20 апреля Наконец-то произведение сэра Филипа Сидни «В защиту поэзии» увидело свет! За время, прошедшее с момента его написания, мы во многом преуспели и дождались успеха даже большего, чем достался в свое время старому доброму «Горбодуку». Будь сейчас жив сэр Филип, из-под его пера тоже выходили бы замечательные трагедии, комедии и поучительные наставления. И все же если мы взглянем на природу в зеркало (огромное спасибо, милый кретин Чепмен, за этот афоризм), то в этом отражении нашему взгляду должно открыться все единство мира… Итак, дрожа от возбуждения и осознания собственной наготы, подходя к смуглянке, я видел себя как бы со стороны: сознавал собственное ничтожество, но при этом ощущал себя королем золотого королевства. Трагедия
   — это песнь козлов, комедия — деревенский Приап, а связующее звено между ними — слово «смерть». Рубите голову с плеч своему великому королю и заройте его в землю в надежде на то, что это даст начало новой жизни.
   1 мая Мы были вместе у меня в спальне, я и она — она только что приехала; ее платье напоминало наряд для охоты, голову венчала шляпа с пером — когда дверь открылась, и на пороге возник Г. собственной персоной. Я ничего о нем не слышал вот уже несколько недель, а не видел и того больше — с того самого нашего с ним мимолетного разговора, когда я запинаясь, срывающимся голосом благодарил его за ту тысячу фунтов. Фатима смотрела на него во все глаза. Она была очарована им — я видел это, — этим самоуверенным, расхаживающим по комнате лордом, который, небрежно жестикулируя и как бы невзначай поблескивая перстнями, принялся пересказывать дворцовые сплетни: что сказала леди такая-то, какие соображения высказал его светлость о нынешних тяжелых временах и о том, что ее величество вступает в критический возраст. При этом он щедро пересыпал свою речь французскими словечками — bon, guelauechose, jenesaisquoi, — так что Фатима слушала его затаив дыхание от восхищения. Потом он воззрился на нее, как на некую ярмарочную диковинку вроде ребенка с поросячьей головой, и стал превозносить до небес ее необычность, восхищаться цветом ее кожи и стройностью стана. Привози ее к нам, говорил он, мы должны познакомить ее со всеми, мои друзья будут просто в восторге. Все это время Фатима слушала его разинув рот, а когда он уехал, то не поспешила приступить к тому, ради чего, собственно, и приехала, а все восторгалась его нарядом, золоченым эфесом шпаги и галантными манерами. Я грубо сказал ей, что он отправился сношать своего пухленького мальчишку-проститута. Не может быть, я в это не верю, отвечала она, он настоящий джентльмен, истинный кавалер и любит женщин; я сразу же это поняла.
   10 мая Погожим весенним деньком он снова наведался ко мне, чтобы посетовать на то, как все-таки вероломны бывают хорошенькие мальчики. Из его сбивчивого рассказа я понял, что Пип (так звали его последнего друга) прельстился какой-то безделушкой и ушел от него к милорду Т. Знаешь ли, сказал я ему, любовь всегда неразрывно связана со страхом ее потери: от любви до одиночества всего один шаг.
   — Да уж, — вздохнул он. — С женщинами та же картина. Безмозглые вертихвостки, вот они кто. И если твоя потаскушка чем-то от них отличается, то только цветом кожи.
   — В каком смысле?
   — Здесь, в Европе, мы не можем уследить за тем, куда женщина — или паршивый мальчишка — ходит и с кем проводит время. А вот какой-нибудь турецкий паша запер бы ее в своем гареме и выставил бы перед дверьми караул из евнухов. Нам же этого не дано.
   — Но к чему ты мне все это рассказываешь?
   — Кажется, я видел вашего Дика Бербеджа в карете вместе с ней. Такой загар, как у нее, не смыть ничем. Она была под вуалью, но я видел ее смуглую руку, когда она брала букетик у цветочника.
   — Ты нарочно это говоришь, чтобы разозлить меня и заставить ревновать!
   — А она что, твоя жена? Разве у тебя есть на нее права?
   — Я даю этой лживой суке деньги!
   — Заметь, что отчасти это и мои деньги тоже. Ну да ладно… Но ведь все равно никаких бумаг вы с ней не подписывали.
   11 мая Скорее к ней! Мне не терпится устроить скандал, избить ее до полусмерти! Я крепко держу ее за запястья, она кричит, срываясь на визг, что не сделала ничего дурного, но теперь обязательно сделает это мне назло. Мои пальцы вцепляются в край ее декольте: не помня себя от бешенства, я рву на ней платье и реву, как затравленный зверь. Ее служанка, испугавшись за хозяйку, молотит кулаками в запертую дверь, но я выкрикиваю такие страшные проклятия в ее адрес, что она перестает стучать и удаляется, причитая на ходу и опасаясь за собственную жизнь. Гнев разливается по моему телу огненными струями наслаждения. Если прежде мы взмывали ввысь и парили, словно птицы, то теперь, наоборот, мы зарываемся в землю. В глаза, ноздри и рот набивается земля вперемешку с червями и какими-то крошечными букашками, и все вокруг постепенно превращается в густое, тягучее желе из кровавой плоти и вина. Мы опускаемся все глубже и глубже, устремляясь навстречу яростному пламени, бушующему в центре земли… В предчувствии седьмого приближения смерти — моя поясница онемела совершенно, а она и вовсе превратилась в жалобно воющее привидение, золотистое, блестящее от пота — я вдруг увидел, как потолок разверзся, словно кто-то отдернул там занавес, и за ним оказались усыпанные жемчугом небеса, с которых на нас сурово смотрел, поглаживая окладистую бороду, Бог-Отец в окружении похожих на чертей святых со странными именами — святой Энгвиш, святой Сайтгранд, святой Исхак, святой Розарио, святой Киниппл, святой Пог и пухлый красноглазый Бахус. А вокруг кровати скакал демонический херувим, мастер РГ, с криками: «Делай так и еще вот так, и еще, еще, я буду учиться, я хочу, чтобы ты показал мне, как это делается». И я ему показал… Потом, холодным и дождливым майским вечером, я сидел в одиночестве у себя дома, и на душе у меня было премерзко. Я чувствую себя пленником собственноручно мною же созданного ада. Я обессилен, сокрушен, раздавлен, опозорен, но, странное дело, мне не стыдно.
   14 мая Сегодня во второй половине дня я играл в театре. Это была всего лишь роль Антонио в «Двух веронцах». Я обратился к Протею в третьей сцене первого акта. А Протей, мой сын, которого играет Дик Бербедж, усмехаясь, стоял передо мной. Глядя на него, мне захотелось закричать во все горло: «Ответь мне, признайся, неужели это правда? Отвечай как на духу, ведь эта сцена не терпит лжи, здесь все как на ладони. Так ты был с ней или нет?» Я так разволновался, что даже забыл одну строку своего текста и был вынужден спросить ее у суфлера. Мне было не по себе, я чувствовал, как меня начинает бить озноб. Смотрю на толпу зрителей, ищу улыбающиеся лица — их мало, очень мало, эта пьеса не вызывает у них восторга, — а затем перевожу взгляд на деревянные небеса, на занавес и думаю о том, что, возможно, я уже мертв и превратился в призрака. И затем мне кажется, что в боковой ложе раздается знакомый шепот и смех: это она, она с кем-то третьим… С этим невозможно совладать, я должен избавиться от этого наваждения! Но понимаю, что это вряд ли удастся.
   20 мая Выхода нет: я должен во всем повиноваться своему господину и благодетелю. Фатима очень оживленна последнее время и прямо-таки скачет от радости: думает, что это событие введет ее в высший свет. Она живет ожиданием этой по-королевски роскошной светской пирушки на барке, на которой Гарри, его друзья и их подружки (ага, значит, они все-таки научились любить женщин, и в этом моя заслуга) поплывут по реке в сторону Гринвича. В небе, конечно, снова будут кружить коршуны…
   Вот так. Бедный Уилл одет весьма скромно, Фатима же ступила на борт в огненно-красном атласном наряде. Лорд П. и сэр Нед Т., а также граф К. при виде ее просто лишаются дара речи, что вызывает жгучую зависть у белолицых дам, и они заводят язвительные разговоры о том, что в краях, откуда прибыла эта «чумазая выскочка», живут люди с четырьмя ногами и что прелести у тамошних женщин расположены совсем не так, как надо. Они всячески насмехаются над ней, но, несмотря на все их старания, смуглянка держится со всеми ровно и спокойно. Лорды обступают ее, предлагая ей наперебой кусочки гусиных грудок в остром соусе, телятину, дичь на серебряном блюде… Она то и дело поглядывает на Г. своими черными глазами и ослепительно улыбается ему, обнажая ровные, ослепительно белые зубы; у него горят глаза, его взгляд прикован к ее смуглой груди. Я вижу, как он взволнованно сжимает кулаки, и длинные ногти впиваются в ладони. Я представляю их вдвоем, наедине, лежащими в постели, благородное серебро величественно сливается с божественным золотом. Г. не забыл «Уиллоуби и его Авизу» и тот трюк в Ислингтоне; он знает, что может в любое время купить что угодно за ту свою тысячу фунтов. Вечер озарен огнями факелов, гребцы взмахивают веслами все реже, молодые лебеди чистят перышки, река погружается в сон, и коршуны уже больше не кружат в багряном майском небе. Исполнители мадригалов поют про серебряного лебедя, и каждый голос в общем хоре звучит в унисон с настроенной специально под него скрипкой. Фатима вложила свою руку в ладонь Г.
   25 мая И все-таки самое удивительное в том, что они могут наилучшим образом удовлетворить оба моих голода. Он и она — это две отдельные мои страсти. Ибо душа и тело никогда не могут насытиться одним и тем же, как бы мы ни уверяли себя в единстве любви. Любовь — это только слово, у которого множество значений; так что единство любви существует лишь на словах. С Фатимой я могу обрести чертовский рай, который может оказаться и ангельским адом; когда же я с Гарри, отрешившись от плотских желаний, то мной овладевают те самые возвышенные чувства, которые в свое время воспел Платон, — эта платоническая любовь. А потом дьявол, сидящий в моей душе, начинает нашептывать мне: «И все-таки тебя восхищает красота его тела. Это порочная любовь!» Я представляю себе, как мы втроем кружимся в каком-то медленном, величественном танце, и мне кажется, что это движение может каким-то образом примирить сидящих во мне зверя и ангела. Пожалуй, я был бы даже рад делить ее с ним, а его с ней, но, наверно, только поэт может размышлять о столь высоких истинах, недоступных пониманию души (отдающей) или тела (берущего). Так что мне остается лишь ждать известий о том, что я лишился сразу их обоих: и любовницы, и друга.
   30 мая Он говорит, что займется ею. Его привлекает ее необычность. Ой даже не спрашивает, просто ставит меня в известность. Она ведь уже готова к этому. Тогда забирай, говорю я, возьми и то, что я для нее написал, она это так и не прочитала. Добавь эти стихи к тем листкам, что хранятся в той твоей благовонной шкатулке. И этот сонет тоже забери, про опасность страсти и вожделения (послушай, как тяжело дышит выбившийся из сил пес). Я ловлю себя на мысли о том, что все это меня ужасно забавляет; эдакая бравада оскорбленного человека. Мне наставляют рога, а я веселюсь. Весь фокус в том, чтобы пребывать в хорошем расположении духа, быть со всеми обходительным и улыбаться; а еще делать вид, что эта потеря меня нисколько не задевает, и преподносить ее как свою собственную волю. Ведь Фатима все равно скоро надоест ему, и тогда мне придется сделать вид, что я делаю великое одолжение, забирая ее обратно.
   А еще я увидел себя как бы со стороны: стареющий, лысеющий, ревматичный мужчина, у которого совсем недавно вырвали еще три зуба и которому не пристало предаваться юношеской похоти и распускать слюни из-за пустяков. Но даже больше, чем мысли о собственной старости, меня угнетает то убожество, к существованию в котором я — и все персонажи, живущие в моей душе, — приговорен временем, плотью и ленью. Только что в седеющих волосах на своей груди я поймал вошь; у меня на заднице сел чирей; посреди улицы гниет на солнце куча зловонных нечистот, мерзкие болезни расползаются по всему притихшему городу, по всему миру… Настало время подняться над бренным телом и начать жить душой.
   2 июня Моя любовь, моя любовь… Я вижу во сне, как они тычут пальцами в мою сторону и смеются над бедным Уиллом, дряхлеющим лицедеем. Тебе бы только стариков играть, это подходит тебе больше всего. Мне снится одинокий старик, на котором висит долг в тысячу фунтов, убогий старик, отвергнутый прекрасным принцем, державшим его при себе ради забавы. Разве у меня не может быть больших ожиданий, милорд? Отчего же, может. Подожди, я еще приду к тебе и отниму у тебя твою черную шлюху.
   5 июня Беспорядки в городе порождают беспорядки в моем собственном сердце… Мне довелось пройти мимо толпы бунтовщиков, вооруженных кольями. Все началось с недовольства высокими ценами, а теперь эти мятущиеся души полны решимости до конца отстаивать высокие принципы справедливости. Результат — выбитые зубы и переломанные кости.
   13 июня Подмастерья преследуют торговцев маслом за то, что те продают свой товар слишком дорого, подняв цену на 2 пенса за фунт. Уже весь город ненавидит торговцев маслом. Джек пнул Тома ногой в голову и оставил его лежать посреди загаженной улицы. Неподалеку от Биллингсгейта я видел на камнях мостовой кровавые следы, с виду напоминающие вытекшие мозги. Старая женщина, хромая, в разорванном платье, бежала домой, бросив корзинку с маслом, приготовленным для продажи.
   Люди-судьи чувствуют себя в своей стихии: они догнали и закололи одного юного толстяка подмастерья, на его безжизненном теле осталось пять кровавых ран от шпаг. Убиты: А. Орм, Г. Найнингер, Т. Нил, С. Никербокер, Л. Ганн, Р. Гарлик, С. Фоке, С. Каусленд, Эл. Крэбб, Дж. Брейс, Уилл Биггс, Дж. Сеймур, М. Сьюэлл, Н. Уишарт, Мартин Винсет и другие. Вечером по улице прошла ватага подмастерьев с факелами; подмастерья буянят, бьют стекла и призывают к кровавой расправе над портными-евреями, пивоварами-датчанами, ткачами-фламандцами… Это все, что известно мне, У. Шекспиру. Ах да, еще в Кларкенвеле они учинили избиение темнокожих шлюх: сорвали с одной из них одежду и попробовали отмыть девушку добела, прежде чем начать насиловать. Хорошо, что Фатима будет в безопасности в Холборне, или там, где он держит ее для своих тайных утех. Здесь же скоро введут военное положение. Пятеро подмастерьев уже арестовано, и ходят слухи, что их повесят, а потом четвертуют на том самом месте, откуда начался бунт. И все это из-за какого-то паршивого куска масла, подорожавшего на 2 пенса.
   Итак, как отразилось это всеобщее возбуждение на моей собственной душе? Хочется жить себе в удовольствие, но вместо этого по всем моим жилам будто бы несутся, оглушительно топая, солдаты и бунтовщики, которые кричат лишь одно: «Убей, убей!» Кровь льется рекой, сворачивается и превращается в масло, толстый слой которого покрывает уже весь город. Цена на масло выросла еще больше, уже просят 7 пенсов за фунт, что на 4 пенса выше, чем обычно. Яйцами теперь в театре тоже уже никто не кидается: сейчас это дорогое удовольствие, яйца продаются по 1 пенни.
   26 июня Этого и следовало ожидать, хотя в нашем «Театре» бунтовщики-подмастерья почти не появлялись. Сегодня Тайный совет издал указ о закрытии всех театров. Говорят, нас закроют на два месяца, потому что летняя погода снова благоприятствует распространению чумы. Знать и богатые горожане уезжают из города, королева прячется под вуалью (она стесняется своих поломанных зубов, и все зеркала в ее дворце или затемнены, или записаны ее портретами двадцатилетней давности) и отправляется в путешествие по своим владениям. Так как же мне все-таки быть: ехать домой или нет?
   Каждое движение дается мне с трудом, но моя болезнь не телесная, а скорее душевная, и очаг ее находится в центре моей грешной земли. Я лежу на неубранной постели и прислушиваюсь к ходу времени, к угрозам пришествия Антихриста, к новым галеонам, бороздящим морские просторы, к капризам королевы, к небесным знамениям, к тому, как лошадь пожирает своего жеребенка и призраки скользят по залитой маслом мостовой. Будь я каким-нибудь знатным принцем, я мог бы лежать вот так целую вечность; меня бы мыли, приносили бы еду, и мне не приходилось бы ничего делать.
   Но я должен писать пьесы, лепить прекрасные образы из груды обломков из дерьма, греха и хаоса. Я беру перо и с тяжким вздохом сажусь за работу. Но работа не ладится.


ГЛАВА 7


   Леди и джентльмены, с вашего разрешения, прежде чем продолжить, я выпью еще немного… Эта проповедь прозвучала под темными сводами храма Сомнуса[49] и Онейроса[50] в ночь накануне величайшего несчастья в жизни мастера Уильяма Шекспира.
   Похоть, нечистые помыслы, содомия и разврат наводнили это королевство, расправив над ним свои распутные крылья и поднимая тучи зловонной, удушливой, застилающей взор и разум пыли. Это поймет всякий, кто способен увидеть гнев Божий в ниспосылаемых Им ужасных знамениях. И разве новая армада Антихриста не стоит у наших берегов? Но люди не видят своей вины. Разве не вспыхнули с новой силой распри между французами и англичанами? Но люди все равно не видят своих грехов. Разве не шестьдесят три (семь умножить на девять) — тот возраст, когда, как сказал милорд настоятель церкви Святого Давида, чувства начинают угасать, а силы покидают тело, которое становится день ото дня все дряхлее и беспомощнее? Но люди все равно не понимают, как мало времени у них осталось для покаяния и сокрушения о грехах.
   К примеру, вот он, грешник. Вот он лежит перед вами — по уши погрязший в распутстве, пренебрегающий своими обязанностями по отношению к законной жене, но зато всегда готовый воткнуть свой раскаленный клинок в остужающую черную грязь развратной иноземки. И вот он ее потерял; теперь у него появилось много свободного времени для покаяния, но, скорее всего, его уж не спасет даже это, потому что, если бы ему подвернулась новая возможность совершить этот грех, он не сумел бы удержаться от такого соблазна. История знает много примеров, когда поэты и актеры, увязнув в грехе, начинали от всего сердца взывать к Господу и искренне раскаиваться в содеянном. Но по прошествии какого-то времени все они оступались и снова вставали на прежний путь пьянства и прелюбодеяния. Таким был и распутный Грин, и безбожный Мерлин или Марлин (не важно; его имя не имеет значения, ибо было обожжено его атеистическими опусами и давно сгорело в вечном пламени небытия). Кстати, храпун, у меня есть для тебя новость. Один богобоязненный джентльмен, истинный христианин по имени Ф. Лоусон, удостоился по милости Божией видения того, как эти поэты горят в адовом пламени, и подробно изложил увиденное в трактате «Предостережение против непристойных выходок и непотребной писанины глумливых поэтов». В этом труде описан весь ужас их вечных мук в аду, кипящие зловонные котлы, кишащие мерзкими зубастыми червями, которые беспрестанно терзают плоть поэтов. Этот трактат заставит тебя ворочаться и отчаянно потеть во сне, и ты долго не сможешь избавиться от ночных кошмаров.
   Бог всемогущ и вездесущ. Но, даже несмотря на свою благость и всемилостивость, Он подвергает грешника при жизни суровым испытаниям, словно предупреждая его о грядущих мытарствах, если только тот не одумается и не свернет с порочного пути. Взять к примеру эту твою паршивую пьеску про короля Джона — это же чушь несусветная, неслыханный вздор. Можешь добавить ее в список своих грехов. Разве ты не видишь, что все персонажи там вымученные, мертворожденные, произведенные на свет какой-то заблудшей музой, нагулявшей их неизвестно от кого и опроставшейся в придорожной канаве? Разве твои лучшие строки не были украдены у памфлетистов, что пишут про тяготы нынешнего времени? «Их сломим; нам ничто во вред не будет, коль верной Англия себе пребудет». Но разве не мастер Ковел еще раньше написал: «Если кто и погубит Англию, то это будут сами англичане»? Разве не К. Г. из Кембриджа принадлежат слова: «Если мы будем честны перед самими собой, то нам никакой враг не будет страшен»? А ведь это воровство. Вот так один проступок может породить множество грехов.
   Вспомни, как ты кичился дружбой со своим благородным покровителем: «Ты для меня не постареешь ввек: каким ты был в день первой нашей встречи (о, какая мерзость!) — таков ты и сегодня»[51]. И что ты получил в ответ на это признание? Ни-че-го. Гарри вместе с милордом Эссексом отправился в Дувр, а оттуда, возможно, и в Кале, хотя ее величество и велела ему немедленно вернуться ко двору. Но в любом случае Гарри не изменил своего мнения о тебе и по-прежнему считает тебя вульгарным и фамильярным выскочкой. Ты хочешь снова стать его личным поэтом, но его симпатии уже принадлежат другим. Ты завидуешь мастеру Чепмену, что он снова завоевал расположение его милости, а также тому, что его «Слепой нищий из Александрии», недавно поставленный в «Розе», был с восторгом принят зрителями и произвел в городе настоящий фурор, многие говорили, что получилось гораздо более талантливо, чем у Шекспира. (Не волнуйся, ты еще украдешь для Дика Бербеджа то, что так хорошо делал Нед Аллен.) …Гнев нарастает? Хорошо, так разорви же в клочья свою простыню, вышвырни в окно кувшин с водой, накричи на мальчишку, что приносит тебе еду из ближайшего дешевого трактира — обед за пенни да на полпенни хлеба. А потом накинься на еду, жри жадно, по-звериному, после чего пошли за добавкой. Представь себе нежные гусиные грудки под соусом, запеченные в мягком, воздушном тесте с поджаристой, хрустящей корочкой; селедки, засоленные с пряностями, творожные ватрушки с гвоздикой, орехово-медовый пирог, увенчанный пышной шапкой сливочного крема с корицей…
   Уф, объедение! И затем растянись на неубранной постели, лениво рыгая, в то время как разбросанные по столу и заляпанные жирными пятнами листы бумаги будут медленно покрываться пылью. Да, продолжай валяться, представляя себе образы потерянной ее в разных соблазнительных позах, стонущей в порочном сладострастии.
   Пусть Англия погибает. Пусть испанцы при поддержке вероломных французов (все они паписты!) врываются в наши дома и обесчещивают наших жен и дочерей. Ты уже помог им в этом, написав ту дурацкую лжепатриотическую пьеску. Пусть мастер Доулман напишет книгу о будущем наследнике английской короны и, потеряв всякий стыд и страх, посвятит ее милорду Эссексу. Ты же так и будешь бессовестно дрыхнуть. Англичане вооружаются и идут в сторону побережья, чтобы преградить путь врагам. Ты все храпишь. Ходят слухи, что Кале уже потерян, а новобранцы разбежались. Ты продолжаешь спать. Звон колоколов напоминает о дне Великой Пасхи, а в церквах причастникам говорят, что, возможно, им снова придется вступить в ополчение и идти в сторону Дувра. Ты же как храпел, так и храпишь. Негодяй, из-за таких, как ты, и погибает страна. «Грядущая погибель неправедного величия» (украдено у Чепмена).
   Просыпайся, тебя ждет великое потрясение.
   Так оно и получилось. Уильям часто моргал заспанными глазами и недоуменно глядел на льющийся из окна яркий утренний свет, в котором клубились пылинки. Уильям пытался сообразить, кто это мог так бесцеремонно растолкать его в такую рань… Во рту было кисло, голова раскалывалась. На столе у кровати лежали жирные остатки вчерашнего ужина. Неудержимо тянуло блевать. Но сначала нужно было опознать незваного гостя. Уильям увидел короткопалую руку с несмываемыми следами краски: рука красильщика или печатника. Лицо принадлежало Дику Филду, и, судя по его выражению, Дик был чем-то очень встревожен. Но ведь Филд должен был быть в Стратфорде, должен был передать деньги для Энн, письмо, подарки для…
   — Да, да, да… — протянул Уильям, садясь в своей далеко не первой свежести рубахе на кровати. Он принялся тереть ладонями лицо, на котором уже появились морщины, и почувствовал кисловатый запах своего давно не мытого тела.
   — Ты понимаешь, что я тебе говорю? Мне пришлось вернуться пораньше по просьбе твоей семьи, точнее, твоей жены. С мальчиком несчастье. Вот письмо.
   Уильям взял сложенный листок, неловко развернул его и, щурясь от пыли и бьющего в глаза света, стал читать: «Ему давали всякие пилюли и микстуры, но ничего не помогло. Вся еда, которую ему дают, выходит обратно со рвотой, он очень похудел. Во сне бредит и иногда кричит что-то о чертях. И очень скучает по отцу, которого уже давно не видел…»
   — Да, да, ясно, — тупо проговорил Уильям, сжимая письмо в дрожащих руках и принимаясь перечитывать его заново. По холодности и сдержанности выражений письмо Энн больше напоминало послание от какой-нибудь дальней родственницы. — Я не мог поехать сам, но я же передал домой деньги. Спасибо, что ты их им отвез. А мальчика ты видел?
   — Он не может есть. Говорят, это испанская лихорадка.
   — Но если я поеду, то ведь все равно опоздаю? Он же умрет, да?
   Филд стоял перед ним в своем запыленном дорожном плаще и сапогах и казался потным и неуклюжим. Внезапно он крикнул:
   — Послушай, это же твой сын! Твоя плоть и кровь…
   — Угу, — промычал Уильям, почесывая лысину и разглядывая перхоть под ногтями. — Ты всегда говорил, что мужчине надо жить в семье, вместе со своей женой. Я решил, что вернусь в Стратфорд, когда удалюсь от дел, — стану мировым судьей, обзаведусь хорошим домом… Богатство, почет и уважение…