Я встаю.
— Пойду в дом. — Смотрю на нее сверху. Солнце тонет, отражается в ее очках, вспыхивает рыжим, гаснет. — Я, наверное, уеду сегодня, — говорю я. — В город вернусь.
Она не шевелится. Парик все равно не выглядит натурально, как поначалу, он и тогда казался пластиковым, тяжелым, слишком огромным.
— Хочешь чего-нибудь?
По-моему, она качает головой.
— Ладно, — говорю я и иду в дом.
На кухне Мона смотрит в окно, чистит бонг, наблюдает за Гриффином. Тот снял плавки и на веранде голышом моет ноги. Мона чувствует, что я вошел, — жалко, говорит, что ее не взбодрили суси на завтрак. Мона не знает, что она грезит о тающих скалах, о встрече с Гретом Кином[97] в вестибюле «Шато-Мармон», о беседах с водой, прахом, воздухом под попурри «Орлов», оглушительное «Мирное чувство покоя»[98], и брызги бирюзового напалма расцвечивают текст «Любишь ее до безумия»[99], нацарапанный на бетонной стене, в гробнице.
— Ага. — Я открываю холодильник. — Жалко.
Мона вздыхает, чистит бонг дальше.
— А что, Гриффин всю «Корону» выпил? — спрашиваю я.
— Наверное, — шепчет она.
— Черт. — Я стою, смотрю в холодильник, изо рта — пар.
— Она правда больна, — говорит Мона.
— Да неужели? А меня правда обломали. Я хотел «Корону». Ужасно.
Входит Гриффин, вокруг талии обернуто полотенце.
— А на ужин что? — спрашивает он.
— Это ты всю «Корону» выпил? — спрашиваю я.
— Эй, отец. — Он садится за стол. — Полегче типа, расслабься.
— Мексиканское что-нибудь? — предлагает Мона, выключая кран. Все молчат.
Гриффин задумчиво мурлычет песенку, мокрые волосы зачесаны назад.
— Ты чего хочешь, Гриффин? — вздыхает она, вытирая руки. — Мексиканского хочешь, Гриффин?
Гриффин глядит испуганно.
— Мексиканского? Ага, детки. Сальсы? Чипсов? Мне — в самый раз.
Я открываю дверь, иду в патио.
— Отец, холодильник закрой, — говорит Гриффин.
— Сам закрой, — отвечаю я.
— Тебе дилер звонил, — говорит мне Мона.
Я киваю, оставляю холодильник как есть, спускаюсь по ступенькам на песок, думаю, где бы сейчас хотел оказаться. Мона идет за мной. Я останавливаюсь.
— Я сегодня отчалю, — говорю я. — И так слишком долго протусовался.
— Почему? — спрашивает Мона, глядя в сторону.
— Похоже на кино, которое я уже видел, и я знаю, что дальше будет. Чем все закончится.
Мона вздыхает.
— Тогда что ты тут делаешь?
— He знаю.
— Ты ее любишь?
— Нет, ну и что? Что это изменит? Если б любил — помогло бы?
— Просто все как-то побоку, — говорит Мона.
Я ухожу. Я знаю, что такое «исчез». Я знаю, что такое «умер». Пересиливаешь, расслабляешься, возвращаешься в город. Вот я смотрю на нее. По-прежнему играет Мадонна, но батарейки садятся, и голос вихляющий, далекий, диковатый, а она не шевелится, даже не показывает, что видит меня.
— Пойдем лучше, — говорю я. — Уже прилив.
— Я хочу остаться.
— Холодно ведь.
— Я хочу остаться, — говорит она, а потом, слабее: — Мне бы еще солнца.
Из кучки водорослей вылетает муха, садится на белое костлявое бедро. Она ее не сгоняет. Муха сидит.
— Да какое ж солнце, мать? — говорю я.
Я иду обратно. Ну и что, вполголоса бормочу я. Захочет — придет. Вообрази, что снится слепому. Я направляюсь в дом. Интересно, а Гриффин останется, а Мона заказала столик, а Движок перезвонит?
— Я знаю, что такое «мертвый», — шепчу я как можно тише, потому что звучит знамением.
глава 13. С Брюсом в зоопарке
— Пойду в дом. — Смотрю на нее сверху. Солнце тонет, отражается в ее очках, вспыхивает рыжим, гаснет. — Я, наверное, уеду сегодня, — говорю я. — В город вернусь.
Она не шевелится. Парик все равно не выглядит натурально, как поначалу, он и тогда казался пластиковым, тяжелым, слишком огромным.
— Хочешь чего-нибудь?
По-моему, она качает головой.
— Ладно, — говорю я и иду в дом.
На кухне Мона смотрит в окно, чистит бонг, наблюдает за Гриффином. Тот снял плавки и на веранде голышом моет ноги. Мона чувствует, что я вошел, — жалко, говорит, что ее не взбодрили суси на завтрак. Мона не знает, что она грезит о тающих скалах, о встрече с Гретом Кином[97] в вестибюле «Шато-Мармон», о беседах с водой, прахом, воздухом под попурри «Орлов», оглушительное «Мирное чувство покоя»[98], и брызги бирюзового напалма расцвечивают текст «Любишь ее до безумия»[99], нацарапанный на бетонной стене, в гробнице.
— Ага. — Я открываю холодильник. — Жалко.
Мона вздыхает, чистит бонг дальше.
— А что, Гриффин всю «Корону» выпил? — спрашиваю я.
— Наверное, — шепчет она.
— Черт. — Я стою, смотрю в холодильник, изо рта — пар.
— Она правда больна, — говорит Мона.
— Да неужели? А меня правда обломали. Я хотел «Корону». Ужасно.
Входит Гриффин, вокруг талии обернуто полотенце.
— А на ужин что? — спрашивает он.
— Это ты всю «Корону» выпил? — спрашиваю я.
— Эй, отец. — Он садится за стол. — Полегче типа, расслабься.
— Мексиканское что-нибудь? — предлагает Мона, выключая кран. Все молчат.
Гриффин задумчиво мурлычет песенку, мокрые волосы зачесаны назад.
— Ты чего хочешь, Гриффин? — вздыхает она, вытирая руки. — Мексиканского хочешь, Гриффин?
Гриффин глядит испуганно.
— Мексиканского? Ага, детки. Сальсы? Чипсов? Мне — в самый раз.
Я открываю дверь, иду в патио.
— Отец, холодильник закрой, — говорит Гриффин.
— Сам закрой, — отвечаю я.
— Тебе дилер звонил, — говорит мне Мона.
Я киваю, оставляю холодильник как есть, спускаюсь по ступенькам на песок, думаю, где бы сейчас хотел оказаться. Мона идет за мной. Я останавливаюсь.
— Я сегодня отчалю, — говорю я. — И так слишком долго протусовался.
— Почему? — спрашивает Мона, глядя в сторону.
— Похоже на кино, которое я уже видел, и я знаю, что дальше будет. Чем все закончится.
Мона вздыхает.
— Тогда что ты тут делаешь?
— He знаю.
— Ты ее любишь?
— Нет, ну и что? Что это изменит? Если б любил — помогло бы?
— Просто все как-то побоку, — говорит Мона.
Я ухожу. Я знаю, что такое «исчез». Я знаю, что такое «умер». Пересиливаешь, расслабляешься, возвращаешься в город. Вот я смотрю на нее. По-прежнему играет Мадонна, но батарейки садятся, и голос вихляющий, далекий, диковатый, а она не шевелится, даже не показывает, что видит меня.
— Пойдем лучше, — говорю я. — Уже прилив.
— Я хочу остаться.
— Холодно ведь.
— Я хочу остаться, — говорит она, а потом, слабее: — Мне бы еще солнца.
Из кучки водорослей вылетает муха, садится на белое костлявое бедро. Она ее не сгоняет. Муха сидит.
— Да какое ж солнце, мать? — говорю я.
Я иду обратно. Ну и что, вполголоса бормочу я. Захочет — придет. Вообрази, что снится слепому. Я направляюсь в дом. Интересно, а Гриффин останется, а Мона заказала столик, а Движок перезвонит?
— Я знаю, что такое «мертвый», — шепчу я как можно тише, потому что звучит знамением.
глава 13. С Брюсом в зоопарке
Я сегодня в зоопарке с Брюсом, и сейчас мы разглядываем грязно-розовых фламинго — некоторые стоят на одной ноге под жарким ноябрьским солнцем. Вчера вечером я ехала мимо его дома в Студио-Сити и видела, как силуэт Грейс скользнул на фоне гигантского телеэкрана, что стоит наверху в спальне напротив футона. Брюсовой машины возле дома не было — понятия не имею, что это значит, потому что машины Грейс там не было тоже. Мы с Брюсом познакомились на студии, которой теперь рулит мой отец. Брюс пишет сценарии «Полиции Майами. Отдел нравов»[100], а я — на пятом курсе Калифорнийского универа в Лос-Анджелесе. Вчера вечером Брюс должен был расстаться с Грейс, но сегодня, вот сейчас, совершенно ясно, что он не решился. Мы едем по холму в зоопарк почти молча, не считая новой сальса-группы в магнитофоне и Брюсовых замечаний в паузах между песнями насчет качества звука. Он старше меня на два года. Мне двадцать три.
Будний день, четверг, скоро полдень. Мы разглядываем фламинго, а мимо кривой колонной проходят школьники. Брюс безостановочно курит. У мексиканцев выходной — они пьют пиво из банок в бумажных пакетах, тормозят, пялятся, бормочут, пьяно хихикают, тычут в скамейки. Я притягиваю Брюса ближе и говорю, что не помешала бы диетическая кола.
— Спят, как женщины. — Это Брюс про фламинго. — Не могу объяснить.
Мимо идут буквально сотни первоклашек, парами. Я толкаю Брюса локтем, он отрывает взгляд от птиц, и я смеюсь — какая толпа детей. Брюсу неинтересно смотреть на смущенные, улыбчивые лица, и он кивает на указатель: НАПИТКИ.
Дети скрылись из виду, и зоопарк словно опустел. По пути к киоску с напитками я вижу только Брюса, впереди. Так пусто, что кого-нибудь убьют — никто не заметит. Брюс не из тех, с кем я обычно встречаюсь. Женат, невысок, когда я подхожу, платит за колу моей сдачей с автостоянки. Жалуется, что никак не найдем гиббонов, вроде гиббоны должны быть тут где-то. То есть про Грейс мы не говорим, но я надеюсь, что Брюс сделает мне сюрприз. Ничего не спрашиваю: он ужасно расстроен, что не нашел гиббонов. Дальше еще звери. Видимо, несчастные, одуревшие от жары пингвины. Крокодил неторопливо ползет к воде, огибая большое мертвое перекати-поле.
— Крокодил на тебя смотрит, детка, — говорит Брюс, прикуривая. — Крокодил думает: ням-ням.
— Могу поспорить, эти звери не сказать чтобы сильно счастливы, — говорю я, глядя, как белый медведь с голубыми пятнами хлора на шкуре ковыляет к мелкой луже и поддельному леднику.
— Ой да ладно, — возражает Брюс. — Разумеется, счастливы.
— С чего бы?
— А чего ты от них хочешь? Чтоб они бенгальские огни жгли? Чечетку плясали? Я сказал, что блузка тебе очень идет?
В воде цвета мочи плавает бочонок, и медведь в воду не идет, бродит вокруг. Брюс шагает дальше. Я за ним. Теперь он ищет снежного барса — один из первых пунктов в Брюсовом списке обязательной к просмотру живности. Мы находим вольер, где должны быть снежные барсы, но те прячутся. Брюс снова закуривает, смотрит на меня.
— Не переживай, — говорит он.
— Я не переживаю, — отвечаю я. — Тебе не жарко?
— Не-а. Пиджак льняной.
— А это кто? — Я смотрю на большую, странную на вид птицу. — Страус?
— Нет, — вздыхает Брюс. — Не знаю.
— Может… эму?
— Я их впервые вижу. Откуда мне знать?
У меня дергается глаз, я выкидываю остатки колы в ближайшую урну. Брюс возвращается к белым медведям, а я нахожу уборную. В уборной теплой водой споласкиваю лицо, давлю в себе панику. На унитазе сидит маленький мальчик, негритянка его держит, чтоб не провалился. Тут прохладнее, воздух сладкий, неприятный. Я быстро поправляю линзы и иду к Брюсу, а тот показывает мне громадный красный шрам с большими черными стежками у одного медведя на спине.
Брюс смотрит, как кенгуру тревожно скачет к служителю, но погладить себя не дает. Несмело тянет лапу и шипит — кошмарный для кенгуру звук, — а служитель хватает кенгуру за хвост и уволакивает. Другой кенгуру в ужасе наблюдает, забившись в угол, нервно чавкает бурыми листьями. Он визжит, скачет кругами, потом, резко дернувшись, замирает. Мы идем дальше.
Мне по-прежнему хочется пить, но все киоски закрыты, а питьевого фонтанчика я что-то не вижу. Последний раз мы с Брюсом виделись в понедельник. Он заехал за мной на зеленом «порше», мы отправились на студию на пробы новой подростковой секс-комедии, потом ужинать в Малибу, какой-то мекситекс. В ту ночь перед уходом он рассказывал, что собирается бросить Грейс, которая теперь — одна из любимейших молодых актрис моего отца и которую Брюс, как он утверждает, никогда по-настоящему не любил, но все равно год назад женился по причинам, «по сей день не выясненным». Я знаю, что от Грейс он не ушел, и на девяносто девять процентов уверена, что потом он мне все объяснит, но все-таки надеюсь, что он решился и поэтому так молчалив теперь, сделает мне сюрприз потом, после обеда. Курит сигарету за сигаретой.
Брюсу двадцать пять, но выглядит он моложе — мальчишеский рост, безупречное лицо без малейших волос или щетины, волосы густые, светлый модный ежик, а из-за наркотиков Брюс худее, чем должен быть, но красив, и в нем есть достоинство, какого у большинства известных мне мужчин нет и не будет. Брюс исчезает впереди. Я иду за ним — теперь в абсолютно иной мир: кактус, слоны, еще какие-то странные птицы, громадные рептилии, камни, Африка. У нас за спиной бесцельно ошиваются мальчишки-латиноамериканцы, школу прогуливают, а может, и нет, я смотрю на часы и вижу, что лекцию в час пропущу.
Мы познакомились на студии, на отходном банкете. Брюс подрулил ко мне, вручил стакан льда и сказал: «Вы похожи на Настасью Кински[101]». Я потеряла дар речи и девять секунд сосредоточенно расшифровывала этот жест. После трех недель романа я выяснила, что он женат, и ужасно корила себя целый вечер и всю ночь, после того как он в пятницу сказал мне об этом в «Козырях», а на выходные собирался лететь во Флориду. Я не распознала симптомов романа с женатым мужчиной, потому что в Лос-Анджелесе таких вообще-то нет. Узнав, я все поняла, все встало на свои места, но к тому времени уже было «слишком поздно». Горилла валяется на спине, играет веткой. Мы стоим далеко, но вонь доносится. Брюс идет к носорогу.
— Им тут нравится, — говорит он, разглядывая носорога. Тот недвижно лежит на боку и, я почти уверена, уже помер. — С чего бы им не нравилось?
— Их поймали, — говорю я. — В клетку посадили.
Возле жирафов, закуривая очередную сигарету, сострив насчет Майкла Джексона, Брюс говорит:
— Не уходи от меня.
Он это говорил, когда британский «Вог» по протекции моей мачехи предложил мне до идиотизма хорошо оплачиваемую работу, которую я была не в состоянии выполнить, но, как я теперь понимаю, следовало согласиться, а потом Брюс опять это сказал, улетая на выходные во Флориду, сказал: «Не уходи от меня», — а если бы не попросил, я бы ушла, но поскольку он попросил, я осталась, оба раза.
— Ну-у, — шепчу я и осторожно тру глаз.
Все звери кажутся мне грустными, особенно обезьяны, они уныло слоняются туда-сюда, и Брюс сравнивает гориллу с Патти Лабелль[102], и мы находим еще один киоск. Я плачу за гамбургер Брюса, потому что налички он с собой не носит. В зоопарк мы попали по членской карточке Брюсова друга. Я спросила, кому нужно членство в зоопарке, но Брюс меня заткнул нежным поцелуем, касанием, легко сжал шею сзади, протянул мне «мальборо-лайтс». Брюс отдает мне чек. Я сую чек в карман. За соседним столиком сидят молодожены с младенцем. Эта пара меня нервирует — мои родители никогда не водили меня в зоопарк. Ребенок хватает картошку-фри. Я содрогаюсь.
Брюс выуживает из гамбургера мясо, съедает, а к хлебу не притрагивается, потому что, говорит, «мне это вредно». Брюс никогда не завтракает, даже в те дни, когда замучен, теперь он голоден и шумно, благодарно жует. Я ковыряю луковое кольцо, хмыкаю про себя, сегодня он про нас говорить не будет. В уме проносится, замирает, плавится мысль: нет никакого развода с Грейс.
— Пойдем, — говорю я. — Еще зверей посмотрим.
— Расслабься, — отвечает он.
Мы идет мимо бессмысленно гордых лам, мимо тигра, которого не видно, вроде как побитого слона. Вот табличка на клетке какого-то «бонго»: «Их редко видят, поскольку они крайне застенчивы, а отметины на боках и спине позволяют им сливаться с тенями». Бабуины вышагивают, прямо натуральные мачо, бесстыдно чешутся. Самки умилительно перебирают самцам мех, чистят их.
— Что мы тут делаем? — спрашиваю я. — Брюс?
В какой-то момент Брюс говорит:
— Ну что, дальше некуда?
Я кого-то разглядываю — по-моему, страусов.
— Не знаю, — говорю я. — Да.
— Нет, еще нет, — отзывается он и идет дальше.
Я иду следом. Он останавливается, смотрит на зебру.
— «Зебра — поистине величественное животное», — читает он табличку возле карты ареала обитания.
— На вид весьма… мелроузская, — говорю я.
— Похоже, эпитет тебя бежит, детка, — отвечает он.
Внезапно возле меня появляется ребенок, машет зебре.
— Брюс, — говорю я. — Ты ей сказал?
Мы идем к скамейке. Небо затянуло, но по-прежнему жарко, ветрено, а Брюс курит очередную сигарету и молчит.
— Поговори со мной. — Я хватаю его за руки, сжимаю, но они лежат у него на коленях — немощные, безжизненные.
— Почему у одних зверей большие клетки, а у других нет? — удивляется он.
— Брюс. Прошу тебя. — Я начинаю плакать. Скамейка вдруг превращается в центр вселенной.
— Звери напоминают мне о вещах, которых не объяснишь, — говорит он.
— Брюс, — всхлипываю я.
Я быстро подношу ладонь к его лицу, касаюсь щеки, прижимаю.
Он берет мою руку, отодвигает от себя, кладет между нами на скамейке и торопливо произносит:
— Слушай. Меня зовут Йокнор, я с планеты Араханоид, это в галактике, которую Земля еще не открыла и, наверное, не откроет. Я жил на твоей планете четыреста тысяч лет по местному времени, меня послали сюда собрать психологические данные, чтобы однажды мы могли завоевать вас и уничтожить все существующие галактики, включая вашу. Кошмарный будет месяц, потому что мы станем уничтожать Землю постепенно, грядет страдание и боль такого масштаба, что ваше сознание никогда их не постигнет. Но ты сама так не погибнешь, потому что все произойдет в двадцать четвертом столетии, а ты умрешь гораздо раньше. Я понимаю, тебе трудно в это поверить, но я в кои-то веки говорю правду. Больше мы это обсуждать не будем.
Он целует мне руку, снова смотрит на зебру и на ребенка в футболке с надписью «КАЛИФОРНИЯ» — тот все стоит и машет.
На обратном пути мы находим гиббонов. Будто они появились из ниоткуда, исключительно для Брюса. Я раньше гиббонов не видела и не очень-то жажду увидеть сейчас, так что зрелище не слишком поучительное. Сижу на скамейке, жду Брюса, солнце жжет сквозь дымку, рвет ее, выкручивает, и до меня доходит, что, может, Брюс и не уйдет от Грейс, а еще — что я могу в кого-нибудь влюбиться и даже уйти из колледжа, поехать в Англию или хоть на Восточное побережье. Куча вещей способна отдалить меня от Брюса. И если вдуматься, велик шанс, что какая-нибудь сработает. Но ничего не поделаешь, думаю я, когда мы уходим из зоопарка, возвращаемся к моему красному «БМВ» и Брюс заводит мотор, — в этого человека я верю.
Будний день, четверг, скоро полдень. Мы разглядываем фламинго, а мимо кривой колонной проходят школьники. Брюс безостановочно курит. У мексиканцев выходной — они пьют пиво из банок в бумажных пакетах, тормозят, пялятся, бормочут, пьяно хихикают, тычут в скамейки. Я притягиваю Брюса ближе и говорю, что не помешала бы диетическая кола.
— Спят, как женщины. — Это Брюс про фламинго. — Не могу объяснить.
Мимо идут буквально сотни первоклашек, парами. Я толкаю Брюса локтем, он отрывает взгляд от птиц, и я смеюсь — какая толпа детей. Брюсу неинтересно смотреть на смущенные, улыбчивые лица, и он кивает на указатель: НАПИТКИ.
Дети скрылись из виду, и зоопарк словно опустел. По пути к киоску с напитками я вижу только Брюса, впереди. Так пусто, что кого-нибудь убьют — никто не заметит. Брюс не из тех, с кем я обычно встречаюсь. Женат, невысок, когда я подхожу, платит за колу моей сдачей с автостоянки. Жалуется, что никак не найдем гиббонов, вроде гиббоны должны быть тут где-то. То есть про Грейс мы не говорим, но я надеюсь, что Брюс сделает мне сюрприз. Ничего не спрашиваю: он ужасно расстроен, что не нашел гиббонов. Дальше еще звери. Видимо, несчастные, одуревшие от жары пингвины. Крокодил неторопливо ползет к воде, огибая большое мертвое перекати-поле.
— Крокодил на тебя смотрит, детка, — говорит Брюс, прикуривая. — Крокодил думает: ням-ням.
— Могу поспорить, эти звери не сказать чтобы сильно счастливы, — говорю я, глядя, как белый медведь с голубыми пятнами хлора на шкуре ковыляет к мелкой луже и поддельному леднику.
— Ой да ладно, — возражает Брюс. — Разумеется, счастливы.
— С чего бы?
— А чего ты от них хочешь? Чтоб они бенгальские огни жгли? Чечетку плясали? Я сказал, что блузка тебе очень идет?
В воде цвета мочи плавает бочонок, и медведь в воду не идет, бродит вокруг. Брюс шагает дальше. Я за ним. Теперь он ищет снежного барса — один из первых пунктов в Брюсовом списке обязательной к просмотру живности. Мы находим вольер, где должны быть снежные барсы, но те прячутся. Брюс снова закуривает, смотрит на меня.
— Не переживай, — говорит он.
— Я не переживаю, — отвечаю я. — Тебе не жарко?
— Не-а. Пиджак льняной.
— А это кто? — Я смотрю на большую, странную на вид птицу. — Страус?
— Нет, — вздыхает Брюс. — Не знаю.
— Может… эму?
— Я их впервые вижу. Откуда мне знать?
У меня дергается глаз, я выкидываю остатки колы в ближайшую урну. Брюс возвращается к белым медведям, а я нахожу уборную. В уборной теплой водой споласкиваю лицо, давлю в себе панику. На унитазе сидит маленький мальчик, негритянка его держит, чтоб не провалился. Тут прохладнее, воздух сладкий, неприятный. Я быстро поправляю линзы и иду к Брюсу, а тот показывает мне громадный красный шрам с большими черными стежками у одного медведя на спине.
Брюс смотрит, как кенгуру тревожно скачет к служителю, но погладить себя не дает. Несмело тянет лапу и шипит — кошмарный для кенгуру звук, — а служитель хватает кенгуру за хвост и уволакивает. Другой кенгуру в ужасе наблюдает, забившись в угол, нервно чавкает бурыми листьями. Он визжит, скачет кругами, потом, резко дернувшись, замирает. Мы идем дальше.
Мне по-прежнему хочется пить, но все киоски закрыты, а питьевого фонтанчика я что-то не вижу. Последний раз мы с Брюсом виделись в понедельник. Он заехал за мной на зеленом «порше», мы отправились на студию на пробы новой подростковой секс-комедии, потом ужинать в Малибу, какой-то мекситекс. В ту ночь перед уходом он рассказывал, что собирается бросить Грейс, которая теперь — одна из любимейших молодых актрис моего отца и которую Брюс, как он утверждает, никогда по-настоящему не любил, но все равно год назад женился по причинам, «по сей день не выясненным». Я знаю, что от Грейс он не ушел, и на девяносто девять процентов уверена, что потом он мне все объяснит, но все-таки надеюсь, что он решился и поэтому так молчалив теперь, сделает мне сюрприз потом, после обеда. Курит сигарету за сигаретой.
Брюсу двадцать пять, но выглядит он моложе — мальчишеский рост, безупречное лицо без малейших волос или щетины, волосы густые, светлый модный ежик, а из-за наркотиков Брюс худее, чем должен быть, но красив, и в нем есть достоинство, какого у большинства известных мне мужчин нет и не будет. Брюс исчезает впереди. Я иду за ним — теперь в абсолютно иной мир: кактус, слоны, еще какие-то странные птицы, громадные рептилии, камни, Африка. У нас за спиной бесцельно ошиваются мальчишки-латиноамериканцы, школу прогуливают, а может, и нет, я смотрю на часы и вижу, что лекцию в час пропущу.
Мы познакомились на студии, на отходном банкете. Брюс подрулил ко мне, вручил стакан льда и сказал: «Вы похожи на Настасью Кински[101]». Я потеряла дар речи и девять секунд сосредоточенно расшифровывала этот жест. После трех недель романа я выяснила, что он женат, и ужасно корила себя целый вечер и всю ночь, после того как он в пятницу сказал мне об этом в «Козырях», а на выходные собирался лететь во Флориду. Я не распознала симптомов романа с женатым мужчиной, потому что в Лос-Анджелесе таких вообще-то нет. Узнав, я все поняла, все встало на свои места, но к тому времени уже было «слишком поздно». Горилла валяется на спине, играет веткой. Мы стоим далеко, но вонь доносится. Брюс идет к носорогу.
— Им тут нравится, — говорит он, разглядывая носорога. Тот недвижно лежит на боку и, я почти уверена, уже помер. — С чего бы им не нравилось?
— Их поймали, — говорю я. — В клетку посадили.
Возле жирафов, закуривая очередную сигарету, сострив насчет Майкла Джексона, Брюс говорит:
— Не уходи от меня.
Он это говорил, когда британский «Вог» по протекции моей мачехи предложил мне до идиотизма хорошо оплачиваемую работу, которую я была не в состоянии выполнить, но, как я теперь понимаю, следовало согласиться, а потом Брюс опять это сказал, улетая на выходные во Флориду, сказал: «Не уходи от меня», — а если бы не попросил, я бы ушла, но поскольку он попросил, я осталась, оба раза.
— Ну-у, — шепчу я и осторожно тру глаз.
Все звери кажутся мне грустными, особенно обезьяны, они уныло слоняются туда-сюда, и Брюс сравнивает гориллу с Патти Лабелль[102], и мы находим еще один киоск. Я плачу за гамбургер Брюса, потому что налички он с собой не носит. В зоопарк мы попали по членской карточке Брюсова друга. Я спросила, кому нужно членство в зоопарке, но Брюс меня заткнул нежным поцелуем, касанием, легко сжал шею сзади, протянул мне «мальборо-лайтс». Брюс отдает мне чек. Я сую чек в карман. За соседним столиком сидят молодожены с младенцем. Эта пара меня нервирует — мои родители никогда не водили меня в зоопарк. Ребенок хватает картошку-фри. Я содрогаюсь.
Брюс выуживает из гамбургера мясо, съедает, а к хлебу не притрагивается, потому что, говорит, «мне это вредно». Брюс никогда не завтракает, даже в те дни, когда замучен, теперь он голоден и шумно, благодарно жует. Я ковыряю луковое кольцо, хмыкаю про себя, сегодня он про нас говорить не будет. В уме проносится, замирает, плавится мысль: нет никакого развода с Грейс.
— Пойдем, — говорю я. — Еще зверей посмотрим.
— Расслабься, — отвечает он.
Мы идет мимо бессмысленно гордых лам, мимо тигра, которого не видно, вроде как побитого слона. Вот табличка на клетке какого-то «бонго»: «Их редко видят, поскольку они крайне застенчивы, а отметины на боках и спине позволяют им сливаться с тенями». Бабуины вышагивают, прямо натуральные мачо, бесстыдно чешутся. Самки умилительно перебирают самцам мех, чистят их.
— Что мы тут делаем? — спрашиваю я. — Брюс?
В какой-то момент Брюс говорит:
— Ну что, дальше некуда?
Я кого-то разглядываю — по-моему, страусов.
— Не знаю, — говорю я. — Да.
— Нет, еще нет, — отзывается он и идет дальше.
Я иду следом. Он останавливается, смотрит на зебру.
— «Зебра — поистине величественное животное», — читает он табличку возле карты ареала обитания.
— На вид весьма… мелроузская, — говорю я.
— Похоже, эпитет тебя бежит, детка, — отвечает он.
Внезапно возле меня появляется ребенок, машет зебре.
— Брюс, — говорю я. — Ты ей сказал?
Мы идем к скамейке. Небо затянуло, но по-прежнему жарко, ветрено, а Брюс курит очередную сигарету и молчит.
— Поговори со мной. — Я хватаю его за руки, сжимаю, но они лежат у него на коленях — немощные, безжизненные.
— Почему у одних зверей большие клетки, а у других нет? — удивляется он.
— Брюс. Прошу тебя. — Я начинаю плакать. Скамейка вдруг превращается в центр вселенной.
— Звери напоминают мне о вещах, которых не объяснишь, — говорит он.
— Брюс, — всхлипываю я.
Я быстро подношу ладонь к его лицу, касаюсь щеки, прижимаю.
Он берет мою руку, отодвигает от себя, кладет между нами на скамейке и торопливо произносит:
— Слушай. Меня зовут Йокнор, я с планеты Араханоид, это в галактике, которую Земля еще не открыла и, наверное, не откроет. Я жил на твоей планете четыреста тысяч лет по местному времени, меня послали сюда собрать психологические данные, чтобы однажды мы могли завоевать вас и уничтожить все существующие галактики, включая вашу. Кошмарный будет месяц, потому что мы станем уничтожать Землю постепенно, грядет страдание и боль такого масштаба, что ваше сознание никогда их не постигнет. Но ты сама так не погибнешь, потому что все произойдет в двадцать четвертом столетии, а ты умрешь гораздо раньше. Я понимаю, тебе трудно в это поверить, но я в кои-то веки говорю правду. Больше мы это обсуждать не будем.
Он целует мне руку, снова смотрит на зебру и на ребенка в футболке с надписью «КАЛИФОРНИЯ» — тот все стоит и машет.
На обратном пути мы находим гиббонов. Будто они появились из ниоткуда, исключительно для Брюса. Я раньше гиббонов не видела и не очень-то жажду увидеть сейчас, так что зрелище не слишком поучительное. Сижу на скамейке, жду Брюса, солнце жжет сквозь дымку, рвет ее, выкручивает, и до меня доходит, что, может, Брюс и не уйдет от Грейс, а еще — что я могу в кого-нибудь влюбиться и даже уйти из колледжа, поехать в Англию или хоть на Восточное побережье. Куча вещей способна отдалить меня от Брюса. И если вдуматься, велик шанс, что какая-нибудь сработает. Но ничего не поделаешь, думаю я, когда мы уходим из зоопарка, возвращаемся к моему красному «БМВ» и Брюс заводит мотор, — в этого человека я верю.