— И много таких? — спрашивает он.
 
   Мы с Роджером стоим в лифте.
   — Найди мне горничную, что ли, ага? — прошу я. — У меня тотальный бардак в номере.
   — Уберись сам.
   — Не-а. Нет уж.
   — Я тебя переведу в другой, ага?
   — Ага.
   — У тебя целый этаж, кадавр. Выбирай.
   — А почему бы просто горничную не прислать?
   — Потому что обслуга «Токио-Хилтон», видимо, считает, что ты изнасиловал двух горничных. Это правда, Брайан?
   — Дай определение… э… изнасилования, Роджер?
   — Попрошу обслугу прислать словарь. — Роджер корчит ужасную морду.
   — Я перееду.
   Роджер вздыхает, смотрит на меня и говорит:
   — У тебя такое чувство, что ты никуда не переедешь, правда? Ты понимаешь, что собирался об этом подумать, но теперь пришел к выводу, что оно того не стоит, что у тебя сил нет или еще что, правильно? — Роджер смотрит в сторону, лифт замедляется на его этаже. Роджер поворачивает ключ — лифт заблокирован и поедет только на мой этаж, а больше никуда, как я, в общем-то, и хотел.
 
   Лифт тормозит на этаже, который запрограммировал Роджер, и я выхожу в пустой сумрачный коридор, иду к своей двери, прорывая тишину громким воплем, вторым, третьим, четвертым, нащупываю ключи, поворачиваю дверную ручку, и она сама открывается, а в номере на моей постели сидит девчонка, листает «Хастлер», повсюду — засохшая кровь. Девчонка поднимает голову. Я закрываю дверь, запираю, смотрю.
   — Это вы кричали? — тихо и устало спрашивает она.
   — Видимо, — отвечаю я, а потом: — С льдогенератором вы уже подружились?
   Красивая девчонка — загорелая блондинка с большими голубыми глазами, из Калифорнии, в майке с моим именем, в застиранных тугих обрезанных джинсах. Губы красные, блестящие, она кладет журнал, когда я медленно подхожу, чуть не споткнувшись об использованный дилдо — Роджер его называет «Упрощатель». Девчонка нервно смотрит на меня, но встает с постели и отступает как-то слишком расчетливо, доходит до стены и прижимается к ней, тяжело дыша, и я подхожу, приходится схватить девчонку за шею, легонько сначала, потом сжать, она закрывает глаза, и я тяну ее на себя, а потом бью об стену головой — ее это, похоже, не расстраивает, и я уже нервничаю, но тут она открывает глаза, улыбается, ее рука резко взлетает — ногти длинные, острые, розовые — и раздирает футболку за две сотни баксов надвое, расцарапав мне грудь. Я заношу кулак, сильно бью. Девчонка вцепляется мне в лицо. Я толкаю ее на пол, она плюется, сует мне пальцы в рот и визжит.
 
   Я лежу в ванне, весь в пене. У девчонки выбит зуб, она сидит на унитазе, прижимает к лицу кусок льда (обслуга оставила несколько). Девчонка с трудом подымается, хромает к зеркалу, говорит:
   — По-моему, опухоль уже сошла.
   В воде плавает кусочек льда, я кладу его в рот, посасываю, сосредоточившись на том, как я медленно посасываю. Девчонка садится на унитаз и вздыхает.
   — Не хочешь узнать, откуда я? — спрашивает она.
   — Нет. Вообще-то нет.
   — Из Небраски. Линкольн, Небраска. — Длинная пауза.
   — Ты в универмаге работала, верно? — спрашиваю я, не открывая глаз. — Но универмаг теперь закрыт, так? Пустой совсем, а?
   Я слышу, как она прикуривает, чувствую запах дыма, потом она спрашивает:
   — А ты там был?
   — Я был в универмаге в Небраске.
   — Да?
   — Ага.
   — Там тоска.
   — Тоска, — соглашаюсь я.
   — Тотальная.
   — Тотальная тоска.
   Я смотрю на разодранную кожу на груди, на розовые вспухшие полосы ниже, на свои соски и думаю: ну вот, минус еще одна фотка без рубашки. Чуть трогаю соски, отбрасываю девчонкину руку — она пытается их коснуться. Когда она достаточно влажнеет, я вставляю ей снова.
 
   Грамм, и я готов позвонить Нине в Малибу. Восемнадцать гудков. Наконец она подходит.
   — Алло?
   — Нина?
   — Да?
   — Это я.
   — А-а. — Пауза. — Минуту. — Еще пауза.
   — Ты тут?
   — Можно подумать, тебе не пофиг.
   — Может, и не пофиг, детка.
   — Может, и пофиг, мудак.
   — Господи.
   — Нормально, — быстро говорит она. — Ты сейчас где?
   Я закрываю глаза, наваливаюсь на спинку кровати.
   — Токио. «Хилтон».
   — Звучит элегантно.
   — Это решительно не самое чудесное место из тех, где я жил.
   — Прекрасно.
   — Не слышу энтузиазма, детка.
   — Да, правда?
   — О черт. Просто дай с Кении поговорить.
   — Он с Мартином на пляже.
   — Мартином? — Я сбит с толку. — Кто еще такой Мартин?
   — Марти, Марти, Марти, Марти…
   — Ладно, ладно, о'кей, Марти. И как Марти?
   — Марти замечательно.
   — Да? Прекрасно, хотя я понятия не имею, кто он такой, но — можно мне с Кении поговорить, детка? — прошу я. — Ну то есть — ты не могла бы сходить на пляж позвать его, и, типа, не психовать?
   — Как-нибудь в другой раз, ага?
   — Я хочу с сыном поговорить.
   — Только он с тобой разговаривать не хочет.
   — Дай мне с ребенком пообщаться, Нина, — вздыхаю я.
   — Без толку.
   — Нина, позови Кении.
   — Я вешаю трубку, Брайан, понял?
   — Нина, я адвоката вызову.
   — Пошел он на хуй, Брайан, на хуй пошел. Мне пора.
   — О господи…
   — И лучше слишком часто сюда не звони.
   Повисает длинная пауза, поскольку я ничего не отвечаю.
   — Вообще лучше тебе с Кении не общаться, потому что он тебя боится, — говорит она.
   — А тебя нет? — Я в ужасе. — Медуза.
   — Больше не звони. — И она бросает трубку.
 
   Мы сидим на первом этаже «Токио-Хилтон» в пустой кофейне (которую Роджер «оцепил» — боится, что «люди тебя увидят»), и Роджер сообщает, что мы пойдем смотреть, как обедают «Английские цены». На Роджере большие черные очки и дорогая пижама, во рту жвачка.
   — Кто? — спрашиваю я. — Кто?
   — «Английские цены», — отчетливо повторяет Роджер. — Новая группа. Их «Эм-ти-ви» раскопало и раскрутило. — Пауза. — Действительно хит, — зловеще прибавляет он. — Из Анахайма.
   — С чего бы? — спрашиваю я.
   — Потому-что-они-там-родились, — вздыхает Роджер.
   — Угу.
   — Они хотят с тобой встретиться.
   — Но… с чего?
   — Хороший вопрос, — замечает Роджер. — А тебе не все равно?
   — Почему они тут?
   — Потому что у них турне, — говорит Роджер. — Ты кокаин потребляешь?
   — Граммами, граммами и еще граммами. Задохнешься, если узнаешь сколько.
   — Лучше кокаин, чем герыч, как в восемьдесят втором, — осторожно отвечает он.
   — Кто эти люди? — спрашиваю я.
   — А ты кто?
   — Ну… — Вопрос меня смущает. — А ты… как думаешь?
   — Человек, который пытался поджечь бывшую жену садовым факелом… — предполагает он.
   — Мы тогда были женаты.
   — Удачно, по-моему, что Нина в океан бросилась. — Роджер делает паузу. — Разумеется, три месяца спустя, но если учесть, какая она была умница, когда вы познакомились, я рад, что у нее так улучшились рефлексы. — Роджер прикуривает, задумывается. — Блин, невероятно, что она получила опекунство. Но мне подумать страшно, что бы случилось с ребенком, если бы опекунство получил ты. Мотра[55] — и та родитель получше.
   — Роджер, кто эти люди?
   — Видел обложку последнего «Роллинг Стоуна»? — Роджер щелкает пальцами в сторону юной нервной официантки. — Ой, забыл. Ты же его больше не читаешь.
   — После того дерьма, что они вывалили, когда Эд погиб.
   — Ах, какие мы обидчивые, — вздыхает Роджер. — «Английские цены» — хит. Хитовый альбом «Поганка», и еще про них сделали видеоигру — надо бы тебе сыграть… э… как-нибудь. — Роджер тычет пальцем в свою чашку, и официантка, покорно склонив голову, наливает. — Кажется, что безвкусица, но на самом деле нет. Правда.
   — Господи, да я развалина.
   — «Английские цены» — высший класс, — напоминает Роджер. — Стратосфера — это слабо сказано.
   — Это ты уже говорил, и мне по-прежнему не верится.
   — Только спокойно.
   — С чего это мне успокаиваться? — Я смотрю Роджеру в глаза — первый раз с тех пор, как мы зашли в кофейню.
   Роджер глядит в чашку, потом на меня и очень четко произносит:
   — Потому что я намерен стать их менеджером.
   Я молчу.
   — Они еще толпы приведут, — говорит Роджер. — Толпы людей.
   — Куда? Кому? — спрашиваю я и тут же понимаю, что бесполезно, лучше б он не отвечал.
   — Для вас, детки, — отвечает Роджер. — У нас немалая аудитория, но тем не менее.
   — Больше туров не будет, — говорю я. — Все.
   — Это ты так думаешь, — бросает Роджер.
   — Ох, блин. — Больше мне сказать нечего.
   Роджер поднимает голову.
   — Ах ты черт — вот они, ублюдки. Только спокойно.
   — Твою, на хуй, мать, — вздыхаю я. — Да я спокоен.
   — Почаще это себе говори и опусти рукава.
   — Я начинаю понимать, что ты утоп в моей жизни по уши, — замечаю я, опуская рукава.
   В кофейню входят четыре музыканта из «Английских цен». С каждым юная, красивая японка в мини-юбке, футболке и розовых кожаных ботинках. Солист тоже очень юный, даже моложе японок, платиновые волосы торчат во все стороны кляксой, у него ровный загар, крашеные ресницы, красная подводка на веках, он весь в черной коже, а на запястье — шипастый браслет. Мы пожимаем друг другу руки.
   — Эй, отец, я всю дорогу твой поклонник, — произносит он. — Всю дорогу, отец.
   Остальные угрюмо кивают. Я не в состоянии улыбнуться или кивнуть. Мы все сидим за большим стеклянным столом, и девушки-японки таращатся на меня и хихикают.
   — А где Гас? — интересуется Роджер.
   — У Гаса мононуклеоз, — солист оборачивается к Роджеру, не отводя взгляда от меня.
   — Надо бы ему цветочков послать, — говорит Роджер.
   Солист поворачивается ко мне.
   — Гас — это наш барабанщик, — объясняет он.
   — А-а, — говорю я. — Это… хорошо.
   — Суси? — предлагает им Роджер.
   — Нет, я вегетарианец, — отвечает солист. — И вообще, мы уже завтракали в «СпагеттиОс».
   — С кем?
   — С одним важным студийным начальником.
   — Эх, — говорит Роджер.
   — В общем, отец, — солист вновь обращается ко мне, — я, как бы, это — слушал твои пластинки — ну, пластинки группы, — сколько себя помню. Уже, как бы, ну, давно, и я не ошибусь, если скажу, что вы на нас оказали… — Он умолкает, и выговорить следующее слово ему непросто: — Воздействие.
   Остальные «английские ценники» кивают и хором бормочут.
   Я пытаюсь заглянуть солисту в глаза. Выдавить: «Замечательно». Все молчат.
   — Эй, — говорит солист Роджеру. — Он чего-то это… блеклый какой-то.
   — Ага, — соглашается Роджер. — Мы вообще-то его так и зовем — Метрополутон.
   — Это… круто, — понимающе отвечает солист.
   — А ты, мужик, кого слушал? — спрашивает один «ценник».
   — Когда? — Я обескуражен.
   — Ну типа в детстве, в средней типа школе, все такое. Влияния, мужик.
   — Ой… кучу всего. Ну, я вообще-то не помню… — Я панически смотрю на Роджера. — Я бы лучше не говорил.
   — Хочешь типа, чтоб я повторил вопрос, мужик? — спрашивает солист.
   Я лишь парализованно смотрю на него, не в состоянии двинуться.
   — Се ля жизнь, — наконец вздыхает солист.
   — Капитан Бифхарт[56], «Ронеттки»[57], анти-истэблишментские страсти, все такое, — жизнерадостно перечисляет Роджер. — Скажи мне, кто твой друг. — Лукаво хихикает, за ним хохочет, гавкает прямо, солист — это команда засмеяться остальным «ценникам».
   — Отличные девчонки.
   — Да, сэр, — льстиво и монотонно говорит один. — Ни бельмеса не смыслят по-американски, но ебутся, как кролики.
   — Смыслишь? — обращается солист к сидящей рядом девчонке. — Хорошо ебешься, сука? — спрашивает он и кивает с выражением глубокой искренности на лице. Девушка разглядывает лицо, видит кивок, улыбку и улыбается в ответ беспокойно и невинно, кивает, и все гогочут.
   Солист, кивая и улыбаясь, обращается к другой:
   — Нехило отсасываешь, а? Любишь, когда я жирным, кожистым хуем тебя по лицу бью, сука ебанутая?
   Девушка кивает, улыбается, оборачивается к другой, и вся группа смеется, Роджер смеется, и японки смеются. Я смеюсь, снимаю наконец очки, чуть расслабляюсь. Наступает тишина, и каждый из нас на минуту предоставлен собственным тревогам. Роджер советует ребятам заказать чего-нибудь выпить. Японки хихикают, поправляют розовые ботиночки, солист косится на мою забинтованную руку, и в этой наивной кривой улыбке, в дымке фотосессии, в гостинице Сан-Франциско, в бесчисленных долларах, в следующих десяти месяцах я вижу себя.
 
   В гардеробной стадиона перед выходом я сижу на стуле перед огромным овальным зеркалом, смотрю сквозь «уэйфэреры», как мое отражение грызет редиску. Пинаю стену, стискиваю кулаки. Входит Роджер, садится, закуривает. Спустя некоторое время я издаю звук.
   — Что? — переспрашивает Роджер. — Ты бормочешь.
   — Я туда не хочу.
   — Потому что что? — Роджер разговаривает, будто с ребенком.
   — Мне нехорошо. — Я таращусь на себя в зеркало. Толку ноль.
   — Вот не надо. Ты сегодня прямо излучаешь оптимизм.
   — Ага, а ты, блядь, на днях станешь Мистер Конгениальность, — ворчу я. Потом успокаиваюсь: — Зови Дика.
   — Кого звать дико? — спрашивает он, но, видя, что я на него сейчас наброшусь, уступает: — Шучу.
   Роджер куда-то звонит, через десять минут кто-то во что-то заворачивает мне руку, двигает по вене, затем покалывание, витамины — опа! — меня заливает странное тепло, оно выгоняет холод, сначала быстро, потом медленнее, ох-х, ага.
   Роджер садится на диванчик и говорит:
   — Больше фанаток не бей, понял? Слышишь меня? Хватит.
   — Ох, блин, — говорю я. — Им… по кайфу. Им по кайфу меня баловать. Я им даю себя… баловать.
   — Просто угомонись. Слышишь?
   — Ох, отец, чтоб тебя, отец, я и дальше буду.
   — Что ты сказал?
   — Отец, я Брайан…
   — Я знаю, кто ты, — перебивает Роджер. — Ты — тот самый омерзительный мудак, который за прошлое турне избил трех девчонок, а одной при этом угрожал мясницким ножом. Мы этим девчонкам по сей день платим. Помнишь сучку из Миссури?
   — Миссури? — хихикаю я.
   — Которую ты чуть не убил? Припоминаешь?
   — Нет.
   — Мы от нее до сих пор откупаемся и от адвокатов ее дерьмовых…
   — Ты, мужик, давишь, а когда ты давишь… тебе… ну… лучше бы меня оставить.
   — Ты помнишь, что ты тогда навалял?
   — Отец, не зависай на прошлом.
   — Ты знаешь, сколько мы до сих пор платим этой сучке каждый, блядь, месяц?
   — Оставь меня в покое, — шепчу я.
   — Она в инвалидном кресле год провела.
   — Я хочу сказать кое-что.
   — Так что вот этого всего не надо — «ох, отец, я все знаю». Ты не знаешь, — говорит Роджер. — Ты ни хуя не знаешь.
   — Я хочу сказать кое-что.
   — Что? Объявить о выходе на пенсию? — шипит Роджер. — Постой, дай я угадаю: хочешь всех подставить?
   — Я ненавижу Японию, — говорю я.
   — Ты все на свете ненавидишь, — рычит Роджер. — Тошнотный недоебок.
   — Япония совсем… другая, — произношу я наконец.
   — Шутишь. Ты всегда говоришь, что все совсем другое, — вздыхает он. — Стройся, стройся, стройся, чтоб тебя, стройся.
   Я смотрю на себя в зеркало, слышу вопли со стадиона.
   — Подкрути мне сны, Роджер, — шепчу я. — Подкрути мне сны.
 
   В самолете из Токио я сижу один в хвосте, кручу ручки «волшебного планшета», а рядом Роджер прямо мне в ухо поет «Над радугой»[58], все меняется, распадается, бледнеет, еще год, еще несколько переездов, суровый человек, которому похуй, скука грандиозна до унижения, неизвестные люди о чем-то договариваются, тебе изменит и то чувство реальности, что успел обрести, а ты и не подозреваешь, расчеты столь неразумны, что становишься суеверным, едва требуется хотя бы их оправдать. Роджер сует мне косяк, я затягиваюсь, смотрю в окно, на миг расслабляюсь, когда огни Токио — а я и не врубился, что Токио на острове, — скрываются из виду, но лишь на миг, ибо Роджер говорит, что скоро появятся другие огни других городов в других странах других планет.

глава 8. Письма из ЛА

   4 сентября 1983 года
 
   Милый Шон!
   Не ждал, наверное? Все эти разговоры насчет «послать все»! Вот она я — через всю страну от тебя, в Калифорнии, сижу на кровати, пью диетическую колу, слушаю Боуи.[59] Довольно странно, да? Уже неделю в ЛА и еще сама не до конца поверила. Все лето знала, что еду, но мысль была почему-то не совсем реальная. Ну и вообще, я не особо задумывалась, все равно подготовиться к такому невозможно. ЛА — это нечто.
   Прилетела вечером в прошлый вторник в международный аэропорт, от недосыпа чуть не свихнулась, не понимала, какого черта я тут забыла. Словно в другой мир попала. Сотня градусов, куча блондинистых красавцев (местная порода!) пялятся в никуда, расходятся мимо меня по машинам. Я такой бледной себя почувствовала — ну, вроде как единственная блондинка в Египте, что-то такое. Да еще ужасное чувство, будто все на меня смотрят: незагорелая, волосы темные, некрасива, да ну ее! Первые дни я только и делала, что одну за другой курила «Экспорт А», смотрела себе под ноги и жалела, что я не в Кэмдене. Не понимаю, как сюда вписаться. Загореть? Обесцветить волосы? Я знаю, похоже на паранойю, но они правда враждебны, я же чувствую. Привыкаю, но все равно.
   Бабушка с дедом были просто счастливы. Они не особо чувствительные, но я их любимая внучка, и они чуть пузыри не пускали от восторга. По дороге домой дед — он такой загорелый и здоровый, просто жуть — похлопал меня по руке и сказал: «Отныне мы о тебе позаботимся — у тебя все будет». Похоже, не шутил.
   Неделю я в основном занималась туристскими штучками, ходила на тусовки и отсыпалась. Мы день провели в Диснейленде — настоящее путешествие. Я видела фотографии, но должна тебе сказать, Шон, что посмотреть на него взаправду — это совсем другое. Дедов помощник наснимал пленок двадцать: я с Микки-Маусом (чувствую себя полной дурой), я на фоне Маттерхорна, я задумчиво созерцаю Космическую гору, ко мне подваливает какой-то извращенец в костюме Плутона (отвратительный), я перед Домом с привидениями и т.д. и т.п. Я в Диснейленде заблудилась — вышло очень неудобно. Он чуть меньше, чем я думала, но на вид восхитительный. Еще мы ходили в четыре музея восковых фигур, а потом катались по бульвару Сансет (ЛА такой красивый по ночам). Вообще ночью жизнь кипит. Вечером в пятницу я ходила в закрытый клуб с одной парой, мистером и миссис Фэнг (она — менеджер в «Юниверсал», он — звукорежиссер) — мы танцевали, напились, было ужасно весело. А я-то думала, мне будет не с кем общаться! Мы с ними очень подружились, он обещал познакомить меня с сестрой (примерно мне ровесница, в Пеппердайне учится), когда я в следующий раз поеду с ними и с их друзьями в Малибу. Они даже собираются дать мне ключи от своего (ну, вообще-то его) пентхауса в Сенчури-Сити, чтобы мне было где жить, если сбегу от бабушки с дедом. Еще зовут меня с собой в Спрингз (здесь Палм-Спрингз все так называют).
   И тем не менее город очень тихий. Особенно по сравнению с Нью-Йорком. Все такое чистое и движется так медленно, так расслабленно. Однако мне тут не очень спокойно. Я как бы уязвима — типа на открытой местности торчу. Но дед с бабушкой говорят, что тут безопасно, они живут якобы в лучшем районе Бель-Эйр, так что нечего дергаться. И к тому же я привыкла к перегрузу в Манхэттене-Кэмдене, поэтому здесь у меня прямо шок. Смотрю, как все тут бродят: красивые, здоровые, загорелые мужчины, элегантные женщины, все на «мерседесах», ужасно трудно описать.
   В общем и целом я уже давным-давно не была так счастлива и свободна. Я очень рада, что приехала. По-моему, невероятно здоровый шаг. По-моему, я правильно сделала, что взяла академ.
   «Я в миллионе миль оттуда», поют «Душекеды»[60] на КРОК[61], и приходится признать, что песни порой бывают зловеще уместны. Я и впрямь так от всего далеко. Но это приятно. Я пробуду здесь до февраля — то есть к марту вернусь в универ. Буду много помогать деду на студии, сценарии читать, все такое (я в восторге) и, наверное, съезжу в Малибу, потусуюсь где-нибудь в Палм-Спрингз (хорошо, что есть пара мест, куда можно слинять, если ЛА надоест, — а это вполне реально). Ну, надеюсь, ты напишешь. Я ужасно хочу, чтоб ты написал. Буду очень благодарна.
   С любовью,
   Энн.
 
   9 сентября 1983 года
 
   Милый Шон!
   Привет! Я сегодня думала, как ты там в Кэмдене. Тусуешься в Кафе, непрерывно дымишь, паришься над учебниками. У тебя все складывается, или фраза «вынужденная любезность» все еще актуальна? Я о тебе беспокоюсь — конечно, глупо, но я о многом беспокоюсь, так что вполне в тему. Ну — как у тебя? Каково снова учиться? С кем общаешься? Какие у тебя курсы? Часто приходится надевать «уэйфэреры»? (А уж мне-то как часто!) Что-нибудь изменилось? У тебя все нормально? Видишь — у меня куча вопросов. Я очень, очень надеюсь, Шон, что ты мне напишешь. Мне чудовищно жалко, если моя влюбленность тебя напрягала. Я так запуталась, что уже просто ничего вокруг не видела. Но ты мне нравился и до того, как я вся такая в тебя влюбилась, и мне совсем не хочется потерять твою дружбу, потому что — ну, понятно. Я знаю, что на самом деле мы не так уж хорошо друг друга знаем, и мы так были заняты в Кэмдене, что и поговорить толком не удавалось. Я все еще надеюсь, что мы с тобой можем все уеснить (так пишется?) получше. Я, видимо, пытаюсь сказать, что хочу знать о тебе что-то. Не знаю. Напиши, а?
   У меня все замечательно. Ну то есть мне так кажется. Я так расслабилась, что трудно сказать точно. Сижу сейчас у бассейна. Я уже начинаю загорать и, веришь ли, меньше курю! Становлюсь здоровее. Ты типа способен тотально в это поверить? (Вот тебе доза местного жаргона.)
   С любовью,
   Энн.
   P.S. Ты мое предыдущее письмо получил? Пожалуйста, напиши.
 
   24 сентября 1983 года
 
   Милый Шон!
   Ку-ку (?). Мне как-то прямо даже писать неудобно. Ты, по-моему, на меня дуешься, что ли. Или нет? Видимо, я в предыдущем письме что-то не то написала. Может, тебе кажется, что меня заносит? Я, наверное, могу понять. Я имею свойство перебарщивать со своими восторгами. Ты же знаешь, можно ведь просто мне написать: кончай, было б круто. Прошу тебя, Шон, пойми, мне это как бы неприятно. Если я что-то натворила — простишь меня? Ох господи — я вот представила, как возвращаюсь в марте в Кэмден, вижу тебя, стесняюсь и не знаю, что сказать. Может, ты со мной и разговаривать не станешь или еще какой ужас случится. Напиши, объясни мне. Ну пожалуйста! Пожалуйста!
   В общем, я сижу у бассейна перед громадным таким домом в Палм-Спрингз. Скоро полдень, я уже который час бездельничаю — сижу на солнце, таращусь на пальмы. Так хочется поплавать, поваляться у бассейна, напиться или еще какое палм-спрингзовское декадентство учинить. Но мне ужасно лень, и тоскливо от одной мысли о разговорах с этими отвратными загорелыми людьми. Ну правда, в доме сейчас — самые безмозглые на свете люди: менеджеры со студий, лет примерно плюс-минус сорока, к губе прилип косяк, и ради особого случая у всех золотые зажигалки. Тупые белобрысые крольчихи воняют сексом и маслом для загара. Богатые старухи с восхитительными мальчиками (и все почему-то геи). Я тут посмотрела книжные полки, и получилось весьма неудобно: целые горы порнухи, типа «Хуястое ранчо» или «Гестаповское пиздоранчо». Тошнит, скажи?
   Где-то неделю назад я сидела с друзьями в изысканнейшем ночном клубе в ЛА, и ди-джей ставил «Йаз»[62] и Боуи, и еще видео включили, я пью третий джин с тоником и вдруг понимаю, что везде одно и то же, куда ни плюнь. Кэмден, Нью-Йорк, ЛА, Палм-Спрингз — разница, похоже, нулевая. Наверное, пора паниковать, но что-то не хочется. По-моему, это наоборот утешает. Какие-то вещи все время повторяются, я к ним привыкаю, и мне в кайф. Это здорово? Так до конца жизни и будет? Или до отъезда из ЛА? Понятия не имею. Только и думаю, что ничего внезапно не изменится, а я могу лишь стараться. Наверное, звучит так, будто я в дауне или депресняке, но это не так. Я довольна и расслаблена — несколько лет ничего подобного не случалось. Я не была в Нью-Йорке месяц (я типа все еще скучаю), но этот месяц сотворил с моей душой чудеса. Не могу сказать, что снова превратилась в цельную маленькую идеалистку пятилетней давности, но уныния, путаницы теперь гораздо меньше, и отчаяния тоже. Все упрощается. Видимо, ты был прав, сказав в ту ночь, что надо мне «выбираться отсюда к чертовой матери и ехать в ЛА» (помнишь? ты был очень пьян). Удачный был совет. Ну, пусть я не вернусь счастливее — здоровее уж наверняка. Я тут ударилась в здоровое питание. Обжираюсь витаминами, точно конец света близок.
   Что сказать про деда с бабушкой? Они вполне нормальная пара, очень ко мне добры. Покупают что угодно, все, чего я хочу (должна признаться, я не переживаю, что меня тут избалуют). Им, видимо, нравится заваливать меня подарками и таскать по ресторанам. И что замечательнее всего, они мало чего от меня ждут, так что обломать их нереально.