— Уходишь? — спрашивает он.
— Да.
Секунду он ждет, но я молчу, и он пожимает плечами, отворачивается, чистит апельсин, а в «ягуаре» по дороге к «Куполу», где мы обедаем с Мартином, я понимаю, что Грэм лишь на год моложе Мартина, и сворачиваю на обочину Сансета, приглушаю радио, опускаю стекло, потом открываю люк, чтобы солнечный жар согрел салон, и пристально гляжу на перекати-поле — ветер лениво тащит его по пустому бульвару.
Мартин сидит в «Куполе» за круглой барной стойкой. В костюме, при галстуке, нетерпеливо отстукивает ногой ритм — в ресторане играет музыка. Наблюдает, как я к нему пробираюсь.
— Опоздала. — Он показывает мне золотой «ролекс».
— Да. Опоздала, — отвечаю я. — Давай сядем.
Мартин смотрит на часы, на пустой бокал, опять на меня. Я судорожно стискиваю под мышкой сумочку. Мартин вздыхает, потом кивает. Метрдотель усаживает нас, и Мартин принимается болтать про лекции в Лос-анджелесском универе, про то, как он сердит на родителей — без предупреждения завалились к нему в Вествуд, а отчим устраивает у Чейзена ужин и зовет его, а Мартин не хочет на ужин, который отчим устраивает у Чейзена, и как утомительно словами перебрасываться.
Смотрю в окно — возле «роллс-ройса» стоит швейцар-испанец, заглядывает внутрь, бормочет. Мартин жалуется на свой «БМВ» и какая дорогая страховка, но тут я его прерываю:
— Ты зачем домой звонил?
— С тобой поговорить. Все отменить хотел.
— Не звони домой.
— Почему? Там кому-то есть дело?
Я закуриваю.
Он кладет вилку на стол и отворачивается.
— Мы едим в «Куполе», — говорит он. — Ну то есть… господи боже.
— Нормально? — спрашиваю я.
— Ага. Нормально.
Прошу счет, плачу, а потом отправляюсь вместе с Мартином к нему в Вествуд, мы занимаемся сексом, и я дарю Мартину тропический шлем.
Лежу в шезлонге у бассейна. Рядом грудой навалены «Вог», и «Лос-Анджелес», и секция «Календарь» из «Лос-Анджелес Тайме», но читать я не могу, цвет бассейна оттягивает взгляд от букв, и я жадно смотрю в аквамариновую воду. Хочется поплавать, но по такой жаре вода слишком теплая, а доктор Нова не советует принимать либриум, а потом плескаться в воде.
Служитель чистит бассейн. Очень молодой, загорелый, светловолосый, без рубашки, в тугих белых джинсах, и когда он наклоняется потрогать воду, мышцы на спине слегка перекатываются под гладкой, чистой, загорелой кожей. Он принес с собой магнитофон, тот стоит возле джакузи, кто-то поет «Наша любовь в опасности», и я надеюсь, что шелест пальмовых листьев на теплом ветру унесет музыку во двор к Саттонсам. Я увлеченно наблюдаю: как сосредоточен служитель, как тихо движется вода, когда он тащит сквозь нее сеть, как он эту сеть опустошает — в ней листья и разноцветные стрекозы, видимо, замусорили сверкающую поверхность. Служитель открывает сток, мышцы на руках изгибаются — чуть-чуть, лишь на секунду. И я парализованно гляжу, как он сует руку в круглое отверстие, тащит оттуда что-то, мышцы снова напрягаются на мгновение, очерченные солнцем светлые волосы шевелятся на ветру, я слегка ерзаю в шезлонге, но глаз не отвожу.
Служитель уже вынимает руку из стока, вытягивает две большие серые тряпки, с них капает, он роняет их на бетон и смотрит. Долго-долго эти тряпки разглядывает. И шагает в мою сторону. Какой-то миг я паникую, поправляю черные очки, беру масло для загара. Служитель идет медленно, все залито солнцем, я вытягиваю ноги, втираю масло в бедра изнутри, в ноги, в колени, в икры. Служитель стоит надо мной. Я приняла валиум — от него все плывет, пейзаж колышется неспешными волнами. На лицо падает тень, и я могу поднять голову и посмотреть на служителя, из магнитофона кричат: «Наша любовь в опасности», а служитель открывает рот — губы полные, белые зубы, чистые, ровные, и мне так нужно, чтобы он попросил меня пойти в белый пикап, что стоит в конце аллеи, приказал мне поехать в пустыню вместе с ним. Его пахнущие хлоркой руки станут втирать масло мне в спину, в живот, в шею, он смотрит сверху вниз, из магнитофона — рок, пальмы движутся в пустынном зное, солнечное сияние на голубой водной глади, и я напрягаюсь, жду, когда же он что-нибудь скажет — что угодно, вздох, стон. Вдыхаю, гляжу сквозь очки ему в глаза и дрожу.
— У вас в стоке две дохлые крысы.
Я молчу.
— Крысы. Две, дохлые. Застряли в трубе или, может, упали, не знаю. — Он растерянно смотрит на меня.
— Зачем… вы… мне это говорите? — спрашиваю я.
Он стоит, ждет продолжения. Я поверх очков гляжу на серую кучку возле джакузи.
— Уберите… их? — выдавливаю я, отводя глаза.
— Ага. Ладно, — отвечает служитель, руки в карманах. — Я просто не понимаю, как они туда попали?
Это заявление — вообще-то вопрос — звучит так вяло, что я отвечаю, хотя ответа не требуется:
— Ну… откуда нам знать?
На обложке журнала «Лос-Анджелес» брызжет сине-бело-зеленый фонтан — громадная водяная дуга тянется в небо.
— Крысы боятся воды, — замечает служитель.
— Да. Я слышала. Я знаю.
Служитель шагает обратно к двум крысам-утопленницам, берет их за хвосты — хвосты должны быть розовые и гладкие, но даже отсюда мне видно, что теперь они бледно-голубые, — и кладет их в ящик — а я думала, у него там инструменты, — и я, чтобы не думать о служителе, который таскает с собой крыс, открываю «Лос-Анджелес» и ищу статью про фонтан с обложки.
Сижу в ресторане на Мелроуз с Энн, Ив и Фейт. Пью вторую «кровавую Мэри», Ив с Энн перепили «кира», а Фейт заказывает, по-моему, четвертую водку с лаймом. Я закуриваю. Фейт рассказывает, как у ее сына Дирка отняли права, потому что по пьяни превысил скорость на шоссе Тихоокеанского побережья. Фейт теперь ездит на его «порше». Интересно, знает ли она, что Дирк продает кокаин десятиклассникам в Беверли-Хиллз. Мне об этом как-то днем на прошлой неделе рассказал Грэм в кухне, хотя я про Дирка не спрашивала. «Ауди» Фейт в ремонте — третий раз за год. Она хочет его продать, но не понимает, что купить взамен. Энн говорит, что «экс-джей-6» неплохо бегает с тех пор, как в нем прежний мотор заменили новым. Энн оборачивается ко мне, спрашивает, как моя машина, как Уильямова. Я вот-вот разревусь. Отвечаю, что бегают прекрасно.
Ив почти не разговаривает. У нее дочь в психбольнице, в Камарилло. Дочь Ив пыталась покончить с собой: взяла пистолет и выстрелила себе в живот. Не понимаю, почему дочь Ив не стреляла в голову. Не понимаю, зачем она легла на полу в большой материнской гардеробной и направила отчимов пистолет себе в живот. Воображаю одно за другим события того вечера, что привели к выстрелу. Но Фейт уже рассказывает, как продвигается терапия ее дочери. У Шейлы анорексия. Они знакомы с моей дочерью — может, у нее тоже анорексия.
Наконец за столиком воцаряется неуютная тишина, я разглядываю. Энн — она не замазала контуры шрамов от лицевой подтяжки, три месяца назад оперировалась в Палм-Спрингз, у того же хирурга, что мы с Уильямом. Я размышляю, не рассказать ли о крысах в стоке или о том, каким текучим был служитель, пока не отвернулся, но вместо этого снова закуриваю. Голос Энн нарушает тишину, я пугаюсь и обжигаю палец.
В среду утром Уильям встает и спрашивает, где валиум, я спотыкаясь иду вынимать валиум из сумочки, Уильям напоминает, что на сегодня у нас бронь в «Спаго», в восемь, я слышу, как «мерседес» визжит колесами по аллее, Сьюзан говорит, что после школы собирается в Вествуд с Аланой и Блэр и придет прямо в «Спаго», а потом я засыпаю, мне снятся тонущие крысы, как они отчаянно лезут друг на друга в горячей бурлящей джакузи и десятки служителей голышом стоят на краю, смеются, тычут пальцами в тонущих крыс, в золотистых руках — переносные магнитофоны, служители одновременно кивают в такт музыке, и тут я просыпаюсь, иду вниз, беру из холодильника «Тэб», в другой сумке, в нише возле холодильника, нахожу коробочку с двадцатью миллиграммами валиума и выпиваю половину. Из кухни слышно, как служанка пылесосит гостиную, я одеваюсь, еду в магазин «Трифти» в Беверли-Хиллз, иду в аптечный отдел, стискивая в кулаке пустой пузырек из-под черно-зеленых капсул. Но в магазине кондиционеры, воздух прохладен, сверкают лампы дневного света, где-то вверху фоном бормочет музыка, и все это действует прямо-таки обезболивающе, и пальцы на буром пузырьке расслабляются, хватка слабеет.
Вручаю пустой пузырек аптекарю. Он надевает очки, изучает пузырек. Я разглядываю ногти и безуспешно пытаюсь вспомнить название песни, что играет в магазине.
— Мисс? — застенчиво говорит аптекарь.
— Да? — Я гляжу на него поверх темных очков.
— Тут написано: не возобновлять.
— Что? — пугаюсь я. — Где?
Аптекарь показывает: два напечатанных слова внизу на этикетке, возле имени психиатра, а следом число: 10.10.1983.
— Полагаю, доктор Нова как-то… ошибся, — неубедительно тяну я, снова косясь на пузырек.
— Ну, — вздыхает аптекарь, — ничем не могу помочь.
Я смотрю на ногти, думаю, что сказать, и наконец получается:
— Но мне… нужно возобновить.
— Извините, — отвечает аптекарь. Он явно смущен, нервно переминается с ноги на ногу. Отдает мне пузырек, я пытаюсь сунуть его аптекарю в руку, и тот пожимает плечами.
— Должны быть причины, по которым ваш доктор считает, что возобновлять рецепт не следует, — говорит он мне доброжелательно, точно ребенку.
Выдавливаю из себя смешок, вытираю лицо, весело отвечаю:
— Ой, да он вечно со мной шутки шутит.
По дороге домой вспоминаю, как посмотрел на меня аптекарь в ответ, прохожу мимо служанки, на секунду меня обдает запахом марихуаны, а наверху в спальне запираю дверь, опускаю жалюзи, раздеваюсь, сую кассету в «бетамакс», падаю на чистые, прохладные простыни, рыдаю целый час, пытаюсь смотреть кино, выпиваю валиума, потом обыскиваю ванную, там должен быть старый рецепт на нембутал, передвигаю туфли в гардеробе, ставлю новую кассету, распахиваю окна, запах бугенвиллии ползет сквозь прикрытые жалюзи, я выкуриваю сигарету и умываюсь.
Звоню Мартину.
— Алло? — отвечает другой мальчик.
— Мартин? — все равно спрашиваю я.
— Э… нет.
Пауза.
— А Мартина можно?
— Э… я посмотрю.
Я слышу, как он кладет трубку, мне смешно — какой-то мальчик, может загорелый, юный, светловолосый, как Мартин, стоит посреди Мартиновой квартиры, положил трубку у телефона и собирается искать Мартина — кого угодно искать — в крошечной трехкомнатной студии, однако вскоре мне уже не смешно. Мальчик возвращается.
— Я думаю, он… ну, на пляже. — Похоже, мальчик не уверен.
Я молчу.
— Что передать? — почему-то лукаво спрашивает он, и после паузы: — Подожди, это Джули? Девушка, которую мы с Майком встретили в «Норде-триста восемьдесят пять»? На «кролике»?
Я молчу.
— У вас, народ, было три грамма и белый «фольксваген-кролик».
Я молчу.
— Типа это… алло?
— Нет.
— У тебя нет «фольксвагена-кролика»?
— Я перезвоню.
— Как хотите.
Вешаю трубку. Интересно, кто этот мальчик, знает ли он про нас с Мартином. Интересно, Мартин лежит на песке, в темных очках «Уэйфэрер», с зачесанными волосами, пьет пиво, курит тонкую сигарету под полосатым зонтиком в пляжном клубе, смотрит туда, где кончается и сливается с водой земля, или лежит в кровати, под плакатом «Уйди-Уйди»[9], готовится к экзамену по химии и одновременно ищет в разделе объявлений, не продается ли где новый «БМВ». Я просыпаюсь, когда фильм заканчивается и в телевизоре статика.
Сижу с сыном и дочерью за столом в ресторане на Сансете. На Сьюзан — мини-юбка, купленная на Мелроуз в магазине под названием «Флип»; неподалеку от него я обожгла палец, обедая с Ив, Энн и Фейт. Еще на Сьюзан белая футболка с надписью «Лос-Анджелес», рукописные алые буквы — точно незапекшаяся кровь, с потеками. И еще на Сьюзан старая куртка «Ливайс» со значком «Бродячих котов»[10] на выцветшем лацкане и «уэйфэреры». Сьюзан вынимает из стакана с водой кусок лимона, жует, откусывает корку. Даже не помню, сделали мы заказ или нет. Интересно, что такое «Бродячие коты».
Подле Сьюзан сидит Грэм — обкурен, я абсолютно уверена. Таращится в окно, на мелькающие автомобильные фары. Уильям звонит на студию. Вырисовывается сделка — само по себе неплохо. На вопросы о фильме, кто в нем играет, кто финансирует, Уильям отвечает уклончиво. В наших кругах ходят слухи, что это продолжение весьма успешного кино, которое вышло летом 1982-го, про язвительного марсианина, похожего на большую грустную виноградину. Уильям бегал к телефону четырежды за вечер; подозреваю, он просто выходит из-за стола и стоит в задней комнате, потому что за соседним столом сидит актриса с очень молодым серфером, она неотрывно пялится на Уильяма, когда он за столом, а я знаю, что она с ним спала, и актриса знает, что я в курсе, и когда наши взгляды на секунду встречаются — нечаянно, — мы обе резко отводим глаза.
Сьюзан, отстукивая ритм по столу, принимается мурлыкать себе под нос. Грэм закуривает, не потрудившись узнать, что мы об этом думаем. Его глаза — красные, полузакрытые — на миг увлажняются.
— У меня в тачке типа странный звук, — говорит Сьюзан. — Я думаю, надо бы ее подкрутить. — Она щупает оправу очков.
— Если странные шумы — конечно, надо, — отвечаю я.
— Ну, она мне типа нужна. В пятницу в «Цивиле» будут «Психоделические меха»[11], и мне тотально нужна тачка. — Сьюзан смотрит на Грэма. — То есть, если Грэм мои билеты забрал.
— Ага, я забрал, — произносит Грэм так, будто это стоит ему нечеловеческих усилий. — И перестань говорить «тотально».
— А у кого? — спрашивает Сьюзан, барабаня пальцами по столу.
— У Джулиана.
— Только не это.
— У Джулиана. А что? — Грэм пытается изобразить раздражение, но получается усталость.
— Полный торчок. Наверняка у него места фиговые. Полный торчок, — повторяет Сьюзан. Пальцы замирают, Сьюзан смотрит Грэму в лицо. — Прямо как ты.
Грэм медленно кивает и молчит. Не успеваю я попросить опровержения, соглашается:
— Да уж, прямо как я.
— Он героином торгует, — замечает Сьюзан.
Я смотрю на актрису. Актриса мнет серферу ляжку. Серфер жует пиццу.
— А еще он проститутка, — прибавляет Сьюзан.
Долгая пауза.
— Это… в мой адрес заявление? — тихо спрашиваю я.
— Это типа тотальная ложь, — ухитряется выдавить Грэм. — Кто тебе сказал? Эта сука последняя Шэрон Уилер?
— Не совсем. Я знаю, что Джулиан спал с владельцем «Семи морей» и теперь заполучил проходку и кокаина сколько влезет. — Сьюзан с притворной усталостью вздыхает. — Кроме того, какая ирония — у них обоих герпес.
Тут Грэм почему-то смеется, затягивается и отвечает:
— У Джулиана не герпес. И подхватил он не от владельца «Семи морей». — Пауза, Грэм выдыхает. — У него венера от Доминика Дентрела.
За стол садится Уильям.
— Господи, мои собственные дети трепятся о наркоте и педиках — боже правый. Ох, Сьюзан, да сними же эти чертовы очки. Ты, черт возьми, в «Спаго», а не в пляжном клубе. — Уильям заглатывает полбокала «шприцера» — двадцать минут назад я наблюдала, как он выдыхается. Уильям косится на актрису, потом смотрит на меня. — В пятницу вечером идем на прием к Шроцесам.
Я щупаю салфетку, затем прикуриваю.
— Я не хочу в пятницу вечером на прием к Шроцесам, — тихо говорю я, выдыхая.
Уильям смотрит на меня, прикуривает и так же тихо спрашивает, глядя мне в глаза:
— А чего ты хочешь? Спать? Валяться у бассейна? Туфли пересчитывать?
Грэм смотрит в стол и хихикает.
Сьюзан пьет воду и поглядывает на серфера.
Спустя некоторое время я спрашиваю Грэма и Сьюзан, как дела в школе.
Грэм не отвечает.
— Порядок, — говорит Сьюзан. — У Белинды Лорел герпес.
Интересно, думаю я, Белинда Лорел подхватила его от Джулиана или от владельца «Семи морей». И еще мне трудно сдержаться и не спросить Сьюзан, что такое «Бродячий кот».
Грэм с трудом выдавливает:
— Она подхватила от Винса Паркера. Ему родители купили девятьсот двадцать восьмой, хотя знают, что он на звериных транках сидит.
— На редкость… — Сьюзан замолкает, подбирая слово.
Я закрываю глаза и вспоминаю мальчика, подошедшего к телефону у Мартина дома.
— Отвратно, — договаривает Сьюзан.
— Ага. Тотально отвратно, — соглашается Грэм.
Уильям оглядывается на актрису, которая щупает серфера, кривится и говорит:
— Бог ты мой, да вы больные. Мне надо еще позвонить.
Грэм, настороженный и похмельный, с ошеломляющей меня тоской пялится в окно на «Тауэр-Рекордз» через дорогу, а потом я закрываю глаза и воображаю цвет воды, лимонное дерево, шрам.
Утром в четверг звонит мать. Служанка приходит ко мне в спальню в одиннадцать, будит меня:
— Телефон, su madre, su madre, senora[12], — а я отвечаю:
— No estoy aqui, Rosa , no estoy aqui[13], — и уплываю в сон. Встаю в час и брожу вокруг бассейна, курю и пью «перье», а в раздевалке звонит телефон, и придется с ней разговаривать, понимаю я, чтоб уж отделаться. Роза берет трубку, телефон больше не звонит, и надо возвращаться в дом.
— Да, это я. — Голос у матери страдальческий, сердитый. — Ты уезжала? Я уже звонила.
— Да, — вздыхаю я. — В магазин.
— А-а. — Пауза. — Зачем?
— Ну, за… вешалками, — говорю я, а потом: — В магазин. — И еще: — За вешалками. — И наконец: — Как ты себя чувствуешь?
— А ты как думаешь?
Я вздыхаю, ложусь на постель.
— Не знаю. Так же? — И через минуту: — Не плачь. Прошу тебя. Пожалуйста, не плачь.
— Все бесполезно. Я каждый день хожу к доктору Скотту, у меня терапия, он твердит: «Получше, получше», а я все спрашиваю: «Что получше, что получше?», а потом… — Задохнувшись, мать умолкает.
— Он тебе демерол еще прописывает?
— Да, — вздыхает она. — Я еще на демероле.
— Ну, это… хорошо.
Ее голос опять срывается:
— Я не уверена, что смогу его и дальше принимать. У меня кожа, она вся… кожа…
— Прошу тебя.
— …она желтая. Вся желтая.
Я закуриваю.
— Прошу тебя. — Я закрываю глаза. — Все нормально.
— А Грэм и Сьюзан где?
— Они… в школе, — говорю я, стараясь изобразить уверенность.
— Я бы с ними поговорила. Я, знаешь, скучаю по ним иногда.
Я тушу сигарету.
— Да. Э-э. Они… тоже по тебе скучают, знаешь. Да…
— Я знаю.
Я пытаюсь поддержать беседу:
— Ну, так чем же ты занимаешься?
— Только что из клиники вернулась, убиралась на чердаке и нашла те фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Те, которые я искала. Тебе было двенадцать. Когда мы в «Карлайле» жили.
Судя по всему, мать уже две недели постоянно убирается на чердаке и находит одни и те же фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Я это Рождество помню смутно. Как она несколько часов выбирала мне платье в сочельник, причесывала длинными, легкими взмахами. Рождественское шоу в «Радио-Сити», и как я ела там полосатую карамельку — она походила на исхудавшего напуганного Санта-Клауса. Как отец напился вечером в «Плазе», как родители ссорились в такси по дороге в «Карлайл», а ночью я слышала их ругань и, конечно, звон стекла за стеной. Рождественский ужин в «La Grenouille»[14], где отец порывался поцеловать маму, а та отворачивалась. Но лучше всего, так отчетливо, что меня аж скручивает, я помню одну вещь: в ту поездку мы не фотографировались.
— Как Уильям? — спрашивает мать, не дождавшись ответа про фотографии.
— Что? — пугаюсь я, снова ныряя в разговор.
— Уильям. Твой муж. — И повысив голос: — Мой зять. Уильям.
— Он прекрасно. Прекрасно. Он прекрасно. — Вчера вечером в «Спаго» актриса за соседним столиком поцеловала серфера в губы — тот как раз соскребал с пиццы икру. Когда я уходила, актриса мне улыбнулась. Моя мать — желтая кожа, тело тонкое, хрупкое, она почти не ест — умирает в громадном пустом доме окнами на залив Сан-Франциско. Служитель по краям бассейна поставил мышеловки, заляпанные ореховым маслом. Сдавайся, хаос.
— Это хорошо.
Еще почти две минуты — ни слова. Я засекаю, слушаю, как тикают часы, как служанка напевает дальше по коридору, моет окна у Сьюзан в комнате, я снова закуриваю, надеюсь, что мать скоро даст отбой. Она откашливается и наконец что-то говорит.
— У меня волосы выпадают.
Приходится бросить трубку.
Мой психиатр доктор Нова — молодой, загорелый, у него «пежо», и костюмы от Джорджио Армани, и дом в Малибу, и доктор Нова часто жалуется на обслуживание в «Козырях». У него практика на Уилшире, в большом белом оштукатуренном комплексе напротив «Неймана Маркуса», и, приезжая к доктору, я обычно паркуюсь у «Неймана Маркуса» и брожу по магазину, пока что-нибудь не куплю, а потом перехожу улицу. Сегодня у себя на верхотуре, в кабинете на десятом этаже, доктор Нова рассказывает, как вчера вечером на приеме в «Колонии» кто-то «пытался утопиться». Я спрашиваю, не его ли пациент. Доктор Нова отвечает, что жена рок-звезды, чей сингл три недели занимал второе место в хит-параде «Биллборда». Начинает перечислять, кто еще был на приеме, но я вынуждена его перебить.
— Мне нужен еще либриум.
Он закуривает тонкую итальянскую сигарету, интересуется:
— Зачем?
— Не спрашивайте зачем, — зеваю я. — Дайте рецепт, и все.
Доктор Нова выдыхает.
— Почему не спрашивать?
Я смотрю в окно.
— Потому что я вас прошу? — тихо говорю я. — Потому что я плачу вам сто тридцать пять долларов в час?
Доктор Нова тушит сигарету, выглядывает в окно. После паузы, устало:
— А вы как думаете?
Я отупело, загипнотизированно смотрю в окно: пальмовые листья раскачиваются на жарком ветру, четко очерченные на оранжевом небе, ниже — вывеска кладбища «Лесная поляна».
Доктор Нова откашливается.
Я начинаю сердиться.
— Только продлите рецепт, и… — Я вздыхаю. — Ладно?
— Я забочусь исключительно о вас.
Я улыбаюсь — благодарно, недоверчиво. Он смотрит странно, неуверенно, не понимая, откуда эта улыбка.
На бульваре Уилшир я замечаю Грэмов «порш» и еду за ним. Какой он аккуратный водитель, удивляюсь я, как мигает поворотниками, перестраиваясь, как замедляет ход и притормаживает на желтый, а на красный совсем замирает, как осторожно едет по перекрестку. Я решаю, что Грэм направляется домой, но он проезжает Робертсон, и я следую за ним.
Грэм катит по Уилширу, а после Санта-Моники сворачивает направо в переулок. Я стою на бензоколонке «Мобайл» и наблюдаю, как Грэм съезжает на дорожку к большой белой многоэтажке. Паркуется за красным «феррари», выходит, озирается. Я надеваю очки, поднимаю стекло. Грэм стучится в квартиру, и ему открывает мальчик, что заходил неделю назад, стоял в кухне и смотрел на воду. Грэм входит, и дверь затворяется. Они оба появляются двадцать минут спустя, на мальчике одни шорты, они пожимают друг другу руки. Грэм ковыляет к «поршу», роняет ключи. Сгибается, нашаривает ключи, и с четвертой попытки ему удается их поднять. Он залезает в «порш», хлопает дверцей, сидит, разглядывая собственные колени. Подносит палец ко рту, легонько лижет. Довольный, снова смотрит на колени, убирает что-то в бардачок, отъезжает от красного «феррари» и возвращается на Уилшир.
Внезапно по стеклу с пассажирской стороны стучат, и я испуганно поднимаю голову. Красивый служитель просит меня отъехать, и когда я завожу мотор, перед глазами встает тревожно достоверная картина: шестилетие Грэма, он, в серых шортах, дорогой рубашке из «варенки» и мокасинах, разом задувает свечи на праздничном флинтстоуновском[15] торте, Уильям приносит из багажника серебристого «кадиллака» трехколесный велосипед, фотограф снимает Грэма на велосипеде, Грэм катит по аллее, по лужайке и, наконец, — в бассейн. Я еду по Уилширу, воспоминание распадается, а Грэмовой машины у дома нет.
Я лежу в постели в вествудской квартире Мартина. Он включил MTV, одними губами подпевает Принцу.[16] В темных очках и голышом, притворяется, будто на гитаре бренчит. Включен кондиционер, я почти слышу гудение и стараюсь сосредоточиться на нем, не на Мартине — он танцует теперь у кровати, а изо рта свисает незажженная сигарета. Я поворачиваюсь на бок. Мартин выключает звук и ставит древнюю пластинку «Пляжных мальчиков».[17] Прикуривает. Я натягиваю на себя простыню. Мартин прыгает в постель, валится рядом, машет ногами — пресс качает. Я чувствую, как ноги медленно поднимаются, потом опускаются еще медленнее. Мартин бросает упражнения, смотрит на меня. Под простыней тянет руку вниз и ухмыляется:
— Да.
Секунду он ждет, но я молчу, и он пожимает плечами, отворачивается, чистит апельсин, а в «ягуаре» по дороге к «Куполу», где мы обедаем с Мартином, я понимаю, что Грэм лишь на год моложе Мартина, и сворачиваю на обочину Сансета, приглушаю радио, опускаю стекло, потом открываю люк, чтобы солнечный жар согрел салон, и пристально гляжу на перекати-поле — ветер лениво тащит его по пустому бульвару.
Мартин сидит в «Куполе» за круглой барной стойкой. В костюме, при галстуке, нетерпеливо отстукивает ногой ритм — в ресторане играет музыка. Наблюдает, как я к нему пробираюсь.
— Опоздала. — Он показывает мне золотой «ролекс».
— Да. Опоздала, — отвечаю я. — Давай сядем.
Мартин смотрит на часы, на пустой бокал, опять на меня. Я судорожно стискиваю под мышкой сумочку. Мартин вздыхает, потом кивает. Метрдотель усаживает нас, и Мартин принимается болтать про лекции в Лос-анджелесском универе, про то, как он сердит на родителей — без предупреждения завалились к нему в Вествуд, а отчим устраивает у Чейзена ужин и зовет его, а Мартин не хочет на ужин, который отчим устраивает у Чейзена, и как утомительно словами перебрасываться.
Смотрю в окно — возле «роллс-ройса» стоит швейцар-испанец, заглядывает внутрь, бормочет. Мартин жалуется на свой «БМВ» и какая дорогая страховка, но тут я его прерываю:
— Ты зачем домой звонил?
— С тобой поговорить. Все отменить хотел.
— Не звони домой.
— Почему? Там кому-то есть дело?
Я закуриваю.
Он кладет вилку на стол и отворачивается.
— Мы едим в «Куполе», — говорит он. — Ну то есть… господи боже.
— Нормально? — спрашиваю я.
— Ага. Нормально.
Прошу счет, плачу, а потом отправляюсь вместе с Мартином к нему в Вествуд, мы занимаемся сексом, и я дарю Мартину тропический шлем.
Лежу в шезлонге у бассейна. Рядом грудой навалены «Вог», и «Лос-Анджелес», и секция «Календарь» из «Лос-Анджелес Тайме», но читать я не могу, цвет бассейна оттягивает взгляд от букв, и я жадно смотрю в аквамариновую воду. Хочется поплавать, но по такой жаре вода слишком теплая, а доктор Нова не советует принимать либриум, а потом плескаться в воде.
Служитель чистит бассейн. Очень молодой, загорелый, светловолосый, без рубашки, в тугих белых джинсах, и когда он наклоняется потрогать воду, мышцы на спине слегка перекатываются под гладкой, чистой, загорелой кожей. Он принес с собой магнитофон, тот стоит возле джакузи, кто-то поет «Наша любовь в опасности», и я надеюсь, что шелест пальмовых листьев на теплом ветру унесет музыку во двор к Саттонсам. Я увлеченно наблюдаю: как сосредоточен служитель, как тихо движется вода, когда он тащит сквозь нее сеть, как он эту сеть опустошает — в ней листья и разноцветные стрекозы, видимо, замусорили сверкающую поверхность. Служитель открывает сток, мышцы на руках изгибаются — чуть-чуть, лишь на секунду. И я парализованно гляжу, как он сует руку в круглое отверстие, тащит оттуда что-то, мышцы снова напрягаются на мгновение, очерченные солнцем светлые волосы шевелятся на ветру, я слегка ерзаю в шезлонге, но глаз не отвожу.
Служитель уже вынимает руку из стока, вытягивает две большие серые тряпки, с них капает, он роняет их на бетон и смотрит. Долго-долго эти тряпки разглядывает. И шагает в мою сторону. Какой-то миг я паникую, поправляю черные очки, беру масло для загара. Служитель идет медленно, все залито солнцем, я вытягиваю ноги, втираю масло в бедра изнутри, в ноги, в колени, в икры. Служитель стоит надо мной. Я приняла валиум — от него все плывет, пейзаж колышется неспешными волнами. На лицо падает тень, и я могу поднять голову и посмотреть на служителя, из магнитофона кричат: «Наша любовь в опасности», а служитель открывает рот — губы полные, белые зубы, чистые, ровные, и мне так нужно, чтобы он попросил меня пойти в белый пикап, что стоит в конце аллеи, приказал мне поехать в пустыню вместе с ним. Его пахнущие хлоркой руки станут втирать масло мне в спину, в живот, в шею, он смотрит сверху вниз, из магнитофона — рок, пальмы движутся в пустынном зное, солнечное сияние на голубой водной глади, и я напрягаюсь, жду, когда же он что-нибудь скажет — что угодно, вздох, стон. Вдыхаю, гляжу сквозь очки ему в глаза и дрожу.
— У вас в стоке две дохлые крысы.
Я молчу.
— Крысы. Две, дохлые. Застряли в трубе или, может, упали, не знаю. — Он растерянно смотрит на меня.
— Зачем… вы… мне это говорите? — спрашиваю я.
Он стоит, ждет продолжения. Я поверх очков гляжу на серую кучку возле джакузи.
— Уберите… их? — выдавливаю я, отводя глаза.
— Ага. Ладно, — отвечает служитель, руки в карманах. — Я просто не понимаю, как они туда попали?
Это заявление — вообще-то вопрос — звучит так вяло, что я отвечаю, хотя ответа не требуется:
— Ну… откуда нам знать?
На обложке журнала «Лос-Анджелес» брызжет сине-бело-зеленый фонтан — громадная водяная дуга тянется в небо.
— Крысы боятся воды, — замечает служитель.
— Да. Я слышала. Я знаю.
Служитель шагает обратно к двум крысам-утопленницам, берет их за хвосты — хвосты должны быть розовые и гладкие, но даже отсюда мне видно, что теперь они бледно-голубые, — и кладет их в ящик — а я думала, у него там инструменты, — и я, чтобы не думать о служителе, который таскает с собой крыс, открываю «Лос-Анджелес» и ищу статью про фонтан с обложки.
Сижу в ресторане на Мелроуз с Энн, Ив и Фейт. Пью вторую «кровавую Мэри», Ив с Энн перепили «кира», а Фейт заказывает, по-моему, четвертую водку с лаймом. Я закуриваю. Фейт рассказывает, как у ее сына Дирка отняли права, потому что по пьяни превысил скорость на шоссе Тихоокеанского побережья. Фейт теперь ездит на его «порше». Интересно, знает ли она, что Дирк продает кокаин десятиклассникам в Беверли-Хиллз. Мне об этом как-то днем на прошлой неделе рассказал Грэм в кухне, хотя я про Дирка не спрашивала. «Ауди» Фейт в ремонте — третий раз за год. Она хочет его продать, но не понимает, что купить взамен. Энн говорит, что «экс-джей-6» неплохо бегает с тех пор, как в нем прежний мотор заменили новым. Энн оборачивается ко мне, спрашивает, как моя машина, как Уильямова. Я вот-вот разревусь. Отвечаю, что бегают прекрасно.
Ив почти не разговаривает. У нее дочь в психбольнице, в Камарилло. Дочь Ив пыталась покончить с собой: взяла пистолет и выстрелила себе в живот. Не понимаю, почему дочь Ив не стреляла в голову. Не понимаю, зачем она легла на полу в большой материнской гардеробной и направила отчимов пистолет себе в живот. Воображаю одно за другим события того вечера, что привели к выстрелу. Но Фейт уже рассказывает, как продвигается терапия ее дочери. У Шейлы анорексия. Они знакомы с моей дочерью — может, у нее тоже анорексия.
Наконец за столиком воцаряется неуютная тишина, я разглядываю. Энн — она не замазала контуры шрамов от лицевой подтяжки, три месяца назад оперировалась в Палм-Спрингз, у того же хирурга, что мы с Уильямом. Я размышляю, не рассказать ли о крысах в стоке или о том, каким текучим был служитель, пока не отвернулся, но вместо этого снова закуриваю. Голос Энн нарушает тишину, я пугаюсь и обжигаю палец.
В среду утром Уильям встает и спрашивает, где валиум, я спотыкаясь иду вынимать валиум из сумочки, Уильям напоминает, что на сегодня у нас бронь в «Спаго», в восемь, я слышу, как «мерседес» визжит колесами по аллее, Сьюзан говорит, что после школы собирается в Вествуд с Аланой и Блэр и придет прямо в «Спаго», а потом я засыпаю, мне снятся тонущие крысы, как они отчаянно лезут друг на друга в горячей бурлящей джакузи и десятки служителей голышом стоят на краю, смеются, тычут пальцами в тонущих крыс, в золотистых руках — переносные магнитофоны, служители одновременно кивают в такт музыке, и тут я просыпаюсь, иду вниз, беру из холодильника «Тэб», в другой сумке, в нише возле холодильника, нахожу коробочку с двадцатью миллиграммами валиума и выпиваю половину. Из кухни слышно, как служанка пылесосит гостиную, я одеваюсь, еду в магазин «Трифти» в Беверли-Хиллз, иду в аптечный отдел, стискивая в кулаке пустой пузырек из-под черно-зеленых капсул. Но в магазине кондиционеры, воздух прохладен, сверкают лампы дневного света, где-то вверху фоном бормочет музыка, и все это действует прямо-таки обезболивающе, и пальцы на буром пузырьке расслабляются, хватка слабеет.
Вручаю пустой пузырек аптекарю. Он надевает очки, изучает пузырек. Я разглядываю ногти и безуспешно пытаюсь вспомнить название песни, что играет в магазине.
— Мисс? — застенчиво говорит аптекарь.
— Да? — Я гляжу на него поверх темных очков.
— Тут написано: не возобновлять.
— Что? — пугаюсь я. — Где?
Аптекарь показывает: два напечатанных слова внизу на этикетке, возле имени психиатра, а следом число: 10.10.1983.
— Полагаю, доктор Нова как-то… ошибся, — неубедительно тяну я, снова косясь на пузырек.
— Ну, — вздыхает аптекарь, — ничем не могу помочь.
Я смотрю на ногти, думаю, что сказать, и наконец получается:
— Но мне… нужно возобновить.
— Извините, — отвечает аптекарь. Он явно смущен, нервно переминается с ноги на ногу. Отдает мне пузырек, я пытаюсь сунуть его аптекарю в руку, и тот пожимает плечами.
— Должны быть причины, по которым ваш доктор считает, что возобновлять рецепт не следует, — говорит он мне доброжелательно, точно ребенку.
Выдавливаю из себя смешок, вытираю лицо, весело отвечаю:
— Ой, да он вечно со мной шутки шутит.
По дороге домой вспоминаю, как посмотрел на меня аптекарь в ответ, прохожу мимо служанки, на секунду меня обдает запахом марихуаны, а наверху в спальне запираю дверь, опускаю жалюзи, раздеваюсь, сую кассету в «бетамакс», падаю на чистые, прохладные простыни, рыдаю целый час, пытаюсь смотреть кино, выпиваю валиума, потом обыскиваю ванную, там должен быть старый рецепт на нембутал, передвигаю туфли в гардеробе, ставлю новую кассету, распахиваю окна, запах бугенвиллии ползет сквозь прикрытые жалюзи, я выкуриваю сигарету и умываюсь.
Звоню Мартину.
— Алло? — отвечает другой мальчик.
— Мартин? — все равно спрашиваю я.
— Э… нет.
Пауза.
— А Мартина можно?
— Э… я посмотрю.
Я слышу, как он кладет трубку, мне смешно — какой-то мальчик, может загорелый, юный, светловолосый, как Мартин, стоит посреди Мартиновой квартиры, положил трубку у телефона и собирается искать Мартина — кого угодно искать — в крошечной трехкомнатной студии, однако вскоре мне уже не смешно. Мальчик возвращается.
— Я думаю, он… ну, на пляже. — Похоже, мальчик не уверен.
Я молчу.
— Что передать? — почему-то лукаво спрашивает он, и после паузы: — Подожди, это Джули? Девушка, которую мы с Майком встретили в «Норде-триста восемьдесят пять»? На «кролике»?
Я молчу.
— У вас, народ, было три грамма и белый «фольксваген-кролик».
Я молчу.
— Типа это… алло?
— Нет.
— У тебя нет «фольксвагена-кролика»?
— Я перезвоню.
— Как хотите.
Вешаю трубку. Интересно, кто этот мальчик, знает ли он про нас с Мартином. Интересно, Мартин лежит на песке, в темных очках «Уэйфэрер», с зачесанными волосами, пьет пиво, курит тонкую сигарету под полосатым зонтиком в пляжном клубе, смотрит туда, где кончается и сливается с водой земля, или лежит в кровати, под плакатом «Уйди-Уйди»[9], готовится к экзамену по химии и одновременно ищет в разделе объявлений, не продается ли где новый «БМВ». Я просыпаюсь, когда фильм заканчивается и в телевизоре статика.
Сижу с сыном и дочерью за столом в ресторане на Сансете. На Сьюзан — мини-юбка, купленная на Мелроуз в магазине под названием «Флип»; неподалеку от него я обожгла палец, обедая с Ив, Энн и Фейт. Еще на Сьюзан белая футболка с надписью «Лос-Анджелес», рукописные алые буквы — точно незапекшаяся кровь, с потеками. И еще на Сьюзан старая куртка «Ливайс» со значком «Бродячих котов»[10] на выцветшем лацкане и «уэйфэреры». Сьюзан вынимает из стакана с водой кусок лимона, жует, откусывает корку. Даже не помню, сделали мы заказ или нет. Интересно, что такое «Бродячие коты».
Подле Сьюзан сидит Грэм — обкурен, я абсолютно уверена. Таращится в окно, на мелькающие автомобильные фары. Уильям звонит на студию. Вырисовывается сделка — само по себе неплохо. На вопросы о фильме, кто в нем играет, кто финансирует, Уильям отвечает уклончиво. В наших кругах ходят слухи, что это продолжение весьма успешного кино, которое вышло летом 1982-го, про язвительного марсианина, похожего на большую грустную виноградину. Уильям бегал к телефону четырежды за вечер; подозреваю, он просто выходит из-за стола и стоит в задней комнате, потому что за соседним столом сидит актриса с очень молодым серфером, она неотрывно пялится на Уильяма, когда он за столом, а я знаю, что она с ним спала, и актриса знает, что я в курсе, и когда наши взгляды на секунду встречаются — нечаянно, — мы обе резко отводим глаза.
Сьюзан, отстукивая ритм по столу, принимается мурлыкать себе под нос. Грэм закуривает, не потрудившись узнать, что мы об этом думаем. Его глаза — красные, полузакрытые — на миг увлажняются.
— У меня в тачке типа странный звук, — говорит Сьюзан. — Я думаю, надо бы ее подкрутить. — Она щупает оправу очков.
— Если странные шумы — конечно, надо, — отвечаю я.
— Ну, она мне типа нужна. В пятницу в «Цивиле» будут «Психоделические меха»[11], и мне тотально нужна тачка. — Сьюзан смотрит на Грэма. — То есть, если Грэм мои билеты забрал.
— Ага, я забрал, — произносит Грэм так, будто это стоит ему нечеловеческих усилий. — И перестань говорить «тотально».
— А у кого? — спрашивает Сьюзан, барабаня пальцами по столу.
— У Джулиана.
— Только не это.
— У Джулиана. А что? — Грэм пытается изобразить раздражение, но получается усталость.
— Полный торчок. Наверняка у него места фиговые. Полный торчок, — повторяет Сьюзан. Пальцы замирают, Сьюзан смотрит Грэму в лицо. — Прямо как ты.
Грэм медленно кивает и молчит. Не успеваю я попросить опровержения, соглашается:
— Да уж, прямо как я.
— Он героином торгует, — замечает Сьюзан.
Я смотрю на актрису. Актриса мнет серферу ляжку. Серфер жует пиццу.
— А еще он проститутка, — прибавляет Сьюзан.
Долгая пауза.
— Это… в мой адрес заявление? — тихо спрашиваю я.
— Это типа тотальная ложь, — ухитряется выдавить Грэм. — Кто тебе сказал? Эта сука последняя Шэрон Уилер?
— Не совсем. Я знаю, что Джулиан спал с владельцем «Семи морей» и теперь заполучил проходку и кокаина сколько влезет. — Сьюзан с притворной усталостью вздыхает. — Кроме того, какая ирония — у них обоих герпес.
Тут Грэм почему-то смеется, затягивается и отвечает:
— У Джулиана не герпес. И подхватил он не от владельца «Семи морей». — Пауза, Грэм выдыхает. — У него венера от Доминика Дентрела.
За стол садится Уильям.
— Господи, мои собственные дети трепятся о наркоте и педиках — боже правый. Ох, Сьюзан, да сними же эти чертовы очки. Ты, черт возьми, в «Спаго», а не в пляжном клубе. — Уильям заглатывает полбокала «шприцера» — двадцать минут назад я наблюдала, как он выдыхается. Уильям косится на актрису, потом смотрит на меня. — В пятницу вечером идем на прием к Шроцесам.
Я щупаю салфетку, затем прикуриваю.
— Я не хочу в пятницу вечером на прием к Шроцесам, — тихо говорю я, выдыхая.
Уильям смотрит на меня, прикуривает и так же тихо спрашивает, глядя мне в глаза:
— А чего ты хочешь? Спать? Валяться у бассейна? Туфли пересчитывать?
Грэм смотрит в стол и хихикает.
Сьюзан пьет воду и поглядывает на серфера.
Спустя некоторое время я спрашиваю Грэма и Сьюзан, как дела в школе.
Грэм не отвечает.
— Порядок, — говорит Сьюзан. — У Белинды Лорел герпес.
Интересно, думаю я, Белинда Лорел подхватила его от Джулиана или от владельца «Семи морей». И еще мне трудно сдержаться и не спросить Сьюзан, что такое «Бродячий кот».
Грэм с трудом выдавливает:
— Она подхватила от Винса Паркера. Ему родители купили девятьсот двадцать восьмой, хотя знают, что он на звериных транках сидит.
— На редкость… — Сьюзан замолкает, подбирая слово.
Я закрываю глаза и вспоминаю мальчика, подошедшего к телефону у Мартина дома.
— Отвратно, — договаривает Сьюзан.
— Ага. Тотально отвратно, — соглашается Грэм.
Уильям оглядывается на актрису, которая щупает серфера, кривится и говорит:
— Бог ты мой, да вы больные. Мне надо еще позвонить.
Грэм, настороженный и похмельный, с ошеломляющей меня тоской пялится в окно на «Тауэр-Рекордз» через дорогу, а потом я закрываю глаза и воображаю цвет воды, лимонное дерево, шрам.
Утром в четверг звонит мать. Служанка приходит ко мне в спальню в одиннадцать, будит меня:
— Телефон, su madre, su madre, senora[12], — а я отвечаю:
— No estoy aqui, Rosa , no estoy aqui[13], — и уплываю в сон. Встаю в час и брожу вокруг бассейна, курю и пью «перье», а в раздевалке звонит телефон, и придется с ней разговаривать, понимаю я, чтоб уж отделаться. Роза берет трубку, телефон больше не звонит, и надо возвращаться в дом.
— Да, это я. — Голос у матери страдальческий, сердитый. — Ты уезжала? Я уже звонила.
— Да, — вздыхаю я. — В магазин.
— А-а. — Пауза. — Зачем?
— Ну, за… вешалками, — говорю я, а потом: — В магазин. — И еще: — За вешалками. — И наконец: — Как ты себя чувствуешь?
— А ты как думаешь?
Я вздыхаю, ложусь на постель.
— Не знаю. Так же? — И через минуту: — Не плачь. Прошу тебя. Пожалуйста, не плачь.
— Все бесполезно. Я каждый день хожу к доктору Скотту, у меня терапия, он твердит: «Получше, получше», а я все спрашиваю: «Что получше, что получше?», а потом… — Задохнувшись, мать умолкает.
— Он тебе демерол еще прописывает?
— Да, — вздыхает она. — Я еще на демероле.
— Ну, это… хорошо.
Ее голос опять срывается:
— Я не уверена, что смогу его и дальше принимать. У меня кожа, она вся… кожа…
— Прошу тебя.
— …она желтая. Вся желтая.
Я закуриваю.
— Прошу тебя. — Я закрываю глаза. — Все нормально.
— А Грэм и Сьюзан где?
— Они… в школе, — говорю я, стараясь изобразить уверенность.
— Я бы с ними поговорила. Я, знаешь, скучаю по ним иногда.
Я тушу сигарету.
— Да. Э-э. Они… тоже по тебе скучают, знаешь. Да…
— Я знаю.
Я пытаюсь поддержать беседу:
— Ну, так чем же ты занимаешься?
— Только что из клиники вернулась, убиралась на чердаке и нашла те фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Те, которые я искала. Тебе было двенадцать. Когда мы в «Карлайле» жили.
Судя по всему, мать уже две недели постоянно убирается на чердаке и находит одни и те же фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Я это Рождество помню смутно. Как она несколько часов выбирала мне платье в сочельник, причесывала длинными, легкими взмахами. Рождественское шоу в «Радио-Сити», и как я ела там полосатую карамельку — она походила на исхудавшего напуганного Санта-Клауса. Как отец напился вечером в «Плазе», как родители ссорились в такси по дороге в «Карлайл», а ночью я слышала их ругань и, конечно, звон стекла за стеной. Рождественский ужин в «La Grenouille»[14], где отец порывался поцеловать маму, а та отворачивалась. Но лучше всего, так отчетливо, что меня аж скручивает, я помню одну вещь: в ту поездку мы не фотографировались.
— Как Уильям? — спрашивает мать, не дождавшись ответа про фотографии.
— Что? — пугаюсь я, снова ныряя в разговор.
— Уильям. Твой муж. — И повысив голос: — Мой зять. Уильям.
— Он прекрасно. Прекрасно. Он прекрасно. — Вчера вечером в «Спаго» актриса за соседним столиком поцеловала серфера в губы — тот как раз соскребал с пиццы икру. Когда я уходила, актриса мне улыбнулась. Моя мать — желтая кожа, тело тонкое, хрупкое, она почти не ест — умирает в громадном пустом доме окнами на залив Сан-Франциско. Служитель по краям бассейна поставил мышеловки, заляпанные ореховым маслом. Сдавайся, хаос.
— Это хорошо.
Еще почти две минуты — ни слова. Я засекаю, слушаю, как тикают часы, как служанка напевает дальше по коридору, моет окна у Сьюзан в комнате, я снова закуриваю, надеюсь, что мать скоро даст отбой. Она откашливается и наконец что-то говорит.
— У меня волосы выпадают.
Приходится бросить трубку.
Мой психиатр доктор Нова — молодой, загорелый, у него «пежо», и костюмы от Джорджио Армани, и дом в Малибу, и доктор Нова часто жалуется на обслуживание в «Козырях». У него практика на Уилшире, в большом белом оштукатуренном комплексе напротив «Неймана Маркуса», и, приезжая к доктору, я обычно паркуюсь у «Неймана Маркуса» и брожу по магазину, пока что-нибудь не куплю, а потом перехожу улицу. Сегодня у себя на верхотуре, в кабинете на десятом этаже, доктор Нова рассказывает, как вчера вечером на приеме в «Колонии» кто-то «пытался утопиться». Я спрашиваю, не его ли пациент. Доктор Нова отвечает, что жена рок-звезды, чей сингл три недели занимал второе место в хит-параде «Биллборда». Начинает перечислять, кто еще был на приеме, но я вынуждена его перебить.
— Мне нужен еще либриум.
Он закуривает тонкую итальянскую сигарету, интересуется:
— Зачем?
— Не спрашивайте зачем, — зеваю я. — Дайте рецепт, и все.
Доктор Нова выдыхает.
— Почему не спрашивать?
Я смотрю в окно.
— Потому что я вас прошу? — тихо говорю я. — Потому что я плачу вам сто тридцать пять долларов в час?
Доктор Нова тушит сигарету, выглядывает в окно. После паузы, устало:
— А вы как думаете?
Я отупело, загипнотизированно смотрю в окно: пальмовые листья раскачиваются на жарком ветру, четко очерченные на оранжевом небе, ниже — вывеска кладбища «Лесная поляна».
Доктор Нова откашливается.
Я начинаю сердиться.
— Только продлите рецепт, и… — Я вздыхаю. — Ладно?
— Я забочусь исключительно о вас.
Я улыбаюсь — благодарно, недоверчиво. Он смотрит странно, неуверенно, не понимая, откуда эта улыбка.
На бульваре Уилшир я замечаю Грэмов «порш» и еду за ним. Какой он аккуратный водитель, удивляюсь я, как мигает поворотниками, перестраиваясь, как замедляет ход и притормаживает на желтый, а на красный совсем замирает, как осторожно едет по перекрестку. Я решаю, что Грэм направляется домой, но он проезжает Робертсон, и я следую за ним.
Грэм катит по Уилширу, а после Санта-Моники сворачивает направо в переулок. Я стою на бензоколонке «Мобайл» и наблюдаю, как Грэм съезжает на дорожку к большой белой многоэтажке. Паркуется за красным «феррари», выходит, озирается. Я надеваю очки, поднимаю стекло. Грэм стучится в квартиру, и ему открывает мальчик, что заходил неделю назад, стоял в кухне и смотрел на воду. Грэм входит, и дверь затворяется. Они оба появляются двадцать минут спустя, на мальчике одни шорты, они пожимают друг другу руки. Грэм ковыляет к «поршу», роняет ключи. Сгибается, нашаривает ключи, и с четвертой попытки ему удается их поднять. Он залезает в «порш», хлопает дверцей, сидит, разглядывая собственные колени. Подносит палец ко рту, легонько лижет. Довольный, снова смотрит на колени, убирает что-то в бардачок, отъезжает от красного «феррари» и возвращается на Уилшир.
Внезапно по стеклу с пассажирской стороны стучат, и я испуганно поднимаю голову. Красивый служитель просит меня отъехать, и когда я завожу мотор, перед глазами встает тревожно достоверная картина: шестилетие Грэма, он, в серых шортах, дорогой рубашке из «варенки» и мокасинах, разом задувает свечи на праздничном флинтстоуновском[15] торте, Уильям приносит из багажника серебристого «кадиллака» трехколесный велосипед, фотограф снимает Грэма на велосипеде, Грэм катит по аллее, по лужайке и, наконец, — в бассейн. Я еду по Уилширу, воспоминание распадается, а Грэмовой машины у дома нет.
Я лежу в постели в вествудской квартире Мартина. Он включил MTV, одними губами подпевает Принцу.[16] В темных очках и голышом, притворяется, будто на гитаре бренчит. Включен кондиционер, я почти слышу гудение и стараюсь сосредоточиться на нем, не на Мартине — он танцует теперь у кровати, а изо рта свисает незажженная сигарета. Я поворачиваюсь на бок. Мартин выключает звук и ставит древнюю пластинку «Пляжных мальчиков».[17] Прикуривает. Я натягиваю на себя простыню. Мартин прыгает в постель, валится рядом, машет ногами — пресс качает. Я чувствую, как ноги медленно поднимаются, потом опускаются еще медленнее. Мартин бросает упражнения, смотрит на меня. Под простыней тянет руку вниз и ухмыляется: