Но я пока, до времени, придерживаюсь политики страуса. Много читаю, занимаюсь пустяками (издание альманаха). Кстати об альманахе: в хлопотах о его выпуске я усматриваю прообраз будущих издательских и авторских хлопот! Бумагу достали хорошую, эстонскую; — вернее, ее дает наш художник-оформитель, он же дает несколько портретов, которые «оживят» альманах и сделают его литературно-художественным. Он же и оформит альманах, переплетет, напишет титул. Но тут — расхождения начинаются! Он хочет чтобы титул шел диагональю снизу вверх — а я называю это безвкусным и утверждаю, что это годится лишь для альбомов с фотографиями, что это «конфетно» (тем более, что титул будет написан буквами из станиоля, фу!). Предлагаю свой контр-проект: название альманаха — сверху вниз в середине крышки, по вертикали. Другим, меньшим шрифтом (курсивом), наверху горизонтально: литературно-художественный альманах, а внизу, под названием, тоже горизонтально, Ташкент 1943 г. А он не хочет, говорит: вычурно. Наконец, порешили всё написать горизонтально — ни по-его, ни по-моему! Так как он выполняет значительную часть работы: дает бумагу, переплет, хорошие портреты, то надо помещать его плохие стихи, и моя душа ответственного редактора ноет, ноет! Кроме того, ужасно хочется «протащить» в альманах максимум своей собственной литпродукции, а места мало, и другие, вероятно, заартачатся. Кончится тем, что каждый выпустит свой собственный «альманах»! И как всюду и как всегда, не хватает организованности: даже еще не было общего собрания, на котором бы порешили сроки сдачи материала и выпуска альманаха. Вообще это — глупейшая затея, но я ею тешусь и упиваюсь сознанием того именно, что тешусь такими вот глупостями в то время как мог бы писать, если было бы время, интереснейшие статьи по западной литературе. Но всему свой черед, и в Москве я разверну свою творческую деятельность, благодаря обилию материала.
   А теперь буду читать «Бесов». А потом пойду «бегать». Не вини за то, что пишу лишь о себе. Очень тебя люблю и крепко обнимаю.
   Твой брат Мур.

7/V-43 г

   Алечка дорогая!
   Позавчера получил твое письмо от 29-го марта. Я продолжаю по-прежнему жить в Ташкенте на том же месте; учусь в 10-м классе, который надеюсь окончить. 1-го июня начинаются выпускные экзамены — до 1-го июля. Экзамены будут по всем предметам, что не устраивает многих (в том числе и меня). Впрочем, я спокоен, что вряд ли слишком явно провалюсь — успехи в гуманитарных науках компенсируют неудачи в науках точных. Кстати, все кроме меня боятся лишь 3-х предметов и толкуют о том, что «обязательно засыплются» по ним: это история, литература и иностр. язык. Как раз то, что мне нипочём! Итак, пока что продолжаю учиться.
   Насчет возвращения в Москву дело обстоит неясно и, в сущности, кроме обещания Скосырева включить меня в список ближайших возвращающихся, я ничего не имею. Впрочем, через некоторое время, я напишу Людмиле Ильиничне, чтобы она «провернула» это дело; впрочем, всё равно раньше, чем через месяца полтора я не уеду, ибо все-таки важно окончить 10 классов. Да и до этого срока вряд ли что-либо и выйдет в плане вызова, пропуска и пр.
   По-прежнему много читаю. Прочел удивительных «Бесов» (по прочтении их остается сказать лишь: колоссально!), прочел «Холостяков» Монтерлана; очень талантливый писатель, и я мечтаю перечесть «Девушек» и последующие книги этой серии. Мне Монтерлан симпатичен, меня интересует его путь. Читала ли ты его книгу «У истоков желания»? Страшно хочется познакомиться с творчеством Рембо, Аполлинера, Лафорга, Пеги, Клоделя, хочется перечесть книги Сименона, вновь и вновь почитать Валери и проникнуться его умом — и восхититься тем, что он пишет. Нет ни одного писателя, которого я бы так уважал и любил, как его. Он и первый поэт, и первый критик и эссеист, и первый знаток искусства, и тончайший политик… А какой язык! Н-да-с, всё это так, но лишь в Москве я смогу полностью насладиться моими любимыми авторами и полностью заняться изучением французской литературы. И то там маловато материалов; но уж, конечно, больше, чем здесь.
   Я страшно жаден до некоторых книг. Может, я тебе говорил, что в 1939-м г. на меня произвел ошеломляющее (буквально ошеломляющее) впечатление один роман, который и до сих пор является моим любимым произведением литературы: это роман Ж.-П. Сартра «Тошнота». Я, как дурак, не купил его тогда — то ли не было денег, то ли думал, что найду этот замечательный роман в московских библиотеках (вернее всего — и то и другое.) Так или иначе, но я его не купил. И не удалось прочесть сборник рассказов этого же автора «Стена». Как сейчас помню — прохожу по Буль’Мишу перед витриной книжного магазина (недалеко от улицы Суффло) и смотрю, чуть ли не облизываясь на две эти выставленные книги… В Москве я ни той, ни другой не нашел. Впоследствии Сартр получил «при попюлист» за эти две книги, — т. е. они пользовались небывалым успехом. Как мне хотелось, о Боже как мне хотелось прочесть одну и перечесть другую! Я каждый день хожу в букинистический магазин в Ташкенте. Я, конечно, не думаю найти там эти книги, но если я думаю о чуде, то именно и всегда в отношении этих книг. Самое большое счастье, которое я могу себе представить — это даже не приобрести эти две книги, а хотя бы перечесть одну из них. Недавно мне приснилось, что я перечитываю «Тошноту», причем всё происходило, как наяву: я читаю, причем «узнаю» вновь начало каждой главы, читаю, радостно проникаясь ощущением, что я вновь вхожу в какие-то родные двери, иду по родной дороге! Я проснулся, вспотев, и ужасно, конечно, злой и разочарованный. Суждено ли мне когда-нибудь перечесть мой любимый роман? Прошло четыре года, а он действует: вот уж «замедленное действие!» Я считаю этот роман чрезвычайно интересным и показательным, считаю настоящей вершиной современной французской литературы. Как я мечтаю написать целое исследование этого романа! Я даже помню последнюю строку романа — так сильно она мне врезалась в память: «Идет дождь над Бувиллем». В этом романе, если говорить конкретно, описывается жизнь, вернее период жизни какого-то архивариуса в городе Бувилле (очевидно, — в Гавре). Прогулки, работа, встреча с любимой когда-то женщиной, кафэ. В конце концов он уезжает в столицу. Вот внешняя канва романа. Но он ценен своим психологизмом — таким раскрытием человека, его внутреннего мира, таким его показом, ох матушки-батюшки! Из всего мною прочитанного, этот роман оказал на меня самое непосредственное и прямое влияние. Мне ничего не надо — дайте только его перечесть. «Тошнота» Сартра, потом «Богатые Кварталы» Арагона, «Путешествие на край ночи» Селина и «Фальшивомонетчики» А. Жида — вот мои любимые книги, причем Сартр возвышается над всеми ими. Кстати он — профессор философии.
   Писал ли я тебе о нашем альманахе? Он-таки выйдет, несмотря на инертность членов редколлегии. Материалы я собрал, художник-оформитель есть, бумага есть; мне же и переписка поручена. Долго искали название. В конце концов я «протащил» самое подходящее: «Улисс». А то художник предлагал: «К мастерству»! А так — и Джойс и мифология, очень хорошо. Альманах сам будет не ахти, но ничего.
   Ну, Алечка, ?-реву?р. Желаю всего, всего хорошего, главное — здоровья. А мне пожелай — Москвы, и когда-нибудь найти «Тошноту» (sic)!
   Крепко обнимаю. Твой брат Мур.

11/V-43 г

   Алечка дорогая!
   Вчера получил твое письмо от 17/4-43 г. Пусть мое «молчанье» тебя не тревожит, ибо это не молчанье, а просто, вероятно, почтовые темпы. Я давно выздоровел от всяких рожистых воспалений, давно получил твои 100 рублей. На них можно купить 10 баранок или 2 кг картошки, — 170 г масла или пять венских булочек; как видишь, они мне весьма были полезны.
   От тебя узнал про Алёшу; любопытно! Мулька мне ничего об этом не писал. Впрочем, мне несколько (даже очень) досадно, что такому балбесу повезло; впрочем, это — старая истина: дуракам счастье. [62]Но, все-таки, мириться с ней неприятно — ибо мы, как-никак, умные люди!
   Да, у нас — «совсем тепло и солнечно». Погода такая прекрасная, что сама по себе доставляет радость. Все улицы засажены деревьями, и проходишь иной раз под лиственным куполом. Весь город пропах акациями, что напоминает мне известные стишки о белых акациях, цветах… и т. д.
   Иногда думаю о нелепостях: эх как было бы хорошо придти как-нибудь в школу в новом костюме, заткнуть всех к чорту за пояс! А то мое летнее одеянье следующее (впрочем, оно и зимнее, и какое угодно): синие рабочие брюки, черная спецовка навыпуск с кожаным поясом, полосатая матросская майка, ботинки, начинающие разлезаться на все четыре стороны… И я глупо мечтаю «всех заткнуть за пояс», появившись вдруг, одевшись с иголочки. Точно так же я мечтал лет пять назад, что доказывает, что я не очень-то подвинулся вперед. Я неизмеримо выигрываю от хорошего костюма, а Ташкент — город шикарно одетых людей, и как-то странно мне ходить вот так одетым. Может — сила привычки, вследствие которой я чувствую себя в сто раз увереннее в соответствующем одеяньи. Так-то так.
   Живу спокойно (более или менее), чему благодарен судьбе. Учу уроки, читаю книги, делаю альманах, готовлю доклад, пристально слежу за событиями. Как и несколько лет назад я был всегда всеобщим «рупором новостей», так и сейчас: стоит мне появиться, как все начинают спрашивать, что происходит в мире, что нового и т. д.
   В общежитии ко мне всё не могут найти устойчивого отношения. В общем, если всё суммировать, то — боятся. Даже недавно мне передали, что на вопрос: как вы воспринимаете такого-то, одна пожилая особа (сестра, нет, вернее — дочь Чуковского) ответила: я его боюсь. Все признают мою начитанность и культуру (я не хвастаю; ведь я, все-таки, выше среды общежития) и отдают первенство в вопросах политики и международного положения. Но когда мне случается с кем-либо заговорить, то наипервейшее выражение лица собеседника — какое-то пойманное, смутившееся. Так — даже с учителями (с большинством) в школе. В общем, можно прямо сказать: в общежитии меня не любят. Но боятся почему-то, и каждый раз, когда хотят сделать гадость, то делают ее возможно более окольными путями; например, никогда ничего не говорят в лицо, в то время как с той же моей соседкой (а ей уж 60 лет!) не церемонятся. Казалось бы — «юнец», «научить», «чего миндальничать», и пр., а выходит — почему-то нет, не так!
   Я совсем не похож на остальных; я очень зол на язык; трудно понять, что мною движет; трудно добиться от меня «доброго слова»; всех смущает, что при всём том плохом моем материальном положении, которое наличествует, я кажусь беззаботным и даже вылечиваюсь от болезней, продолжаю учиться. Хотелось бы, чтобы я заболел всерьёз, чтобы меня мобилизовали на завод — тогда можно было бы и пожалеть, и почесать кстати языки: а то ни за что не ухватишься, а всем хочется мелодрамы. Смущает также мое упорство в достижении цели, раз намеченной, смущает то, что «облапошить» меня никак нельзя. Смущает отсутствие «юношеских пороков»: отсутствие девчонок, вечеринок, патефонов и прочих атрибутов среднего молодого человека. Смущает некуренье папирос, непристрастье к вину.
   Им и жалко меня, и опасливо как-то. И хочется и колется.
   Пусть колется; они правы; они чувствуют, что я отнюдь, о отнюдь! не симпатизирую ни к кому из них; они чувствуют, что я всех их ни на грош не ценю и презираю от всего сердца. И когда я чего-нибудь прошу — никто мне не отказывает (нельзя! неудобно!), нельзя же основываться на догадках и предчувствиях. А за спиной ругают! Да, я мещан не люблю; увы — это так.
   l-го июня начнутся испытанья; будут они длиться до 1-го июля. Думаю, что их выдержу. Делаю быстро обрывающиеся и прекращающиеся знакомства; в общем, одинок как и прежде, как всегда. Это — не трагедия, но противно и досадно.
   В театр и в концерты не хожу (я понял, что если я ходил когда-то в них, то лишь, чтобы прогуливаться в антрактах, рассматривая дам и демонстрируя благородную голову на фоне рыжего костюма; это был «свет»). А теперь костюм — тю-тю, и ходить незачем. В кино хожу. И вообще предпочитаю кино.
   До свиданья, Алечка. Целую крепко.
   Пиши. Твой брат Мур.

14/V-43 г

   Алечка дорогая!
   Пишу тебе вновь «с одра болезни»: опять на несчастной ноге та же рожа корчит гримасы. Попринимаю стрептоцид — и мигом пройдет. Кварцем я лечил, но радикальным это лечение не оказалось. Нет времени серьезно заняться своим здоровьем, да и сейчас, к тому же, всё объясняется недостатком калорий, и те советы, которые даются, невыполнимы на практике. До смерти М. И. я никогда не болел серьезно; по природе совсем немогучий, я пребывал в равновесии здоровья благодаря хорошим общим жизненным условиям; теперь же природа мстит и показывает себя. Недостаток калорий, ничего не поделаешь!
   Впрочем я, со свойственной некоторым циникам ясностью взгляда, почти что уверен в том, что мое психическое состояние, всё мое мироощущение и поведение обуславливаются именно этим самым «недостатком». Ведь я раньше был другим — энергичным, упорным, падким до удовольствий. Смешно сказать, но уверяю тебя, без всякого хвастовства (я, к счастью, полностью изжил это чувство): сколько девушек хотело бы завязать со мною интрижку! Было б это в 1940 — 41 гг., я себе ясно представляю, как быстро я бы втянулся в этот омут. А теперь я в себе не чувствую никаких сил для «авантюр»: они мне представляются ненужными, скучными, пошлыми. И когда я смотрю на некоторых сверстников и сверстниц, бегающих с высунутым языком, мне становится приятно, что я хоть этого-то избежал, всей этой любовной кухни сплетен, улыбок, провожаний и прочей дряни. Всё это, по-моему, происходит от избытка сил; а когда кричит желудок, то всё остальное отходит на самый задний план. А стоит мне поправиться — и я стану таким же балбесом, как и остальные. Я и пессимизм мой, и приступы отчаяния и пустоты, и неспособность на чем-либо серьезно сосредоточиться и чем-либо серьезно увлечься объясняю всё теми же чисто-физическими причинами (не только ими, конечно, но в значительной части). Все обстоятельства моей предшествующей жизни, сложенные вот с этими расслабляющими обстоятельствами физического порядка, и определяют собой тот факт, что я просто-напросто барахтаюсь в жизни, и то что мне мешает окончательно потерять рассудок — лишь надежды да воспоминания, в сущности.
   15/V-43 г. Сегодня уже выздоровел и по сему случаю гулял по городу. Пошел на почту, в столовую, зашел в литкружок при ЦДХВД, руководимый женой — кажется, первой — Мандельштама. Эта женщина — длинноносая, с выдающимися скулами, с толстенными губами и кривоногая. Эх, потеха! Говорит она проникновенно, взрывами (я смеюсь: поэтический мотоцикл!) Бесконечные разговоры о стихах, искусстве, жизни, войне, родине, чувствах, культуре, прошлом, будущем, чести… Уф! И всё это — с большой буквы. Неизлечимая интеллигенция, всегда ты будешь разглагольствовать! Я ненавижу все эти словопрения; только опыт жизни, жизненная практика может чему-либо научить, а говорить с 16 — 18-и летними детьми о таких серьезных материях — пустое и ненужное дело. И я стараюсь придать легкий тон всем этим нелепым заседаниям, пуская шутки, остря и смеясь напропалую. Лучше смеяться, чем переживать — и мой легкий скептицизм и природная склонность к иронии всегда разряжают атмосферу, насыщенную драконами, на которых написано: «ИСКУССТВО», «ЖИЗНЬ» и пр. и пр.
   А в общем, Алечка, а в общем… Ну да, ты уже, конечно, знаешь — а в общем, скучно. И пусто. Надеюсь я всё на какое-то моральное возрождение, которое меня выведет хоть сколько-нибудь из лабиринта собственного «я», в котором я блуждаю, не находя выхода, без света и радости.
   Необходима Москва; насущна эта перемена декораций. Мне осточертело сидеть на одном месте; я здесь совсем скисну от одиночества и скуки.
   Прочел прекрасные новеллы Томаса Манна, замечательные «Холостяки» Монтерлана, интересное «Дамское Счастье» Золя. Попытался прочесть «Время, вперед!» В. Катаева, но на 50-й странице бросил — халтура, гадость. Сейчас читаю Писемского. Обещают «Идиота» принести.
   Ну тэк-с. Сумерки. До свидания, Алечка, целую крепко.
   Твой брат Мур.
   Письмо нелепое, но это из-за плохой бумаги: не могу писать.

26/V-43 г

   Алечка дорогая!
   Прости, что долго не писал; вина тому — вплотную надвигающиеся выпускные экзамены, неумение писать письма вечером, беготня по хозяйственным делам и усталость, результатирующая от повседневной суматохи. Мне так надоели точные науки, что я ежедневно засыпаю в школе на несколько минут, потом опять просыпаюсь — и начинаю сначала. К вечеру я возвращаюсь домой более утомленный, чем от беготни по городу. Сегодня, т. к. имею почти по всем предметам четвертные оценки, я решил воздержаться от посещения класса; тем лучше я завтра примусь за работу, сделав в ней перерыв.
   Испытания меня не очень пугают; основное — чтобы дали аттестат. Думаю, что преподаватели учтут мои успехи по гуманитарным наукам и потому, видя, в какую сторону я пойду в будущем, не будут слишком строги в отношении оценки моих знаний по остальным предметам. Так что всего вероятнее — аттестат за 10 классов мне дадут, а это — главное.
   У нас объявлена поверочная регистрация всех военнообязанных, призывников и т. д.; я ей подлежу; думаю, что она вряд ли внесет какие-нибудь изменения в мои планы и расчеты; впрочем, всё может быть.
   Лидия Григорьевна на днях с Дейчем уезжает в Москву; вообще все уезжают туда. Я же еще не знаю, включен ли я в список Литфонда или Союза Писателей, и если да, то когда пришлют пропуск. Уезжает на днях также вся Академия Наук, в том числе и 3 профессора, живущие в нашем доме: Цявловский, Благой, Бродский (один — с седой бородкой, другой — лысый в очках, третий — с закрученными усами и пенсне). Они поедут все целым поездом. Москва, Москва! Сильнейшим образом туда, пожалуй, надо возвращаться. Но я фаталист и скептик, и потому не сетую на судьбу, задерживающую меня здесь. Написал письмо Людмиле Ильиничне; по моим соображениям это письмо ей должно понравиться и побудить ее к действиям полезным делу моей реэвакуации.
   От Митьки по-прежнему ничего не имею. Что с ним такое? Вероятнее всего — ничего особенного, просто трудно живется, да и сам он довольно-таки легкомысленный и, думаю, не так уж ценил нашу дружбу. Но если он будет в Москве (и если я, конечно, там буду), то ничто не помешает нам возобновить наши отношения; мы нужны друг другу, ибо имеем слишком много общего, чтобы долго не видеться.
   Прочел хлесткую и занимательную книжку Эренбурга: «Трест Д. Е.»; наверное, читала. Сейчас читаю «Падение Парижа»; поверхностно, все-таки; опять-таки — материал для романа, а не роман; очень малохудожественно. Но интересно; видно, что человек знает хорошо то, о чем он пишет; масса верно подмеченных черточек. Но всё же общее впечатление — недостаточно глубокого, серьезного, вдумчивого отношения к теме, недостаточно последовательной и упорной проработки ее.
   Был в кино, видел английский фильм «Леди Гамильтон»; [63]американцы сделали бы лучше, пожалуй; а здесь всё уж чересчур скудно, даже скромно (вернее — наоборот.)
   Живу я как птичка, как былинка, живу очень странно; даже мне самому смешно. Ботинки дырявые, одет как рабочий, говорю о Валери, бегаю по базару и хожу в школу! Сущий бред, в котором я сам, главный участник и солист, мало разбираюсь.
   Самое тяжелое время наступает вечером. Жарко. Писать не могу, т. к. башка утомлена, читать и учить уроки тоже не могу (весь день почти этим занимался). И вот сидишь перед столом в совершенном бездействии, и всё начинает казаться безысходным и бессмысленным. И, кроме того, желудок тоже поет свою арию. Эти одинокие, мрачные вечера, когда ничего не придумаешь и всё кажется конченным, — это мой ежедневный бич. Еще утром ничего: учишь глупейшие уроки, думаешь: «А вдруг макароны в распределителе?!», надеешься, что в бюллетене последних известий будут какие-нибудь интересные новости… А потом выходишь на жару, и становится стыдно за дырявые ботинки, но т. к. утро и настроение все-таки неплохое, то бодро шагаешь по мостовой и даже радуешься, что несмотря на давно нестиранные брюки, ты все-таки наподобие магнита, притягиваешь взгляды иногда красивых девушек и женщин. И я иду по улице Маркса энергичным шагом, среди многочисленных прохожих, и солнце шпарит, и опять взгляд на ботинки… В столовой я теряю остатки хорошего настроения, потею от злости, внешне оставаясь спокойным, выхожу из себя и чуть не падаю в обморок от той же злости. Приходится ждать, ждать и ждать стоя, и ложек нет, и подают бурду, и главное, всё это можно было бы организовать, но никто ничего не хочет делать… И так далее и тому подобное. Почти бегом иду в школу, злой… и неудовлетворенный. В школе, конечно, начинаю спать; потом оправляюсь и стоически сижу на уроках и гляжу оловянными глазами на черную доску с крючочками формул. Досидеть до конца — для меня подвиг, и я его осуществляю только ради того, что через пять дней учение кончится, и того, что все-таки надо постараться не провалиться. Прихожу домой; съедаю суп и второе (лапша или селедка длиной в 8 см с 1/2); одновременно что-нибудь читаю, и что бы я ни читал, всё кажется интересным и занимательным (такое уж действие супа.) Вылизав тарелку так, что она превращается в нечто блестящее (вроде миража) я продолжаю читать. Но скоро читаемое мне надоедает; я перестаю внимательно следить за смыслом и взаимосвязью прочитанного и, через час или два чтения, откладываю книгу в сторону. Начинаю придумывать способы добыть денег на завтрашний обед: у кого занять, что продать? Ничего не придумав и давно забыв про съеденный обед, начинаю себе представлять, какие славные баранки продают на базарчике поблизости, и как было бы приятно читать эту книгу, конечно, при условии наличия этих баранок. Но тут опять ничего не придумываю, и начинаю злиться, скучать, вспоминать, всё это в душной малюсенькой комнатушке без окон и без воздуха. Так и сижу, пока не беру опять книгу; переставая понимать читаемое, вижу — пора спать. Мигом в кровать — и тотчас же засыпаю, чтобы проснуться утром со смутным сознанием того, что ночь прошла чересчур быстро и что опять предстоит день, подобный дням, всем дням предыдущим. Вечером я вообще несколько невменяем, и случайный посетитель меня в эти вечера не узнает: я совсем не тот, что утром, совсем развалившийся и острящий через силу; кажется: вот-вот рассыпется в прах.
   Альманах я бросил — ни к чему он. И раз нет желания, то ну его в болото. Да, я плыву по течению; пора в Москву; там, может, обновлюсь, чем-нибудь увлекусь, а то этак свихнуться можно, варясь в соку собственного пустого пессимизма.
   Сейчас пущусь в странствия: распределитель, известия, столовая, почтамт, солнце, лестницы, мостовая и убегающее время, которое никак не ухватишь за фалду.
   Посылаю тебе мою самую недавнюю фотокарточку; надеюсь, дойдет.
   В путь, в путь, как та самая знаменитая белка.
   Радует победа в Тунисе — второй генеральный разгром немцев. Может, скоро — конец?