Пиши. Целую крепко. Твой брат Мур.

31/V-43 г

   Алечка дорогая!
   Вчера получил твое письмо от 11/V-43. Всякий раз твои письма для меня праздник — праздник потому, что они суть части чего-то неразрывного и длительного, они дают надежду на то, что предстоят нам времена лучшие; они сохраняют воспоминание обо всех нас как о семье, как о целом; а в эти дни, про которые можно сказать подобно Гамлету: «Распалась связь времен», совершенно необходимо делать всё, чтобы найти именно эту связь — и вот твои письма «восстанавливают времена» по линии простых человеческих отношений.
   Я особенно чувствую всю остроту гамлетовского изречения потому, что я живу один. Сейчас, я это понял, необходимо жить скопом, тесно прижавшись друг к другу; «золотому индивидуализму» невозможно существовать, особенно если субъект, его исповедывающий, лишен, как я, материальной базы. В эпоху Готье и Мюссэ, в эпоху Маллармэ и Лотреамона, в эпоху даже омнибусов, Полэр и расцвета Мистенгэтт, быть индивидуалистом — было легко. А с тех пор, быть им — на практике — становится всё труднее и труднее. Основное, конечно, найти себе место и дело, которое любишь и уважаешь. И потом, возможно, что все мои «искания», «падения» и разочарования, — всё это в порядке вещей; только причудливые стечения обстоятельств еще более усугубили, обострили и углубили тот процесс переоценки ценностей, который всегда возникает у молодого культурного человека при жизненном становлении.
   Завтра начинаются выпускные экзамены; они будут длиться плоть до 3-го июля включительно: свыше месяца. Как я тебе уже писал, исход их мне неясен. Я прекрасно могу провалиться на них по всем без исключения предметам, кроме литературы, истории и иностр. языка (здесь обеспечены отличные отметки.) Уж слишком непохоже на других жил я в этом учебном году. Все мои одноклассники — обеспеченные люди, живут в семье, и не заботятся ни о пропитании, ни об одежде, ни о деньгах; они учатся, и в этом их главная жизненная функция. Кроме того, я потерял вчистую 11/2 месяца (когда был призыв, и потом я заболел.) Сидишь за математикой; вдруг — известие: в распределителе дают селедки! Если не пойдешь туда и не станешь в очередь и не получишь и не продашь на базаре и не купишь, скажем, хлеба и лука, то вечером, придя из школы, будешь сидеть голодным и злым, и предаваться воспоминаниям, мечтам и прочей мистике. И всё так. Жить-то нужно! А тут башмаки совершенно износились — и приходится продавать хлебную карточку, чтобы их починить прилично, ибо я предпочитаю сидеть без хлеба, чем ходить в продранных ботинках. И болезни, болезни, болезни. Сидишь в школе при наличии недостатка калорий, и уж никакие биномы, структурные формулы и обратные круговые функции не способны тебя очаровать. Так что я вполне допускаю, что мне по одному или по нескольким предметам дадут переэкзаменовку на осень. Конечно, я сделаю всё, чтобы этого не было, чтобы возможно лучше ответить по «опасным» предметам. Кроме того, надеюсь, что учтутся призыв и болезни, и явные наклонности и способности к т<ак> н<азываемым> гуманитарным наукам. Было бы глупо из-за математики лишать меня возможности поступить в тот ВУЗ, где точные науки не требуются, и где я бы мог, учитывая мою гуманитарную целеустремленность, приобрести специальность. Но, увы, логика не является уделом всех смертных, и я совершенно не уверен в том, что мои педагогические воззрения являются также воззрениями тех, кто решают «быть или не быть». Бесспорно, можно утешаться тем, что Шопена не приняли в Консерваторию, что все гении плохо учились и получали сплошные колы, — но все-таки это скудное утешение, и такое, которое практически ничего не даст.
   Скоро я должен буду проходить перерегистрацию в военкомате. Эта перерегистрация может повлечь за собой и мобилизацию.
   Так что видишь, Алечка, как всё неясно! При таких туманных обстоятельствах и перспективы более чем туманны; не хочу сказать — облачны.
   Вслед за греческой историей купил эссе Монтеня издание 1846-го г., на старофранцузском языке. Кстати, всё это стоит гроши; я совсем не тот человек, который всё тратит на книги; да и мало их (и это и определяет то, что я не «тот человек».) Но теперь не до чтения, хоть и самого полезного, и всё внимание придется сконцентрировать на экзаменах. Альманах я бросил, т. к., опять-таки, основное сейчас — испытания, и, кроме того, я был «единственным исполнителем» — и художником, и переписчиком, — нет, мерси, я не столь этим увлекся, чтобы тратить на такие пустяки драгоценное время — ибо время всегда драгоценно.
   Позавчера встретил приятельницу Нины — Лидию Максимовну, [64]помнишь? Она была проездом через Ташкент, и я ее поразил сообщением о пребывании Алеши в Москве. Вчера же встретил дядю Митьки — Арсения Николаевича; он — военный, на курсах связи. Он мне сообщил, что Алеша живет в Москве и работает на прежней работе. Кроме того, он мне сообщил, что бабушка Митьки вместе с Софой выехала в Москву. Митька в Свердловске в МГУ, работает на заводе; кажется, особой популярностью не пользуется. Его отъезд в Свердловск был обусловлен разрывом с бабушкой, желанием выйти к самостоятельности. Вероятно, он скоро будет в Москве, т. к. МГУ уже частично переехал туда. Да, судьба, что она нам готовит?
   Таким образом, три моих теперешних самых главных вопроса суть экзамены, перерегистрация и возвращение в Москву. Все три вопроса теснейшим образом связаны между собой, и ответы на эти три вопроса представляют собой вопросительные знаки. Разве можно что-либо писать в таких условиях, что-либо любить, чем-либо увлекаться? Конечно — нет. Какая-то, хоть минимальная, устойчивость необходима. А так вырастаешь каким-то авантюристом, только и всего.
   Сегодня буду натаскивать одноклассника по литературе (а он меня, впоследствии, будет натаскивать по точным наукам.) Самое смешное заключается в том, что все — абсолютно все — панически боятся завтрашнего сочинения; это — основной камень преткновения всего класса. Пытаются угадать, выпытать, какие именно будут темы к сочинению, сочиняют шпаргалки… Боятся двух предметов — литературы и истории; также и иностранного языка. Характерно то, что и до 39-го г. я наблюдал то же самое — легкое усвоение точных наук и неспособность самостоятельно ворочать мозгами. Большинство наших девочек идет в медицинский, индустриальный, транспортный, архитектурный институты. Никто не идет ни в университет, ни по гуманитарной части или по части языков. При всем, в общем, хорошем отношении, на меня смотрят немного как на человека, живущего в мире четвертого измерения. Никто не интересуется международным положением, большинство читает совершенно случайные произведения большей частью неизвестных авторов.
   Ну, Алечка, увы, пора кончать, хотя и хочется еще поболтать. Надо идти отдать чинить ботинки, ну и конечно, сдерут же за это! Основное — чтобы держалось.
   Прости, что я всё время пишу о себе. Но я принимаю во внимание то, что мне всегда очень интересно читать о том, что с тобой происходит. Следовательно, думаю, что и тебе интересно то, что я пишу о себе.
   Утро неуклонно движется вперед; пора действовать; предстоит ежедневное круговерчение.
   Пожелай мне, Алечка, успехов и счастья. Не сомневаюсь, что пожелаешь! Верю, что пожелания, даже издалека, могут очень много сделать. Пиши мне.
   Целую крепко. Твой брат Мур.

4/VI-43 г

   Алечка дорогая!
   Сегодня мне предстоит весьма ответственный день: сегодня — день прохождения военной проверочной регистрации. На эту регистрацию придется, вероятно, потратить большое количество времени: эдак так часов от 12 дня до 11–12 ночи. Опять медкомиссия, анкеты и прочее… Мне лишь хочется, чтобы вся процедура длилась не более 1 дня, т. к. в противном случае она сможет повлиять в отрицательном смысле на исход экзаменов, а ведь 7-го уже экзамен по алгебре письменной, 9-го — по алгебре устной, 11-го — по физике и, конечно, хочется не сесть в калошу.
   День у меня сегодня начался неудачно: я должен был поехать на консультацию по французскому языку (в моей школе — английский, но его так плохо преподают, что я не счел нужным его изучать) куда-то к чорту на кулички, в какую-то школу 147-ую. Сел я благополучно на трамвай, поехал, проехал одну остановку — и слез вместе со всеми, т. к. произошла на пути следования авария, и сказали, что трамваи долго не пойдут. А идти пешком 6 остановок не имело смысла, тем более что консультация начинается в 9 ч., а в 12 мне уже надо быть на регистрационном пункте в другом конце города. Так я и не попал на консультацию; придется ехать завтра прямо на экзамен, без предупреждения!
   Пока что сдал два экзамена, два самых легких для меня и самых трудных для остальных: литературу письменную (сочинение) и устную. По письменной было 3 темы на выбор: 1) «Нас голос Родины на подвиги зовет» (Лебедев-Кумач); 2) Коллективизация в романе Шолохова «Поднятая целина» и 3) Свободолюбивые герои в романтических сказках и рассказах М. Горького. Я писал первую тему и так много написал, что не успел всё переписать в чистовик и пришлось сдать черновик и то, что я успел переписать. Тем не менее успел получить «отлично», что и требовалось доказать. По устному экзамену попались 3 вопроса: 1) Жизненный и творческий путь М. Горького; 2) Расцвет советского фольклора; 3) Стихотворения Сулеймана Стальского. Мне-то хотелось отвечать самое интересное: образ Гамлета, допустим, и особенности новеллы Чехова. А попалось то, что я совсем не учил! Тем не менее, в первом вопросе я ловко обошел точные даты и подробности биографии М. Горького (которых я не знаю), говоря преимущественно о разных периодах его жизни, связанных с периодами творчества: я делал вид, что «обобщаю». Это мне вполне удалось. Кстати, учитель, старичок в лавальерке, спросил меня, читал ли я «Клима Самгина». Я ответил: «Да, l-ю часть» (что и есть в действительности), на что он сказал, что «для него эта книга явилась откровением, своего рода „Войной и Миром“». Да, конечно, это очень значительное произведение, но скорее в исследовательско-историческом, нежели в художественном отношении, потому что композиция этого романа — просто страшная: всё течет, главы — колоссально-растянутые, и получается какой-то гигантский литературный студень. Во втором вопросе я блеснул общими местами, которые так понравились, что меня даже не стали спрашивать по третьему вопросу.
   Сейчас почитываю «эссэ» Монтеня, и дивлюсь, насколько он не устарел и в некоторых местах даже совсем актуален. Но язык, конечно, перегружен, засорен и труден — это было первое начинание французских «эссэ», первая французская проза, не считая Раблэ.
   Сегодня Академия наук возвращается в полном составе в Москву; скоро уедет Группком Драматургов; может, когда-нибудь уеду и я?! 1 Дом наш пустеет: всё новые, незнакомые въезжают люди. Лида и Дейч уехали вчера.
   Любопытно, как пройдет этот день. Пожелай мне счастья!
   Пиши. Крепко обнимаю. Твой брат
   Мур.

11/VI-43 г

   Алечка дорогая!
   Мое положение всё еще не выяснилось: буду ли я работать на заводе в самом Ташкенте, пошлют ли работать куда-либо в другое место или же — что тоже возможно — направят меня в какую-нибудь военную школу. Очень досадно то обстоятельство, что эта перерегистрация происходит именно тогда, когда начались выпускные экзамены; теперь они у меня сорваны, т. к. приходится часто (чуть ли не ежедневно) ходить в военкомат (а он далеко, в Старом Городе) — как раз в те дни и часы, когда идут в школе экзамены. Но всё же я постараюсь получить свидетельство об окончании десяти классов; не знаю, удастся ли мне это сделать. В понедельник вечером (14-го числа) узнаю, вероятно, что меня ждет. Но мне всё безразлично, т. к. ничто от меня не зависит, и я по-прежнему бодр, много читаю и даже закончил 4-й окончательный пробный вариант моего романа. Я живу эти дни беззаботно, наслаждаясь чувством легкости — пылинки, которую может отнести куда угодно, но сознавая, что впереди еще много хорошего — когда, неизвестно, но когда-то — это уж во всяком случае. На чем и кончаю.
   Крепко обнимаю. Твой Мур.

30/VI-43 г

   Алечка дорогая!
   Вновь пишу тебе, несмотря на то, что уже написал, кажется, вчера или позавчера. Но писать надо; для меня это важно и насущно, и мне страшно хочется, чтобы ты возможно яснее и точнее представила бы себе мою жизнь. Говорит ли тут тщеславие, или чрезмерное одиночество, стремящееся вырваться из своих же собственных пут — не знаю; во всяком случае, знаю лишь то, что писать тебе стало для меня необходимым. Даже мой дневник, начатый мною 28-го августа 1939-го г., и упорно, изо дня в день, с тех пор продолжаемый, отступает на второй план перед моими письмами к тебе, и я в него гораздо меньше вкладываю «своего», личного, чем в эти письма.
   Сейчас, должно быть, часа 4 утра, любимое мною время; — любимое потому, что кругом царит абсолютная тишина: общежитие дрыхнет почем зря. Лишь изредка подаст голос с соседнего двора нелепый петух. Самое милое время для вдохновения. Общежитие спит… Но и вознаграждает же оно себя днем! Буквально целый день стоит крик и гам; никто не смущается соседями и все кричат о своем, ругаются, пищат, читают вслух, пререкаются. А сейчас тихо — и можно думать и соображать, не будучи сбитым с толку назойливой чужой болтовней, слишком доходчивой благодаря тонкости стен.
   Я живу в неприятной компании: в самом деле, началу моего жизненного пути сопутствуют не друг (он далеко, и друг ли он?), не родители («иных уж нет, а те далече»), не «любимое существо» (очевидно, где-то поджидающее своего часа и своей судьбы), — а клопы, мыши и тараканы. Последние — чрезвычайно проворные и безобидные существа; грешат они лишь безобразием и величиной, внушающей отвращение. Клопов я регулярно травлю кипятком и солнцем, но несмотря на эти санкции, они (клопы) регулярно появляются снова, как ни в чем ни бывало. Впрочем, это не трагедия, так как они не едят меня поедом, а только изредка покусывают, для острастки. Но все-таки неприятно. Мыши же скребутся за тумбочкой, преимущественно ночью, когда пора заснуть, и все эти поскрипывания и шелесты иногда меня раздражают.
   Раздражает меня, кроме того, собака, которая вечно лает — и на своих и на чужих, и порой, совершенно беспричинно, ка-ак тяпнет за икры! Я бы давно с ней разделался, если бы ей не протежировали соседи-актеры, с которыми не хочется вступать в конфликт. Я вообще собак не люблю: они слишком похожи на человека — и льстят, и грустят, и улыбаются, и подличают. Если уж животное, то пусть будет оригинальное, а не имитирует человека. Моя нелюбовь к собакам шокирует чувствительные души («пёсик, пёсик?»)
   Сегодня предстоит день… как день, очень характерный для моего ташкентского образа жизни последнего периода. Вынужденное безделье меня тяготит и утомляет. Беготня в столовую и в распределитель, очереди, базар, глупые разговоры, а вечером комната, готовая взорваться от духоты. Но сегодня хоть довольно радостно на душе, так как я должен получить из стирки и глажки брюки и белье, что позволит мне избавиться от очень жаркого черного одеяния (единственной смены) и хоть некоторое время подобающим обрамлением заставит еще ярче сверкать мою классическую красоту. Эх, люблю, грешным делом, приодеться! Впрочем, это (как говорит Митька) лучше, чем водку пить.
   Сегодня, после долгого перерыва, пойду в театр — в оперетту: «Цыганский Барон» И. Штрауса. Дрянь, наверно (говорю о постановке). Но потащили члены литкружка. В литкружке Дворца Пионеров я делаю добрые дела: во-первых, постоянно оживляю его заседания пустейшей, но по мнению присутствующих — остроумной болтовней, во-вторых, всегда безжалостно критикую плохие произведения; вообще стараюсь сделать эти заседания возможно менее серьезными (ибо серьезность слишком часто напускная), и часто в комнате, где мы заседаем, стоит «сплошной хохот», причем и сам руководитель кружка — журналист-халтурщик, заливается не хуже других. И мне приятно сознавать, до какой степени различны представления, которые имеют обо мне различные люди или группы людей. Для общежития я — мрачноватый чудак, замкнувшийся в себе, бесспорно человек культурный и даже (о да!) знаток международной политики, но к которому следует относиться с оглядкой, ибо он такой фрукт, что никогда не скажешь заранее, что он может выкинуть. Для школы я — странное явление человека, интересующегося только литературой и историей, какой-то феномен, который для собственного удовольствия пишет длиннющие сочинения, не ходит в театр, не танцует и ошарашивает девочек ироническим к ним отношением. Кстати о девочках — метод ухаживания, прием флирта наших юношей: драка. Просто колотят девочек, а тем того только и надо. Право смешно — куда делась цивилизация? Для литкружка я — веселый парень, балагур, вечно с шуткой и анекдотом, в общем — душа общества. А для себя я — ничего не знающий, чрезвычайно неврастеничный человек, человек с развитой рефлексией… и слишком большим аппетитом. Моя философия — эклектика. Это очень удобная философия: берешь у каждой системы всё ее лучшее и получается недурная палитра, из красок которой можно мазюкать любую картину.
   Начинает светать — значит, мне надо ложиться спать. Чирикают птички. И как им не надоело, ведь каждый день одно и то же! Добро бы замычали или завыли, а то всё: чирик-чик-чик. Вообще хочется перемены. Надо, надо в Москву. Скорее бы разрешились мои мобилизационные вопросы. А то так надоело ждать. Нельзя вечно ждать. Надо начать жить.
   Целую крепко. Твой брат Мур.

27/VII-43 г

   Алечка дорогая!
   Сегодня, купив бумаги и улучив момент спокойствия, я вновь тебе пишу. Получила ли ты мое последнее письмо с приложением двух стихотворений Пастернака?
   С тех пор ничего не изменилось. По-прежнему обещается броня на билет, по-прежнему жду денег, послав соответствующие телеграммы, по-прежнему пью в неимоверных количествах воду и читаю каждое утро бюллетень последних известий.
   Впрочем, цепь небывалых происшествий, случающихся только со мной, продолжается. Помнишь, писал я тебе о том, будто бы встретил Павлика; встреча эта произошла при обстоятельствах столь необычайных, что я вполне законно подумал о Павлике, хотя это и не был он. Это — одно. Потом другая встреча, тоже необычайная — незнакомый человек остановил меня на улице, но, увидев, что я чрезвычайно спешу, назначил мне свидание; впоследствии оказалось, что он артист-гитарист и видел на мне когда-то какую-то необыкновенную рубашку, и хотел ее купить у меня для сцены; я, обозленный бесцеремонностью, осмеял его и ташкентские нравы и оставил его сконфуженного и бормочущего, что он-де живет своей профессией, этикета не знает и ищет обмундирования для сцены и т. д. и т. д. Позавчера у меня пропал один из дневников и книжечка моих стихов и прозы за 1941–1942 гг. Всё это не совсем обычно, не правда ли? Впрочем, последнее происшествие имеет мотивом чисто-женское любопытство, сдобренное отсутствием у меня замка и надеждой на наличие каких-то экзотических приключений и похождений в дневнике и любовной лирики в сборнике.
   А Рая не уехала в Янги-Юль! Она прождала 2 часа машину… и осталась. Наши отношения возобновились. Тут тоже всё как-то необычайно. Ведь я ее встретил, познакомился с ней чисто случайно. А тут оказывается:
   Во-первых, что она знакома с Мулей!
   Во-вторых, что единственная поэма (некоего молодого поэта Аграновича), которая в Москве произвела на меня впечатление и которую я всюду расхваливал — посвящена ей, и что «голубь» — это она!..
   В-третьих, что мой любимый пианист Флиер — ее добрый друг! И он-то и изображается под именем Летаева в «Голубе».
   С Мулей Рая познакомилась в Куйбышеве, в «Гранд-Отеле» при самых диковинных обстоятельствах; отзывается она о нем весьма хорошо; о его жене — хуже.
   Любопытный штрих о Флиере: когда ему случается играть где-нибудь в гостях, и когда около него сидит какая-нибудь вздыхающая и в экстазе обожательница музыки, то он обычно в самом патетическом месте какой-нибудь сонаты нет-нет да и подмигнет этой особе, чем повергнет ее в мучительнейшее недоумение, т. к. она-то думала, что он, наподобие ей, парит в этот момент в высочайших нимбах музыкального очарования!
   Занятия наши продолжаются. Рая весьма талантлива, но ей претит система и порядок; она — порождение богемы, хотя и говорит, что ненавидит богему (очевидно, последний шик.)
   Она рассказывает мне колоссальное количество анекдотов (которые я, грешным делом, чересчур быстро забываю), рассказывает о своих похождениях, причем бахвалится своим нахальством, стараясь мне втемяшить, что без нахальства ничего нельзя сделать. Например, когда она уезжала из Куйбышева, и не было места в «международном» мягком вагоне даже для самых крупных лиц, хотя они и грозили и умоляли; и как она все-таки села туда и прекрасно ехала до Ташкента, в сказочных условиях (по удобствам и питанию.) Чего только не может сделать красивая женщина!
   Но «внутри» Раечка совершенно опустошена и сознается, что ее режиссерство, актерство, театр и пр. — то самое самоограничение, о котором я тебе уже писал. Единственное, чего ей хочется, как и мне, впрочем, это уехать отсюда поскорей.
   Конечно, ей не хватает культуры, хотя она на голову умнее и остроумнее до сих пор встречавшихся мне женщин. Нельзя же замыкаться в драматургии. И вот я всячески «натаскиваю» ее по западной литературе и поэзии. Но что-то мнится мне, что я не заставлю ее любить ни ум А. Жида, ни силу и размах Ромэна. Слишком нравится ей Мопассан, «Сафо» (А. Додэ) и Анри де Ренье. Держу пари, что Клод Фаррер тоже ее бы устроил (человек, который достает мне билет, почему-то весьма ценит и любит и Ренье и Фаррера.)
   Любопытно то, что Рая мне сейчас совершенно не нужна. Между прочим она чрезвычайно льстит моему тщеславию; когда мы идем вместе по городу, или в кино, или в театре, то мне доставляет великое удовольствие видеть завистливые взгляды одних, слышать восторженные шушуканья других; мы, как говорится, пара на славу. Но мое отношение к Рае в эти минуты не отличается нисколько от того ощущения, которое я испытал бы, надев шикарный костюм и американские ботинки. Я воспринимаю ее тогда чисто декоративно; она — мое украшение. Подозреваю, кстати, что и она меня воспринимает так же! Любопытно также то, что она меня не воспринимает ни как друга, ни как товарища, ни как любовника… а как писателя, прежде всего как умного и проницательного человека. Она, такая развязная со всеми другими, такая решительная и неустрашимая, часто-часто пристально ко мне приглядывается, смутно ожидая, что я чем-нибудь ее ошарашу. Она опасается моего главного оружия: моего неприкрытого словесного скептицизма; сознавая, что, даже при наличии ее всемогущих чар, я сильнее ее, она меня уважает (а она никого не уважает!). Мои противоречия кажутся ей порождением какого-то четвертого измерения и нередко сбивают ее с толка, но это ей приятно, ибо логика — не ее удел. Между прочим, я произвожу впечатление настолько уверенного в своем будущем писателя, что недавно она сказала: «О, так пожалуй скоро до Вас совсем не доберешься!» Это было шуткой, но тон ее был почти серьезен! Я обещаю ей, что придет день, когда я ей позвоню, скажу ей: «Хотите ехать со мной?» и мы уедем вместе. Но если она забудет обо мне, то я ее с собой не возьму; я ей советую быть расчетливой и поставить на меня, как на аутсайдера на скачках! Это всё шутки, но ей, конечно, хотелось бы, чтобы они осуществились, и я говорю так убедительно и уверенно!
   И тем не менее, эта слишком умная и цивилизованная особа мне сейчас не нужна. Она слишком нездорова для меня. Мне надо больше радости, меньше болтовни. Но если я и «позвоню» когда-нибудь, то именно ей (или подобной ей), а не той здоровой и веселой, которая мне нужна сейчас.
   Читаю Леонова; прекрасный писатель, великолепный стилист, знаток России и наследник Достоевского. Вот это писатель, это я понимаю, это не Ильенков и не Первенцев.
   Несмотря на Раю, урюк и солнце, надоел мне Ташкент хуже горькой редьки. Когда же я наконец уеду отсюда? Пора обновиться и возродиться, пора протряхнуться и переменить воздух.
   Пиши уже мне на Лилин адрес, в Москву; я надеюсь, что буду там скоро.
   Крепко обнимаю. Твой брат Мур.

После паузы

   Переписка Г. Эфрона с сестрой прервалась, и только в самом конце года А. Эфрон, кочевавшая по лагпунктам, окликает брата нижеследующим письмом.
   «Ижма, 26 декабря 1943
   Дорогой мой Мурзил, не писала тебе целую вечность, и от тебя за всё время получила только одно письмецо, да на днях вернулось мне на Каменку одно посланное мною тебе месяца 4 тому назад, еще в Ташкент, письмо. Только от Нины узнала, что ты жив, приблизительно здоров и работаешь на заводе. Новая страница в твоей биографии. Что касается меня, то я наконец выбралась с чудесной Каменки, которую ввек не забуду. Выбиралась я оттуда целый месяц — 26 ноября прибыл на меня наряд в Княжпогост, или, выражаясь по-почтовому, в поселок Железнодорожный. И вот с тех пор я всё ехала — с сельхоза Каменка до станции Каменка и обратно. То вытряхну сено из матраса, то опять набью. То соберу вещи, то опять разложу. Издергалась до крайности, совсем перестала спать, бегала ко всем начальникам и заместителям, молилась все богам и святым, и, наконец, уехала, как всегда бывает — неожиданно, прямо с работы, в мокрой одежде и обуви. Ехала в самом настоящем поезде, на самой верхней полке, с еще двумя девушками (каменскими) и с бойцом, а вокруг дремала коми-молодежь, белокурые ребята, будущие ученики военной школы. Они шли пешком 600 километров до поезда, из самых глубин Коми-республики, и, как сам себе представляешь, намерзлись и устали, а поэтому спали, как убитые. Я ехала, радовалась, и мечтала, что еду домой. А ведь должен настать и этот день, правда?
   В общем пока что я осталась на полдороги, между небом и землей, между Каменкой и Кн<яж>-Погостом, в Ижме. Прибыла туда вчера, 25 декабря — помнишь наши ёлки? а сегодня вышла на работу с бригадой плотников. Где, где только ни приходится работать! Через несколько дней рассчитываю тронуться в Кн<яж>-Погост. Пиши по адресу Ж. Д. район, Поселок Железнодорожный, ЦОЛП, мне. Мульке передай, что за 4 месяца имела от него только 2 открытки, а писала ему постоянно. Нине передай, что получила от нее письмо и открытку, ответила немедленно. Жду с огромным нетерпеньем весточек от всех. Не могу тебе передать, как я рада, что уехала с Каменки — у меня как гора с плеч. А главное, что к дому ближе. Мульке скажи, чтобы он писал Ксеше, не забывал ее. И пусть пришлет, если можно, немного денег. Крепко тебя обнимаю и люблю, привет всем.
   Твоя сестра Аля.
   <На полях:>
   Только об одном сейчас мечтаю — как бы мне здесь не застрять!»

17.06. <1944 г.>

   Милая Аля!
   Давно тебе не писал по причине незнания твоего адреса; лишь вчера я получил открытку от Лили, в которой последняя сообщает твой адрес.
   26-го февраля меня призвали в армию. Три месяца я пробыл в запасном полку под Москвой, причём ездил в Рязанскую обл. на лесозаготовки. В конце мая я уехал с маршевой ротой на фронт, где и нахожусь сейчас. Боёв еще не было; царит предгрозовое затишье в ожидании огромных сражений и битв. Кормят несколько лучше, чем в запасном полку. Погода часто меняется, места — болотистые, много комаров, местность холмистая; есть и леса. Всё это — сведения чисто географического характера, но здесь — фронт и писать подробно, конечно, нельзя.
   Физически я чувствую себя неплохо; в запасном полку месяца полтора болел (всё — нога) а теперь всё зажило; бесспорно я слабее других в одном — в отношении рук, которые у меня и малы и не цепки и не сильны. Пока что работаю по писарской части, но завтра пойду в бой автоматчиком или пулемётчиком. Я абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны, и успех придет обязательно; я верю в свою судьбу, которая мне сулит в будущем очень много хорошего. Пиши обязательно; прости за бестолковое — спешное! — письмо. Крепко целую.
   Твой брат Мур