С венком на голове и в богатой праздничной одежде отправился он в дом Архиаса, но Дафна находилась в храме Деметры, Филиппоса и Тионы не было дома, а Архиас присутствовал на позднем заседании македонского совета. Охотнее всего последовал бы Гермон за Дафной в храм, но недостаток времени не позволил ему исполнить это желание, поэтому он велел Грассу передать его молодой госпоже, что он отправился на пир к Проклосу, но что завтра поутру он приедет переговорить с ней об очень важном деле. Затем отправился он прямо в царский дворец. Царица могла быть уже там, и было бы крайне неловко заставлять ее ждать. Он знал, что она жила во вражде со своим супругом, но ему даже не приходила в голову мысль, что она могла затевать смелый заговор, долженствующий свергнуть царя с престола и позволить ей овладеть короной Египта. К числу заговорщиков, сторонников Арсинои, принадлежали Проклос и Альтея, и царица полагала, что ей будет очень легко уговорить красавца-скульптора, которого она видела на последнем празднике Дионисия, стать на ее сторону. Уважаемый среди своих товарищей по искусству, богатый и знаменитый слепой мог быть очень полезен как заговорщик; она ведь прекрасно знала, как преданы были все художники в Александрии царю, и все стремления ее были направлены на то, чтобы образовать партию своих приверженцев из них. На долю Гермона должна была выпасть задача привести это в исполнение, а также одно еще более важное дело. Кто же другой, как не Гермон, мог уговорить его дядю и будущего тестя, богача Архиаса, принять живое участие в заговоре?! Правда, богатый купец согласился одолжить царице порядочную сумму денег, но, зная его преданность царю, до сих пор не решались ему даже и намекнуть о заговоре. Альтея между тем все уверяла, что свадьба слепого с Дафной — вопрос уже решенный, а Проклос говорил, что легко воспламеняемый Гермон выкажет себя гораздо податливее дяди, в особенности если Арсиноя захочет испытать на нем свои чары.
   Когда Гермон прибыл в жилище архивариуса, почти все гости были в сборе. Царица должна была явиться по окончании обеда, когда будут поданы кубки с вином. Место возле Гермона, которое теперь выбрала Альтея, должно было быть потом предоставлено Арсиное. Художнику было очень трудно поддерживать веселый, беззаботный разговор со своей соседкой. То, что его беспокоило и тяготило, не покидало его и тут, под кровом царского дворца. Близость Альтеи напоминала ему Теннис, Ледшу и Немезиду, которая на время как бы прекратила свое преследование, но с его возвращением из Ливийской пустыни вновь предъявляла свои права на него. В бессонные ночи ему казалось, что он слышит скрип ее страшного колеса. Еще до путешествия в храм Амона казалось ему, что все, что жизнь в этом вечном мраке могла дать такому праздному кутиле, как он, было так пошло и противно, что не стоило за этим даже и руки протягивать. Правда, ему еще доставлял удовольствие интересный разговор, но при этом он еще больше сознавал весь ужас своего несчастья, потому что художники говорили большей частью о том, что передавали им их глаза, и разговор вертелся вокруг новых произведений архитектуры, скульптуры и живописи, видеть которые он не мог вследствие потери зрения. Возвращаясь с пира домой, на каждом шагу должен был он вспоминать о прекрасных зданиях, о фонтанах и террасах, о статуях и колоннадах, вид которых наполнял его когда-то восторгом, и этого восторга лишила его враждебная ему судьба! Но еще тяжелее казалось ему то, что его слепые глаза не давали ему возможности видеть самое красивое, а именно — человеческий образ. Как сильно ощущал он это, когда бывал у эфебов, присутствовал при праздничной процессии или посещал гимнасий, театр или сад Панеума, где все красивые женщины прогуливались при закате солнца! Сейчас должна была появиться царица и занять место подле него, но опять-таки слепота не дает ему возможности увидеть ее тонкие черты, взгляд ее блестящих очей и благородные формы ее мало покрытой одеждой фигуры. Позволит ли ему его полная скорби душа понимать ее остроумные слова и непринужденно отвечать на них? Быть может, ее появление избавит его от неприятных чувств, овладевших им. Чужим чувствовал он себя среди этих хорошо знакомых между собой мужчин и женщин, с которыми его ничто не связывало и не было ничего общего. Он не знал никого из них, кроме собирателя мифов Кротоса, одного из членов мусейона, которого он встречал на лекциях Стратона. Его удивляло присутствие этого ученого здесь, но Альтея рассказала ему, что Кротос — родственник Проклоса и, кроме того, он сватается за красивую Нико, одну из приближенных Арсинои, также присутствующую на пиру. В действительности же Кротос был приглашен с целью вовлечь его в заговор, а веселой белокурой Нико было предназначено уговорить его расточать похвалы Арсиное среди его товарищей. Прочие мужчины были приближенными царицы и участниками заговора против ее супруга. Из женщин пригласил Проклос только жен и дочерей приверженцев Арсинои. Все они были придворные, и их поведение и манеры ясно показывали свободу нравов, царствующую в кругу приближенных Арсинои. Альтея воспользовалась своим преимуществом единственной знакомой Гермона на этом пиру. Искренно и сердечно приветствовала она скульптора, занимая место подле него. С большой готовностью и любезностью назвала она имена прочих гостей, изредка прибавляя к ним едкие характеристики. Самым знатным из них был Аминтос, стяжавший себе благосклонность царицы той ненавистью, которую он питал к другой Арсиное, сестре царя. Его сын был первым мужем этой женщины. Она скоро его покинула, чтобы выйти за престарелого, фракийского царя Лисимаха[27]. Очень сильным влиянием на царицу пользовался уроженец Родоса Хризипос, ее врач и первый советник.
   — Великая повелительница, — сообщала шепотом Альтея, — нуждается в верной преданности всех окружающих ее. Ведь ты, наверно, слыхал, как грозно обходится царь с матерью его детей. Можно было многое простить великому Птолемею, еще недавно выразившему желание поменяться положением с самым несчастным бедняком, видя, с каким аппетитом нищий уплетал свой завтрак, но нельзя простить ту страшную ревность, которой он ее, бедную, мучит, хотя сам постоянно изменяет ей. И что значит для него царица теперь, когда вернулась вдова Лисимаха из Фракии, нет, из Кассандры или как там называется то место, где более не захотели терпеть пребывание этой убийцы.
   — Как?! Сестра царя и его любовница? — спросил недоверчиво Гермон. — Да ведь ей, должно быть, более сорока лет!
   — Совершенно верно, — подтвердила Альтея. — Но ведь мы, не забывай этого, находимся в Египте, где браки между братьями и сестрами угодны богам и людям, и при этом мы сами устанавливаем здесь нравы для нас. А годы! Да ведь нам, женщинам, всегда столько лет, сколько кажется; доктора и прислужницы прилагают все свои старания и искусство, чтобы придать ей, красивой сорокалетней женщине, вид двадцатипятилетней. Может быть, ум ее больше значит для царя, нежели ее тело: ведь соединенная мудрость ста змей царит в голове этой женщины. И нашей бедной царице придется много терпеть от нее, если истинные друзья ее не будут охранять ее. Три вернейших ее друга находятся здесь: Аминтос, врач Хризипос и добрейший Проклос. Будем надеяться, что ты не откажешься превратить этот трилистник в четырехлистник, который, как ты, верно, слышал, приносит счастье. Между прочим, и твой дядя с достойным похвалы великодушием помогал не раз Арсиное в ее денежных затруднениях. Узнай эту благородную и красивую женщину поближе, и, верь мне, твоей последней каплей крови пожертвуешь ты для нее, и это не покажется для тебя слишком дорогой ценой. К тому же, как мне сообщил Проклос, ты не пользуешься большой милостью у царя. Как долго заставил он тебя ждать, пока наконец призвал тебя к себе, чтобы высказать похвалу твоему произведению, которое так заслуженно привело в восторг весь город. И когда наконец он принял тебя, он высказал такие суждения, которые должны были тебя оскорбить.
   — Это не совсем верно, — возразил Гермон.
   — Ну, если так, — перебила его Альтея, — то он не высказал тебе своего настоящего мнения. Если б я не взяла себе за правило хранить молчание обо всем, что я здесь слышу, я бы могла тебе рассказать…
   Тут ее перебил врач Хризипос, который пожелал узнать, говорила ли Альтея ее соседу о знаменитой родосской мази для глаз, причем он хитро поглядел на нее и принялся рассказывать слепому, как милостиво вспомнила о нем царица, когда она услыхала об одном лекарстве, употребляемом на острове Родосе для излечения слепоты. Почти с сестринским участием расспрашивала она его о болезни Гермона и об этой мази. И Альтея с горячностью подтвердила слова врача. Молча слушал их Гермон. Хотя он не мог видеть своих собеседников, но потеря зрения как будто усилила его способность думать, и он ясно чувствовал их намерение. Ему казалось, что он видит, как фаворит и Альтея насмешливо переглядываются друг с другом и подталкивают друг друга и как стараются они для непонятной ему цели превратить его в послушное орудие царицы, которой, по-видимому, уже удалось уговорить его всегда осторожного дядю оказать ей большие услуги. Все то позорное, что он слыхал об Арсиное, и та, недостойная царицы, разнузданность, с которой она себя вела на последнем празднике Дионисия, пришли ему на память. И в это же время предстал перед ним образ Дафны, полный женственности, благородного достоинства и бесконечной доброты. Счастливая улыбка озарила его лицо, пока его уста шептали про себя: «Опять этот паук-Альтея. Но, несмотря на мою слепоту, я так же мало попаду в ее паутину, как и в сети, расставленные мне царицей. Им не удастся встать поперек дороги, которая, как я теперь знаю, ведет меня к Дафне и к счастью».
   Тут его внимание было вновь привлечено словами родосского врача, который стал восхвалять в Арсиное ее знание и понимание искусства, в особенности скульптуры. Тогда Кротос, соученик Гермона, обратился к слепому с вопросом, почему его Деметра стоит на таком постаменте, который, по мнению многих, слишком высок по сравнению с высотой самой статуи. Гермон ответил ему, что он уже и от других слыхал об этом, но что жрецы богини отказывают ему в его желании заменить этот постамент другим. Он вдруг замолчал: точно удар, направленный невидимой рукой, ошеломила его мысль, что, быть может, не далее как завтра ему придется перед лицом всего света снять с себя венок славы, который ему доставила эта статуя на высоком постаменте. Он даже не допускал и мысленно возможности продолжать рядиться в чужую славу, если его предположение окажется справедливым, но он уже представлял себе то негодование, с каким отвернется от него, недостойного, весь этот знатный круг с царицей, Альтеей и Проклосом во главе, когда узнают, в какое он их ввел заблуждение. Но что ему было за дело до того, что эти жалкие люди сочтут себя обманутыми и будут указывать на него пальцем, если его признание лишит возможности лучших людей упрекать его в измене его убеждениям и воззрениям! С быстротой молнии пронеслись все эти мысли в его разгоряченной голове. Разговор между тем продолжался, и Альтея стала рассказывать присутствующим, что только лишение зрения помешало Гермону создать произведение, о котором заранее с уверенностью можно было сказать, что оно превзошло бы своими достоинствами Деметру, потому что оно по сюжету совершенно подходит к таланту скульптора. Гермон на все предлагаемые его красивой соседкой вопросы отвечал коротко и рассеянно. Женщина, добивающаяся расположения всех мужчин и смотрящая на любовь как на игру, очень легко понижает требования, которые она предъявляет к каждому из них в отдельности; но чего она всегда продолжает добиваться, даже когда замечает, что любовь совсем исчезла, это — уважения. И Альтея не хотела лишиться уважения Гермона. Поэтому, когда Аминтос, глава заговорщиков, отвлек внимание всех своими едкими нападками на сестру царя, фракийка нежно положила свою руку на плечо слепого и, наклонившись к нему, тихо сказала:
   — Неужели из твоей памяти совершенно исчез образ Арахнеи, который там, в Теннисе, при раскатах грома разгневанного Зевса привел тебя в такой восторг? Какое равнодушие выражает теперь твое лицо! Но я тебе скажу, что, когда ты был еще созидающим художником и не лишился зрения, ты относился к этому иначе. Даже проводя последние линии резцом на твоей Деметре, для которой тебе служила моделью благонравная дочь Архиаса, даже тогда, говорю я, владела твоим воображением другая и ты не мог ее изгнать из твоей головы. Какое бы отрицание ни выражало теперь твое лицо, я остаюсь при моем мнении, и что я не предаюсь только тщеславному и пустому обману — я могу это доказать.
   Гермон с удивлением поднял голову, и она продолжала с возрастающей уверенностью:
   — Чем же иначе можно объяснить, как не увлечением Арахнеей, то, что ты, заканчивая богиню Деметру, изобразил на ленте, сдерживающей колосья, паука?! Ничто в произведении уважаемого мною друга не скроется от моих глаз, и я заметила этого паука еще раньше, нежели эта статуя была перенесена в храм. Теперь в полутьме святилища вряд ли и мои зоркие глаза могли бы его заметить, но меня все время радовало это некрасивое насекомое, не потому только, что оно у тебя изображено с большим искусством, а потому, что оно мне говорило, — и она еще понизила голос, — что-то такое, что не понравилось бы дочери Архиаса, которая, быть может, лучше меня годится для роли проводника слепого. Вечные боги! Какое смущение вижу я на твоем лице! Да, за эти истекшие месяцы мог ты многое позабыть, но мне-то легко тебе напомнить, потому что паук мне говорит: «Это тебя и мысль о тебе выразил художник в золоте». Ведь именно тогда, да, я прекрасно умею считать и помнить, милый друг, именно тогда в Теннисе изобразила я перед тобой Арахнею, эту женщину-паука. И есть ли это с моей стороны только пустое тщеславие, которое заставляет меня прийти к заключению, что ты думал обо мне, когда ты вырезывал на ленте презираемого всеми паука, но к которому я, право, всегда чувствовала некоторое расположение?
   Гермон молча, но глубоко взволнованный, следил за каждым ее словом. Точно по мановению какого-то волшебного жезла перенеслась его память к моменту его возвращения из Пелусия в Теннис, и ясно представил он себе тот момент, когда, войдя в мастерскую Мертилоса, он застал друга вырезающим что-то — он тогда не знал, что именно, — на золотой ленте, сдерживающей сноп колосьев. Теперь не могло быть сомнения — это был паук. Увенчанное лаврами произведение было изваяно не им, а его умершим другом! Каким образом произошла такая ошибка — было для него до сих пор чем-то необъяснимым, но теперь было бы настоящим безумием или самообманом хотя бы на мгновение сомневаться, что она произошла. Ему стали теперь ясны слова Сотелеса и царя. Не он, а именно Мертилос был творцом столь восхваляемой Деметры. И эта уверенность сняла с его души громадную тяжесть. Что значили похвалы, восторги, слава и лавры? Он хотел правды, только одной правды для себя и для всего света. Вне себя вскочил он со своего ложа и громко воскликнул:
   — Я сам и вы все здесь присутствующие — жертвы обмана! Не я, Гермон, творец Деметры: она — произведение умершего Мертилоса.
   Высказав это, он обхватил голову руками, позвал своего сотоварища и шепнул ему, когда встревоженный ученый дотронулся рукой до его плеча:
   — Уведи меня отсюда! Скорей, только скорей прочь отсюда!
   Кротос, пораженный, поспешил исполнить его желание, а Альтея и все остальные гости были твердо убеждены, что несчастный слепой лишился рассудка.

XXV

   Не говоря ни слова, Гермон увлек своего проводника за собой. Никто не удерживал их. Атриум, в котором обыкновенно даже и в более поздние часы ночи находились стражи, слуги и рабы, был совершенно пуст. Входная дверь была открыта, но лишь Гермон, ведомый Кротосом, сделал несколько шагов по небольшому, украшенному растениями двору, отделявшему эту часть дворца от улицы, как они оба были внезапно окружены вооруженными македонскими воинами, предводитель которых громко произнес: «Именем царя арестую вас! Ни звука, если вам дорога ваша жизнь». Думая, что тут какое-то недоразумение, Гермон объявил, что он художник, а Кротос — что он член мусейона, но это объяснение не произвело никакого впечатления на воинов. Когда же на вопрос офицера, были ли они приглашены на пир к Проклосу, последовал утвердительный ответ, то он приказал надеть на них цепи. Сопротивляться было бы просто безумием. Даже Гермон по громкому стуку оружия понял, что окружающая их сила многочисленна и что они действовали по приказанию царя… «Отвести их в темницу подле места казни!» — приказал офицер. И этих слов испугался не только историк, но и Гермон, потому что двери этой темницы отворялись только для тех, кто шел на смертную казнь. Итак, он должен окончить жизнь на плахе. Невольно задрожал он при этой мысли, но в следующую же минуту поднял голову и тяжело вздохнул. Что хорошего могла ему, слепому и уже умершему для искусства, дать жизнь? Не должен ли он был видеть в этой близкой страшной смерти милость бессмертных богов? Не избавляла ли она его от унижения, ужаснее которого нельзя было ничего придумать? Он знал, что ложная слава не последует за ним в могилу и что Мертилосу или, вернее, его памяти воздадут должное, об этом он, Гермон, только что позаботился, и он приложит свои старания, если только ему позволят, чтобы все об этом узнали. Там, где находился дорогой умерший, туда хотел и он попасть. Если Мертилос превратился в ничто, то он охотно последует за ним, ведь это «ничто» означало избавление от горя и страдания. Если же ему было предопределено встретиться на том свете с Мертилосом и матерью, как много мог бы он им рассказать, и он был уверен, что они оба встретят его с радостью! Та сила, которая его теперь предавала в руки смерти, была не ужасная Немезида; нет, это могла быть только добрая и милостивая богиня. И только мысль, что Дафна будет после его смерти принадлежать Филотосу или другому из ее поклонников, сжимала его сердце; все же остальное, что он должен был покинуть, казалось ему бременем, от которого он рад был избавиться.
   — Ну, так идем! — воскликнул он почти радостным голосом, тогда как Кротос громко протестовал и уверял в своей невинности.
   Но вдруг Гермон остановился, пораженный. Не мог же его обманывать его тонкий слух, и не могло же это быть просто игрой его воображения! Голос, только что ему послышавшийся и который звал его по имени, был голос Дафны, о которой он, ввиду столь желанной смерти, вспоминал с таким сожалением. Нет, это не было только воображением: милый голос послышался вновь, и теперь она говорила с начальником стражи. Назвав ему свое имя, она стала его уверять, что тут произошло недоразумение, и, наполовину прося, наполовину приказывая, уговорила его подождать и не уводить пленников, пока она не переговорит с комендантом Филиппосом, который, как она знала, находился во дворце царя, иначе кровь этих невинных падет на его голову.
   — Дафна! — вскричал Гермон в порыве радостного и благодарного чувства, но она ничего ему не ответила, а отправилась в сопровождении воина, данного ей начальником в проводники, во внутренние покои дворца.
   Спустя несколько минут, которые слепой употребил, чтобы ободрить напуганного ученого, она вернулась, и не одна. Ее сопровождал престарелый комендант, и тотчас же по его приказанию были сняты оковы с рук пленников. Отклонив выражения благодарности, которыми они стали его осыпать, Филиппос переговорил с начальником стражи и произнес взволнованным голосом:
   — Еще только четверть часа и было бы уже слишком поздно. Завтра ты расскажешь мне, отважная Дафна, кто тебя сюда направил.
   Затем, обращаясь к пленникам, он сказал им, что их отведут в ближнюю казарму, где они должны провести эту ночь. Наутро их допросят, и если они докажут свою непричастность к заговору, в чем их подозревали, то их отпустят на свободу. Дафна стала умолять его освободить их теперь же, но Филиппос ответил, что он не имеет на это права, потому что таково было повеление царя. Он ничего не имел против того, чтобы Дафна сопровождала Гермона до места его заключения. И Дафна, взяв за руку слепого, приказала домоправителю Грассу, который ее сопровождал, следовать за ними. Скоро достигли они казармы, и арестованных сдали начальнику. Этот офицер когда-то служил под началом отца Гермона, и, когда ему назвали имена пленников, прибавив при этом, что комендант Филиппос просил им, по его мнению невинным, предоставить возможные удобства, он велел открыть отдельную камеру для Гермона и его спутницы, тогда как Кротоса поместил в другую. Полчаса мог он позволить прекрасной дочери почтенного Архиаса пробыть с Гермоном, затем, так как казарма запиралась на ночь, она должна была удалиться. Как только Гермон остался вдвоем с Дафной, он тотчас же схватил ее за руки и излил душу в самых горячих выражениях благодарности, и, когда он при этом почувствовал, как она отвечала на пожатие его руки, он не мог дольше противостоять своему желанию прижать ее к своему сердцу. Его губы в первый раз встретились с ее губами, и он признался ей, как сильно он ее любит и что он только что желал смерти как избавления от всех его несчастий, но что теперь, когда он чувствует силу ее любви, жизнь вновь приобрела для него цену. Тогда она в порыве нежности обвила его шею руками. Его сердце наполнилось радостью и счастьем, несмотря на то что его завтра ожидало. И теперь он мог ее, только что спасшую его от большой опасности, связать словом, но мысль о том, какое еще признание он должен сделать завтра в Палестре своим товарищам-художникам, замкнула его уста. Но он чувствовал себя в эту тяжелую минуту как бы составляющим с ней одно целое, и он не мог и не должен был скрыть от нее то, что ему предстояло сделать, и, повинуясь внутреннему чувству, говорившему ему об этом, он воскликнул:
   — Ты ведь знаешь, что я тебя люблю! Выразить же словами силу моей любви было бы невозможно. И потому что я тебя люблю, должен я исполнить мой долг раньше, чем я задам тебе вопрос, хочешь ли ты соединить твою судьбу с моей…
   Она прервала его словами:
   — Я люблю тебя и любила тебя всегда. Какие еще объяснения нужны нам?
   Но он, наклонив голову, почти шепотом произнес:
   — Завтра я уже буду не тем, за кого меня принимают еще сегодня. Подожди, пока я исполню мой долг, и только тогда должна ты спросить себя, что осталось в твоем сердце для слепого художника, который предпочел променять славу на презрение и стыд, лишь бы только не быть обманщиком.
   Дафна спросила дрожащим голосом:
   — Так, значит, Деметра не твое произведение, и ты это знаешь точно?
   — Да, — ответил он, — точно! Это произведение Мертилоса.
   Она в волнении еще крепче прижалась к нему и сказала:
   — Бедный, бедный! В каком ужасном заблуждении ты находился, и сколько страданий тебе еще предстоит перенести! Это должно бы меня очень огорчить, а между тем, только пойми меня правильно, я вместо горя чувствую радость, потому что в этом столь восхваляемом произведении я не находила тебя, твоего искусства!…
   — Так вот почему, — перебил он ее радостно, — ты и не высказывала мне похвал! А я, дважды слепой глупец, мог сердиться на тебя за это! Но подожди только, завтра не будет никого в целой Александрии, кто бы мог меня обвинить в том, что я изменил моему направлению. А если боги вернут мне зрение, тогда, Дафна, тогда увидишь!…
   Тут его прервал громкий стук в дверь: условленное время прошло, и она должна была его покинуть. Еще раз прижал он ее к сердцу и сказал:
   — Иди теперь! Ничто не в состоянии изгладить из моей памяти эти минуты, которые ты мне подарила. И если я должен остаться слепым, то все же ты возвратила теперь свет моей душе. Завтра явлюсь я в Палестру и объявлю всем товарищам, какое непредвиденное стечение обстоятельств ввело меня в заблуждение и вместе со мной весь этот город. Многие мне не поверят, и даже твой отец сочтет, быть может, для себя постыдным помочь осмеянному и оплеванному слепому племяннику уйти из Палестры домой. Все это ты себе представь и еще многое другое, что ты должна будешь со мной разделять, если ты согласишься быть моей. Ничего из всего могущего произойти не умаляй себе и ни на что не закрывай глаза. Но если тебе скажет почтенная Тиона, что меня держат в своей власти Эвмениды, то передай ей, что завтра, когда я вернусь из Палестры, я совершенно избавлюсь от власти грозной Немезиды.