— У тебя ноги такие гладкие.
   — Восковая депиляция.
   — Кошмар.
   — Каждый раз пью бутылочку «Абсолюта», чтоб вытерпеть.
   Внезапно он подскакивает, падает на меня, рычит — притворяется тигром, львом или, скорее, просто очень большой кошкой. «Пляжные мальчики» поют «Правда, было б мило?». Я затягиваюсь Мартиновой сигаретой, смотрю ему в глаза. Он очень загорелый, сильный, юный, синие глаза так туманны и пусты — поневоле провалишься. В телевизоре — черно-белый кадр: кусок попкорна, а под ним слова «Очень важно».
   — Ты вчера на пляж ходил?
   — Нет, — улыбается Мартин. — А что? Я тебе там примерещился?
   — Нет. Просто.
   — Я у нас в семье самый поджаристый.
   У него наполовину встал, он берет мою руку и кладет на ствол, саркастически подмигнув. Убираю руку, пальцами глажу его живот, грудь, касаюсь губ, и Мартин вздрагивает.
   — Интересно, что сказали бы твои родители, если б узнали, что их подруга спит с их сыном, — бормочу я.
   — Ты моим родителям не подруга, — возражает Мартин. Его улыбка чуть слабеет.
   — Ну да, просто дважды в неделю играю в теннис с твоей матерью.
   — Интересно, блин, кто выигрывает. — Мартин закатывает глаза. — Не хочу о матери. — Он пытается меня поцеловать. Я его отпихиваю, и Мартин лежит, гладит себя, вполголоса подпевает «Пляжным мальчикам».
   — Ты в курсе, что моего парикмахера зовут Лэнс и этот Лэнс — гомосексуалист? Ты бы, наверное, сказал «тотальный гомосексуалист». Макияж, бижутерия, ужасно жеманно лепечет, вечно толкует про своих дружков и весьма женоподобен. В общем, я сегодня ходила к нему в салон, потому что мне вечером на прием к Шроцесам, и я пришла в салон, говорю Лилиан — это женщина, которая сеансы записывает, — говорю ей, что мне назначено у Лэнса, а Лилиан говорит, что Лэнс в отпуске на неделю. Я расстроилась, говорю: «Ну, меня не предупредили», а Лилиан смотрит на меня и говорит: «Да нет, он же не в круизе никаком. У него ночью в автокатастрофе сын погиб под Лас-Вегасом». И я переписалась и ушла. — Я смотрю на Мартина. — Правда поразительно?
   Мартин глядит в потолок, потом на меня и соглашается:
   — Ага, тотально поразительно. — И встает.
   — Ты куда?
   Он натягивает трусы.
   — У меня лекция в четыре.
   — Ты туда по правде ходишь?
   Мартин застегивает ширинку на полинявших джинсах, влезает в пуловер, в «топ-сайдеры». Я сижу на кровати, причесываюсь, он садится рядом и с детской улыбкой до ушей просит:
   — Детка, не одолжишь шестьдесят баксов? Надо отдать парню одному за билеты на Билли Айдола[18], а я забыл к банкомату сбегать, и как-то сложно все… — Его голос сходит на нет.
   — Да. — Я достаю из сумочки четыре двадцатки, а Мартин целует меня в шею и небрежно кивает:
   — Спасибо, детка, я отдам.
   — Отдашь. Не называй меня деткой.
   — Сама закроешь, — кричит он уже в дверях.
 
   «Ягуар» ломается на Уилшире. Еду, люк открыт, мурлычет радио, и вдруг машина дергается и ее начинает сносить вправо. Выжимаю газ до пола, машина снова дергается и ее сносит вправо. Криво паркуюсь у обочины, неподалеку от перекрестка Уилшира и Ла-Сьенеги, еще пару минут пытаюсь завестись, а потом вынимаю ключи и с открытым люком сижу в заглохшем «ягуаре» на бульваре и слушаю, как проезжают машины. Наконец вылезаю, нахожу телефонную будку на бензоколонке «Мобайл», на перекрестке, звоню Мартину, но другой голос, на этот раз девичий, сообщает, что Мартин на пляже, и я вешаю трубку, звоню на студию, но там ассистент мне говорит, что Уильям в «Поло-холле» с режиссером следующего фильма, но я туда не звоню, хотя знаю телефон. Звоню домой, но Грэма и Сьюзан тоже нет, а когда я спрашиваю, где они, служанка меня, судя по всему, не узнает, я вешаю трубку, и Роза ничего не успевает прибавить. Я почти двадцать минут стою в телефонной будке и представляю себе, как Мартин сталкивает меня с балкона своей вествудской квартиры. Наконец выхожу из будки, прошу кого-то с бензоколонки позвонить в автоклуб, и оттуда приезжают, на буксире уволакивают «ягуар» в представительство «Ягуара» на Санта-Монике, где я униженно беседую с иранцем по имени Норманди, и меня отвозят домой, я лежу в постели, пытаюсь уснуть, но возвращается Уильям, будит меня, я рассказываю, что случилось, он бормочет: «Типично», — и говорит, что нам надо на прием и дело будет плохо, если я тотчас не начну собираться.
 
   Я причесываюсь. Уильям стоит над раковиной, бреется. На нем только белые брюки, не застегнуты. На мне юбка и лифчик, я бросаю причесываться, надеваю блузку, потом причесываюсь дальше. Уильям умывается, вытирается насухо.
   — Мне вчера звонили на студию, — говорит он. — Крайне занимательный звонок. — Пауза. — Твоя мать, что само по себе странно. Во-первых, она никогда раньше туда не звонила, а во-вторых, она меня не слишком любит.
   — Это неправда, — говорю я и начинаю хохотать.
   — Знаешь, что она сказала?
   Я молчу.
   — Ну же, угадай, — улыбается он. — Не угадаешь?
   Я молчу.
   — Она сказала, что звонила тебе, а ты бросила трубку. — Пауза. — Это что, правда?
   — А если правда? — Я кладу щетку, подкрашиваю губы, но руки трясутся, и я бросаю это занятие, снова беру щетку и причесываюсь. Наконец поднимаю глаза. Уильям смотрит на меня в зеркало напротив моего, и я просто говорю: — Да.
   Уильям шагает к гардеробу и выбирает рубашку.
   — Я думал, неправда. Думал, это на нее демерол действует в таком духе, — сухо замечает он.
   Я коротко, резко дергаю волосы щеткой.
   — Почему? — с любопытством спрашивает он.
   — Не знаю. Я вряд ли в состоянии об этом говорить.
   — Ты бросила трубку, когда позвонила твоя, блядь, собственная мать? — Он смеется.
   — Да. — Я кладу щетку. — А что ты так переживаешь? — Меня вдруг удручает тот факт, что «ягуар» может остаться в ремонте еще почти на неделю. Уильям так и стоит.
   — Ты не любишь мать? — спрашивает он, застегивая ширинку, захлопывая пряжку ремня от Гуччи. — Ну то есть, господи боже, она же, черт возьми, от рака умирает.
   — Я устала. Прошу тебя, Уильям. Не надо.
   — А меня?
   Он снова идет к гардеробу, находит пиджак.
   — Нет. Наверное, нет. — Слова звучат ясно, и я пожимаю плечами. — Теперь уже нет.
   — А твоих чертовых детей? — вздыхает Уильям.
   — Наших чертовых детей.
   — Наших чертовых детей. Не занудствуй.
   — Не думаю. Я… не уверена.
   — Почему? — Сидя на кровати, он натягивает мокасины.
   — Потому что я… — Я смотрю на Уильяма. — Я не знаю… их.
   — Ну же, детка, это отговорка, — иронизирует он. — Это же ты, по-моему, говорила, что к чужим легко проникаться.
   — Нет, — отвечаю я. — Это ты, и это касалось ебли.
   — Ну, поскольку ты больше ни к кому ничего не питаешь, ты и не ебешься. Полагаю, тут мы единодушны. — Он затягивает галстук.
   — Меня трясет. — Последнее Уильямово замечание пугает меня — может, я пропустила фразу, часть фразы?
   — Боже ты мой, надо двинуться, — говорит он. — Возьми, пожалуйста, шприц. Инсулин там где-то. — Он машет рукой, снимает пиджак, расстегивает рубашку.
   Я наполняю пластиковый шприц инсулином, и приходится отгонять искушение пустить воздух, вонзить в вену, глядеть, как искажается его лицо, как рушится на пол тело. Уильям закатывает рукав до плеча. Я втыкаю иглу и говорю:
   — Говнюк. — А Уильям смотрит в пол и отвечает:
   — Не хочу больше разговаривать. — Мы одеваемся в тишине и уезжаем на прием.
   А на Сансете — Уильям за рулем, коленями сжимает бокал с водкой, люк открыт, дует теплый ветер, вдалеке садится рыжее солнце — я касаюсь его руки на руле, и он убирает руку, чтобы поднести бокал ко рту. Я отворачиваюсь, а мы проезжаем Вествуд, и высоко наверху мелькает квартира Мартина.
 
   Мы проезжаем по холмам, находим дом, Уильям сдает машину лакею, и перед центральным входом, где за канатами толпятся фотографы, Уильям велит мне улыбаться.
   — Улыбайся, — шипит он. — Попробуй хотя бы. Мне не нужна еще одна фотография, как та в «Голливуд-Репортере». Последняя. Ты там куда-то таращишься и лицо у тебя кретинское.
   — Уильям, я устала. Я устала от тебя. Я устала от этих приемов. Устала.
   — У тебя такой тон — я почти поверил. — Он жестко берет меня под руку. — Просто улыбайся, о'кей? Пройдем фотографов, а потом мне похуй, что ты будешь делать.
   — Ты… просто… чудовище, — говорю я.
   — На себя посмотри, — отвечает он и тащит меня вперед.
 
   Уильям разговаривает с актером, у того на следующей неделе премьера, мы стоим у бассейна, а с актером — загорелый мальчик, он в беседу не вслушивается. Смотрит в воду, руки в карманах. Теплый черный ветер дует по каньонам, светлые волосы мальчика не шелохнутся. Мне отсюда видны щиты на Сансете, прямоугольнички в неоновом свете уличных фонарей. Я потягиваю из бокала, оглядываюсь на мальчика. Тот все глядит в освещенную воду. Играет оркестр, тихая веселая мелодия, свет из воды, над бассейном вьются лоскутки пара, и красивый юный блондин, и желто-белые полосатые палатки на длинном, просторном газоне, и теплые ветра все прохладнее, пальмы, листья вычерчены луной — и боль утихомиривается. Уильям с актером говорят про жену рок-звезды, что пыталась утопиться на Малибу, я смотрю на юного блондина, а он отрывает взгляд от воды и наконец прислушивается.

глава 4. На островах

   Смотрю на сына через зеркальное стекло с пятого этажа моего конторского здания. Он через площадь от меня стоит с кем-то в очереди на «Слова нежности».[19] Всё посматривает наверх, на окно, за которым я стою. В телефонной трубке Линч рассказывает о последних штрихах сделки, над которой мы на той неделе работали в Нью-Йорке, но я не слушаю. Гляжу через стекло, радуюсь, что Тим меня не видит и мы не можем друг другу помахать. Они с приятелем топчутся в очереди, ждут, когда впустят. Его друг — Сэм, кажется, или Грэм, как-то так — очень похож на Тима: оба высокие загорелые блондины, оба в линялых джинсах и красных рубашках Южнокалифорнийского универа. Тим опять смотрит на окно. Кладу руку на холодное, оказывается, стекло, так и стою. Линч говорит, что Благодарение и, может, я хочу на выходные поехать с ним, О'Брайеном и Дэйвисом в Лас-Крусес порыбачить. Я рассказываю Линчу, что на четыре дня везу Тима на Гавайи. Грэм что-то шепчет Тиму на ухо, потом улыбается — по-моему, похотливо, и я мельком думаю, не спят ли эти двое друг с другом, а Линч говорит, что, может, звякнет, когда я вернусь. Я вешаю трубку, убираю руку со стекла. Тим закуривает и опять косится на мое окно. Стою, смотрю на него — лучше б он не курил. Из-за своего стола зовет Кэй: «Лес? Фицхью на третьей линии», — и я говорю, что меня нет, стою у окна, очередь наконец всасывается и Тим исчезает в дверях фойе, и, уходя с работы рано, около четырех, в подземном гараже я прислоняюсь к серебристому «феррари», ослабляю узел галстука, руки трясутся от напряжения — дверцу открывал, — и уезжаю из Сенчури-Сити.
 
   Я все паковал и паковал один большой чемодан, не понимая, что с собой брать, хотя не первый раз еду на Мауна-Кеа, но сегодня, вот сейчас, я в сомнениях. Надо бы поесть, десятый час уже, но из-за выпитого недавно валиума я не особо голоден. Нахожу в кухне коробку «трисквитов» и утомленно сгрызаю две штуки. Опять пакую чемодан, заново сворачиваю две парадные рубашки, и тут звонит телефон.
   — Тим не хочет ехать, — сообщает Элина.
   — Что значит — Тим не хочет ехать?
   — Он не хочет ехать, Лес.
   — Давай я с ним поговорю, — прошу я.
   — Его нет.
   — Давай я с ним поговорю, Элина, — с облегчением повторяю я.
   — Его нет.
   — Я все забронировал. Ты вообще представляешь, как, черт побери, трудно на Благодарение добыть бронь на этой Мауна-Кеа ебаной?
   — Да. Представляю.
   — Он едет, Элина, хочет он или нет.
   — Ох, Лес, ради всего святого…
   — Почему он не хочет?
   Элина мнется.
   — Ну, сомневается, что ему будет весело.
   — Он не хочет ехать, потому что ему не нравлюсь я.
   — Твою мать, Лес, хватит уже себя жалеть, — скучающе говорит она. — Это… не так.
   — Тогда в чем дело?
   — Ну, просто…
   — Просто что? Просто что, Элина?
   — Просто… наверное, ему неловко… — Дальше Элина тщательно подбирает слова: — Из-за того, что вы едете вдвоем, вы же никогда вдвоем не уезжали. Одни.
   — Я хочу на пару дней свозить сына на Гавайи — без сестер, без матери. Господи, Элина, мы же совсем не видимся.
   — Я понимаю, Лес, но ему, на минуточку, девятнадцать. Если он не хочет с тобой ехать, я его заставить не могу…
   — Он не хочет ехать, потому что я ему не нравлюсь, — громко перебиваю я. — Ты это знаешь. Я это знаю. И я уверен, как черт знает в чем, что это он твой звонок подстроил.
   — Если ты так считаешь, зачем брать его с собой? — спрашивает Элина. — Думаешь, три дня что-нибудь изменят?
   Я сворачиваю еще рубашку, кладу в чемодан, резко сажусь на кровать.
   — Терпеть не могу быть между, — наконец говорит — признает — она.
   — Черт побери, — кричу я. — Зачем он тебя впутал?
   — Не ори.
   — Мне похуй. Я забираю его завтра пол-одиннадцатого, хочет этот ублюдок ехать или нет.
   — Лес, не ори.
   — Меня достало.
   — Я не… — заикается она, — я не хочу так. Хватит уже. Терпеть не могу торчать между.
   — Элина, — предупреждаю я. — Скажи ему, что он едет. Я знаю, он дома. Скажи, что он едет.
   — Лес, что ты станешь делать, если он правда решит не ехать? Убьешь его?
   В глубине их дома, у нее в спальне, хлопает дверь. Элина тяжело вздыхает.
   — Я так не хочу. Не хочу между вами торчать. С девчонками говорить будешь?
   — Нет, — бормочу я.
   Вешаю трубку, иду на балкон пентхауса с коробкой «трисквитов», стою под апельсинным деревом. По автостраде движутся машины — красная ленточка, белая текучая полоса, и едва злость схлынула, во мне проклюнулась нежность — странно, безнадежно искусственная. Звоню Линчу, хочу сказать, что поеду с ним, О'Брайеном и Дэйвисом в Лас-Крусес, но к телефону подходит Линчева подруга, и я вешаю трубку.
 
   В десять утра лимузин забирает меня с работы в Сенчури-Сити. Шофер Чак открывает мне дверцу, забрасывает в багажник два чемодана. По пути за Тимом я наливаю себе «Столичной» — чистой, со льдом, и выпиваю так быстро, что даже неловко. Наливаю еще полбокала с кучей льда, сую в магнитофон кассету Сондхайма[20], откидываюсь на спинку и гляжу в тонированные окна, лимузин ползет по Беверли-Глен в Энсино, где Тим живет на каникулах.
   Лимузин подъезжает к фасаду большого каменного дома, и я замечаю у гаража черный Тимов «порш» — я его купил за то, что Тим еле окончил Бакли. На пороге появляется Тим, за ним Элина, она неуверенно машет в темные окна, торопливо семенит в дом и закрывает дверь. Тим в клетчатой спортивной куртке, джинсах и белой тенниске, с двумя чемоданами шагает к Чаку. Тот забирает чемоданы, открывает Тиму дверцу. Тим с нервной улыбкой садится.
   — Эй, — говорит он.
   — Привет, Тим, как делишки? — Я хлопаю его по колену.
   Он дергается, по-прежнему улыбаясь, устал, притворяется, будто не устал, и от этого совсем устал.
   — Ну… я нормально, порядок. — Умолкает на секунду, потом как-то нескладно спрашивает: — Ну… а как… ну… ты?
   — О, я о'кей. — От его куртки странно пахнет, чем-то почти травяным, и я представляю, как утром Тим сидит у себя на кровати, курит трубку с марихуаной, набираясь бездумной храбрости. С собой, надеюсь, не взял.
   — Это… отлично. — Он оглядывает лимузин.
   Я не знаю, что сказать, поэтому спрашиваю, хочет ли он выпить.
   — Не, нормально, — отвечает он.
   — Ай да ладно, выпей. — Я наливаю себе еще водки со льдом.
   — Не, о'кей, — говорит он уже не так упрямо.
   — Я тебе все равно налью.
   Не спрашивая, чего он хочет, наливаю «Столичную» со льдом.
   — Спасибо. — Он берет бокал, отхлебывает с опаской, точно водка отравлена.
   Я прибавляю громкости в магнитофоне, откидываюсь назад, забрасываю ноги на сиденье напротив.
   — Н-у-у-у-у, и чем ты занимаешься? — спрашиваю я.
   — Особо ничем.
   — Вот оно как.
   — Э… а когда самолет улетает?
   — В двенадцать ровно, — бросаю я.
   — А-а.
   — Как «порш» бегает? — после паузы интересуюсь я.
   — Ну… хорошо. Нормально бегает. — Тим пожимает плечами.
   — Отлично.
   — А… «феррари»?
   — Хорошо, только знаешь, Тим, в городе это пустая трата. — Я встряхиваю лед в бокале. — Так быстро не поездишь.
   — Ага. — Он задумывается, кивает.
   Лимузин выезжает на автостраду и набирает скорость. Кассета Сондхайма закончилась.
   — Слушать будешь? — спрашиваю я.
   — Что? — нервно переспрашивает он.
   — Да нет, музыку будешь слушать?
   — А-а. — Он суетливо размышляет. — Ну… нет. Что ты хочешь… ну… послушать, то и нормально.
   Я знаю, он хочет что-нибудь послушать. Включаю радио, нахожу хард-роковую станцию.
   — Это хочешь? — Я улыбаюсь, прибавляю громкость.
   — Например. — Он глядит в окно. — Конечно.
   Мне такая музыка вовсе не нравится, и приходится себя одернуть и выпить еще водки, чтобы не включить Сондхайма. Как выясняется, водка не помогает.
   — Это кто? — Я киваю на радио.
   — Э… по-моему, «Дево»[21], — отвечает Тим.
   — Кто? — Я расслышал.
   — Группа называется «Дево».
   — «Дево»?
   — Ага.
   — «Дево».
   — Точно. — Он смотрит на меня, будто на идиота какого.
   — О'кей. — Я откидываюсь назад. — Хотел проверить.
   «Дево» умолкают. Следующая песня раздражает еще больше.
   — А это кто?
   Тим смотрит на меня, надевает темные очки.
   — «Пропавшие без вести».[22]
   — «Пропавшие без вести»?
   — Ага. — Он хихикает.
   Я киваю и опускаю темное стекло.
   Тим отхлебывает, ставит бокал на колени.
   — Ты вчера в Сенчури-Сити был? — спрашиваю я.
   — Нет, не был, — невозмутимо говорит он. Ноль эмоций.
   — А-а. — Я допиваю.
   «Пропавшие без вести» наконец допели. Возникает ди-джей, балагурит, гундит про бесплатные билеты на предновогодний концерт в Анахайме.
   — Ты ракетку взял? — спрашиваю я. Конечно, взял — я видел, как Чак положил ее в багажник.
   — Ага. Ракетку взял. — Тим подносит бокал к губам и притворяется, что пьет.
 
   В самолете, в первом классе — я у прохода, Тим у окна, — я слегка расслабляюсь. Пью шампанское, у Тима — стакан апельсинового сока. Тим включает плеер, читает купленный в аэропорту «Джи-Кью». Я принимаюсь за «Гавайи» Джеймса Миченера[23] — я их всякий раз беру с собой на Мауна-Кеа, а в наушниках у меня «Гавайское попурри», мы летим к островам, и я слушаю, как Дон Хо[24] снова, снова и снова поет «Пузырьки».
   После обеда прошу у стюардессы колоду карт, мы с Тимом четырежды играем в «джин», и все четыре раза я выигрываю. Тим пялится в окно, пока не начинается фильм. Потом смотрит фильм, а я читаю «Гавайи», пью ром с колой, а после кино Тим листает «Джи-Кью» и смотрит в иллюминатор на бесконечное море внизу. Слегка захмелев, я иду наверх, брожу по салону, принимаю валиум, возвращаюсь перед посадкой в Хило, и когда мы приземляемся, Тим так стискивает «Джи-Кью», что тот навсегда сворачивается в трубочку, и самолет подкатывает к выходу.
 
   В аэропорту миловидная, сладенькая гавайская девушка нацепляет нам на шеи гирлянды, шофер встречает у ворот, забирает багаж, мы садимся в лимузин, почти не разговариваем, почти друг на друга не смотрим, а когда едем вдоль берега сквозь влажный вечер, Тим крутит радио и находит лишь местную станцию в Хило, где играют старые песни шестидесятых. Я смотрю на Тима, Мэри Уэллс[25] запевает «Мой парень», у Тима на шее вяло повисла гирлянда из красного жасмина, уже буреет, а пустые Тимовы глаза грустно уставились в темное окно, оглядывают зеленую землю вокруг, он все сжимает «Джи-Кью», и я спрашиваю себя, верно ли поступил. Тим смотрит на меня, я отвожу взгляд, и выдуманный, вынужденный покой тихо накрывает нас, отвечая на мой вопрос.
 
   Мы с Тимом сидим в центральном ресторане на Мауна-Кеа. В ресторане одной стены нет, и я слышу, как вдалеке разбиваются о берег волны. В сумеречный зал вторгается бриз, подмигивает пламя свечи на столе. На потолочных балках тихо бормочут воздушные колокольчики. Молодой гаваец на крошечной полуосвещенной сцене против танцпола играет на пианино «Мэкки-нож»[26], и две пожилые пары неуклюже топчутся в темноте. Тим пытается незаметно закурить. Женский смех плывет в большом зале, и я отчего-то тупею.
   — Ох, Тим, не кури, — говорю я, глотая второй «майтай». — Мы на Гавайях, черт побери.
   Без единого слова, без малейшего признака возмущения, на меня даже не взглянув, он кладет сигарету в пепельницу, скрещивает руки на груди.
   — Слушай, — говорю я; запинаюсь, умолкаю.
   Тим смотрит.
   — Угу. Ну?
   — Кто… — мозг барахтается, цепляется за что-то, — по-твоему, в этом году выиграет Суперкубок?
   — Точно не знаю. — Он обкусывает ногти.
   — Как думаешь, «Рейдерам» удастся?
   — У «Рейдеров» есть шанс — Он пожимает плечами, озирается.
   — Как в школе? — спрашиваю я.
   — Нормально. Нормально в школе. — Он постепенно теряет терпение.
   — А Грэм как? — спрашиваю я.
   — Грэм? — Он смотрит на меня.
   — Ну да. Грэм.
   — Грэм — это кто?
   — Твоего друга ведь Грэм зовут?
   — Нет.
   — А я думал, Грэм. — Я делаю большой глоток.
   — Грэм? — переспрашивает он, глядя мне в глаза. — Я вообще никого с таким именем не знаю.
   На этот раз я пожимаю плечами и отворачиваюсь. За соседним столом сидят четыре педика, один — известный телеактер, все пьяны, двое восхищенно пялятся на Тима, тот не замечает. Кладет ногу на ногу, обкусывает другой ноготь.
   — Как мама? — спрашиваю я.
   — Нормально. — У него трясется нога: вверх-вниз, так быстро, что картинка размазана.
   — А Дарси с Мелани? — Я цепляюсь за все, что приходит на ум. «Майтай» почти допит.
   — Раздражают слегка. — Тим смотрит мимо меня, голос ровный, лицо — будто маска. — По-моему, они только и делают, что ездят в «Хааген-Даз» и кокетничают с каким-то болваном, который там работает.
   Я хихикаю — не уверен, что хихикать следовало. Зову официанта, заказываю третий «майтай». Официант быстро возвращается, и едва он ставит бокал на стол, наше молчание обрывается.
   — Помнишь, как мы сюда летом приезжали? — Я пытаюсь его задобрить.
   — Примерно, — просто отвечает он.
   — Когда же мы последний раз все вместе собирались? — вслух размышляю я.
   — Не помню вообще-то. — Он даже не задумался.
   — Два года назад, кажется. В августе? — гадаю я.
   — В июле.
   — Точно. Точно. На Четвертое июля. — Я смеюсь. — Помнишь, как мы тогда ныряли, а мама уронила в воду фотоаппарат? — спрашиваю я, еще хихикая.
   — Я только ругань помню, — невозмутимо отвечает он, глядя мне в глаза. Я смотрю на него, сколько могу, а потом вынужден отвести взгляд.
   Двое педиков шепчутся, косятся на Тима и смеются.
   — Пойдем в бар, — предлагаю я. Подписываю оставленный официантом чек — наверное, принес вместе с третьим «майтаем».
   — Как хочешь, — говорит он и резко встает.
 
   Я уже довольно пьян, неустойчиво ковыляю по двору, Тим идет рядом. В баре старая гавайка с гирляндой на шее и в цветастом платье играет на укелеле «Гавайскую свадебную песню». Несколько пар за столиками, а у стойки — две разодетые женщины чуть за тридцать. Я жестом подзываю Тима. Мы садимся возле женщин чуть за тридцать. Я склоняюсь к Тиму.