами, которые шли из Египта через Синайский полуостров в Хеврон. Дочь старого шейха, главы семьи, хорошо помнила Биаса и приветствовала их дружески, обещая вольноотпущеннику, что его господин будет считаться почетным гостем всей их семьи.
Устроив все, что только было в его власти и силах, преданный слуга покинул своего господина. Плача, сел он на корабль, который должен был везти его к Ледше; Гермон также с грустью расстался с ним. Долго еще не покидало художника волнение и возбуждение — последствия всего пережитого за эти дни. Ему слышался в плеске волн уличный шум Александрии, но уже спустя некоторое время тишина пустыни благодетельно подействовала на него, и ночи его стали спокойны, живительный сон не бежал больше от его ложа. Правда, это была монотонная жизнь, и вначале бывали часы, когда ее однообразие тяготило его. Но он не испытывал скуки; его внутренняя жизнь была слишком богата, мысли его так разнообразны, что ему не было времени ощущать ее. С тех пор как он перестал посещать философскую школу, избегал он предаваться серьезным размышлениям; тут же ему стало это доставлять большое наслаждение, и никогда еще так свободно не работал его ум. Все его прошлое проносилось перед ним. Все, что он пережил, изучил, передумал и ощущал когда-либо, все, к чему он стремился и чего достиг в своем искусстве, все это ясно и отчетливо представлялось его умственному взору; он впервые мог дать себе отчет, в чем состояло его нравственное богатство, и мог рассмотреть, как он пользовался им до сих пор и как должен он в будущем поступать. Все его ошибки, все дурные поступки и отклонения от истины сильно мучили его, но и тут опять пришла ему на помощь его истинная греческая натура, которая не дала ему предаваться мучительным угрызениям совести. Надо было только избегать того, что он теперь признал неправильным, и постараться в будущем лучше употребить свои нравственные богатства.
Тут, в тиши пустыни, научился он здраво мыслить и прислушиваться к требованиям своего сердца. Да, он все еще был слепым, но никогда не видел он яснее, чем теперь, что такое человеческая жизнь и вся обстановка, в которой она протекает, и это несмотря на то, что глаза его перестали видеть. Как много из того, что он считал истиной и что казалось ему правильным, представлялось теперь совсем в ином свете. Теперь только понял он, как односторонне смотрел он на искусство. Действительность и природа, то, что в искусстве он ставил выше всего, давали ему много художественного материала, но как много его было и в той области, которую он до сих пор не признавал и избегал — в области идей и чувств. Точно по мановению волшебного жезла открылся тут перед ним обширный мир идей и идеальных представлений. Он всегда стремился выразить в своих произведениях всю силу своего творчества, хотел достичь великого, даже сверхчеловеческого. Это стремление заставило его в его группе «Борющиеся Менады» переступить границы дозволенного, пренебречь всякими законами эстетики. Но если бы теперь какая-нибудь божественная сила вернула ему возможность творить, он бы иначе этим воспользовался. О, если б ему впоследствии дано было изобразить Феба-Аполлона, побеждающего чудовище мрака и невежества. Он много думал об Арахнее и о Деметре, но теперь он не хотел изображать эту богиню мирно и добродетельно благословляющей все живущее: она являлась ему в образе матери, у которой только что похитили Прозерпину. Природа и наблюдение были теперь недоступны слепому художнику. Действительность была для него как бы закрыта, но зато ум его нашел путь в мире идей и идеалов. И какой это был богатый мир! Он, который еще недавно считал, что все то, что нельзя осязать руками, не годится для искусства, открыл в нем сотни сюжетов для своих произведений. Трудность выполнения этих сюжетов его нисколько не пугала. Напротив! При этом он чувствовал свои силы и знания. Его тихая спокойная жизнь научила его еще тому, что можно проводить приятные и счастливые часы в одиночестве; прежде ему казалось, что пиры и праздники и многочисленное общество друзей необходимы для его жизни, как воздух для дыхания. Еще в начале его пребывания многое ему не нравилось в пустыне, многое раздражало его, главным образом вечно недовольный голос его раба Патрона, которому надоела однообразная жизнь и который считал для себя, ученого писца, унизительным готовить своими искусными руками грубую пищу для его господина. Но и это скоро прекратилось.
В один прекрасный день Патрон исчез, захватив с собой кошелек и серебряный кубок Гермона. Этот мошеннический поступок слуги, к которому слепой почти по-братски относился, опечалил Гермона, но затем он почувствовал большое облегчение от того, что избавился от присутствия этого угрюмого человека. Веселый и услужливый мальчик из семьи, живущей подле него, охотно прислуживал ему и служил проводником, а мать его готовила художнику, очень скоро привыкшему к их простой и скудной пище. Хотя у него сохранилось еще несколько золотых монет, на которые он легко мог приобрести в ближайшем портовом городе мясо, дичь и вино, но он помнил совет старой Табус, да и дочь шейха, которая ему мазала глаза снадобьем старой ворожеи и плела ему из листьев зонтики для защиты глаз от солнца, точно так же советовала ему избегать всякой горячительной пищи.
Однажды во время перевязки Гермону показалось, что слабый луч света как бы слегка осветил так давно окружающую его мрачную ночь. Как забилось его сердце уже от этого одного проблеска света! В один миг вновь расцвела надежда в его душе, и, подобно бабочке, возвращающейся к распустившемуся цветку, вернулась к нему его веселость. Радостные мечты рисовали ему образ его возлюбленной, а его самого — в мастерской за работой над новыми произведениями. Он всегда был большим другом детей; маленькие амалекитяне это уже давно поняли и теперь радостно окружали слепого чужестранца, который возился с ними и умел, несмотря на завязанные глаза и зеленый зонтик, так искусно, как им казалось, вырезать из тростника разные дудки и другие игрушки. Уверенность в том, что зрение вернется к нему, все сильнее и сильнее росла в нем и поддерживалась уверениями амалекитянки, что близко то время, когда он вновь будет видеть. Только бы ему видеть, вновь наслаждаться тем, что ему будут показывать его глаза. Да, он теперь знал, что красота имела такие же права, как истина и правда; изображая красоту, можно было оставаться верным правде. Пусть только его глаза откроются, и он своими произведениями докажет свое поклонение истинной красоте. И надежда все росла и принимала все более реальные формы; луч света становился все сильнее, а в один прекрасный день он увидел как бы выступающий из тумана колючий ствол акации возле своей палатки. Самый восторженный любитель природы не мог бы найти это дерево красивым, но Гермону оно показалось прекраснее всего на свете: это ведь был первый предмет, который он наконец увидел.
Он тотчас же послал в соседний город положить как жертву на алтарь врачующей Изиды одно из своих драгоценных колец. Как горячо стал он молить Аполлона, бога света, и Афродиту, богиню красоты, о возвращении ему зрения! Спустя неделю при новой перевязке увидал он темно-зеленые волны Красного моря, очертания пальм, палатку, амалекитянку и мальчугана, прислуживающего ему. Все это он видел. Восторженную благодарность воздал он милостивым богам, в существовании которых он, вопреки своему учителю Стратону, теперь больше не сомневался. Какие планы, какие темы для работы зарождались в его мозгу! И то, что он хотел творить, не должно было изображать исключительно реальность и действительность. Нет, он хотел теперь воплощать самые высокие идеи, самые отвлеченные идеалы. Он знал теперь, что ему не нужно для этого натуры, что ему не надо было рабски ее копировать, и все-таки, несмотря на это, он мог придерживаться правды. Каждый мускул, каждый палец, малейший локон волос должны были соответствовать натуре, но вместе с тем его творения должны быть проникнуты и как бы одухотворены идеей. Его произведения должны были быть отражением идеи и его индивидуальности, верны правде без всякой условности, но должны строго подчиняться правилам пропорций. Этот новый взгляд на искусство явился плодом его долгих одиноких размышлений об искусстве и художественных произведениях.
С тех пор как он вновь уверовал в богов, он чувствовал, что музы избрали его своим жрецом и что он должен им служить, он должен своими произведениями не только удовлетворять зрение, но и возвышать сердце и ум зрителя, показывая ему в них все то, что возвышает его собственную душу: правду, красоту, величие и вечность. Во всей природе чувствовалось присутствие этих четырех сил, и изображать их будет теперь его художественной задачей. В вечной неутомимой творческой силе, которая постоянно обновляет природу, придавая ей неиссякаемую прелесть, чувствовал он божественную силу. И ему казалось странным, почти невозможным то, что он мог так долго не верить в богов. Пока он отрицал душевную жизнь, он не признавал никакой силы над собой, а теперь каким слабым и ничтожным ощущал он себя перед этой силой. Но он чувствовал, что может достичь того, что среди смертных дано достигать одним художникам: общения с божеством и возможности посредством своих произведений возвысить и зрителей до понимания идеалов и красоты.
Второй месяц его пребывания в пустыне подходил уже к концу, когда мальчик, присутствовавший при перевязке, вскричал:
— Твои глаза становятся совсем чистыми и блестящими; знаешь, все белое почти исчезло. Наверно, ты теперь уже можешь мне вырезать львиную голову на моей палке.
Быть может, это бы и удалось Гермону, но он побоялся подвергнуть свои глаза такому испытанию, зато его с необычайной силой потянуло вернуться к людям, к Дафне; ему казалось, что теперь уже настала пора для этого. Старый шейх и его дочь принялись уговаривать его не торопиться, так как, быть может, эта поспешность повредит глазами. Благоразумие Гермона одержало верх над его нетерпением, и он согласился носить повязку и оставаться в пустыне до тех пор, пока не исчезнет и та легкая пленка, которая еще не позволяет ему ясно различать детали предметов. Правда, спокойствие последних дней совсем его покинуло, к этому присоединилась еще забота о близких его сердцу. Он до сих пор не имел о них не малейшего известия, и, когда он себе представлял, какая судьба ожидала Архиаса и его дочь, попадись они в руки грозного царя Птолемея, им овладевал смертельный ужас, заглушавший всю ту радость, которую он испытывал от возвращения зрения. Страх за них, этих самых дорогих ему людей, пересилил всякое чувство осторожности, и он решил во что бы то ни стало покинуть пустыню и разделить с ними их судьбу.
Устроив все, что только было в его власти и силах, преданный слуга покинул своего господина. Плача, сел он на корабль, который должен был везти его к Ледше; Гермон также с грустью расстался с ним. Долго еще не покидало художника волнение и возбуждение — последствия всего пережитого за эти дни. Ему слышался в плеске волн уличный шум Александрии, но уже спустя некоторое время тишина пустыни благодетельно подействовала на него, и ночи его стали спокойны, живительный сон не бежал больше от его ложа. Правда, это была монотонная жизнь, и вначале бывали часы, когда ее однообразие тяготило его. Но он не испытывал скуки; его внутренняя жизнь была слишком богата, мысли его так разнообразны, что ему не было времени ощущать ее. С тех пор как он перестал посещать философскую школу, избегал он предаваться серьезным размышлениям; тут же ему стало это доставлять большое наслаждение, и никогда еще так свободно не работал его ум. Все его прошлое проносилось перед ним. Все, что он пережил, изучил, передумал и ощущал когда-либо, все, к чему он стремился и чего достиг в своем искусстве, все это ясно и отчетливо представлялось его умственному взору; он впервые мог дать себе отчет, в чем состояло его нравственное богатство, и мог рассмотреть, как он пользовался им до сих пор и как должен он в будущем поступать. Все его ошибки, все дурные поступки и отклонения от истины сильно мучили его, но и тут опять пришла ему на помощь его истинная греческая натура, которая не дала ему предаваться мучительным угрызениям совести. Надо было только избегать того, что он теперь признал неправильным, и постараться в будущем лучше употребить свои нравственные богатства.
Тут, в тиши пустыни, научился он здраво мыслить и прислушиваться к требованиям своего сердца. Да, он все еще был слепым, но никогда не видел он яснее, чем теперь, что такое человеческая жизнь и вся обстановка, в которой она протекает, и это несмотря на то, что глаза его перестали видеть. Как много из того, что он считал истиной и что казалось ему правильным, представлялось теперь совсем в ином свете. Теперь только понял он, как односторонне смотрел он на искусство. Действительность и природа, то, что в искусстве он ставил выше всего, давали ему много художественного материала, но как много его было и в той области, которую он до сих пор не признавал и избегал — в области идей и чувств. Точно по мановению волшебного жезла открылся тут перед ним обширный мир идей и идеальных представлений. Он всегда стремился выразить в своих произведениях всю силу своего творчества, хотел достичь великого, даже сверхчеловеческого. Это стремление заставило его в его группе «Борющиеся Менады» переступить границы дозволенного, пренебречь всякими законами эстетики. Но если бы теперь какая-нибудь божественная сила вернула ему возможность творить, он бы иначе этим воспользовался. О, если б ему впоследствии дано было изобразить Феба-Аполлона, побеждающего чудовище мрака и невежества. Он много думал об Арахнее и о Деметре, но теперь он не хотел изображать эту богиню мирно и добродетельно благословляющей все живущее: она являлась ему в образе матери, у которой только что похитили Прозерпину. Природа и наблюдение были теперь недоступны слепому художнику. Действительность была для него как бы закрыта, но зато ум его нашел путь в мире идей и идеалов. И какой это был богатый мир! Он, который еще недавно считал, что все то, что нельзя осязать руками, не годится для искусства, открыл в нем сотни сюжетов для своих произведений. Трудность выполнения этих сюжетов его нисколько не пугала. Напротив! При этом он чувствовал свои силы и знания. Его тихая спокойная жизнь научила его еще тому, что можно проводить приятные и счастливые часы в одиночестве; прежде ему казалось, что пиры и праздники и многочисленное общество друзей необходимы для его жизни, как воздух для дыхания. Еще в начале его пребывания многое ему не нравилось в пустыне, многое раздражало его, главным образом вечно недовольный голос его раба Патрона, которому надоела однообразная жизнь и который считал для себя, ученого писца, унизительным готовить своими искусными руками грубую пищу для его господина. Но и это скоро прекратилось.
В один прекрасный день Патрон исчез, захватив с собой кошелек и серебряный кубок Гермона. Этот мошеннический поступок слуги, к которому слепой почти по-братски относился, опечалил Гермона, но затем он почувствовал большое облегчение от того, что избавился от присутствия этого угрюмого человека. Веселый и услужливый мальчик из семьи, живущей подле него, охотно прислуживал ему и служил проводником, а мать его готовила художнику, очень скоро привыкшему к их простой и скудной пище. Хотя у него сохранилось еще несколько золотых монет, на которые он легко мог приобрести в ближайшем портовом городе мясо, дичь и вино, но он помнил совет старой Табус, да и дочь шейха, которая ему мазала глаза снадобьем старой ворожеи и плела ему из листьев зонтики для защиты глаз от солнца, точно так же советовала ему избегать всякой горячительной пищи.
Однажды во время перевязки Гермону показалось, что слабый луч света как бы слегка осветил так давно окружающую его мрачную ночь. Как забилось его сердце уже от этого одного проблеска света! В один миг вновь расцвела надежда в его душе, и, подобно бабочке, возвращающейся к распустившемуся цветку, вернулась к нему его веселость. Радостные мечты рисовали ему образ его возлюбленной, а его самого — в мастерской за работой над новыми произведениями. Он всегда был большим другом детей; маленькие амалекитяне это уже давно поняли и теперь радостно окружали слепого чужестранца, который возился с ними и умел, несмотря на завязанные глаза и зеленый зонтик, так искусно, как им казалось, вырезать из тростника разные дудки и другие игрушки. Уверенность в том, что зрение вернется к нему, все сильнее и сильнее росла в нем и поддерживалась уверениями амалекитянки, что близко то время, когда он вновь будет видеть. Только бы ему видеть, вновь наслаждаться тем, что ему будут показывать его глаза. Да, он теперь знал, что красота имела такие же права, как истина и правда; изображая красоту, можно было оставаться верным правде. Пусть только его глаза откроются, и он своими произведениями докажет свое поклонение истинной красоте. И надежда все росла и принимала все более реальные формы; луч света становился все сильнее, а в один прекрасный день он увидел как бы выступающий из тумана колючий ствол акации возле своей палатки. Самый восторженный любитель природы не мог бы найти это дерево красивым, но Гермону оно показалось прекраснее всего на свете: это ведь был первый предмет, который он наконец увидел.
Он тотчас же послал в соседний город положить как жертву на алтарь врачующей Изиды одно из своих драгоценных колец. Как горячо стал он молить Аполлона, бога света, и Афродиту, богиню красоты, о возвращении ему зрения! Спустя неделю при новой перевязке увидал он темно-зеленые волны Красного моря, очертания пальм, палатку, амалекитянку и мальчугана, прислуживающего ему. Все это он видел. Восторженную благодарность воздал он милостивым богам, в существовании которых он, вопреки своему учителю Стратону, теперь больше не сомневался. Какие планы, какие темы для работы зарождались в его мозгу! И то, что он хотел творить, не должно было изображать исключительно реальность и действительность. Нет, он хотел теперь воплощать самые высокие идеи, самые отвлеченные идеалы. Он знал теперь, что ему не нужно для этого натуры, что ему не надо было рабски ее копировать, и все-таки, несмотря на это, он мог придерживаться правды. Каждый мускул, каждый палец, малейший локон волос должны были соответствовать натуре, но вместе с тем его творения должны быть проникнуты и как бы одухотворены идеей. Его произведения должны были быть отражением идеи и его индивидуальности, верны правде без всякой условности, но должны строго подчиняться правилам пропорций. Этот новый взгляд на искусство явился плодом его долгих одиноких размышлений об искусстве и художественных произведениях.
С тех пор как он вновь уверовал в богов, он чувствовал, что музы избрали его своим жрецом и что он должен им служить, он должен своими произведениями не только удовлетворять зрение, но и возвышать сердце и ум зрителя, показывая ему в них все то, что возвышает его собственную душу: правду, красоту, величие и вечность. Во всей природе чувствовалось присутствие этих четырех сил, и изображать их будет теперь его художественной задачей. В вечной неутомимой творческой силе, которая постоянно обновляет природу, придавая ей неиссякаемую прелесть, чувствовал он божественную силу. И ему казалось странным, почти невозможным то, что он мог так долго не верить в богов. Пока он отрицал душевную жизнь, он не признавал никакой силы над собой, а теперь каким слабым и ничтожным ощущал он себя перед этой силой. Но он чувствовал, что может достичь того, что среди смертных дано достигать одним художникам: общения с божеством и возможности посредством своих произведений возвысить и зрителей до понимания идеалов и красоты.
Второй месяц его пребывания в пустыне подходил уже к концу, когда мальчик, присутствовавший при перевязке, вскричал:
— Твои глаза становятся совсем чистыми и блестящими; знаешь, все белое почти исчезло. Наверно, ты теперь уже можешь мне вырезать львиную голову на моей палке.
Быть может, это бы и удалось Гермону, но он побоялся подвергнуть свои глаза такому испытанию, зато его с необычайной силой потянуло вернуться к людям, к Дафне; ему казалось, что теперь уже настала пора для этого. Старый шейх и его дочь принялись уговаривать его не торопиться, так как, быть может, эта поспешность повредит глазами. Благоразумие Гермона одержало верх над его нетерпением, и он согласился носить повязку и оставаться в пустыне до тех пор, пока не исчезнет и та легкая пленка, которая еще не позволяет ему ясно различать детали предметов. Правда, спокойствие последних дней совсем его покинуло, к этому присоединилась еще забота о близких его сердцу. Он до сих пор не имел о них не малейшего известия, и, когда он себе представлял, какая судьба ожидала Архиаса и его дочь, попадись они в руки грозного царя Птолемея, им овладевал смертельный ужас, заглушавший всю ту радость, которую он испытывал от возвращения зрения. Страх за них, этих самых дорогих ему людей, пересилил всякое чувство осторожности, и он решил во что бы то ни стало покинуть пустыню и разделить с ними их судьбу.
XXX
Несколько дней спустя отправился Гермон на закате солнца на берег моря. Какое-то для него самого необъяснимое волнение овладело им. Глаза его уже, без повязки, защищенные только от света зонтиком из зеленых листьев, показывали ему солнечный шар, склоняющийся к горизонту; красивые, сверкающие и яркие переливы красок на всем небосклоне казались восторженному Гермону как бы злой насмешкой над беспокойством, царящим в его измученной душе. Лодка, приближающаяся к берегу, не обратила на себя его внимания: сюда приставало столько лодок с путешественниками, отправляющимися во внутрь Аравии, а за последнее время число их еще возросло. Внезапно услыхал он знакомый ему призыв; этими самыми звуками предупреждал он всегда прежде о своем прибытии домой. Радостно, почти бессознательно ответил он на него, и ему теперь показалось, что вечерняя заря превратилась для него в утреннюю, возвещавшую наступление счастливых для него дней. Хотя его все еще слабые глаза не позволяли ему узнать того, кто стоял в лодке и посылал ему приветственные знаки руками, все же он почти наверняка мог сказать, кого привезла к нему эта лодка.
Вскоре услыхал он и приветствие верного Биаса, и с сильно бьющимся сердцем протянул он ему обе руки. Вольноотпущенник исполнил все возложенные на него поручения, и теперь уже никакая клятва не обязывала его молчать и скрывать что-либо от его господина. Ледша отпустила Мертилоса и его на свободу, а сама, насколько мог понять Биас из подслушанных разговоров, отправилась в сопровождении галла Лутариуса в Паратониум, пограничный город Египетского царства. Мертилос чувствовал себя совершенно здоровым и сильным и послал его к Гермону, который больше нуждается в его услугах. Но, кроме того, преданный слуга привез известия о Дафне и Архиасе. Оба были здоровы и в безопасности от преследований царя. На робкий вопрос вольноотпущенника о том, в каком состоянии находятся его глаза, Гермон снял шляпу-зонтик и показал, как успешно шло его выздоровление. Верным Биасом овладела такая радость, что он, полуплача-полусмеясь, стал целовать руки и одежду своего дорогого господина. Он долго не мог успокоиться и затем глубокомысленно изрек:
— Бессмертные поступают иначе, чем люди. Мы, скульпторы, можем только тогда творить хорошие произведения, когда у нас есть для этого хороший материал и хорошие инструменты. Боги же иногда пользуются самыми дурными чувствами и побуждениями и достигают самых лучших результатов. Так, например, они превратили ненависть старой волшебницы в средство, возвратившее тебе, господин, зрение. За это да будет мир ее костям. Она умерла, и, как мне передал земляк, которого я недавно встретил, смерть пришла за ней тотчас же после нашего отъезда.
Пересказав разные новости об Архиасе, Дафне и Мертилосе, он передал Гермону два письма: одно было от его возлюбленной, другое — от Мертилоса. Как только Биас засветил огонь в палатке, он тотчас же принялся за трудную для него работу чтения этих писем. Нельзя сказать, чтобы верный слуга стал образцовым чтецом, но и то, чего он достиг в этом искусстве, делало большую честь терпению его учителя, Мертилоса. Он начал с послания Дафны, которое по желанию осторожного Архиаса заключало в себе очень мало подробностей. Но уверения в любви и нежные слова, которыми было наполнено письмо, заставляли чувствительного Биаса не раз прерывать чтение. Мертилос, напротив, очень подробно описывал свой образ жизни и сообщал другу, что он для него и для себя ожидал от будущего. Содержание этих писем сильно облегчило душу Гермона, так встревоженную долгой неизвестностью; он знал теперь, что может надеяться опять на совместную жизнь с теми, кто был ему дороже всех на свете. Кроме того, они объяснили ему многое такое, что было неясно в рассказах Биаса.
Сначала Архиас вместе с Дафной находились в городке Митилене на острове Лесбосе; туда приставали корабли с путешественниками, которые отправлялись в Пергам, где теперь жил Мертилос. После того как он исполнил все требования Ледши и освободился от данной ей клятвы, скульптор посетил дядю и Дафну, а перед самым отъездом вольноотпущенника тот с дочерью также переселился в Пергам. Он был очень дружественно принят наместником того края и был склонен поселиться там на более продолжительное время.
Мертилос же с тех пор, как Ледша отпустила его на свободу, жил в Пергаме и там в полном уединении и тиши принялся за работу и исполнил громадный горельеф «Триумфальное шествие Диониса». Так как слава, окружавшая имя Мертилоса, достигла и тех краев, то все художники и высшие власти города толпами стремились в его мастерскую полюбоваться художественным произведением знаменитого александрийца. Вскоре и наместник Филетер[29], управляющий уже семь лет этим краем, пожелал ближе узнать художника. Он и его наследник покровительствовали художникам и любили искусство; они предложили художнику изваять из мрамора исполненный им пока из гипса горельеф, предназначая его для храма бога Диониса в Пергаме. В особенности наследник старого Филитера подружился с Мертилосом и старался всеми способами удержать его навсегда в Пергаме. И это ему удалось, потому что Мертилос в прекрасном и обширном доме, который ему предложил Эвмен[30] для жилья и мастерской, чувствовал себя физически здоровее, чем где-либо в другом месте. Кроме того, он думал, что его друг Гермон по многим причинам не пожелает жить в Александрии и что присутствие Архиаса и Дафны подействует притягательно и заставит его также избрать Пергам местом жительства. Ему нечего было уверять слепого, что, если его слепота не пройдет, он всегда найдет в нем любящего и заботливого брата; если же зрение к нему вернется, то Мертилос по-прежнему будет ему товарищем по искусству, с которым можно дружно и хорошо работать. Мертилос рассказал наследнику Эвмену о даровитом слепом родственнике, о его своеобразном искусстве, и тот с жаром принялся уговаривать скульптора убедить друга переехать в Пергам, где много знаменитых врачей. Он также дал слово оказывать слепому художнику почести и уважение, а если боги вернут ему зрение, поручить ему большие заказы. Как глубоко тронуло Гермона это дружеское письмо! Какая будущность открывалась для него: любовь, дружба будут наполнять ее, а какая, может быть, откроется плодотворная жизнь для его искусства! «Видеть, только бы вновь видеть!»
Эта мысль примешивалась теперь ко всему, что он ощущал, думал или говорил. Даже во сне преследовала она его. Для того чтобы вновь обрести зрение, он готов был охотно перенести самые ужасные пытки. Только в Александрии находились те знаменитые врачи, которые могли довершить то, что уже сделала мазь старой ворожеи.
И он во что бы то ни стало туда отправится, даже если бы ему пришлось заплатить за это жизнью. Знаменитейший хирург того времени Эразистрат, правда, отказался ему когда-то помочь, но Гермон надеялся, что с помощью Филиппоса, который был очень дружен с хирургом, ему удастся упросить его. А старый комендант находился как раз недалеко от него. Царская флотилия только что встала на якорь у перешейка, соединяющего Африку с Азией. Жрец Аполлона в соседнем городе Клисма рассказал Гермону, какая честь выпадет на долю этой восточной гавани. Появление царя и царицы объяснялось не одним только желанием основать там новый город и торжественной встречей возвращающегося победителем предводителя флота, но основывалось на более важных соображениях. За последние годы овладел не верящим в богов царем Птолемеем II тяжелый недуг, который заставляет теперь царя искать помощи у древних египетских богов. Он хочет предаться изучению этой мистической и таинственной веры и узнать всю магическую силу ее жрецов. Опасаясь близкой смерти, воздвиг уже Птолемей в Александрии величественный храм могущественному богу смерти, которого одинаково почитали греки и египтяне; он надеялся этим заручиться будущей жизнью. По той же причине хотел он и построить здесь храм и заслужить расположение египетских жрецов. Для исполнения всех этих планов нуждался он прежде всего в деньгах; вот почему он стремился к усилению доходности своей и без того богатой страны. Он нашел в своей сестре Арсиное отличную помощницу в государственных делах. Дочь того же отца и матери, она имела те же права, как и он, на уважение жрецов и на подчинение народа, который по религии страны видел в царе и его сестре представителей бога Солнца. Браки между братьями и сестрами в Египте не только допускались, но считались по религии и преданиям священными. Поэтому Птолемей, послав в изгнание свою первую супругу Арсиною, взял себе в жены сестру свою, также Арсиною[31]. Тотчас же после брака наименовал он себя Филадельфом, то есть «любящим сестру», и даровал то же имя своей супруге. Правда, союз этот вызвал у остроумных и насмешливых александрийцев много едких шуток. Но царь не жалел о своем выборе: несмотря на то что царица достигла почтенного сорокалетнего возраста и несмотря на многие убийства, совершенные по ее приказанию, когда она была царицей Фракии, Арсиноя была очень мудрая правительница и обладала все еще большой красотой. Она сопровождала царя в его путешествии на восток. Там хотел он основать город, назвать его в честь царицы «Арсиноя», и, дабы заслужить благосклонность и благодарность жрецов, решил он там же воздвигнуть огромный храм в честь бога Тума. Кроме того, он с некоторых пор вступил в переговоры с африканскими прибрежными городами, желая, чтобы они открыли свои гавани египетским торговым кораблям. Завязать эти отношения было поручено предводителю флота Эймедису, сыну престарелого Филиппоса и Тионы. Этот храбрый воин прекрасно выполнил возложенное на него задание. Он не только основал на принадлежащем эфиопскому народу берегу Красного моря город, названный им в честь царя «Птоломаис», но также убедил всех прибрежных правителей вступить в торговые связи с Египтом. Теперь возвращался он обратно с грузом драгоценностей и подарков, и ему готовилась торжественная встреча. Больной царь решил по окончании всех торжеств и праздников удалиться в пустыню и провести в этой здоровой местности, вдали от дел и шума столицы, целый месяц, надеясь этим восстановить свое здоровье.
Пребывание царственных особ и ожидаемые торжества привлекли к берегам Красного моря многие тысячи зрителей, и на другое утро после прибытия Биаса к Гермону в почти пустынной до сих пор гавани близ Клисмы сновали сотни лодок. Не могло быть и сомнения в том, что престарелый комендант и его супруга Тиона будут присутствовать при торжественной встрече их сына Эймедиса. Поэтому Гермон, желающий посоветоваться со своими старыми друзьями, решил отправиться в Херсонполис, где должно было состояться это торжество. Лодка, в которой вольноотпущенник к нему приехал, должна была отвезти их туда. Художник почти с грустью покидал это место, которое ему принесло столько успокоения и где к нему вернулась надежда вновь обрести зрение. Он дружески распрощался с семьей амалекитян, также очень опечаленных его отъездом. Когда они сели в лодку, им пришлось убедиться, что не так-то легко будет достичь места назначения. Несмотря на усилия трех сильных гребцов, лодка с большим трудом и очень медленно пробиралась между бесчисленными кораблями, лодками и челноками. Два огромных корабля с роскошно расшитыми парусами по повелению царя вышли сюда из Херсонполиса, чтобы раньше других приветствовать возвращающегося героя. К ним присоединилась целая флотилия небольших судов и лодок, переполненных любопытными. Какую оживленную и пеструю картину представляло в этом месте море! Какое разнообразие и яркость цветов среди богато расшитых парусов! Какой шум и плеск от сотни поднимаемых и опускаемых весел!
Вскоре услыхал он и приветствие верного Биаса, и с сильно бьющимся сердцем протянул он ему обе руки. Вольноотпущенник исполнил все возложенные на него поручения, и теперь уже никакая клятва не обязывала его молчать и скрывать что-либо от его господина. Ледша отпустила Мертилоса и его на свободу, а сама, насколько мог понять Биас из подслушанных разговоров, отправилась в сопровождении галла Лутариуса в Паратониум, пограничный город Египетского царства. Мертилос чувствовал себя совершенно здоровым и сильным и послал его к Гермону, который больше нуждается в его услугах. Но, кроме того, преданный слуга привез известия о Дафне и Архиасе. Оба были здоровы и в безопасности от преследований царя. На робкий вопрос вольноотпущенника о том, в каком состоянии находятся его глаза, Гермон снял шляпу-зонтик и показал, как успешно шло его выздоровление. Верным Биасом овладела такая радость, что он, полуплача-полусмеясь, стал целовать руки и одежду своего дорогого господина. Он долго не мог успокоиться и затем глубокомысленно изрек:
— Бессмертные поступают иначе, чем люди. Мы, скульпторы, можем только тогда творить хорошие произведения, когда у нас есть для этого хороший материал и хорошие инструменты. Боги же иногда пользуются самыми дурными чувствами и побуждениями и достигают самых лучших результатов. Так, например, они превратили ненависть старой волшебницы в средство, возвратившее тебе, господин, зрение. За это да будет мир ее костям. Она умерла, и, как мне передал земляк, которого я недавно встретил, смерть пришла за ней тотчас же после нашего отъезда.
Пересказав разные новости об Архиасе, Дафне и Мертилосе, он передал Гермону два письма: одно было от его возлюбленной, другое — от Мертилоса. Как только Биас засветил огонь в палатке, он тотчас же принялся за трудную для него работу чтения этих писем. Нельзя сказать, чтобы верный слуга стал образцовым чтецом, но и то, чего он достиг в этом искусстве, делало большую честь терпению его учителя, Мертилоса. Он начал с послания Дафны, которое по желанию осторожного Архиаса заключало в себе очень мало подробностей. Но уверения в любви и нежные слова, которыми было наполнено письмо, заставляли чувствительного Биаса не раз прерывать чтение. Мертилос, напротив, очень подробно описывал свой образ жизни и сообщал другу, что он для него и для себя ожидал от будущего. Содержание этих писем сильно облегчило душу Гермона, так встревоженную долгой неизвестностью; он знал теперь, что может надеяться опять на совместную жизнь с теми, кто был ему дороже всех на свете. Кроме того, они объяснили ему многое такое, что было неясно в рассказах Биаса.
Сначала Архиас вместе с Дафной находились в городке Митилене на острове Лесбосе; туда приставали корабли с путешественниками, которые отправлялись в Пергам, где теперь жил Мертилос. После того как он исполнил все требования Ледши и освободился от данной ей клятвы, скульптор посетил дядю и Дафну, а перед самым отъездом вольноотпущенника тот с дочерью также переселился в Пергам. Он был очень дружественно принят наместником того края и был склонен поселиться там на более продолжительное время.
Мертилос же с тех пор, как Ледша отпустила его на свободу, жил в Пергаме и там в полном уединении и тиши принялся за работу и исполнил громадный горельеф «Триумфальное шествие Диониса». Так как слава, окружавшая имя Мертилоса, достигла и тех краев, то все художники и высшие власти города толпами стремились в его мастерскую полюбоваться художественным произведением знаменитого александрийца. Вскоре и наместник Филетер[29], управляющий уже семь лет этим краем, пожелал ближе узнать художника. Он и его наследник покровительствовали художникам и любили искусство; они предложили художнику изваять из мрамора исполненный им пока из гипса горельеф, предназначая его для храма бога Диониса в Пергаме. В особенности наследник старого Филитера подружился с Мертилосом и старался всеми способами удержать его навсегда в Пергаме. И это ему удалось, потому что Мертилос в прекрасном и обширном доме, который ему предложил Эвмен[30] для жилья и мастерской, чувствовал себя физически здоровее, чем где-либо в другом месте. Кроме того, он думал, что его друг Гермон по многим причинам не пожелает жить в Александрии и что присутствие Архиаса и Дафны подействует притягательно и заставит его также избрать Пергам местом жительства. Ему нечего было уверять слепого, что, если его слепота не пройдет, он всегда найдет в нем любящего и заботливого брата; если же зрение к нему вернется, то Мертилос по-прежнему будет ему товарищем по искусству, с которым можно дружно и хорошо работать. Мертилос рассказал наследнику Эвмену о даровитом слепом родственнике, о его своеобразном искусстве, и тот с жаром принялся уговаривать скульптора убедить друга переехать в Пергам, где много знаменитых врачей. Он также дал слово оказывать слепому художнику почести и уважение, а если боги вернут ему зрение, поручить ему большие заказы. Как глубоко тронуло Гермона это дружеское письмо! Какая будущность открывалась для него: любовь, дружба будут наполнять ее, а какая, может быть, откроется плодотворная жизнь для его искусства! «Видеть, только бы вновь видеть!»
Эта мысль примешивалась теперь ко всему, что он ощущал, думал или говорил. Даже во сне преследовала она его. Для того чтобы вновь обрести зрение, он готов был охотно перенести самые ужасные пытки. Только в Александрии находились те знаменитые врачи, которые могли довершить то, что уже сделала мазь старой ворожеи.
И он во что бы то ни стало туда отправится, даже если бы ему пришлось заплатить за это жизнью. Знаменитейший хирург того времени Эразистрат, правда, отказался ему когда-то помочь, но Гермон надеялся, что с помощью Филиппоса, который был очень дружен с хирургом, ему удастся упросить его. А старый комендант находился как раз недалеко от него. Царская флотилия только что встала на якорь у перешейка, соединяющего Африку с Азией. Жрец Аполлона в соседнем городе Клисма рассказал Гермону, какая честь выпадет на долю этой восточной гавани. Появление царя и царицы объяснялось не одним только желанием основать там новый город и торжественной встречей возвращающегося победителем предводителя флота, но основывалось на более важных соображениях. За последние годы овладел не верящим в богов царем Птолемеем II тяжелый недуг, который заставляет теперь царя искать помощи у древних египетских богов. Он хочет предаться изучению этой мистической и таинственной веры и узнать всю магическую силу ее жрецов. Опасаясь близкой смерти, воздвиг уже Птолемей в Александрии величественный храм могущественному богу смерти, которого одинаково почитали греки и египтяне; он надеялся этим заручиться будущей жизнью. По той же причине хотел он и построить здесь храм и заслужить расположение египетских жрецов. Для исполнения всех этих планов нуждался он прежде всего в деньгах; вот почему он стремился к усилению доходности своей и без того богатой страны. Он нашел в своей сестре Арсиное отличную помощницу в государственных делах. Дочь того же отца и матери, она имела те же права, как и он, на уважение жрецов и на подчинение народа, который по религии страны видел в царе и его сестре представителей бога Солнца. Браки между братьями и сестрами в Египте не только допускались, но считались по религии и преданиям священными. Поэтому Птолемей, послав в изгнание свою первую супругу Арсиною, взял себе в жены сестру свою, также Арсиною[31]. Тотчас же после брака наименовал он себя Филадельфом, то есть «любящим сестру», и даровал то же имя своей супруге. Правда, союз этот вызвал у остроумных и насмешливых александрийцев много едких шуток. Но царь не жалел о своем выборе: несмотря на то что царица достигла почтенного сорокалетнего возраста и несмотря на многие убийства, совершенные по ее приказанию, когда она была царицей Фракии, Арсиноя была очень мудрая правительница и обладала все еще большой красотой. Она сопровождала царя в его путешествии на восток. Там хотел он основать город, назвать его в честь царицы «Арсиноя», и, дабы заслужить благосклонность и благодарность жрецов, решил он там же воздвигнуть огромный храм в честь бога Тума. Кроме того, он с некоторых пор вступил в переговоры с африканскими прибрежными городами, желая, чтобы они открыли свои гавани египетским торговым кораблям. Завязать эти отношения было поручено предводителю флота Эймедису, сыну престарелого Филиппоса и Тионы. Этот храбрый воин прекрасно выполнил возложенное на него задание. Он не только основал на принадлежащем эфиопскому народу берегу Красного моря город, названный им в честь царя «Птоломаис», но также убедил всех прибрежных правителей вступить в торговые связи с Египтом. Теперь возвращался он обратно с грузом драгоценностей и подарков, и ему готовилась торжественная встреча. Больной царь решил по окончании всех торжеств и праздников удалиться в пустыню и провести в этой здоровой местности, вдали от дел и шума столицы, целый месяц, надеясь этим восстановить свое здоровье.
Пребывание царственных особ и ожидаемые торжества привлекли к берегам Красного моря многие тысячи зрителей, и на другое утро после прибытия Биаса к Гермону в почти пустынной до сих пор гавани близ Клисмы сновали сотни лодок. Не могло быть и сомнения в том, что престарелый комендант и его супруга Тиона будут присутствовать при торжественной встрече их сына Эймедиса. Поэтому Гермон, желающий посоветоваться со своими старыми друзьями, решил отправиться в Херсонполис, где должно было состояться это торжество. Лодка, в которой вольноотпущенник к нему приехал, должна была отвезти их туда. Художник почти с грустью покидал это место, которое ему принесло столько успокоения и где к нему вернулась надежда вновь обрести зрение. Он дружески распрощался с семьей амалекитян, также очень опечаленных его отъездом. Когда они сели в лодку, им пришлось убедиться, что не так-то легко будет достичь места назначения. Несмотря на усилия трех сильных гребцов, лодка с большим трудом и очень медленно пробиралась между бесчисленными кораблями, лодками и челноками. Два огромных корабля с роскошно расшитыми парусами по повелению царя вышли сюда из Херсонполиса, чтобы раньше других приветствовать возвращающегося героя. К ним присоединилась целая флотилия небольших судов и лодок, переполненных любопытными. Какую оживленную и пеструю картину представляло в этом месте море! Какое разнообразие и яркость цветов среди богато расшитых парусов! Какой шум и плеск от сотни поднимаемых и опускаемых весел!