— Мы подождем еще немного.
   — Что же, жди, если хочешь, но только потом не приходи ко мне занимать денег. Видит Бог, давать мне вам в долг нечего.
   — О Уилл, наш Потрясатель, сжалься над убогим, подай всего одну крохотную серебряную монетку. У меня во рту пересохло, страсть как хочется хлебнуть чего-нибудь холодненького. А я уж для тебя так расстараюсь… Выполню все, что только пожелаешь.
   Уильям лишь угрюмо покачал головой. Перо замедлило свой бег по бумаге. Строфа никак не выходила.
   — Я сам никогда не беру денег в долг, а значит, не обязан и одалживать. Разве только, — поддразнил он приятеля, — под проценты. Скажем, по кроне с фунта и фунт твоей шкуры в залог.
   — Да ты просто жмот вонючий.
   — Не-а, я чистый жмот, — улыбнулся Уильям. — Я совсем недавно мылся.
   — Интересно знать, в чью в постель он лазает?
   Но ни к кому в постель он не лазал. Совсем ни к кому. Женщины его больше не интересовали: это отвлекало от работы, а он должен был двигаться вперед, к своей цели. И теперь Уильям трудился над своей поэмой:
   Стоит зайчонок бедный у пригорка На задних лапках, обратившись в слух, Он за врагами наблюдает зорко, К заливистому лаю он не глух.
   В тоске больного он напоминает,
   Что звону похоронному внимает[32].
   Это воскрешало в его душе воспоминания о юности, о жизни в Стратфорде. Но сейчас сочинительство уже не было детской игрой со словами, которые нужно было нанизать, подобно красивым камешкам, на нить старого мифа, в подражание возвышенному и тяжеловесному стиху «Метаморфоз Сциллы» Лоджа. В то же время Уильям не нисходил и до веселой пошлости Марло в его незаконченной поэме «Геро и Леандр». Придуманный им образ был собирательным, соединившим черты деревенского поэта, который попал в сети любвеобильной женщины старше себя, и изнеженного английского графа, которого хотели во что бы то ни стало женить (женись; твой долг — произвести на свет наследников; к тому же леди Элизабет такая замечательная девушка, она влюблена в тебя без памяти). В какой-то момент Уильям безучастно подумал о том, что если у него и возникнет любовь, то из этого непременно нужно будет извлечь выгоду. Хватит, он и так уже достаточно настрадался.
   Последние строки поэмы были написаны в начале апреля. Эта затея казалась Уильяму уже совершенно безнадежной, и тем не менее он испытал огромное облегчение, закончив рукопись. Он перечитал свое творение от начала до конца и почувствовал презрение к самому себе: стихи показались глупыми и бесталанными, и он с трудом удержался от того, чтобы не изорвать рукопись в клочки и не развеять их по реке (наверняка к нему тогда сплылись бы лебеди, решив, что он хочет их покормить). Но потом Уильям успокоился и подумал: «Может быть, это и не гениально, но уж во всяком случае ничуть не хуже, чем пишут другие. Я не могу потратить всю свою жизнь на то, чтобы потакать пристрастиям одного ценителя прекрасного и капризам другого. Если я до сих пор не разбогател, то нужно понять, почему у меня ничего не получается; или же смириться и продолжать влачить нищенское существование лицедея». И затем он стал целыми днями ходить по улицам, сочиняя послание юному лорду. Эта задача оказалась куда труднее написания поэмы.
   Боюсь, не оскорблю ли Вашу милость… В Лондон пришла весна. На дверях домов все еще красовались грубые кресты, но свежий ветерок уже доносил до Уильяма запах травы и тонкое позвякивание коло-кольца на шее у отбившегося от стада барашка. Пирожники и торговцы цветами наперебой нахваливали свой товар. Посвящаю Вам мои строки, нет, не так, мои слабые строки… Из лавки цирюльника раздались звуки лютни, и звонкий голосок напевал жалобную песенку. И не подвергнет ли меня суровому порицанию… нет… и не осудит ли меня свет за избрание столь сильной опоры… В Темзе плавали трупы со связанными за спиной руками: наверное, их прибило к берегу после наводнения. …для такой легковесной ноши… Паривший в небе коршун выронил из когтей кусок человеческой плоти. Но если поэма понравится Вашей милости, я сочту это высочайшей наградой… Из грязной таверны доносился нестройный хор пьяных голосов, выкрикивающих какие-то разухабистые куплеты. …и поклянусь посвятить весь свой досуг неустанному труду… В толпе деревенских ротозеев шныряли воришки. …пока не создам в Вашу честь творение более достойное… Из переулка выбежал хромой мальчишка, деловито тащивший куда-то свиную голову. …Но если этот первенец моей фантазии окажется уродом… Мимо смиренно прошли два монаха, они тихо переговаривались между собой. …я буду сокрушаться о том, что у него был такой благородный крестный отец… Из корзинки торговца рыбой нестерпимо воняло тухлой селедкой. …и никогда больше не стану возделывать столь неплодородную почву… Из-за угла выехала грохочущая повозка. …опасаясь снова собрать убогий урожай… Внезапно солнце выглянуло из-за туч и ярко осветило белокаменные башни. …Я предоставляю свое детище на Ваше милостивое рассмотрение… Худенькая девчушка-оборванка жалобно плакала и просила милостыню. …и желаю Вашей милости сердечного довольства… Старый одноглазый солдат спрятался в темном проулке и мусолил беззубым ртом кусок хлеба. …и исполнения всех Ваших желаний… На воротах Темпл-Бар красовались черепа. …для блага света, возлагающего на Вас свои надежды. Далекие звуки музыки — корнеты и волынки. Покорный слуга Вашей милости… Запряженная в повозку ломовая лошадь громко зафыркала. …Уильям Шекспир.
   — Вот оно как бывает; один выходец из Стратфорда написал книгу, а другой ее печатает, — сказал Дик Филд. Он все еще говорил с сильным уорвикширским акцентом.
   Филд стоял посреди своей мастерской: серьезного вида толстяк в рабочем фартуке, одна щека испачкана в типографской краске. У печатного станка суетился подмастерье, негромко насвистывая мелодию, за столом в углу сидел мальчишка, осваивающий азы переплетного дела. Работа у Филда шла хорошо: после смерти своего хозяина, француза Ватролье, Дик женился на его вдове и сам стал хозяином мастерской. К нему пришел заслуженный успех, ведь к тому времени Филд стал искусным мастером-печатником. Взять хотя бы перевод «Неистового Орландо» (кажется, работа Харрингтона?) — книга получилась просто загляденье. И даже если не принимать во внимание то, что они с Филдом были земляками, Уильям правильно сделал, что принес к нему свою, поэму. Теперь он с благоговением взял готовый том из рук Филда, и его вдруг охватило смешанное чувство гордости и стыда. Ему было странно и страшно, он вдохнул запах свежей типографской краски и бумаги, и у него закружилась голова. Книга, его книга… Теперь уже в этом не было никакого сомнения: текст, набранный в типографии, выглядел совершенно иначе, чем теплые, потрепанные, перечеркнутые, испещренные поправками, любимые и ненавистные рукописные листы, где каждая строка была неповторима (ведь почерк у каждого человека свой. Вот титульный лист — «Венера и Адонис», а ниже: «Его милости достопочтенному Генри Ризли, графу Саут-гемптону и барону Тичфилду…» Теперь все мосты были сожжены. Книга должна зажить своей собственной жизнью в безразличном и безликом мире, которому нет никакого дела до неизвестного автора. В мире, где никому не делается поблажек и снисхождения, где нет посредников в лице актеров, которые могли бы своей талантливой игрой сгладить возможные погрешности и Шероховатости. Теперь Уильям оставался один на один с читателем. С одним-единственным читателем…
   — Да, — согласился он. — Стратфордский поэт и Стратфордский печатник. Мы еще покажем Лондону, на что способен Стратфорд.
   Фидд откашлялся.
   — Говорят, ты навсегда уехал из Стратфорда. Я слышал эти сплетни на похоронах моего отца. Твой отец помогал оценивать имущество и сказал, что ты обещал два раза в год приезжать домой.
   — Человек должен работать там, где есть работа. У меня слишком мало времени, чтобы тратить его на постоянные разъезды. Я работаю и посылаю деньги домой.
   — Да, и об этом я тоже слышал. — Он снова кашлянул. — А ты не думал о том, чтобы купить дом здесь, в Лондоне?
   — Если я и соберусь покупать дом, — твердо сказал Уильям, — то только в Стратфорде. Лондон для работы. А дома у меня будет достаточно времени, чтобы посидеть у камина и рассказать детям сказку. — Уильям ответил довольно резко.
   — Извини, — стушевался Филд. — Конечно, это меня не касается. Что ж, желаю тебе процветания и всяческих благ. И успеха твоей книге.
   — Эта книга и твоя тоже, — улыбнулся Уильяме. — Даже если не обращать внимания на содержание. Книга сама по себе получилась замечательная.
   Итак, книга была издана и зажила собственной жизнью. Она вызвала самые восторженные отклики у юных щеголей. Она оказалась в моде — довольно откровенная по содержанию, но тем не менее не опускающаяся до пошлости: романтические стихи, изящный слог. Уильям сидел в таверне в компании ворчливого Хенсло; у себя за спиной он слышал взволнованное перешептывание: »…Вот он, это же милейший мастер Шекспир… Какие причудливые образы, какая простота, какая изысканность!..» И все это время он надеялся услышать мнение одного-единственного читателя. Книга вышла 18 апреля; наступил май, но никаких известий Уилл так и не получил. Аллен сказал:
   — Больше ждать не имеет смысла.
   — Ждать? Чего?
   — Тихо, спокойно. Ты совершенно забросил работу. Кстати, когда будет закончен «Ричард»?
   — Какой Ричард? Ах да, «Ричард»… «Ричард» может и подождать.
   — Но зато мы не можем. «Роза» в этом году так и не откроется. У нас есть разрешение Тайного совета давать представления за городом. Главное — чтобы не приближаться к Лондону ближе чем на семь миль. Это чтобы мы не потеряли форму до будущей зимы, когда нам предстоит выступать перед королевой. — И затем развязно добавил: — Да уж, старина, мы все-таки не какие-нибудь дешевые лицедеи, а слуги ее величества. Положение обязывает. — А потом продолжал уже своим обычным голосом: — Вообще-то, компания подобралась большая — Уилл Кемп, Джордж Брайан, его тщедушное святейшество Том Поп и Джек Хеминг. Багаж у нас не большой, много вещей брать не будем. Ну как, едешь с нами?
   — Нет, мне нужно остаться здесь.
   — Что ж, тогда давай хоть устроим напоследок прощальную пирушку и хорошенько напьемся.
   Гость пришел к Уильяму не в самый удачный день, когда по городу поползли тревожные слухи. Эта новость шумно обсуждалась столичными сочинителями памфлетов и драматургами: Тайный совет начал борьбу с ересью, особые люди, так называемые комиссионеры, делают обыски в домах людей, занимающихся сочинительством, ищут какие-то бумаги, подстрекающие к мятежу. В жилище Томаса Кида (а разве он сам по себе не был совершенством, разве не его перу принадлежала «Испанская трагедия»?) были обнаружены крамольные записи, в которых опровергалась божественность Иисуса Христа. Насмерть перепуганный Кид сказал, что это написал Марло. Так что Марло был обречен, и та же участь могла постигнуть любого из пишущей братии. Лучше уж сжечь все, пока не поздно: все заметки, письма, черновики. При желании все можно извратить до неузнаваемости, объявить ересью и призывом к измене. Кид уже находился в Брайдуэлле; судя по слухам, его подвергли нечеловеческим пыткам, и у него было уже сломано шесть пальцев. И вот домой к Уильяму пришел человек в черном. Поначалу Уильям не узнал его и приготовился к тому, что его сейчас начнут допрашивать (хотя какая такая ересь могла скрываться за строками «Венеры и Адониса»?). Но потом он все же вспомнил памятный январский день и господскую ложу в «Розе»… Это был тот самый человек, что так серьезно и холодно глядел тогда на Уильяма, — Флорио, тщедушный итальянец, переводчик Монтеня. Он спросил:
   — Можно мне присесть здесь?
   — У меня есть немного вина. Так что если желаете…
   От вина Флорио решительно отказался.
   — Я прочитал вашу книгу раньше него, — признался он. — На мой вкус слишком слащаво, похоже на приторно-сладкое вино, — Он с неудовольствием поглядел на стоящую на столе бутыль. — Сначала он ни в какую не хотел ее читать. Но потом приехал милорд Эссекс и начал громко восторт гаться ее достоинствами, повторяя, что вы своей поэмой прославили его, а не себя. Милорд Эссекс может подвигнуть его на все, что угодно. Так что теперь он наконец прочитал ее. — Флорио замолчал, оставаясь неподвижно сидеть в полумраке комнаты.
   — И что… — Уильям судорожно сглотнул, — что он сказал?
   — О, он в восторге, — нерадостно вздохнул Флорио. — И срочно послал меня за вами. Точнее, я сам вызвался поехать к вам; он хотел просто отправить за вами свою карету и посыльного с письмом. Я предложил ему свое посредничество, потому что хотел с вами поговорить.
   Уильям недоуменно нахмурился.
   — Я вижу, вы удивлены. Вы думаете, что я всего лишь слуга, секретарь и доверенное лицо, не более чем просто наемный работник. С одной стороны, ^это так и есть, а с другой — не совсем. — Он закинул одну тонкую черную ногу на другую. — Я родился в Италии. Здесь я чужак, иностранец. Поэтому я имею возможность видеть англичан как бы со стороны. Я много путешествовал по свету, но нигде мне не доводилось сталкиваться с людьми, подобными вашим английским аристократам. Такое впечатление, что Бог создал их отдельно от всех остальных людей, специально ради собственного удовольствия.
   Уильям поудобнее сел на стуле, приготовившись выслушать проповедь.
   — Если предметом страсти вашей знати являются чистокровные лошади, то, возможно, Господь заводит себе с той же целью таких, как мой господин. Богатство, красота, благородное происхождение, а также кое-какое образование
   — это все, что нужно ему для счастья. Прибавить к этому живость ума, азарт, с которым неистовый жеребец срывается с места или пушинка…
   — Да, теперь я вижу, что вы прочли мою поэму, — с улыбкой заметил Уильям.
   — Мне запомнились эти ваши строки про коня. Так вам будет легче понять, что я имею в виду. Если вы разбираетесь в лошадях, то поймете и то, что я хочу рассказать вам о своем господине. Он натура противоречивая — в его характере сошлись огонь, воздух и лед. Он запросто может обидеть человека, но и сам легко обижается. И если вы станете его другом…
   — Я даже не смею надеяться, — пролепетал Уильям. — Кто я такой, чтобы просить…
   — Вы поэт, — спокойно сказал Флорио. — Иметь среди приближенных личного поэта — это престижно, все равно что завести себе еще одного чистокровного коня. Хотя на самом деле вы простой парень из деревни.
   — Стратфорд — хоть и маленький, но все же город.
   — Город? Ладно, пусть будет город. В конце концов, это не так уж важно. Все, что я хочу сказать, так это то, что я не хочу, чтобы его обижали. Милорд Эссекс слишком уж прямолинеен; он солдат, придворный, человек амбициозный, и часто, сам того не замечая, он больно ранит его. В день нашей первой встречи по вашим глазам я понял, что вы задумали.
   — Какой вздор, — смущенно улыбнулся в ответ Уильям. — Думаете, меня обидеть намного труднее? У него есть все — власть, красота, молодость. Я же, как вы только что изволили заметить, простой деревенский парень.
   — Городской.
   — Если ваш господин призывает меня, то я с радостью поеду. К тому же я знаю, насколько непостоянным может быть величие сильных мира сего.
   — Позвольте мне кое-что рассказать вам о милорде, — сказал Флорио. И затем, как будто только что осознав тайный смысл слов Уильяма, он с жаром заговорил: — Да-да, вам еще только предстоит узнать об их непостоянстве. Но вот его отец не пожелал ничего менять, за что и угодил в застенки Тауэра, где пострадал за свою веру. За ту самую веру, что когда-то была и моей тоже, до того, как я начал читать книги мастера Монтеня и научился говорить «Que sais-je?». Он умер молодым, и милорд, в восемь лет оставшись без отца, был назначен воспитанником при дворе. Его опекуном стал лорд Бэрли, и остается им по сию пору. Но его светлость, подобно норовистому коню, противится любым попыткам ограничить его свободу. Милорд Бэрли, а также его собственные мать и дедушка уговаривают его жениться. Если его милость пожелает вслед за милордом Эссексом отправиться на войну, то он может там погибнуть, так и не оставив наследника. И тогда древний род прервется. У него уже даже есть невеста, это внучка милорда Бэрли — милая девушка, холодная английская красота которой скрывает неугасимое пламя, пылающее в душе. Но милорд не обращает на нее ни малейшего внимания. Ни на нее, ни на какую другую женщину. И мне кажется, что ваша поэма может ему повредить.
   — Ну что вы, ведь это всего лишь древнегреческий миф…
   — Да, но милорд считает себя Адонисом. Поэты имеют куда большую власть над читателями, чем им самим кажется. Я же считаю, — медленно проговорил Флорио, — что ему необходимо жениться. Не только и не столько ради продолжения рода, сколько ради собственного же благополучия. Двор погряз в грехе и разврате, и кое-кто уже бросает на него похотливые взгляды, будучи не прочь попользоваться его красотой. Думаю, что вы с большим успехом, чем кто бы то ни было, могли бы убедить его задуматься о женитьбе.
   — Да бросьте вы, — улыбнулся Уильям. — Если уж его родная мать не может…
   — Его мать расписывает ему преимущества женитьбы и взывает к его чувству долга. Вы тоже могли бы поговорить с ним о том же самом, но сказанное вами было бы иначе услышано. Колдовство поэзии придало бы вашим словам большую порочность, что ли, а порок так привлекает молодых людей. Милорд считает себя Адонисом, любуется собой. Вы могли бы сыграть на этом.
   — Вы хотите сказать, — уточнил Уильям, — что я должен написать и преподнести ему стихи о прелестях женитьбы?
   — И отнюдь не даром. Его матушка будет рада озолотить вас. — Флорио встал. — А теперь я должен препроводить вас к нему. Он очень ждет. И я был бы вам весьма признателен, если бы этот разговор остался между нами. Ведь дело секретаря состоит в том, чтобы записывать под диктовку письма.
   — Значит, — пролепетал Уильям, — поэма ему все-таки понравилась.
   — О да, милорд, как я уже сказал, пришел в неописуемый восторг. Он находится под неизгладимым впечатлением богатства образов. И все это за одно-единственное майское утро.
   …Не было ли в комплиментах итальянца первых признаков разложения и продажности? Уильям продолжал идти к цели, безжалостно разрывая красивую упаковку, скрывавшую драгоценный бриллиант в самом сердце огромного дома. Позабыв о приличиях, он с искренним восхищением разглядывал богатое убранство комнат, роскошь шелков и гобеленов, портьеры, украшенные бесчисленными сценами из Овидия, мягкие ковры, на которых, словно на снегу, не было слышно шагов. Криво усмехаясь, Флорио, взгляд которого оставался по-прежнему мрачен, вверил этого неотесанного поэта попечениям целой толпы слуг (в золотых цепях, богатых ливреях, с жезлами из эбенового дерева, украшенными шелковыми кисточками). С соблюдением всех формальных церемоний слуги провели гостя в огромную спальню. Эта комната поразила Уильяма неописуемой роскошью и в то же время показалась очень знакомой: он вспомнил свои мальчишеские фантазии, золотую богиню, ее манящие руки, протянутые к небу в мольбе. Но здесь не было богини, это предчувствие оказалось обманчивым. На золотом ложе, которое словно плыло, подобно кораблю, по огромному ковру, украшенному изображениями тритонов и нереид, возлежал, откинувшись на атласные подушки, мастер РГ. Он отдыхал; ведь полная удовольствий и развлечений жизнь молодого аристократа была очень утомительна. Увидев Уильяма на пороге, он сказал:
   — Входи! Входи же скорее! У меня нет слов, ты просто лишил меня дара речи. («Ты», он сказал «ты»…)
   — Милорд, я не смею…
   — Перестань, к черту все эти дурацкие формальности. Иди, садись рядом со мной. Будь горд, но позволь мне возгордиться еще больше. Ведь теперь у меня есть друг-поэт.
   — Ваша светлость…


ГЛАВА 3


   — Ваша светлость…
   — Называй меня просто по имени.
   — Но мне не подобает…
   — Вот еще! Здесь я решаю, что подобает, а что нет. И потому я говорю, что не пристало тебе торчать здесь сегодня, этим прелестным июньским днем, с такой кислой физиономией. Я завел себе поэта, чтобы он создавал мне хорошее настроение, а не нагонял тоску.
   Уильям глядел на него с любовью и горечью. Смерть поэта ничуть не взволновала бы этого аристократа, который расставался со своими поэтами с той же легкостью, с какой бросал деньги на ветер. (Уилл, заплати сам по этому счету, а то я уже потратил все деньги, что у меня были с собой. — Но, милорд, вряд ли той суммы, что имеется у меня при себе, будет достаточно. — Ну да, я и забыл, что ты просто бедный голодранец, который перебивается с хлеба на воду и зарабатывает себе на жизнь стишками.)
   — Я не могу не огорчаться, милорд (то есть Гарри), при известии, что мой друг был заколот его же собственным кинжалом и умер в страшных муках. Представьте себе, своим же собственным кинжалом, который ему всадили прямо в глаз. Говорят, Марло кричал от боли так громко, что это слышал весь Дентфорд. Эта агония могла сравниться лишь с крестными муками Христа. 4 Новость о смерти Марло дошла до Уильяма с большим опозданием, потому что поэт был отгорожен от реального мира, от эля, театра и вшей роскошными атласными подушками и приторным ароматом духов. Сначала Уильям услышал, что пуритане ликуют и радуются смерти антихриста; затем коронер вскользь обронил, что Фрайзер убил Mapло, защищаясь и спасая свою собственную жизнь; и в конце концов его воображению предстала ужасная картина случившегося в Дентфорд-Стрэнд — в комнате сидят Фрайзер, Скирс и Поли, слышен смех, а затем Кит Марло, лежащий на кровати, приходит в ярость, сверкает острие кинжала, противник вырывает кинжал у него из руки и затем… Из головы никак не шла одна строка, крик Фауста, продавшего душу дьяволу: «Вижу, как кровь Христова разливается по небесному своду».
   — Друг или не друг — без разницы. Радуйся, что тебе не досталось, — отозвался его светлость мастер РГ, Гарри. — Теперь ты мой и только мой поэт.
   — А все-таки кое в чем он был весьма искушен, этот мальчик с капризно поджатыми губами. — Ради этого даже друга лишиться не жалко.
   — Вообще-то, близкими друзьями мы с ним никогда не были. Но другого такого поэта не было и уже, наверное, не будет. — Эта была чистейшая правда. Все-таки Марло был его предшественником, солнцем на небосклоне английской поэзии, даже тогда, когда его ежедневно вызывали в Тайный совет на допросы; он не боялся ни Бога, ни черта, ему было наплевать на то, что говорят у него за спиной, и его последний шедевр так и остался незаконченным.
   — Что ж, приятно слышать, что близкими друзьями вы не были. Потому что это может стать еще одним гвоздем в крышку гроба его покровителя, этого табачника, вонючего сэра Уолтера. Просто злость берет, что этот урод все еще крутится при дворе, сеет там ересь, смуту и разврат. Ты должен написать пьесу, высмеивающую его и всех его подручных-еретиков.
   Откуда такая враждебность? Неужели и тут не обошлось без влияния Эссекса? Ох уж эти интриги, недомолвки и хитроумные заговоры… Что же до «Школы ночи», то у Уильяма было собственное мнение на этот счет. У него начиналась новая жизнь, эпоха постмарлоизма (удачное название), которую он собирался посвятить любви, карьере и поэзии.
   — Вот, — улыбаясь, сказал Уильям, — я принес новый сонет. — С этими словами он вынул из-за, пазухи исписанный листок, на котором едва успели высохнуть чернила: «Твоя любовь — она царей знатнее, богатств богаче, платьев всех пышней. Что конь и пес и сокол перед нею…»[33] Не поторопился ли он с этой песнью любви после всего нескольких недель дружбы? Но мастер РГ, Гарри, сказал об этом первым.
   — У меня сейчас нет времени читать сонеты, — нетерпеливо отмахнулся Гарри. — Тем более, что я еще не успел прочесть то, что ты давал мне раньше. Так что положи его вон в тот сундук.
   Это был большой резной ларец, из недр которого пахнуло ароматной прохладой. Гарри рассказывал, что эту вещицу привез из заморского плавания какой-то капитан, который влюбился в юношу без ума, но был отвергнут. Уильяма охватила ревность при виде пухлого вороха чужих поэм, поверх которых лег его сонет: «Твой женский лик, природы дар бесценный…»[34] Красота Гарри действительно была женской, в то время как тело оставалось мужским, и это рождало в душе его друга странное чувство. Быть понапористее? Ведь времени у него было не так много. Уильям становился старше, скоро ему исполнится тридцать.
   — Сегодня, — объявил милый мальчик, — мы отправимся на прогулку по реке.
   Сказано — сделано. На водной глади играли ослепительные солнечные блики, слышался тихий плеск воды, на веслах сидели гребцы в ливреях, и новенькая барка, над которой был натянут полотняный шатер, неспешно плыла в сторону Грейвсенда, увозя на своем борту шумную компанию смеющихся молодых людей. Эти юноши очень отличались от скромно одетого поэта, покорившего юридические школы и университеты неповторимостью и сладкозвучием стихов. Здесь было всего вволю: и вина, и холодного мяса дичи, и прочих яств, но чем выше поднималось солнце, тем все более неловко чувствовал себя Уильям. Он видел себя со стороны: безродный выскочка без титула и богатства, простенькое колечко на руке, одет прилично, но очень скромно. Его охватило отвращение при виде одного господина, которого все запросто называли Джеком: этот вельможа хохотал разинув рот, набитый недожеванным мясом. Этим юношам было нечем заняться, они изнемогали от ennui[35] (очень подходящее определение, предложенное мастером Флорио) и прятали пораженные недугом безделья тела под шелками и гобеленами. Но вот солнце снова вышло из-за тучки, и. молодые люди снова ожили и обрели былую живость, раскрываясь навстречу воздуху и свету. Эти юноши были подобны лебедям, что покачивались на волнах, провожая барку, — жадным и равнодушным птицам. А кружившие в ясном июньском небе коршуны служили лишним напоминанием о том, какая участь ожидает всякую бренную плоть.