Страница:
– Если ты исполнишь мое желание, то… клянусь тебе, я позабочусь о том, чтобы, когда ты умрешь, твою мумию снабдили всеми амулетами, а сам напишу изречение «Выхода днем»109 и велю вложить его тебе между пеленами, как знатному человеку. Это оградит тебя от всех злых духов, ты получишь право входа в чертог воздающего и карающего правосудия и будешь признан достойным блаженства.
– Но ведь хищение сердца отягчит мои грехи, когда собственное мое сердце положат на чашу весов110«маат» по египетски – и «перо» и «правда»)], – со вздохом промолвил старик.
Небсехт на мгновение задумался, затем сказал:
– Я дам тебе еще грамоту, где засвидетельствую, что это я приказал тебе совершить хищение. Ты зашьешь ее в мешочек, который будешь носить на шее, и пусть его положат вместе с тобой в могилу. А когда Техути111, защитник душ, станет оправдывать тебя перед Осирисом и судьями загробного мира112, подай ему эту грамоту. Он прочитает ее вслух, и тебя оправдают.
– Я-то не разбираюсь в письменах, – пробурчал старик, и в голосе его послышалось легкое недоверие.
– Клянусь тебе девяткой великих богов113, что я напишу в этой грамоте только то, что обещал. Я покаюсь в ней, что я, жрец Небсехт, приказал тебе взять сердце, и твоя вина – это моя вина.
– Ну, тогда принеси мне такую грамоту, – пробормотал старик.
Врач вытер со лба пот и, протянув старику руку, с облегчением в голосе сказал:
– Завтра ты получишь грамоту, а внучку твою я буду лечить, пока она совсем не выздоровеет.
Воин, занятый разделкой барана, не слыхал ни слова из всего этого разговора. Теперь он уже стоял у костра и держал над огнем баранью ногу на деревянном вертеле. Едва шакалы учуяли запах поджариваемого бараньего жира, как вой их стал еще громче, а старик, глядя на жаркое, сразу забыл о страшном деле, за которое он взялся, – вот уже год, как в его доме и не пробовали мяса!
А врач Небсехт, отломив себе кусочек лепешки, молча смотрел, как едят парасхит и его сын. Они отрывали зубами мясо от костей. Молодой воин ел лакомую пищу с особой жадностью. Небсехт даже слышал, как он жует, словно лошадь в стойле, и не мог подавить в себе отвращение.
– Жертвы своих чувств! – бормотал он себе под нос. – Животные, наделенные рассудком! И все-таки они люди! Странно! Они обречены томиться в оковах своих чувств, но, несмотря на это, насколько сильнее в них стремление к сверхчувственному по сравнению с нами!
– Ты хочешь мяса? – спросил воин, заметив, что губы врача шевелятся, оторвал кусок мяса от жареной бараньей ноги и протянул его врачу.
Небсехт невольно отшатнулся, испуганный сверкающими зубами и плотоядным выражением его смуглого лица. При этом он вспомнил о нежном и белом личике девушки, лежавшей в хижине на циновке, и с губ его невольно сорвался вопрос:
– Эта девочка, Уарда, твоя дочь?
Воин ударил себя рукой в грудь и воскликнул:
– Так же, как наш фараон Рамсес – сын Сети!
Когда мужчины закончили ужин, съев все, даже плоские лепешки, которые старуха подала, чтобы они вытерли свои жирные пальцы, воин тяжко вздохнул, – медленно соображавший, он все еще думал о вопросе, заданном врачом.
– Ее мать была из чужих краев. Это она подложила белую голубку в гнездо ворона.
– Из какой же страны была твоя жена? – спросил Неб-сехт. – Неужели ты ни разу не спросил ее, откуда она, когда жил с ней?
– Как же, спрашивал! Но разве могла она мне ответить? Это долгая и необыкновенная история!
– Расскажи, – попросил его Небсехт. – До рассвета далеко, а я больше люблю слушать, чем говорить. Но сначала я хочу взглянуть на нашу больную.
После того как врач убедился, что Уарда спокойно спит и дыхание у нее ровное, он снова подсел к мужчинам, и рыжебородый воин начал свой рассказ.
– Давно все это было. Еще Сети был жив, но Рамсес уже правил тогда вместо него. Вот в эти-то времена и вернулся я с севера. И послали меня к рабочим, которые должны были строить укрепления в городе Рамсеса – Цоане. Я был поставлен надсмотрщиком над шестью рабочими – все сплошь аму114 из племени иудеев, – а Рамсес крепко держал их в то время за горло. Среди этих рабочих было несколько сыновей богатых скотовладельцев: тогда ведь не спрашивали: «Что у тебя есть? » – а спрашивали только: «Из какого ты племени? ». Надо было закончить крепостные сооружения и канал, соединяющий Нил с Тростниковым морем, а фараон – да ниспошлют ему боги долгую жизнь, здоровье и силу! – увел на войну всех молодых воинов и велел использовать на этих работах народ аму, родственный по крови его врагам на востоке. Славно пожили мы в ту пору в Гошене115 – страна эта прекрасная, изобилует зерном, травами, овощами, рыбой и птицей. Я имел все, что только душе угодно, потому что среди моих шести рабочих было двое сынков из очень богатых семей и родители их частенько подсыпали мне серебра. Всякий любит своих детей, но иудеи любят их нежнее, чем все другие народы. Мы должны были каждый день сдавать определенное число кирпичей. Когда солнце припекало особенно сильно, я помогал моим молодчикам и за час делал больше кирпичей, чем они втроем, – ведь я и сейчас сильный, а тогда был еще сильнее.
Но вот настало время, и меня освободили от этой работы. Я должен был ехать в Фивы к пленным, сооружавшим огромный храм Амона, что на том берегу. И так как я привез кое-какие деньжонки, а окончанию постройки жилища царя богов еще не было видно конца и краю, я начал подумывать о женитьбе, только я не хотел жениться на египтянке. Дочерей у парасхитов было сколько угодно, но я жаждал вырваться из этой проклятой касты своего отца, а здешние девушки из других каст, как я не раз убеждался, чуждались нас, нечистых. В Нижней стране мне было лучше: там женщины из племен аму и шасу охотно приходили ко мне в палатку. С тех пор я и стал подумывать о женитьбе на азиатке.
Много раз привозили к нам на продажу пленных девушек, но все они или не нравились мне, или стоили слишком дорого.
А денежки-то между тем таяли! Мы недурно пользовались жизнью, особенно когда отдыхали после работы. К тому же там, в квартале чужеземцев, было немало хорошеньких танцовщиц.
И вот однажды, в дни священного Праздника Лестницы, прибыла новая партия пленных и среди них множество женщин – их продавали прямо у пристани с публичного торга. За красивых и молодых заламывали непомерно высокие цены, но даже и на пленницу постарше денег у меня не хватало.
Под самый конец торга вывели двух женщин – одну слепую, а другую ужасно тощую да к тому же еще и немую, торговец сам об этом предупредил. А надо сказать, что до этого он здорово расхваливал свой товар! У слепой были крепкие руки, и ее купил хозяин кабачка, где она и по сей день вертит ручную мельницу. Ну, а немая держала на руках ребенка, и никто не мог сказать, молода она или стара, такая она была тощая. Вид у нее был страшный, краше в гроб кладут, а ребенок словно еще раньше нее готов был сойти в могилу. Да, а волосы у нее были рыжие, огненно-рыжие, поистине цвета Сетха. Лицо же, белое, как снег, не казалось ни злым, ни добрым, оно выражало лишь усталость, смертельную усталость. Синие жилы, словно шнуры, обвивали ее белые, иссохшие руки, которыми она едва держала ребенка. Если подымется ветер, подумалось мне, он унесет ее вместе с малышом. Торговец предложил покупателям самим назначить цену. Но все молчали: ведь для работы эта немая не годилась, она и так была полужива, а погребение стоит немалых денег.
Так прошло несколько минут. Тогда торговец подошел к женщине и вытянул ее плетью, чтобы она приободрилась и не выглядела так уж жалко. Она задрожала, как в лихорадке, крепче прижала к себе ребенка, озираясь вокруг, словно искала защиты, и тут наши глаза встретились. То, что произошло вслед за этим, похоже на чудо! Глаза у нее были огромные, никогда еще мне не доводилось видеть таких, в них была какая-то неотразимая сила, которая властно захватила меня и не отпускала до самого конца жизни этой женщины. И вот в тот день глаза ее в первый раз меня околдовали.
Было не жарко, я ничего не пил в тот день, и все же, против собственной воли и здравого рассудка, я предложил за нее все, что у меня было. Я мог бы купить ее много дешевле! Приятели мои стали смеяться надо мной, а торговец лишь пожал плечами, пересчитывая мои кольца; я же тем временем помог ей собраться, взял на руки ее ребенка, перевез их в лодке через Нил, затем посадил свое жалкое приобретение на тачку и привез эту женщину сюда, к моим старикам, точно плиту известняка.
Мать покачала головой, а отец поглядел на меня, как на безумного, но не сказал ни слова. Ей постелили соломы, а я построил вот эту лачугу возле нашей хижины – тогда это был вполне приличный домик, – работая по ночам, в свободное время. Вскоре моя мать полюбила ребеночка. Он был очень маленький, и мы называли его Пенну, мышонок, потому что он был такой хорошенький – и впрямь точь-в-точь мышонок. Я перестал ходить в квартал чужеземцев, где раньше транжирил свои деньги, стал копить их и купил козу – коза эта уже стояла перед дверью нашей хижины, когда я перенес туда женщину.
Она только говорить не могла, а так все слышала, но не знала нашего языка. Зато злой дух в ее глазах говорил и слушал за нее. Она понимала все и могла все сказать глазами, – правда, лучше всего она умела благодарить. Ни один верховный жрец, что долгими гимнами возносит богам хвалу за их благодеяния в день великого праздника Нила, не в состоянии так искренне выразить благодарность своими многоопытными устами, как она своим немым взглядом. А когда она просила о чем-нибудь, то, казалось, злой дух в ее глазах становится еще могущественнее.
Поначалу, правда, я терял терпение, когда она бессильно прислонялась к стене, а малыш вопил и не давал мне спать. Но стоило ей, бывало, только поднять на меня глаза, как сердце мое смирялось и мне казалось, что крик ребенка – это просто пение. И в самом деле, Пенну кричал не так, как другие дети, и у него были такие нежные белые пальчики.
Как-то раз он кричал особенно долго. Я нагнулся к нему и хотел с ним заговорить, а он вдруг ухватился ручонками за мою бороду. Как это было приятно! После этого ему часто приходилось трепать меня за бороду: его мать заметила, что это доставляет мне удовольствие. Стоило мне принести ей что-нибудь хорошее – яйцо, или цветок, или печенье, как она брала малыша и, подойдя ко мне, сама клала его ручонки мне на бороду.
Да, да! Прошло всего несколько месяцев, и она уже могла брать его на руки, так она окрепла благодаря покою и уходу. Она, правда, все еще оставалась бледной и хрупкой, но хорошела буквально с каждым днем. Когда я ее купил, ей было лет двадцать. Как ее звали, я так никогда и не узнал, и мы не дали ей никакого имени. Она была просто «женщина», так мы ее и звали.
Восемь лун прожила она у нас, и вдруг наш мышонок помер. Я горько плакал, не меньше ее. Когда я нагнулся над его маленьким трупиком и дал волю слезам, подумав о том, что он уже никогда больше не протянет ко мне свои ручонки, то вдруг в первый раз почувствовал на своей щеке мягкое прикосновение руки этой женщины. Как ребенок, она нежно гладила мою жесткую бороду и глядела на меня с такой благодарностью, что на душе у меня сделалось так хорошо, будто фараон подарил мне сразу и Верхний и Нижний Египет вместе.
Когда мы схоронили мышонка, женщина опять слегла, но моя мать выходила ее. Мы жили с ней, как отец с дочерью. Она была всегда приветлива, но стоило мне к ней приблизиться со своими ласками, она вскидывала на меня глаза, и их неотразимая сила гнала меня прочь; ну, я и оставлял ее в покое.
Она поправлялась, становилась все здоровее и красивее. Теперь она была так красива, что я должен был прятать ее от всех, а сам только и мечтал сделать ее своей женой. Правда, хорошей хозяйки из нее никогда бы не получилось: ручки у нее были слишком нежные для этого, она не умела даже подоить козу. Все это делала за нее моя мать.
Днем она работала в хижине: она была очень искусна во всех женских рукоделиях и плела тонкие, как паутина, кружева. Мать продавала их и на вырученные деньги покупала ей благовония, которые она очень любила. Любила она и цветы – это от нее наша Уарда унаследовала любовь к ним.
По вечерам, когда Город Мертвых пустел, она бродила по этой долине, глубоко задумавшись и поглядывая на луну, которую она почему-то особенно чтила.
Однажды – дело было зимой – прихожу я как-то в свою хижину. Было уже темно, и я думал найти ее у порога. Вдруг слышу, как шагах в ста за пещерой старухи Хект злобно залаяла целая стая шакалов. Я подумал: верно, они там напали на человека. И сразу же понял, на кого, хотя никто мне не сказал ни слова, а сама женщина не могла ни кричать, ни звать на помощь. Дрожа от страха, я вырвал из земли кол, к которому мы привязывали козу, выхватил из очага головню и бросился к ней на выручку. Я разогнал этих тварей и принес женщину в хижину – она была без чувств. Мать помогла мне, и вскоре мы привели ее в себя. А когда мы остались с ней вдвоем, я плакал как ребенок от радости, что она спасена. Она позволила мне поцеловать себя и в ту же ночь стала моей женой… через три года, после того как я купил ее!
Она родила мне девочку и сама назвала ее Уардой – она указала нам на розу, а затем на ребенка, и мы поняли ее без слов. Вскоре после этого она умерла…
Хоть ты и жрец, но скажу тебе прямо: когда меня призовет Осирис и я буду допущен на нивы Налу, то я сначала спрошу, встречу ли я там мою жену, и если привратник ответит «нет», то пусть меня столкнут к проклятым и грешникам, лишь бы я нашел ее там.
– Неужели не было никакого знака, указывающего на ее происхождение? – спросил врач.
Воин, рыдая, закрыл лицо руками и не слыхал его вопроса, а старик отвечал:
– Она была дочерью какого-то знатного человека, потому что в ее одеждах мы нашли золотое украшение с драгоценным камнем и какими-то странными письменами. Это дорогая вещь, и моя старуха тщательно бережет ее для нашей малышки.
ГЛАВА ВТОРАЯ
– Но ведь хищение сердца отягчит мои грехи, когда собственное мое сердце положат на чашу весов110«маат» по египетски – и «перо» и «правда»)], – со вздохом промолвил старик.
Небсехт на мгновение задумался, затем сказал:
– Я дам тебе еще грамоту, где засвидетельствую, что это я приказал тебе совершить хищение. Ты зашьешь ее в мешочек, который будешь носить на шее, и пусть его положат вместе с тобой в могилу. А когда Техути111, защитник душ, станет оправдывать тебя перед Осирисом и судьями загробного мира112, подай ему эту грамоту. Он прочитает ее вслух, и тебя оправдают.
– Я-то не разбираюсь в письменах, – пробурчал старик, и в голосе его послышалось легкое недоверие.
– Клянусь тебе девяткой великих богов113, что я напишу в этой грамоте только то, что обещал. Я покаюсь в ней, что я, жрец Небсехт, приказал тебе взять сердце, и твоя вина – это моя вина.
– Ну, тогда принеси мне такую грамоту, – пробормотал старик.
Врач вытер со лба пот и, протянув старику руку, с облегчением в голосе сказал:
– Завтра ты получишь грамоту, а внучку твою я буду лечить, пока она совсем не выздоровеет.
Воин, занятый разделкой барана, не слыхал ни слова из всего этого разговора. Теперь он уже стоял у костра и держал над огнем баранью ногу на деревянном вертеле. Едва шакалы учуяли запах поджариваемого бараньего жира, как вой их стал еще громче, а старик, глядя на жаркое, сразу забыл о страшном деле, за которое он взялся, – вот уже год, как в его доме и не пробовали мяса!
А врач Небсехт, отломив себе кусочек лепешки, молча смотрел, как едят парасхит и его сын. Они отрывали зубами мясо от костей. Молодой воин ел лакомую пищу с особой жадностью. Небсехт даже слышал, как он жует, словно лошадь в стойле, и не мог подавить в себе отвращение.
– Жертвы своих чувств! – бормотал он себе под нос. – Животные, наделенные рассудком! И все-таки они люди! Странно! Они обречены томиться в оковах своих чувств, но, несмотря на это, насколько сильнее в них стремление к сверхчувственному по сравнению с нами!
– Ты хочешь мяса? – спросил воин, заметив, что губы врача шевелятся, оторвал кусок мяса от жареной бараньей ноги и протянул его врачу.
Небсехт невольно отшатнулся, испуганный сверкающими зубами и плотоядным выражением его смуглого лица. При этом он вспомнил о нежном и белом личике девушки, лежавшей в хижине на циновке, и с губ его невольно сорвался вопрос:
– Эта девочка, Уарда, твоя дочь?
Воин ударил себя рукой в грудь и воскликнул:
– Так же, как наш фараон Рамсес – сын Сети!
Когда мужчины закончили ужин, съев все, даже плоские лепешки, которые старуха подала, чтобы они вытерли свои жирные пальцы, воин тяжко вздохнул, – медленно соображавший, он все еще думал о вопросе, заданном врачом.
– Ее мать была из чужих краев. Это она подложила белую голубку в гнездо ворона.
– Из какой же страны была твоя жена? – спросил Неб-сехт. – Неужели ты ни разу не спросил ее, откуда она, когда жил с ней?
– Как же, спрашивал! Но разве могла она мне ответить? Это долгая и необыкновенная история!
– Расскажи, – попросил его Небсехт. – До рассвета далеко, а я больше люблю слушать, чем говорить. Но сначала я хочу взглянуть на нашу больную.
После того как врач убедился, что Уарда спокойно спит и дыхание у нее ровное, он снова подсел к мужчинам, и рыжебородый воин начал свой рассказ.
– Давно все это было. Еще Сети был жив, но Рамсес уже правил тогда вместо него. Вот в эти-то времена и вернулся я с севера. И послали меня к рабочим, которые должны были строить укрепления в городе Рамсеса – Цоане. Я был поставлен надсмотрщиком над шестью рабочими – все сплошь аму114 из племени иудеев, – а Рамсес крепко держал их в то время за горло. Среди этих рабочих было несколько сыновей богатых скотовладельцев: тогда ведь не спрашивали: «Что у тебя есть? » – а спрашивали только: «Из какого ты племени? ». Надо было закончить крепостные сооружения и канал, соединяющий Нил с Тростниковым морем, а фараон – да ниспошлют ему боги долгую жизнь, здоровье и силу! – увел на войну всех молодых воинов и велел использовать на этих работах народ аму, родственный по крови его врагам на востоке. Славно пожили мы в ту пору в Гошене115 – страна эта прекрасная, изобилует зерном, травами, овощами, рыбой и птицей. Я имел все, что только душе угодно, потому что среди моих шести рабочих было двое сынков из очень богатых семей и родители их частенько подсыпали мне серебра. Всякий любит своих детей, но иудеи любят их нежнее, чем все другие народы. Мы должны были каждый день сдавать определенное число кирпичей. Когда солнце припекало особенно сильно, я помогал моим молодчикам и за час делал больше кирпичей, чем они втроем, – ведь я и сейчас сильный, а тогда был еще сильнее.
Но вот настало время, и меня освободили от этой работы. Я должен был ехать в Фивы к пленным, сооружавшим огромный храм Амона, что на том берегу. И так как я привез кое-какие деньжонки, а окончанию постройки жилища царя богов еще не было видно конца и краю, я начал подумывать о женитьбе, только я не хотел жениться на египтянке. Дочерей у парасхитов было сколько угодно, но я жаждал вырваться из этой проклятой касты своего отца, а здешние девушки из других каст, как я не раз убеждался, чуждались нас, нечистых. В Нижней стране мне было лучше: там женщины из племен аму и шасу охотно приходили ко мне в палатку. С тех пор я и стал подумывать о женитьбе на азиатке.
Много раз привозили к нам на продажу пленных девушек, но все они или не нравились мне, или стоили слишком дорого.
А денежки-то между тем таяли! Мы недурно пользовались жизнью, особенно когда отдыхали после работы. К тому же там, в квартале чужеземцев, было немало хорошеньких танцовщиц.
И вот однажды, в дни священного Праздника Лестницы, прибыла новая партия пленных и среди них множество женщин – их продавали прямо у пристани с публичного торга. За красивых и молодых заламывали непомерно высокие цены, но даже и на пленницу постарше денег у меня не хватало.
Под самый конец торга вывели двух женщин – одну слепую, а другую ужасно тощую да к тому же еще и немую, торговец сам об этом предупредил. А надо сказать, что до этого он здорово расхваливал свой товар! У слепой были крепкие руки, и ее купил хозяин кабачка, где она и по сей день вертит ручную мельницу. Ну, а немая держала на руках ребенка, и никто не мог сказать, молода она или стара, такая она была тощая. Вид у нее был страшный, краше в гроб кладут, а ребенок словно еще раньше нее готов был сойти в могилу. Да, а волосы у нее были рыжие, огненно-рыжие, поистине цвета Сетха. Лицо же, белое, как снег, не казалось ни злым, ни добрым, оно выражало лишь усталость, смертельную усталость. Синие жилы, словно шнуры, обвивали ее белые, иссохшие руки, которыми она едва держала ребенка. Если подымется ветер, подумалось мне, он унесет ее вместе с малышом. Торговец предложил покупателям самим назначить цену. Но все молчали: ведь для работы эта немая не годилась, она и так была полужива, а погребение стоит немалых денег.
Так прошло несколько минут. Тогда торговец подошел к женщине и вытянул ее плетью, чтобы она приободрилась и не выглядела так уж жалко. Она задрожала, как в лихорадке, крепче прижала к себе ребенка, озираясь вокруг, словно искала защиты, и тут наши глаза встретились. То, что произошло вслед за этим, похоже на чудо! Глаза у нее были огромные, никогда еще мне не доводилось видеть таких, в них была какая-то неотразимая сила, которая властно захватила меня и не отпускала до самого конца жизни этой женщины. И вот в тот день глаза ее в первый раз меня околдовали.
Было не жарко, я ничего не пил в тот день, и все же, против собственной воли и здравого рассудка, я предложил за нее все, что у меня было. Я мог бы купить ее много дешевле! Приятели мои стали смеяться надо мной, а торговец лишь пожал плечами, пересчитывая мои кольца; я же тем временем помог ей собраться, взял на руки ее ребенка, перевез их в лодке через Нил, затем посадил свое жалкое приобретение на тачку и привез эту женщину сюда, к моим старикам, точно плиту известняка.
Мать покачала головой, а отец поглядел на меня, как на безумного, но не сказал ни слова. Ей постелили соломы, а я построил вот эту лачугу возле нашей хижины – тогда это был вполне приличный домик, – работая по ночам, в свободное время. Вскоре моя мать полюбила ребеночка. Он был очень маленький, и мы называли его Пенну, мышонок, потому что он был такой хорошенький – и впрямь точь-в-точь мышонок. Я перестал ходить в квартал чужеземцев, где раньше транжирил свои деньги, стал копить их и купил козу – коза эта уже стояла перед дверью нашей хижины, когда я перенес туда женщину.
Она только говорить не могла, а так все слышала, но не знала нашего языка. Зато злой дух в ее глазах говорил и слушал за нее. Она понимала все и могла все сказать глазами, – правда, лучше всего она умела благодарить. Ни один верховный жрец, что долгими гимнами возносит богам хвалу за их благодеяния в день великого праздника Нила, не в состоянии так искренне выразить благодарность своими многоопытными устами, как она своим немым взглядом. А когда она просила о чем-нибудь, то, казалось, злой дух в ее глазах становится еще могущественнее.
Поначалу, правда, я терял терпение, когда она бессильно прислонялась к стене, а малыш вопил и не давал мне спать. Но стоило ей, бывало, только поднять на меня глаза, как сердце мое смирялось и мне казалось, что крик ребенка – это просто пение. И в самом деле, Пенну кричал не так, как другие дети, и у него были такие нежные белые пальчики.
Как-то раз он кричал особенно долго. Я нагнулся к нему и хотел с ним заговорить, а он вдруг ухватился ручонками за мою бороду. Как это было приятно! После этого ему часто приходилось трепать меня за бороду: его мать заметила, что это доставляет мне удовольствие. Стоило мне принести ей что-нибудь хорошее – яйцо, или цветок, или печенье, как она брала малыша и, подойдя ко мне, сама клала его ручонки мне на бороду.
Да, да! Прошло всего несколько месяцев, и она уже могла брать его на руки, так она окрепла благодаря покою и уходу. Она, правда, все еще оставалась бледной и хрупкой, но хорошела буквально с каждым днем. Когда я ее купил, ей было лет двадцать. Как ее звали, я так никогда и не узнал, и мы не дали ей никакого имени. Она была просто «женщина», так мы ее и звали.
Восемь лун прожила она у нас, и вдруг наш мышонок помер. Я горько плакал, не меньше ее. Когда я нагнулся над его маленьким трупиком и дал волю слезам, подумав о том, что он уже никогда больше не протянет ко мне свои ручонки, то вдруг в первый раз почувствовал на своей щеке мягкое прикосновение руки этой женщины. Как ребенок, она нежно гладила мою жесткую бороду и глядела на меня с такой благодарностью, что на душе у меня сделалось так хорошо, будто фараон подарил мне сразу и Верхний и Нижний Египет вместе.
Когда мы схоронили мышонка, женщина опять слегла, но моя мать выходила ее. Мы жили с ней, как отец с дочерью. Она была всегда приветлива, но стоило мне к ней приблизиться со своими ласками, она вскидывала на меня глаза, и их неотразимая сила гнала меня прочь; ну, я и оставлял ее в покое.
Она поправлялась, становилась все здоровее и красивее. Теперь она была так красива, что я должен был прятать ее от всех, а сам только и мечтал сделать ее своей женой. Правда, хорошей хозяйки из нее никогда бы не получилось: ручки у нее были слишком нежные для этого, она не умела даже подоить козу. Все это делала за нее моя мать.
Днем она работала в хижине: она была очень искусна во всех женских рукоделиях и плела тонкие, как паутина, кружева. Мать продавала их и на вырученные деньги покупала ей благовония, которые она очень любила. Любила она и цветы – это от нее наша Уарда унаследовала любовь к ним.
По вечерам, когда Город Мертвых пустел, она бродила по этой долине, глубоко задумавшись и поглядывая на луну, которую она почему-то особенно чтила.
Однажды – дело было зимой – прихожу я как-то в свою хижину. Было уже темно, и я думал найти ее у порога. Вдруг слышу, как шагах в ста за пещерой старухи Хект злобно залаяла целая стая шакалов. Я подумал: верно, они там напали на человека. И сразу же понял, на кого, хотя никто мне не сказал ни слова, а сама женщина не могла ни кричать, ни звать на помощь. Дрожа от страха, я вырвал из земли кол, к которому мы привязывали козу, выхватил из очага головню и бросился к ней на выручку. Я разогнал этих тварей и принес женщину в хижину – она была без чувств. Мать помогла мне, и вскоре мы привели ее в себя. А когда мы остались с ней вдвоем, я плакал как ребенок от радости, что она спасена. Она позволила мне поцеловать себя и в ту же ночь стала моей женой… через три года, после того как я купил ее!
Она родила мне девочку и сама назвала ее Уардой – она указала нам на розу, а затем на ребенка, и мы поняли ее без слов. Вскоре после этого она умерла…
Хоть ты и жрец, но скажу тебе прямо: когда меня призовет Осирис и я буду допущен на нивы Налу, то я сначала спрошу, встречу ли я там мою жену, и если привратник ответит «нет», то пусть меня столкнут к проклятым и грешникам, лишь бы я нашел ее там.
– Неужели не было никакого знака, указывающего на ее происхождение? – спросил врач.
Воин, рыдая, закрыл лицо руками и не слыхал его вопроса, а старик отвечал:
– Она была дочерью какого-то знатного человека, потому что в ее одеждах мы нашли золотое украшение с драгоценным камнем и какими-то странными письменами. Это дорогая вещь, и моя старуха тщательно бережет ее для нашей малышки.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Когда занялась заря нового дня, Небсехт покинул хижину парасхита. Состояние больной уже не вызывало у него опасений, и, погруженный в глубокое раздумье, он направился к храму царицы Хатшепсут, чтобы отыскать своего друга Пентаура и написать там обещанную старику грамоту.
С первыми лучами солнца молодой врач подошел к храму. Он ожидал услышать утренний гимн жрецов, однако в храме царила мертвая тишина. Он постучал, и заспанный привратник отворил ворота.
Небсехт спросил, где можно найти главного жреца.
– Он умер сегодня ночью, – зевая ответил привратник.
– Да что ты говоришь? – с ужасом вскричал врач. – Кто умер?
– Наш старый настоятель Руи, почтенный человек. Небсехт облегченно вздохнул и спросил, где Пентаур.
– Ты из Дома Сети, а не знаешь, что его лишили сана! – со злостью проговорил привратник. – Сегодня святые отцы отказались восславить вместе с ним нарождение Ра. Он, наверно, наверху распевает в одиночестве гимны. Там ты его и найдешь.
Врач быстро взбежал по ступеням. Несколько жрецов, едва завидев его, сбились в кучку и запели утренний гимн. Однако он не обратил на них внимания. Своего друга он нашел на самой верхней террасе. Пентаур что-то писал.
Вскоре Небсехт уже знал обо всем и, не в силах сдержать своей злобы, воскликнул:
– Для мудрых мужей Дома Сети ты слишком искренен, а здесь, для этого отродья, ты слишком усерден и чист! Я знал, что так будет! Для нас, посвященных, выбор один – лгать или молчать!
– Это старое заблуждение, – возразил Пентаур. – Мы знаем, что божество едино, и мы называем его «всем», «оболочкой всего»116 или попросту – Ра117. Однако под словом «Ра» мы понимаем нечто иное, чем эти рабы своих страстей. Ведь для нас вся вселенная – божество, и в каждой ее частице мы познаем одну из форм проявления высшего существа, кроме которого нет ничего ни на небе, ни под землей.
– Мне, посвященному, ты, конечно, можешь говорить это…– прервал его Небсехт.
– А я не скрываю этого и от непосвященных! – воскликнул Пентаур. – Только тем, кто не в состоянии постичь целое, я показываю лишь отдельные части. Разве я лгу, когда вместо «я говорю» употребляю слова «мои уста говорят», когда утверждаю, что твой глаз смотрит, в то время как смотришь ты? Когда вспыхивает сияние единственного, я пылко возношу ему благодарность в гимнах, называя при этом ярчайшую его форму – Ра.
Когда я смотрю вон на те зеленые нивы, я призываю верующих возблагодарить богиню Ренене118, иными словами, то проявление единственного, благодаря которому созревают тучные хлеба. Если меня поражает обилие даров, изливаемых на нашу землю этим божественным потоком, источник которого от нас сокрыт, я прославляю единственного в лице бога Хапи119 – таинственного. Смотрим ли мы на солнце, на зреющий урожай или на Нил, наблюдаем ли мы в видимом или невидимом мире единство или стройную гармонию всего сущего, всегда и везде мы имеем дело только с ним – единственным и всеобъемлющим, ибо и сами мы принадлежим ему, как та из его форм, в которую он вдохнул свой собственный дух. Круг представлений толпы узок…
– И поэтому мы, львы, крошим и поливаем соусом, словно для больного со слабым желудком, тот кусок, который сами проглатываем зараз. 120
– Нет! Нет! Мы лишь чувствуем, что обязаны разбавить и подсластить тот крепкий напиток, который может свалить с ног и мужчину, прежде чем мы подносим его детям, духовно несовершеннолетним. В символических образах, наконец, в прекрасном и красочном мифе мудрецы древности, правда, сокрыли высшие истины, но в то же время они преподнесли их толпе в виде, доступном ее пониманию.
– Доступном пониманию? – переспросил врач. – К чему же тогда скрывать их?
– А ты думаешь, толпа смогла бы взглянуть в лицо неприкрытой, обнаженной истине121 и не прийти при этом в отчаяние?
– Если я могу смотреть ей в лицо, значит, это может всякий, кто смотрит вперед и не стремится увидеть ничего иного, как одну только истину! – вскричал врач. – Мы оба знаем, что все предметы, нас окружающие, таковы, какими они отражаются в зеркале нашей души, более или менее подготовленном к этому. Я вижу серое серым, а белое – белым и привык, когда хочу познать что-либо, отбрасывать прочь свои иллюзии, если только они вообще возникают в моем трезвом мозгу. Ты смотришь на вещи так же прямо, как и я, но у тебя в душе все преобразуется, ибо в ней трудятся незримые ваятели, они исправляют кривое, преображают безликое, еще более украшают привлекательное. А все потому, что ты – поэт, художник, я же всего лишь человек, стремящийся к истине.
– Всего лишь? – спросил Пентаур. – Именно за это стремление, я и ценю тебя так высоко. Даты ведь знаешь, что и я ищу одну только истину.
Врач кивнул другу.
– Знаю, знаю! Однако наши дороги лежат рядом и нигде не сходятся, а наша конечная цель – решить загадку, у которой столько ответов. Ты думаешь, что решил ее правильно, а она, быть может, вовсе не разрешима.
С первыми лучами солнца молодой врач подошел к храму. Он ожидал услышать утренний гимн жрецов, однако в храме царила мертвая тишина. Он постучал, и заспанный привратник отворил ворота.
Небсехт спросил, где можно найти главного жреца.
– Он умер сегодня ночью, – зевая ответил привратник.
– Да что ты говоришь? – с ужасом вскричал врач. – Кто умер?
– Наш старый настоятель Руи, почтенный человек. Небсехт облегченно вздохнул и спросил, где Пентаур.
– Ты из Дома Сети, а не знаешь, что его лишили сана! – со злостью проговорил привратник. – Сегодня святые отцы отказались восславить вместе с ним нарождение Ра. Он, наверно, наверху распевает в одиночестве гимны. Там ты его и найдешь.
Врач быстро взбежал по ступеням. Несколько жрецов, едва завидев его, сбились в кучку и запели утренний гимн. Однако он не обратил на них внимания. Своего друга он нашел на самой верхней террасе. Пентаур что-то писал.
Вскоре Небсехт уже знал обо всем и, не в силах сдержать своей злобы, воскликнул:
– Для мудрых мужей Дома Сети ты слишком искренен, а здесь, для этого отродья, ты слишком усерден и чист! Я знал, что так будет! Для нас, посвященных, выбор один – лгать или молчать!
– Это старое заблуждение, – возразил Пентаур. – Мы знаем, что божество едино, и мы называем его «всем», «оболочкой всего»116 или попросту – Ра117. Однако под словом «Ра» мы понимаем нечто иное, чем эти рабы своих страстей. Ведь для нас вся вселенная – божество, и в каждой ее частице мы познаем одну из форм проявления высшего существа, кроме которого нет ничего ни на небе, ни под землей.
– Мне, посвященному, ты, конечно, можешь говорить это…– прервал его Небсехт.
– А я не скрываю этого и от непосвященных! – воскликнул Пентаур. – Только тем, кто не в состоянии постичь целое, я показываю лишь отдельные части. Разве я лгу, когда вместо «я говорю» употребляю слова «мои уста говорят», когда утверждаю, что твой глаз смотрит, в то время как смотришь ты? Когда вспыхивает сияние единственного, я пылко возношу ему благодарность в гимнах, называя при этом ярчайшую его форму – Ра.
Когда я смотрю вон на те зеленые нивы, я призываю верующих возблагодарить богиню Ренене118, иными словами, то проявление единственного, благодаря которому созревают тучные хлеба. Если меня поражает обилие даров, изливаемых на нашу землю этим божественным потоком, источник которого от нас сокрыт, я прославляю единственного в лице бога Хапи119 – таинственного. Смотрим ли мы на солнце, на зреющий урожай или на Нил, наблюдаем ли мы в видимом или невидимом мире единство или стройную гармонию всего сущего, всегда и везде мы имеем дело только с ним – единственным и всеобъемлющим, ибо и сами мы принадлежим ему, как та из его форм, в которую он вдохнул свой собственный дух. Круг представлений толпы узок…
– И поэтому мы, львы, крошим и поливаем соусом, словно для больного со слабым желудком, тот кусок, который сами проглатываем зараз. 120
– Нет! Нет! Мы лишь чувствуем, что обязаны разбавить и подсластить тот крепкий напиток, который может свалить с ног и мужчину, прежде чем мы подносим его детям, духовно несовершеннолетним. В символических образах, наконец, в прекрасном и красочном мифе мудрецы древности, правда, сокрыли высшие истины, но в то же время они преподнесли их толпе в виде, доступном ее пониманию.
– Доступном пониманию? – переспросил врач. – К чему же тогда скрывать их?
– А ты думаешь, толпа смогла бы взглянуть в лицо неприкрытой, обнаженной истине121 и не прийти при этом в отчаяние?
– Если я могу смотреть ей в лицо, значит, это может всякий, кто смотрит вперед и не стремится увидеть ничего иного, как одну только истину! – вскричал врач. – Мы оба знаем, что все предметы, нас окружающие, таковы, какими они отражаются в зеркале нашей души, более или менее подготовленном к этому. Я вижу серое серым, а белое – белым и привык, когда хочу познать что-либо, отбрасывать прочь свои иллюзии, если только они вообще возникают в моем трезвом мозгу. Ты смотришь на вещи так же прямо, как и я, но у тебя в душе все преобразуется, ибо в ней трудятся незримые ваятели, они исправляют кривое, преображают безликое, еще более украшают привлекательное. А все потому, что ты – поэт, художник, я же всего лишь человек, стремящийся к истине.
– Всего лишь? – спросил Пентаур. – Именно за это стремление, я и ценю тебя так высоко. Даты ведь знаешь, что и я ищу одну только истину.
Врач кивнул другу.
– Знаю, знаю! Однако наши дороги лежат рядом и нигде не сходятся, а наша конечная цель – решить загадку, у которой столько ответов. Ты думаешь, что решил ее правильно, а она, быть может, вовсе не разрешима.