Теперь Уильяму, как никогда, хотелось встретиться со своим врагом лицом к лицу. Взойти на устеленную шелками палубу этого изысканного корабля с серебряными мачтами и золотыми парусами, чутко улавливающими любой, даже самый слабый бриз измены или ветер придворной политики, которой чужды слова «верность», «любовь» и «преданность»… И в следующий момент волна усталости и отчаяния захлестнула его утлое суденышко. Перед глазами Уильяма встала картина: маленький детский гробик скрывается в глубине могилы. Уильям вдруг подумал: если смерть подстерегает человека за каждым углом, скрывается в куске испорченного мяса, в кружке прокисшего эля, смерть, эта вечная сестра-соперница жизни, — то все эти высокопарные слова о почестях, званиях и предательстве есть не что иное, как беспомощный лепет капризного ребенка. Благородство — это только дощечка с именем. Кто им владеет? Тот, кто умер в среду… Просто дощечка с именем? Так ли это?


ГЛАВА 8


   — Я обратил внимание, — сказал Флорио, — и был приятно удивлен…
   Печать была спешно вырезана мастером с Феттер-Лейн. Владеть фамильным гербом и наносить его изображение на доспехи, щиты, флаги…
   — В этой странной стране, — продолжал Флорио, — любой джентльмен может стать поэтом. В самом деле, сплошь и рядом благородные господа считают сочинительство своим первейшим и главным призванием. Но чтобы поэт стал джентльменом — такое встретишь нечасто.
   — Ну а само письмо, — напомнил Уильям, — если не принимать во внимание печать…
   — Милорд его не читал, — ответил Флорио. — Думаю, это и к лучшему. Он в последнее время что-то неважно себя чувствует. Вдобавок к телесной болезни на него навалилась черная меланхолия…
   — Сейчас это модно.
   — Увы, нет. Будучи во Франции, милорд подхватил какую-то заразу. Когда человек прикован к постели и целые дни проводит в одиночестве, его трудно заподозрить в том, что он играет на публику. Что же до того, что вы изложили в своем письме, то я согласен со справедливостью ваших упреков. Скажем так, милорд был неосмотрителен, а другу милорда, графу Т., очень хотелось переписать для себя эти изысканнейшие, ласкающие слух, и так далее, и тому подобное, а потом ваши стихи попали в руки сэра Джона Ф. и вот так постепенно скатились до…
   — До некоего обнищавшего магистра искусств или ему подобного проходимца. — Дик Филд хоть и рассказал о сонетах в Стратфорде, но печатать их не стал. Какой-то щупленький человечек, не назвавший своего имени, принес ему рукопись и сказал, что получил ее от джентльмена, пожелавшего сохранить свое имя в тайне. И это был не мастер Чепмен, сказал Дик. В самом деле, мастера Чепмена нельзя было назвать обнищавшим: его новые комедии шли в «Розе» с большим успехом.
   — Именно так, — сказал Флорио. Он выглядел слегка располневшим: наверное, был доволен жизнью и удачлив в любви, ухаживая за Розой, дочерью поэта. — К тому же если призадуматься, то станет ясно, что если милорд и показывал ваши сонеты кому-то из своих друзей, то вряд ли он делал это вам назло; скорее всего, ему просто хотелось похвалиться. Полагаю, вы это понимаете.
   — Что ж… — Уильям с некоторым сожалением почувствовал, как обида и праведный гнев начинают отступать; он всегда был актером и умел быстро переключаться со старой роли на новую. — Последнее время между нами возникло некоторое отчуждение. Как вы знаете, я посылал сонеты, но все они были мне возвращены без каких-либо объяснений. — Мне было ведено отослать их обратно,
   — сказал Флорио. — И я не считал себя вправе от своего имени давать какие бы то ни было обоснования его отказам. Но честно говоря, тогда милорд пребывал в одном из обычных для него состояний — из тех, что обусловлены в большей степени его положением в обществе, чем его собственным характером. Вообще-то, по натуре, как вам прекрасно известно, он человек честный и открытый. Хотя иногда ему приходится вспоминать, кто он есть, особенно, когда великие лорды собираются на войну с врагами королевы. Ее величество не позволила ему последовать за милордом Эссексом в Кадис, и его это весьма опечалило. И еще он никак не мог смириться с тем, что болен. К тому же ему весьма досаждали своими просьбами ничего собой не представляющие поэты и еще более бесталанные актеришки. А потом, в довершение ко всему, возникла какая-то загвоздка с женщиной, не леди. Ему пришлось отправить ее куда-то подальше отсюда, в укромное место. Мягко говоря, у него возникло отвращение к тому, что он сам называл «мерзостью жизни». — Флорио передернул плечами. — Вина — вот самое подходящее слово. Вообще, у вас, англичан, очень сильно развито чувство вины. Наверное, — неопределенно произнес он, — это обусловлено присущей вам двуличностью.
   — Расскажите мне об этой леди… то есть, я хотел сказать, об этой женщине.
   — О ней я почти ничего не знаю. Какая-то темнокожая прелестница, так мне сказали. Милорд отвез ее куда-то за город, но сам произносил гневные речи против шлюх и называл ее «потаскушкой из-под поэта». Временами милорд бывает очень невысокого мнения о поэтах.
   — А как насчет его личного поэта?
   Флорио сидел развалясь в своем огромном кожаном кресле и закинув ногу на ногу. За спиной у него находился стол, заваленный материалами для словаря, составлением которого он занимался; многочисленные полки были заставлены пухлыми фолиантами. Итальянец был всем доволен, такая жизнь его вполне устраивала. Символ его философского благополучия, толстый черный кот, мирно спал у камина, в котором весело потрескивали дрова. Осень в этом году выдалась холодной.
   — Вы имеете в виду себя? — уточнил он. — Лично я считаю, что вам следует снова стать его другом. Ваше положение это позволяет. — Флорио усмехнулся, но тут же поправился: — Я хотел сказать, что нынешнее положение каждого из вас может способствовать вашему новому сближению. Оглядываясь на прошлое, я бы сказал, что общение с вами принесло милорду гораздо больше пользы, чем вреда. — Флорио не знал всего, это было очевидно. — Вам просто не хватило авторитета, чтобы заставить его последовать вашим наставлениям, только и всего. Я сообщу милорду о вашем визите. А вы все-таки напишите ему. Ну там сонет или еще что-нибудь в этом духе. На этот раз ваше послание отвергнуто не будет, я обещаю.
   …В верхней части щита — сокол с распростертыми крыльями, стоящий на венце, составленном из фамильных цветов. Сокол держит в лапах золотое копье и нашлемник с лентами… Сэр Уильям Шекспир, джентльмен, возвращался к себе в Бишопсгейт, и в его мозгу теснились образы. «Ни собственный мой страх, ни вещий дух Вселенной, стремящийся предстать пред гранью сокровенной, не в силах срок любви моей определить…»[52] Ему снова хотелось вкусить того живительного бальзама любви, увидеть луну после затмения, вечный мир и его зеленые оливы… Однако в действительности нет вечных олив: плоды чернеют и сморщиваются, деревья засыхают. Через год истекает срок аренды «Театра»; старый Бербедж ведет переговоры насчет покупки трапезной бывшего монастыря в Блэкфрайарз, хочет сделать там крытый театр. Ничто не стоит на месте. Люди меняют жилье, работу, любовниц; муж охладевает к своей жене; талант и мастерство совершенствуются со временем или, наоборот, деградируют… И лишь между двумя мужчинами может существовать истинная любовь — настоящее возвышенное чувство, а не та похоть, что застилает глаза кровавым туманом. Истинная любовь взлелеяна волей, разумом и долготерпением… И вот комедия о купце из Венеции отложена на пару дней, а сэр Уильям Шекспир снова пишет сонеты о возродившейся любви, о старых муках новой радости поэта, сумевшего стать джентльменом:
   Ты памятник найдешь себе в стихах, Когда гробы и гербы станут прах[53].

 
   На одном дыхании он написал двадцать сонетов. Они были отправлены Гарри в обложке, на которой Уильям старательно нарисовал и раскрасил свой герб и девиз. Как и предрекал Флорио, на этот раз послание не было грубо отвергнуто; возникла небольшая пауза.
   Так приюти ж меня, чтоб мог я отдохнуть,
   Склонясь порой к тебе на любящую грудь[54].
   И вскоре пришел ответ — не витиеватое послание, а просто коротенькая записка, написанная неразборчивым почерком больного и приглашающая его приехать. Уильям без промедления отправился в Холборн. На этот раз к обычной веренице лакеев и слуг и медведеподобному мажордому с жезлом и с цепью на шее добавилось еще трио бородатых лекарей. Не задерживайтесь у него, он очень быстро устает! Я все понял… В просторной спальне, было темно и душно, все окна закрыты намертво, и на них опущены тяжелые портьеры. У постели Гарри тускло горела лампа. Сам Гарри, худой и осунувшийся, безвольно лежал под атласным одеялом, поверх которого были расстелено грубое, заляпанное чернилами покрывало, под ним когда-то спал Уильям. Гарри смущенно улыбнулся.
   — Ну, — сказал Уильям. — Что с тобой случилось?
   — Мне говорят, что я нездоров. А ты, похоже, тоже чувствовал себя довольно скверно? — С этими словами Гарри взял один из сонетов и вслух прочел: — «Из трав любых готов я пить отвар, приму и желчь, и уксус терпеливо…»
   — А, это…
   — «Готов нести тягчайшую из кар и не считать ее несправедливой»[55].
   — Я страдал, потому что был лишен возможности видеться с тобой, если так угодно вашей милости.
   — Да, мне угодно. Ведь ты страдал из-за меня.
   — Но зато сейчас мне уже гораздо лучше. Быть с тобой — это лекарство для меня. Все то время, что мы провели в разлуке, я не испытывал ничего, кроме горечи.
   — Вот он, мой Уилл, другого такого нет. Думаю, теперь, когда ты со мной, я поправлюсь гораздо быстрее. Вот, понимаешь, подцепил какую-то «французскую болезнь». Зуд, сыпь и жар. Мне пускали кровь и мазали какими-то вонючими мазями.
   — И что, теперь ты непременно должен лежать в темноте?
   — Да, ты прав, немного света не повредит. Fiat lut[56].
   Уильям подошел к окну и раздвинул великолепные тяжелые портьеры. В тот же миг комнату залил яркий свет холодного ноябрьского солнца, словно кто-то вдруг разбил об пол бочонок искрящегося вина.
   — Может, и окно откроем? — осторожно поинтересовался гость.
   — Свежий воздух стоит не дороже солнечного света.
   Уильям чуть приоткрыл окно, но этого оказалось достаточно, чтобы ворвавшийся в комнату ветерок подхватил два или три листка с сонетами, которые затем тихо спланировали на пол. Гарри кряхтя приподнялся на кровати и задул свою лампу. В комнате стало свежо, вместе с духотой улетучился и приторно-сладкий запах лекарств, и тошнотворный запах гноя. Уильям поднял с пола сонеты («…И жалостью излечишь мой недуг…», «…Любви богиня, раб твоей я воли…»[57] и затем аккуратно сложил весь ворох, заметив при этом:
   — Надеюсь, это принесло тебе некоторое облегчение.
   — О, это воистину чудесное лекарство. Думаю, я уже могу встать с постели.
   — Если ты сейчас встанешь, то твои врачи меня со свету сживут.
   — Прислушайся к дружескому совету. Держись подальше от врачей. Они ничего не знают точно, а лишь с умным видом строят догадки и что-то делают наугад, полагаясь на милость природы: мол, со временем все и так пройдет. Но деньги за все это дерут будь здоров какие.
   — Выходит, ты не на шутку разболелся?
   — Ага, и к тому же очень некстати. Сейчас каждый день при дворе что-нибудь да происходит, а я напрочь вычеркнут из той жизни. Меня пичкают бульонами и прочей ерундой, а вина не дают совсем. Вот так — ни вина, ни женщин. Все-таки странно, не правда ли, что первым облек в слова эту формулу мужского счастья немецкий монах? Мартин Лютер. Вино, жена и песня. Wein, Weib und Gesang. Дурацкий все-таки у них язык, но в нем слышится какой-то пафос, триумф, что ли…
   — Значит, с женщинами ты больше не общаешься? — Уильяму нужно было во что бы то ни стало выяснить одну вещь, но он не мог спросить напрямик.
   — Скажем так, я устроил себе небольшой перерыв для отдыха. — Гарри томно закатил глаза. — Ах да, ты, наверное, хотел расспросить меня о своей черной шлюшке. — Благородный лорд не стыдился простонародных выражений. — Ну да, конечно. Должен признаться, это было настоящее приключение для нас обоих. И все-таки странно: нас связывал общий опыт, но все-таки ты был мне ближе, чем она.
   — А где она сейчас?
   — Она хотела стать благородной леди. Представь себе, эта черномазая обезьяна, оказывается, задалась целью выйти замуж за английского аристократа. А потом она прибегает ко мне вся в слезах и объявляет, что у нее, видите ли, будет ребенок.
   — Ребенок? От тебя?
   — Откуда я знаю? От меня. От тебя. Да от кого угодно. Хотя если мои расчеты верны, то он запросто мог оказаться твоим. Но с другой стороны, мог и родиться раньше срока. Но давай поговорим о вещах более приятных, а не о каких-то потаскухах с их ублюдками.
   — Мне надо знать, — твердо сказал Уильям. — Так что же случилось? Гарри зевнул.
   — На свежем воздухе всегда очень хочется спать. — Но Уильям и не подумал встать со своего кресла, чтобы закрыть окно. Он терпеливо ждал. — Ну ладно, ладно, вижу, тебя это очень волнует. Я даже представить себе не мог, что ты так болезненно отреагируешь. С тех пор мне пришлось выслушать о ней кучу разных сплетен. В основном о том, что ее дом, карета, а также жалованье слугам оплачивались золотом из испанской казны и что ради того, чтобы добраться до меня, она использовала тебя…
   — Ничего подобного, это я ее долго и упорно добивался.
   — Дай досказать. А через меня подобраться к Робину Девере и убить его. А заодно с ним и других важных министров, после чего, оказавшись припертой к стенке, начать оправдываться тем, что ее, видите ли, обрюхатили.
   — Просто бред какой-то!
   — Сейчас по городу ходит немало бредовых слухов, и я просто убежден, что распускают их сами же испанцы через своих шпионов и провокаторов, засланных сюда для организации беспорядков. Она же была всего лишь безобидной маленькой потаскушкой, хоть и черной. К тому же она сильно задолжала за дом и жалованье слугам. — Гарри грустно улыбнулся. — Это мне в наказание за то, что увел чужую любовницу. В следующий раз буду умнее. Я тогда был очень на тебя обижен. Надеюсь, ты меня поймешь.
   — И все же ты не сказал…
   — Я отправил ее в Каудрей, чтобы она родила там своего ублюдка. Видишь, мне тоже не чуждо сострадание. Вообще-то я очень даже великодушен.
   — Да-да, я знаю. А потом? Гарри пожал плечами:
   — Ну, вообще-то у меня тогда были и другие дела. Например, такой пустячок, как война с испанцами и его преосвященством в Кале. Было уже просто не до нее. Она же словно растворилась в воздухе, попросту исчезла из жизни. Порой я даже задаюсь вопросом, а не приснилось ли мне все это. Но потом припоминаю это дивное смуглое тело, этот округлый холмик, что становился все выше и выше день ото дня. Слушай, да забудь ты ее. Давай будем считать ее просто частью нашей болезни. И велим принести нам немного вина. Клянусь, я уже чувствую себя совершенно здоровым.
   Но выпить вина им так и не пришлось. На звон колокольчика, стоявшего на столике у кровати Гарри, в спальню ворвались трое лекарей, решительно настроенных против тезиса про Wein, Weib und Gesang. Уильяму было позволено навестить больного через день-другой с тем условием, что он не станет волновать его так сильно, как на этот раз. Нет, вы только посмотрите, он впустил в комнату свет и свежий воздух!..
   — Да, я понимаю, — ответил Уильям, наблюдая за слугами, призванными в господские покои специально для того, чтобы восстановить прежний душный полумрак. — Свет и свежий воздух — величайшие враги человечества.
   Дни становились все холоднее и короче. Гарри хоть и медленно, все же поправлялся, и вместе с тем возрождалась их с Уильямом прежняя дружба. Но будет ли она такой, как прежде, сохранится ли в ней это весеннее ликование? Ведь перед Уильямом был уже не юнец, а мужчина, который к тому же успел подхватить настоящую взрослую болезнь. Вольнолюбивый юношеский дух Гарри переродился в хитрую, скользкую, изворотливую душу политика, не чуждую коварства и интриг, которые так старательно насаждал при дворе милорд Эссекс. Уильям же чувствовал себя стареющим брюзгой, недовольным жизнью, которую можно было сравнить только с нудной, тягучей болью от сломанных зубов. Временами ему даже начинало казаться, что, ощупывая языком этот поредевший частокол, он сможет перечислить все свои неудачи и разочарования. Милейший, сладкоустый мастер Шекспир.
   Проза жизни была покрыта беспросветным мраком; в этом он со временем убеждался все больше и больше. При дворе был устроен какой-то чудовищный маскарад: большие государственные печати, суетливая возня у трона, тяжелые золотые цепи облеченных властью, подобострастная лесть. Королева, престарелая, грязная, с обезображенным оспой лицом, вертелась, словно нимфа, перед разрисованными зеркалами, воображая себя, очевидно, Титанией, королевой фей; все это низводило события до ранга невеселой и отвратительно исполняемой комедии. Ходили гадливые слухи о том, что якобы Эссекс решил прибрать к рукам всю добычу, захваченную в Кадисе, королева же хотела во что бы то ни стало пополнить награбленным свою сокровищницу — визжащая от жадности старуха наскакивает на злобно орущего в ответ мальчишку, и вся эта безобразная сцена разыгрывается на глазах придворных дам, которым надлежит делать вид, будто бы они ничего не слышат… Желание пополнить свой карман монетами переросло в безликий гнев, в ссору ради ссоры. На какое-то время главной новостью для Уильяма стала кончина старого Джеймса Бербеджа, умершего незадолго до Сретения; но до него все же дошли слухи о том, что Эссекс и Гарри вместе со своими приспешниками якобы замышляют что-то против министра Сесила и самой королевы и что граф Нортамберленд, дрожа от праведного гнева, вызвал Гарри на дуэль, чтобы выяснить отношения при помощи стали (какие отношения? ради чего? неужели от этого что-нибудь изменится?). Но бездействие и постыдная нерешительность сводили на нет все эти угрозы: проливать кровь за правду никто не спешил.
   Божественные звуки флейт и скрипок, чистое пламя свечи, освещающей грешный мир, — они казались лишними в этом заросшем паутиной подземелье. Уильям со вздохом подумал о том, что, наверное, ему так никогда и не удастся подобрать нужные слова, чтобы изобразить пороки своего времени. Он пришел в «Розу», заплатив пенни за вход, чтобы посмотреть новую пьесу Чепмена, и теперь стоял в толпе зрителей вместе с Диком Бербеджем и его братом Катбертом (эти двое стали владельцами Блэкфрайарз и «Театра» после смерти отца). Бербеджи не пожелали платить серебром своим конкурентам и заняли грошовые места; они стояли сложив руки на груди под полами плаща, стояли у самых ворот, всем своим видом показывая кратковременность своего здесь присутствия. Они зашли сюда действительно ненадолго, лишь для того, чтобы составить общее представление о комедии «Забавное происшествие» — престарелые граф Лабервель и графиня Морэн, оба ревнуют своих молодых супругов; Доуссер — унылый меланхолик в черной шляпе. Таковы уж были времена и лондонские нравы.
   — Но ведь это, — говорил потом Уильям, когда они сидели в таверне за элем с сыром, — это не живые люди. В их характерах нет противоречий, там все уныло и приглажено. Понимаете? Ведь на самом деле так не бывает, человеческая душа не может вечно веселиться, или, наоборот, пребывать в унынии, или же изнемогать от любви. А эти персонажи Чепмена какие-то примитивные, невыразительные, словно любительские рисунки. Они не могут удивить ни себя, ни окружающих, совершив, например, несвойственный им поступок. Улавливаете, что я имею в виду?
   Дик Бербедж радостно покачал головой.
   — Это новое направление, — сказал он, — и я слышал, что оно уходит своими корнями в далекое прошлое, в древние философские учения. Это сатира. Кстати, я смог бы сыграть роль этого комичного меланхолика. У меня бы здорово получилось…
   — Тебе удалась бы любая комическая роль, мы все это прекрасно знаем. Ведь для этого надо снова и снова исполнять одну арию, а потом переключиться на другую. Но дело в том, что человеческая душа не сводится лишь к одной, хоть и много раз повторенной арии, она многогранна. Взять хотя бы образ того же самого Шейлока — иногда он жалок, иногда смешон, порой вызывает ненависть…
   — Шейлок — вонючий жид. Уильям тяжело вздохнул:
   — Людям хочется так думать, они вольно или невольно отождествляют его с Лопесом. Вот это как раз и есть принцип сатиры — заклеймить кого-то как грязного жида, как старого мужа-рогоносца, как юного распутника или же изысканного франта. Но сатира — это очень незначительная часть поэзии.
   — Что бы ты ни говорил, — ответил Бербедж, — сейчас это модно. Так что мы тоже поставим у себя нечто подобное.
   — Это не по моей части.
   — Ерунда, если уж Чепмен смог, то ты тоже справишься.
   — Я могу сделать только пародию, сатиру на их сатиру, и не более того. Или, может быть, не менее? Мода быстро меняется, пьеса же должна быть выше, чем мода, чтобы пережить свое время.
   — Это все равно что презирать вчерашний голод. Но только вчерашний голод нельзя утолить завтрашней едой.
   — Надо же, как образно, — улыбнулся Уильям.
   — Так что, как говорится, «хлеб наш насущный даждь нам днесь», то бишь сегодня, — процитировал Бербедж молитву. — А заодно и деньги, чтобы хватило на покупку дома. Вот что, Уилл, поскорее заканчивай улаживать дела со своим домом и принимайся за работу, чтобы с нами никакой Чепмен и близко тягаться не мог.
   — Я уже все уладил, — ответил Уильям. — Я являюсь счастливым владельцем Нью-Плейс, купчая подписана, так что все в полном порядке. А интересно, Чепмен смог бы купить лучший дом в своем родном городе? И вообще, — надменно добавил он, — Чепмен не любит распространяться о своей генеалогии.
   — О чем?
   — О происхождении.
   — Да уж, Чепмен не джентльмен, — неопределенно проговорил Дик Бербедж,
   — хотя он неплохо знает по-гречески.
   — Это фригольд?[58] — внезапно спросил Катберт Бербедж. До сих пор он молчал, мрачно выводя пальцем разные геометрические фигуры на пролитом на стол эле.
   — Ты о Нью-Пяейс? О да, фригольд. — Уильям догадался, что было на уме у Катберта. Ему нравился Катберт — подтянутый, аккуратный человек, который был всего лишь на два года моложе его, любящий точность во всем, благообразный, уравновешенный, но последнее время совершенно лишившийся покоя — как, впрочем, и все они — из-за мучительного вопроса с арендой театра.
   — Вот ты все говоришь, какие пьесы нам нужно писать и ставить, — с упреком сказал он брату. — Но при этом упускаешь из виду главное — где это делать. Нам нужен собственный Нью-Плейс.
   — Ну, может быть, Аллен еще продлит нам аренду, — беззаботно ответил Дик. — Он сам говорил, что собирается это сделать.
   — Но не со мной.
   — К тому же у нас будет Блэкфрайарз, это гораздо более теплое помещение, чем любой из старых театров. И ни местные толстосумы, ни даже Тайный совет не смогут нам в этом помешать. К тому же милорд сам сказал мне…
   Богатые жители этого района были обеспокоены соседством с плебейским театром и жаловались на то, что он якобы будет нарушать благочестие, а толпы простолюдинов, жующих на ходу жареные колбаски, и грохот на сцене совершенно лишат их сна и покоя. Дик был настроен слишком оптимистично; и в этом тоже был своеобразный юмор.
   — Так что у нас будет сразу два действующих театра, — заключил Дик, — вот увидишь.
   — И в обоих будет ставиться что-нибудь смешное, — подсказал Уильям.
   — Кстати, о смешном, — вспомнил Дик. — Этот каменщик уже что-то пишет для «слуг Пембрука». Я видел его в роли Иеронимо. Кстати, играл он очень даже недурно. Так вот, он просто помешан на юморе, и говорят, у него даже есть собственная теория на этот счет.
   — У каменщика? — Уильям нахмурился.
   — Ну да, — с отрешенным видом подтвердил Дик Бербедж, — это еще один поэт, который хоть и не джентльмен, но знает греческий. Как-то раз в пивной у датчан он по пьяному делу устроил целое представление, но его никто не слушал. А уж он так старался, читал и Анакреонта, и Ксенофон-та, и не только их. А под занавес взял и наблевал на пол.