— Я был… живой, — невнятно отвечает он. — Живой?
   — Нет, не был. Ты знаешь, о чем я.
   — Какой же я тогда был?
   — Ты был просто… — Замолкаю, смотрю через дверь на громадный белый ковер в большой белой кухне, белые стулья на мерцающем кафельном полу. — …не мертвый.
   — А… ну… тот человек, с которым ты сейчас? — напряженно спрашивает он.
   — Не знаю. Он… — я запинаюсь, — …милый. Милый. Он на меня… благотворно действует.
   — Благотворно? Он что, витамин «А»? Ты о чем? Он в постели хорош или что? — Уильям воздевает руки.
   — Он может, — бормочу я.
   — Ну, если б ты меня встретила, когда мне было пятнадцать…
   — Девятнадцать, — перебиваю я.
   — Господи боже, девятнадцать, — бросает он.
   Иду к двери, оставляя за спиной весьма знакомую сцену, и один раз оборачиваюсь, смотрю на Уильяма, и меня пронзает отвращение, которого я чувствовать не хочу. Представляю себе Дэнни, как он ждет меня в спальне, крутит телефонный диск, звонит кому-то, какому-то фантому. Дома включен телевизор и «бетамакс». Разворошенная постель. На постели записка:
 
   «Прости — увидимся. Звонил Шелдон, сказал, у него хорошие новости. Поставил таймер на 11, выпуск должен записаться. Прости. Пока.
   P.S. Бифф говорит, ты интересная», —
 
   и ниже телефоны Биффа. Стоявшая у кровати сумка с его одеждой исчезла. Я перематываю пленку, ложусь и смотрю одиннадцатичасовой выпуск.

глава 7. Открытие Японии

   Направляясь прямиком в черноту, глазея в иллюминатор на беззвездное полотно, кладу ладонь на стекло, чтоб кончики пальцев онемели от холода, гляжу на собственную руку и медленно отрываю ее от окна. По темному проходу ко мне пробирается Роджер.
   — Отец, часы переведи, — говорит он.
   — Что?
   — Часы, говорю, переведи. Разница во времени. Мы в Токио приземляемся. — Роджер вглядывается в меня, улыбка его сползает. — Токио — это… м-м… в Японии, ага? — Ответа нет. Роджер проводит ладонью по светлым волосам, нащупывает на затылке хвостик, вздыхает.
   — Но я… ничего… не вижу, отец, — сообщаю я, замедленно тыча в потемневшее окно.
   — Это потому, что ты в темных очках.
   — Нет, не поэ… тому. Прав… да… — я подбираю слово, — э… темно… — и прибавляю: — …отец.
   Минуту Роджер смотрит на меня.
   — Ну, это потому, что окна… э… тонированные, — осторожно объясняет он. — Окна в самолете — затемненные, ага?
   Я не отвечаю.
   — Хочешь валиума, ширева, жвачки, чего-нибудь? — предлагает Роджер.
   Я качаю головой.
   — Не… я передоз… нусь.
   Роджер медленно поворачивается, идет по проходу в носовой салон. Я прижимаю ко лбу кончики пальцев, еще холодные от стекла, и глаза у меня закрываются.
 
   Просыпаюсь голый, весь в поту, на большой кровати в номере пентхауса «Токио-Хилтон». На полу смятые простыни, под боком голая девчонка спит — головой на моей руке, рука онемела, даже удивительно, как тяжело ее вытащить, и в итоге я небрежно заезжаю локтем девчонке по лицу. У девчонки за щеками — катыши «клинексов», которые я заставлял ее жрать, подбородок сухой, рот приоткрыт. Поворачиваюсь к девчонке спиной, а там парень лежит — шестнадцать-семнадцать, может и меньше, — азиат, голый, руки с кровати свисают, гладкий бежевый зад покрыт свежими алыми рубцами. Нащупываю телефон на тумбочке, но тумбочки нет, а телефон — на полу, на куче влажных простыней, и отключен. Задыхаясь, я тянусь через парня, включаю телефон — это занимает минут пятнадцать — и наконец прошу кого-то позвать Роджера, но Роджер, сообщают мне, на конкурсе поедания фруктов и прокомментировать не может.
   — Этих ребят заберите отсюда, ладно? — бормочу я в трубку.
   Я вылезаю из постели, роняю пустую водочную бутылку на бутылку бурбона, та выливается на пакет чипсов и номер «Хастлер-Ориент», в нем эта, которая на кровати, — девушка месяца, и я опускаюсь на колени, открываю журнал, мне странно видеть, как отличается ее пизда в объективе от того, что я видел три часа назад, а когда я оборачиваюсь к постели, мальчик-азиат открыл глаза, смотрит на меня. А я стою, не смущаясь, голый, похмельный, и смотрю в эти его черные глаза.
   — Жалко себя? — спрашиваю я и радуюсь, когда два бородатых мужика открывают дверь, шагают к кровати. Иду в ванную и там запираюсь.
   Выворачиваю кран до упора, чтобы плеск воды о фаянс гигантской ванны заглушил шум, с которым два администратора по очереди выволакивают девчонку с парнем из постели, из номера. Я нагибаюсь над ванной — вода нужна только холодная, — подхожу к двери, прижимаюсь к ней ухом, слушаю, есть ли кто в номере. Я уверен, никого нет, открываю дверь, выглядываю — и правда никого. Беру из холодильника ведерко для льда, из льдогенератора — специально попросил, чтобы его посреди номера поставили, — лед. Потом встаю на колени у кровати, открываю ящик, вынимаю упаковку либриума, возвращаюсь в ванную, запираюсь, высыпаю в ванну лед — на дне ведерка хватит воды, чтобы впихнуть в глотку либриум, — залезаю в ванну, ложусь, одна голова торчит, и меня сбивает мысль, что, может, ледяная вода с либриумом — не такой уж замечательный коктейль.
 
   Во сне я сижу в ресторане отеля наверху, у стеклянной стены, смотрю на неоновую ткань, которая сойдет за город. Пью «камикадзе», напротив меня — девочка-японка из «Хастлера», но ее гладкое смуглое лицо — в макияже гейши, а тугое ярко-розовое платье, гримаса, что кривит ее плоские, мягкие черты, и взгляд пустых темных глаз — хищные, мне от них неуютно, и вдруг вся неоновая ткань мигает, бледнеет, воют сирены, и люди, которых я и не заметил, выбегают из ресторана, в черном городе внизу вопят, кричат, на черном небе высвечиваются громадные дуги пламени, рыжие и желтые, они выстреливают откуда-то с земли, а я все смотрю на гейшу, пламя отражается в ее зрачках, она что-то бормочет мне, и ни малейшего страха в ее глазах, громадных, раскосых, — теперь она нежно улыбается, повторяет это слово еще, еще, еще, но его заглушают сирены, крики, всякие взрывы, и когда я кричу в панике, спрашиваю, что она такое говорит, она лишь улыбается, моргает, вынимает бумажный веер, ее губы лепят все то же слово, и я склоняюсь к ней, чтобы расслышать, но монструозная лапа вламывается в окно, осыпая нас стеклом, хватает меня, теплая, вибрирующая от ярости, покрытая слизью, которая пропитывает мне костюм, и эта лапа тащит меня в окно, а я выворачиваюсь к девчонке, и та опять говорит это слово, теперь отчетливо:
   — Годзилла… Годзилла, идиот… Я сказала — Годзилла[48]
   Я беззвучно ору, меня тащит в пасть — на восемьдесят, девяносто этажей вверх, я смотрю сквозь остатки разбитого стекла, меня бешено треплет холодный черный ветер, а японка в розовом платье теперь стоит на столе, улыбается, машет мне веером, кричит «сайонара», только это не значит «до свидания».
 
   Несколько позже, когда я, всхлипывая, нагишом выползаю из ванны, когда Роджер звонит по добавочному и сообщает, что за последние два часа семь раз звонил мой отец (что-то про какую-то аварию), когда я прошу Роджера передать отцу, что я сплю, ушел, что угодно, в другой стране вообще, я разбиваю три бутылки шампанского об стену в номере и наконец в состоянии сесть на передвинутый к подоконнику стул и глянуть на Токио. Сижу с гитарой, пытаюсь песню написать, потому что уже неделю в башке крутятся аккорды, но мне трудно привести их в порядок, и потом я играю старые песни, которые написал, когда играл с группой, а потом смотрю на разбитое стекло на полу вокруг кровати, думая: отличная обложка для альбома. Подбираю полупустой пакетик «Эм-энд-Эм», запиваю водкой и, поскольку меня тошнит, топаю в ванную, но спотыкаюсь об телефонный провод и хлопаюсь рукой на толстый бутылочный осколок и долго смотрю на собственную ладонь, на тоненький красный ручеек, бегущий по запястью. Я не могу стряхнуть стекло, вытаскиваю, дыра в руке мягкая на вид, безопасная, я беру зазубренный пятнистый осколок, на котором еще болтается обрывок этикетки «Дом Периньон», запечатываю им рану, с ним картина завершена, только стекло выпадает, и кровь заливает гитару, на которой я уже бренчу, а окровавленная гитара — тоже неплохая обложка, и мне удается прикурить, на сигарете крови совсем чуть-чуть. Еще либриум, и я засыпаю, только кровать трясется, земля движется — это часть моего сна, крадется новый монстр.
 
   Звонит телефон — видимо, полдень, хотя об этом я могу лишь догадаться.
   — Ага? — спрашиваю я, не открывая глаз.
   — Это я, — говорит Роджер.
   — Люцифер, я сплю.
   — Давай вставай. Ты сегодня кое с кем обедаешь.
   — С кем?
   — Кое с кем, — раздраженно отвечает он. — Давай, играть пора.
   — Мне бы это… что-нибудь, — бормочу я, открыв глаза. Простыни, гитара покрыты засохшей бурой кровью, местами такие толстые кляксы, что я открываю рот и сглатываю. — Отец, мне б чего-нибудь.
   — Чего? — спрашивает Роджер. — Ты сбрендил, тупая башка? Чего?
   — Да нет, врача.
   — Зачем? — вздыхает Роджер.
   — Руку порезал.
   — Правда? — скучающе интересуется он.
   — Кровь лилась… ну, довольно сильно.
   — О, ну еще бы. Как тебе удалось? Другими словами: тебе помогли?
   — Я брился — да какая, на хуй, разница? Просто… найди врача.
   После паузы Роджер спрашивает:
   — Если больше крови нет, может, не важно?
   — Но ее было очень… много.
   — Но хоть больно? Ты хоть руку чувствуешь?
   Долгая пауза.
   — Нет, э… вообще-то нет. — Я жду минуту, потом прибавляю: — Ну, типа того.
   — Я найду врача. Господи боже.
   — И горничную. С пылесосом. Мне… пылесос надо.
   — Сам ты пылесос, Брайан. — Я слышу в трубке чье-то хихиканье, но Роджер шипит, затыкает кого-то, потом говорит мне: — Отец твой все звонит. — Он щелкает зажигалкой, прикуривает. — Прямо не знаю.
   — У меня пальцы… ну… Роджер, пальцы шевелиться не будут.
   — Ты слышишь, или, блин, что за разговоры?
   — Чего ему надо? Я это должен спросить? — вздыхаю я. — Как он узнал, где я?
   — Понятия не имею. Срочно как бы. Мать, что ли, в больнице. Я не уверен. Откуда я знаю?
   Я пытаюсь сесть, потом левой рукой запаливаю сигарету. Наконец до Роджера доходит, что я больше ничего не скажу, и он сообщает:
   — Даю тебе на оклематься три часа. Больше не понадобится? Я во имя всего святого надеюсь, что нет, ага?
   — Угу.
   — И надень что-нибудь с длинными рукавами, — предупреждает Роджер.
   — Что? — Я в замешательстве.
   — С длинными рукавами, отец. Надень что-нибудь с длинными рукавами. Пидарское что-нибудь.
   Я смотрю на свои руки.
   — На черта?
   — Нужное подчеркнуть: а) тебе идут длинные рукава; б) у тебя дыры в венах; в) у тебя дыры в венах; г) у тебя дыры в венах.
   Длинная пауза. Наконец я ее прерываю:
   — «Вэ»?
   — Отлично, — и Роджер вешает трубку.
 
   Продюсер «Уорнер Бразерз» встречается в Токио с японскими представителями «Сони». Ему тридцатник, он уже лысеет, лицо — точно посмертная маска, он в кимоно и теннисных тапочках вяло шагает по номеру, курит косяк — потрясающе, умереть не встать, — Роджер на гигантской разворошенной кровати листает «Биллборд», а продюсер бесконечно треплется по телефону и всякий раз, прерываясь, тычет пальцем в Роджера и произносит, условно говоря: «Хвостик у тебя на редкость стильный», а Роджер, польщенный, что продюсер заметил его волосяной клок, кивает, головой вертит, красуется.
   — Как у Адама Анта[49]? — спрашивает продюсер.
   — Ну а то. — Роджер, которому следовало бы ужаснуться, снова утыкается в «Биллборд».
   — Налей себе сакэ.
   Роджер за руку отводит меня на балкон, где у столика, загроможденного тарелками суси и какими-то вафлями, что ли, сидят две японки — лет пятнадцати-четырнадцати.
   — Ух ты, — говорю я. — Вафли.
   — Ты заблуждаешься, если полагаешь, что весьма общителен, — говорит Роджер.
   — Может, просто будешь меня игнорировать? — прошу я.
   — Вообще, если подумать, — Роджер строит ужасную морду, — может, тебе эту встречу пересидеть молча?
   На одной японке розовое атласное белье без топа — это девчонка, с которой я провел ночь. На другой — футболка с надписью «ПОЛИЦИЯ», она в наушниках, взгляд остекленел. Продюсер перебирается к балконным дверям — теперь он беседует с Мануэлем насчет закусок каких-нибудь, только не огурчиков, и это просто потрясающе. Кладет трубку, щелкает пальцами и со страдальческой физиономией садится, жестом приказывая девчонке в розовом атласе прикрыться. Оледенелая девчонка встает, медленно возвращается в номер, включает телевизор и с грохотом падает на пол.
   Продюсер садится возле той, что в наушниках, вздыхает, затягивается. Протягивает косяк Роджеру — тот качает головой, — потом мне. Роджер качает головой и за меня.
   — Сакэ? — предлагает продюсер, — Охлажденное.
   — Отлично, — соглашается Роджер.
   — Брайан?
   Роджер снова качает головой.
   — Кто-нибудь чувствует землетрясение? — осведомляется продюсер, наливая сакэ прямо из бутылки в фужеры для шампанского.
   — Я почувствовал, ага. — Роджер закуривает. — Прямо ужас. — И затем, покосившись на меня: — Ну, не так уж страшно.
   — Этим ебаным япошкам нельзя доверять, — сообщает продюсер. — Надеюсь, кого-нибудь пристукнуло.
   — А кто доверяет? — вздыхает Роджер, устало кивая.
   — Они искусственный океан строят, — говорит продюсер. — Даже несколько.
   Я поправляю темные очки, разглядываю ладони. Роджер поправляет мне очки заново. Тут продюсер переходит к делу.
   Начинает серьезно:
   — Идея фильма. Вообще-то ее наполовину осуществили. Она, как у нас говорят, в сейфе прячется, ее охраняют самые опасные люди из «Уорнерз». — Пауза. — Сразу чувствуется, что лакомый кусок. — Пауза. — Мы вот почему к тебе обратились, Брайан. Есть люди, которые помнят бум вокруг того фильма про группу. — Голос возвышается и гаснет, продюсер высматривает в моей физиономии реакцию — тяжкий труд. — Ну то есть, господи боже мой, вы четверо — Сэм, Мэтти… — Продюсер сбивается, щелкает пальцами, смотрит на Роджера — помощи ждет.
   — Эд, — говорит Роджер. — Его звали Эд. — Пауза. — Вообще-то, когда создавалась группа, его звали Табаско. — Пауза. — Мы его переименовали.
   — Господи, Эд. — Продюсер неловко умолкает, его фальшивое благоговение чуть не вышибает из меня слезу. — Это, как говорится, «настоящая трагедия» была. Ужасно жалко. И наверняка очень грустно, да?
   Роджер вздыхает, кивает:
   — Они тогда уже распались.
   Продюсер втягивает в себя дым и одновременно ухитряется произнести следующее:
   — Вы, парни, можно сказать, пионеры в роке последнего десятилетия, и очень жаль, что вы распались, — могу я вам предложить вафли?
   Роджер изящно отпивает сакэ.
   — Жалко, — а потом, глядя на меня: — Верно?
   — Si, senor[50], — вздыхаю я.
   — Фильм оказался крут и рентабелен, и притом ведь никого не эксплуатировали, так что мы подумали… ну… с вашей… — продюсер жалобно косится на Роджера, запинается, — внешностью, вам будет интересно и увлекательно по-настоящему сыграть в кино.
   — Мы столько сценариев получаем, — вздыхает Роджер. — Брайан отказался от «Амадея»[51], так что планка у него весьма высока.
   — Кино, — рассказывает продюсер, — в общем, о рок-звезде в космосе. Пришелец заявляется на НЛО, ломает…
   Я стискиваю Роджеру локоть.
   — НЛО. Неопознанный летающий объект, — тихо поясняет Роджер.
   Я отпускаю локоть. Продюсер рассказывает дальше.
   — Пришелец заявляется на НЛО, ломает парню лимузин после концерта в «Форуме», потом долгая дикая погоня, и инопланетянин увозит парня на свою планету, и там рок-звезда томится в тюрьме. Ну то есть — что угодно, принцесса там, любовная линия. — Пауза. Продюсер с надеждой смотрит на Роджера. — Мы подумываем о Пэт Бенатар.[52] Об «Уйди-Уйди».
   — Нехило, бляха-муха, — смеется Роджер.
   — У парня единственный способ выбраться — записать альбом и устроить концерт для местного императора. Император по сути… э… помидор. — Продюсер кривится, содрогается, обеспокоенно смотрит на Роджера.
   Роджер сжимает двумя пальцами переносицу.
   — То есть это триллер такой, да?
   — Он не безвкусен, а экземпляр у вас есть, — отвечает продюсер. — И все от этой штуки в сейфе без ума.
   Роджер улыбается, кивает, смотрит на японку, подмигивает, высунув язык. И говорит продюсеру:
   — Мне не скучно.
 
   Я действительно помню фильм о группе, и в нем все было, в общем, правильно, только создатели фильма забыли добавить бесконечные иски об авторских правах, тот раз, когда я сломал Кении руку, прозрачную жидкость в шприце, часами вопящего Мэтта, глаза фанатов и «витамины», какие были у Нины глаза, когда она требовала новый «порш», реакцию Сэма, когда я ему сказал: «Роджер хочет, чтоб я записал сольник», — видимо, создатели фильма не желали во все это влезать. Они, наверное, вырезали сцену, когда я вернулся домой и обнаружил, что Нина сидит в спальне дома на пляже с ножницами в руках, и кадр с проколотой, подтекающей водяной кроватью тоже выкинули. Они потеряли кусок, в котором Нина пыталась утопиться на приеме в Малибу, и вот эти кадры, где сначала из Нины выкачивают воду, потом ее лицо в камере против моего и она говорит: «Я тебя ненавижу», — и отворачивается, бледная, опухшая, мокрые волосы прилипли к щекам. Фильм снимали до того, как Эд прыгнул с крыши отеля «Клифт» в Сан-Франциско, поэтому создатели не виноваты, что эта сцена в фильме отсутствует, но, по-моему, у них нет оправдания за все остальные пропуски, за то, что фильм — скелет, рентген, кучка нудных, ставших бешено популярными фактов.
 
   Со стропила над балконом свисает зеленый фонарь, он возвращает меня на землю: проценты, одобрение сценария, валовая прибыль к чистой — слова, непривычные по сей день, и я смотрю в Роджеров фужер с сакэ, а японка в номере корчится, топает, бродит кругами, всхлипывает, и продюсер встает, продолжая беседовать с Роджером, закрывает дверь и улыбается, когда я говорю:
   — Я признателен.
 
   Звоню Мэтту. Оператор соединяет меня всего каких-то семь минут. Трубку берет четвертая жена Мэтта Урсула, она вздыхает, услышав мое имя. Я пять минут жду, когда она вернется, представляю, как Мэтт, опустив голову, стоит рядом с ней в кухне, в доме на Вудлэнд-Хиллз. Но Урсула говорит:
   — Он пришел, — и я слышу голос Мэтта:
   — Брайан?
   — Ага, отец, это я.
   Мэтт присвистывает.
   — Ух. — Длинная пауза. — Ты где?
   — В Японии. В Токио, кажется.
   — Сколько уже — два, три года?
   — Не, не так… долго, — говорю я. — Не знаю.
   — Ну, отец, я слыхал, ты это — в турне?
   — Мировое турне-восемьдесят четыре, о как.
   — Я слыхал насчет… — Голос стихает. Напряженная, неловкая пауза, прерываемая лишь «ага» и «э…»
   — Я фильм видел, — говорит он.
   — Который с Ребеккой де Морней?[53]
   — Э… нет, который с обезьянкой.
   — А… ага.
   — Я слушал альбом, — наконец произносит Мэтт.
   — Ты… тебе понравилось?
   — Издеваешься?
   — Это… получилось, а? — спрашиваю я.
   — Подпевки отличные. Очень сильно.
   Еще одна долгая пауза.
   — Это… м-м… мощно, отец, мощно, — говорит Мэтт. Пауза. — Та песня, про машину, а? — Пауза. — Я видел, как его Джон Траволта[54] в «Тауэре» покупал.
   — Я… ну… я, отец, очень рад, что ты так говоришь, — говорю я. — Ага?
   Длинная пауза.
   — А ты… ну… типа сейчас делаешь типа что-то? — спрашиваю я.
   — Да, дурака тут валяю, — отвечает Мэтт. — Может, через пару месяцев на студию уже смогу.
   — За-ме-ча-тель-но, — говорю я.
   — Угу.
   — А с Сэмом… ты общался? — спрашиваю я.
   — Ну где-то… ну, месяц назад, по-моему. С адвокатом, что ли. Где-то с ним столкнулся. Случайно.
   — Сэм… нормально?
   Без особой уверенности Мэтт отвечает:
   — Великолепно.
   — А… его адвокаты?
   Он отвечает вопросом:
   — Как Роджер?
   — Роджер — ну, Роджер.
   — Из реабилитации вышел?
   — Давно уже.
   — Да, я понимаю, — вздыхает Мэтт. — Я понимаю, отец.
   — В общем, отец, — я втягиваю воздух и напрягаюсь, — я думаю, может, если хочешь, ну, я не знаю, может, мы как-нибудь соберемся, придумаем песенок, когда я турне закончу, может, запишем чего… а?
   Мэтт закашливается, а потом довольно быстро отвечает:
   — Ой, знаешь, я не знаю, ну как бы, старое прошло, и что-то мне как-то не очень это.
   — Ну, блядь, это же не… — Я обрываю фразу.
   — Ты давай вперед.
   — Я… Я и так, знаешь. — Я пинаю ногой стену, а ногти почему-то так впиваются в забинтованную рану, что на ней выступает красное.
   — Уже все, знаешь, — говорит Мэтт.
   — Я что, типа вру, да?
   Я молчу, только дую на ладонь.
   — Я тут смотрел те старые фильмы, которые Нина с Донной в Монтерее снимали, — говорит Мэтт.
   Я стараюсь не слушать, повторяю про себя: Донна?
   — И страннее всего, и притом круче всего, что на вид Эд был неплох. Прямо скажем, очень хорош. Загорелый, в форме, и я не знаю, как же так вышло. — Пауза. — Не знаю, как же, блядь, так вышло.
   — Какая разница?
   — Ага, — вздыхает Мэтт. — Ты понял.
   — Потому что мне без разницы.
   — Мне, отец, наверное, тоже без разницы.
   Я вешаю трубку, вырубаюсь.
 
   По дороге на стадион с заднего сиденья лимузина смотрю телевизор — сумо, какое-то старое кино с Брюсом Ли, семь раз одна и та же реклама синего лимонада, я кидаюсь обсосанными кубиками льда в квадратный экранчик, опускаю стеклянную перегородку и говорю шоферу, что мне нужна куча сигарет, и шофер достает из бардачка и кидает мне пачку «Мальборо», а кокаин толком не подействовал, как я ожидал, рука от него болит еще сильнее, и это пугает, я все сглатываю, но остатки настойчиво, назойливо щекочут глотку, и я все пью скотч, который почти отбивает вкус.
 
   На сцене воняет п о том, там, наверное, градусов сто, мы играем пятьдесят минут, а я лишь хочу спеть последнюю песню, а группа, когда я говорю об этом в перерыве, считает, что это дурацкая идея. Все песни — с последних трех сольников, но я слышу, как японцы в первом ряду с кошмарным, лишенным «р» акцентом выкрикивают названия хитов, которые я пел с группой, а теперешняя группа углубляется в хит со второго сольника, и вообще-то я не понимаю, нравится ли залу, хотя все громко хлопают, а позади меня четырехсотфутовая растяжка «Мировое турне Брайана Метро — 1984», она зыблется у нас за спинами, я медленно передвигаюсь по бескрайней сцене, пытаюсь вглядеться в зал, но громадные прожекторы превращают стадион в серую колышущуюся тьму, я начинаю второй куплет песни и забываю слова. Пою: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло», — и затыкаюсь. Гитарист резко вздергивает подбородок, басист пробирается ко мне, ударник все стучит. Я даже на гитаре не бренчу. Снова начинаю второй куплет: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло…» — и ничего. Басист что-то вопит. Я оборачиваюсь к нему, руки меня доконают, и басист приказывает: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист кричит: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист орет: «Ты должен себе помочь, блин», — а я думаю, какого черта я буду это петь, а потом — какой мудак написал эту бредятину, и я делаю группе знак, чтоб переходили к припеву, мы нормально закругляем песню, и нас не вызывают на «бис».
 
   Роджер везет меня в лимузине в гостиницу.
   — Охренительное шоу, Брайан, — вздыхает он. — У тебя просто непревзойденная сосредоточенность и умение держаться на сцене. Лучше и быть не может, честное слово. Просто слов не хватает.
   — У меня рукам… пиздец.
   — Только рукам? — Даже без иронии, Роджер и голоса не повышает, только приглушенная жалоба, замечание, которого и делать-то не стоит. — Ну, скажем устроителям, что тебе синтезатор криво смикшировали, — говорит Роджер. — А зрителям скажем, что у тебя мать умерла.
   Мы проезжаем людную улицу наискось от гостиницы, лимузин катит к «Хилтону», и все пытаются заглянуть в тонированные окна.
   — Господи, — бормочу я. — Вот ведь чурки ебаные. Ты на них посмотри, Роджер. Ты только посмотри на этих чурок, Роджер.
   — Все эти чурки ебаные купили твой последний альбом, — говорит Роджер и вполголоса прибавляет: — Безмозглый мудак.
   Я вздыхаю, надеваю темные очки.
   — Хочется вылезти из лимузина и сказать этим ебанушкам, что я о них думаю.
   — Ни за что на свете, детка.
   — Это… почему?
   — Потому что ты слишком неприлично выглядишь для прямых контактов с публикой.
   — Подумай, сколько слов рифмуется с моим именем, Роджер, — говорю я.