— Пей, — приказал мастер Вудфорд, — это веселит сердце и раскрепощает душу. К тому же ничего другого у нас все равно нет; Так неужели ты станешь привередничать и воротить нос от скромного угощения? Я человек бедный, так что заграничных вин не держу. Выходит, ты брезгуешь нашим обществом. Черт побери, просто диву даешься, как это нынешняя молодежь не выказывает никакого Уважения к старости. — С этими словами он протянул Уиллу большую кружку, всю жирную снаружи, и юноша сделал глоток, не желая обидеть хозяина.
   — Нет, пей до дна. Одним большим глотком! — закричал мастер Куэджли, по-свойски располагаясь за столом. Вскоре он запел куплет из какой-то песенки, и мастер Вудфорд тоже заскрипел, выводя партию второго голоса. На середине куплета они прервали пение и велели Уиллу присоединиться к их хору, взяв на себя партию третьего голоса. Так он и сделал, потому что ничего другого ему не оставалось. Эту песенку он слышал впервые, она была очень простой и очень пошлой:
   Чума разрази тебя, жирное брюхо!
   Твой папа рогат, ну а мамочка — шлюха,
   Твой грязный обрубок гниет и течет…[11]
   От крепкого яблочного уксуса Уилл стал дрожать всем телом, но выпивка все же утолила жажду после недолгого, но утомительного путешествия по пыльной дороге. К тому же юноша был способен на большее. И вот наступил момент, когда Уилл забрался на стол и стал декламировать стихи Сенеки:
   Fatis agimur; cedite fatis.
   Non sollicitae possunt curae
   Mutare rati stamina fusi…[12]
   — Замечательные слова, — глубокомысленно закивал мастер Вудфорд. — Есть такое искусство выступления на людях, греки называют его риторикой. Да уж, вот этим великим словам внимали в свое время патриции. Латинская поэзия гениальна, ее нельзя сравнить с той ерундой, которую читают сейчас. Срам, да и только. И надо же, великие времена прошли, канули в вечность… Но все-таки в свое время я знавал двоих, которые подавали большие надежды. М-да…
   — Что ж, — предложил мастер Куэджли, захмелев от большого количества выпитого сидра, — а давайте устроим свой собственный Древний Рим. Здесь и сейчас. Позовем эту твою девку — Бетти, Бесси или как там ее… — и устроим настоящую оргию. А то мне скоро нужно возвращаться домой, а там я должен изображать из себя благочестивого мужа, заботливого отца и справедливого судью. — Он перевел взгляд на Уилла, который все еще стоял на столе, и вздохнул: — Эх, не успеешь оглянуться, а жизнь уже прошла. Я нарожал пятерых таких обормотов, дал им свое имя, а что толку? Они и не думают учиться. А само по себе имя еще ничего не значит.
   Тут подал голос мастер Вудфорд.
   — Ну ты, сэр, — резко сказал он, — слезай с моего стола. — И Уилл легко спрыгнул на пол. — Те двое парней, о которых я только что говорил, — это два Тома. Их сочинение называлось, кажется, «Горбодук»[13]. — Мастер Вудфорд стал вспоминать, обращаясь к мастеру Куэджли: — Их звали Том Сэквилл и Том Нортон, и происходило все это в «Судебных иннах». Как сейчас помню, во «Внутреннем темпле», лет уже двадцать тому назад. Во всяком случае, еще до того, как этот дармоед появился на свет. А я был там и, клянусь нашим Господом Иисусом Христом, видел все собственными глазами. Эти два Тома стали нашим английским Сенекой. — После этих слов он выпил.
   — Двое англичан за одного римлянина? — ехидно переспросил Уилл. Тогда он был глубоко убежден, что все английские пьесы написаны одинаково плохо, занятые в них актеры играют ужасно и не могут вызвать у зрителей ничего, кроме законного раздражения, потому что спектакли всегда проходят полуоткрытым небом, зачастую под унылым дождем или на ветру. (Однажды он видел в Стратфорде одну такую постановку, и у него волосы встали дыбом. Название пьесы Уилл благополучно забыл, но помнил, что это была труппа слуг графа Вустера, что исполнителя главной роли зовут Аллен и что этот Аллен на два года младше его самого. И теперь Уилл сказал мастеру Куэджли: — Баркли… В прошлом году в Стратфорде гастролировала труппа слуг лорда Баркли. Вот откуда я знаю о замке.
   Мастер Вудфорд опьянел и разошелся не на шутку. Он вскочил на ноги и продолжал свою тираду:
   — А я уже говорил и повторю снова. Если английские стихи стоят того, чтобы называться поэзией, то тогда их следует читать открыто, во всеуслышание, а не бубнить себе под нос, сидя в тесной комнатенке, и уж тем более не бегать глазами по строчкам. Поэзию надо слушать. А раз так, то мы должны учиться, чтобы затем превратить тот маленький стихотворный ручеек двух великих Томов (неудачное, конечно, сравнение, признаю, неудачное) в… а что я хотел сказать? Ну да, ну да, в великую и полноводную словесную реку.
   Уилл по-пьяному широко улыбнулся, чувствуя свое юношеское превосходство над Вудфордом. Тот заметил это и, желая уязвить оппонента, сказал:
   — Смейся, смейся… Да что ты вообще можешь знать о жизни, необразованная деревенщина? Ты же безвылазно сидишь в своей глуши и никогда не увидишь ни больших городов, ни светских речей, ни праздников под высокими сводами великолепных дворцов, где в огромных каминах горит огонь, и все вокруг озарено его отблесками!..
   Уиллу неожиданно показалось, что старик вот-вот расплачется, ведь воспоминаний о былой жизни так сильно отличались от его теперешнего положения. Захмелевший юноша сказал:
   — Конечно, светских речей я не увижу, потому что их можно только услышать. Что же касается лицедейства, то разве это не обман? Мальчика наряжают женщиной, коротышка прибавляет себе росту, надев башмаки-ходули…
   — Это называется «венецианский каблук», — поправил мастер Вудфорд.
   — …живой человек притворяется мертвым. А вот у Сенеки ничего подобного не было, потому что его пьесы не разыгрывались, а просто читались вслух.
   — О Господи, не дай нам передраться из-за сыра, — вздохнул мастер Куэджли и пояснил: — Это поговорка такая, в Банбери все так говорят.
   Уилл тут же пришел в себя, ему даже показалось, что он слышит голос отца, не расстающегося со своей Женевской Библией. В голове у юноши перестали звучать чарующие строки великого грека Платона.
   — Жизнь, — продолжал тем временем Куэджли, — в некотором смысле тоже обман. Ведь мы каждый день ведем себя по-разному. Вот, например, пьяный Филип — назавтра он протрезвеет. А я для разных людей и Джон Куэджли, и Джек Куэджли, и плут Куэджли, и мастер Куэджли, мировой судья. Жизнь — это всего лишь игра.
   И Уилл не мог с этим не согласиться; он тут же начал обдумывать эту фразу, пытаясь справиться с опьянением и понять ее получше. Разве он сам не состоял из двух разных людей, из Уилла и Уильяма, и разве каждый из этих двух не следит исподтишка за другим? Так где же истина, который из двух настоящий? Ведь есть же сознание, но вместе с тем есть и бытие. Выходит, что сознание лежит на самом дне колодца, на дне его души.
   Что было дальше, он не помнил. Позже, проснувшись оттого, что хозяйские собачонки лизали ему лицо, Уилл обнаружил, что лежит на полу. Кто впустил сюда этих собак? Они посмотрели, как юноша трет кулаками глаза и охает, а затем пошли к двум другим бесчувственным людям, развалившимся на стульях наподобие мешков. Если бы не богатырский храп, то их вполне можно было принять за покойников. Эти двое не отзывались ни на лай, ни на облизывание. Уилл с трудом поднялся, чувствуя ломоту в теле и вину в душе, и заковылял из комнаты. На улице все еще было светло, хотя летний день уже клонился к вечеру. В коридоре стояла служанка с обнаженной грудью и порочной улыбкой на лице (да, да, конечно, они знакомы, но совсем не в том смысле). Уилл застонал, решительно замотал головой и вышел из дома через дверной проем без двери, надеясь на то, что пешая прогулка домой поможет протрезветь.
   По дороге домой Уилл дал себе новый зарок: ни под каким предлогом не участвовать в кутежах, терпеть свою жену-мегеру и поскорее забыть о мастере Куэджли. Но, вернувшись домой и переодевшись под привычный аккомпанемент упреков Энн, он обнаружил, что перчатки по-прежнему лежат у него за пазухой, а значит, он все еще в долгу перед Куэджли. И вот на следующее утро, раз уж старший брат оказался таким пьяницей, к заказчику был послан Гилберт. Ему пришлось объяснить все несколько раз подряд и даже нарисовать план. Юноша вернулся домой поздно вечером, голодный и усталый. Судя по всему, в лесу он снова встретил Бога, а еще на него была возложена обязанность сообщить об очередном повороте в судьбе Уилла.
   — Ну вот, я все сделал. Вот деньги за перчатки, а это мой пенни. А еще тот человек сказал, что он приедет за тобой рано утром, потому что путь предстоит неблизкий. Вот. — Эти слова были обращены к Уиллу.
   — Какой еще путь, что за чушь ты несешь? — возмутился Уилл. — Давай рассказывай с самого начала. О каком человеке ты говоришь?
   — О том, с перчатками. Ты должен поехать вместе с ним, он так сказал. Ты станешь как бы отцом для его детей, вот, и будешь их учить, и на то есть подписанный антракт.
   — Контракт? — Уилл нахмурился, он не мог этого припомнить. Отец вытирал салфеткой руки, Энн кормила грудью Сьюзан, замарашка Джоан молча прислушивалась к разговору, а матери нигде не было видно. — Тогда где же мой экземпляр?
   — Вот.
   Гилберт достал из-за пазухи неровно оборванный лист бумаги. Уилл взял лист у него из рук и стал читать, не веря своим глазам. Оказывается, он поступил на работу к мастеру Куэджли на целый год, согласившись стать учителем его пяти сыновей. Под договором красовалась его собственноручная, хоть и немножко корявая от выпитого сидра подпись. Уилл не помнил, как это произошло. Он просто ничего не мог вспомнить.
   — Он поедет, чтобы учить Сенне и Плутону, — во всеуслышание объявил Гилберт. — Он будет учить всех его детей. Вот.
   — Вот ведь скрытник, — охнула Энн. — Решил сбежать из дому под покровом ночи и даже словом не обмолвился. — И она снова принялась бранить мужа и обвинять его во всех грехах.
   — Не ночью, а утром, — поправил ее Гилберт. — Рано утром, вот. А еще он дал мне пенни на леденцы. Вот. — Он с серьезным видом показал Энн монетку.
   Так неужели, думал в замешательстве Уилл, его судьба так избудет вершиться сама по себе и каждый новый жизненный поворот ему будут объявлять какие-то головорезы или идиоты?
   — Мне там будут платить, — попытался он объяснить жене. — Меня же не продают в рабство. А деньги я буду присылать домой.
   Но это лишь подлило масла в огонь большого семейного скандала.
   — Аминь, аминь, аминь, — твердил Уилл про себя.


ГЛАВА 8


   Luna fait: specto si quid nisi litora cernam…[14]
   Он не подозревал о том, что его уход из дома произойдет именно так. Такой вариант даже невозможно было придумать. В пьяном угаре он согласился стать наставником пятерых юных Куэджли и заниматься с ними латынью. Их отец, со своей стороны, брал на себя все расходы по проживанию Уилла в доме, а также был обязан платить за уроки по десять шиллингов в квартал. Конечно, это жалованье не поражало воображения, так что разбогатеть в Глостершире ему, Уиллу, вряд ли удастся.
   Quod videant oculi nit nisi litus habent…[15]
   Теперь он жил в большом, недавно выстроенном доме — его строительство пришлось на время правления Генриха VIII, и он находился примерно на таком же расстоянии от Шарпнесса, что и Баркли. Здесь протекала река Северн, и Уилл снова начал мечтать о кораблях. Что же до жизни обитателей дома, то всем хозяйством здесь заправляла сама миссис Куэджли (вторая жена хозяина), сварливая особа, с лица которой не сходило кислое выражение. Хозяин при ней уже ничем не напоминал того веселого малого в расстегнутом камзоле, что бражничал с Уиллом в Эттингтоне. Дома мастер Куэджли был суров и сосредоточен — настоящий мировой судья в своей длинной черной мантии. Слуги поначалу решили сделать из Уилла шута, высмеивая его стратфордский акцент и хихикая над латинскими «хунк — хок», но юноша с самого начала не давал спуску чванливому мажордому и был неизменно холоден с развязными служанками. Уилл попросил дать ему отдельную комнату, которая находилась бы рядом с комнатами мальчиков, и его просьба была выполнена.
   Nunc hue nunc illuc, et utroque sine ordine curro…[16]
   Теперь о самих мальчиках, его воспитанниках. Самому старшему из них, Мэтью, было пятнадцать лет, за ним шел Артур, тринадцати с половиной, затем двенадцатилетний Джон — все трое были сыновьями первой госпожи Куэджли. Вторая супруга мастера Куэджли родила ему близнецов Майлза и Ральфа, которым было лет по десять или около того. Еще раньше в семье было две дочери — обе постными личиками были похожи на свою мать, если судить по скверным портретам кисти какого-то художника из Глостера. Обе девочки рано умерли, так что осталось только пятеро сыновей, пять юных голов, в которые Уиллу предстояло вдалбливать латынь.
   Alta puellares tardat arena pedes…[17]
   …Безупречные строки Овидия навеяли сон и скуку. Тихий погожий день на исходе лета, послеобеденное время, хочется спать… В открытое окно с громким жужжанием влетела большая черная муха, и все ученики моментально переключили внимание на нее. У мальчиков не было ни малейшего желания учиться. Близнецы, похоже, были уверены в собственной уникальности и считали, что обойдутся и без учения. Старшие мальчики постоянно зевали, лениво потягивались и пинали друг дружку, охая над стихами Овидия и «Грамматикой» Лили, а иногда принимались шуметь и драться, бросаться измазанными в чернилах катышками бумаги и рисовать непристойные картинки. К Уиллу они относились без особого почтения. Стоило ему обратиться к Ральфу, как тот заявлял, что он Майлз, и наоборот, и старшие мальчики поощряли такие забавы близнецов. Когда отец начинал экзаменовать их по пройденному материалу, то неизменно оказывалось, что они знают его из рук вон плохо.
   — Так почему же, — визгливо кричал Артур, у которого ломался голос, — почему здесь стоит tull и latum, когда в настоящем времени это будет fero? Просто чушь какая-то, я не собираюсь это зубрить.
   — Ей-богу, ты выучишь все, что задано, — гневно ответил Уилл.
   — Вы божитесь, сэр, — с деланным ужасом воскликнул Мэтью. — Вы всуе упоминаете имя Божие!
   — Вот сейчас я спущу с вас штаны, — закричал Уилл, — и пройдусь розгой по вашим задницам, тогда вы узнаете, что я ничего не делаю всуе!
   При упоминании о спущенных штанах близнецы захихикали. С чего бы это?
   Как-то раз осенним утром мастер Куэджли сказал Уиллу:
   — Труппа слуг милорда Баркли вернулась домой. Они сыграли в замке «Домового» Плавта. — Разумеется, представление шло на английском.
   — Это комедия о доме с привидениями?
   — Она самая. Думаю, мальчики будут лучше понимать латынь, если дать им перевести что-нибудь из Плавта, а потом пусть каждый сыграет свою собственную роль, им же самим переведенную на английский. Их надо заинтересовать учением. Пусть это будут не только крики и потасовки (не будем отрицать, что во время занятий они ведут себя не идеально), а заслуженное и полезное удовлетворение от проделанной работы и радость от ее итога.
   — Но ведь Плавт не был поэтом.
   — Не был, но все равно это мудрое и толковое чтение. Там есть стихомифия[18]. Она будет очень полезна для Мэтью и Артура, которые собираются изучать юриспруденцию. Для перевода и постановки возьмите «Близнецов», там как раз и для наших близнецов найдутся роли. Книжки купишь в Бристоле, в лавке мастера Канлиффа. Помнится, в свое время, еще учась в школе, мне тоже довелось участвовать в такой постановке, но только на латыни. Память об этом удовольствии я сохранил на всю жизнь. — Последнюю фразу он произнес довольно мрачно.
   И вот золотым октябрьским днем Уилл отправился в Бристоль, миновав Баркли с его замком, Вудфорд, Алвестон, Алмондсбери, Пэтчвей, Филтон… Он ехал верхом на гнедом мерине мастера Куэджли. Земля была устлана ковром из золотистых и бурых листьев, похожих на поджаренную в масле рыбу; в ветвях деревьев порхали птицы, готовые покинуть идущий ко дну корабль лета. Уилл ежился от прохлады. Полы его старенького плаща были старательно запахнуты, а в кошельке (это был замечательный кожаный кошелек, сшитый Шекспиром-старшим) лежал золотой. На эти деньги нужно было купить книги, а на оставшиеся гроши
   — пообедать в какой-нибудь придорожной таверне. Собственных денег у Уилла не было.
   Бристоль… Уилл с благоговейным страхом и волнением въехал в этот город. В гавани Бристоля возвышался стройный лес корабельных мачт; Уилл почувствовал соль на губах и увидел моряков — суровых морских волков, внешний вид которых не оставлял никаких сомнений относительно рода их занятий (куда уж до них было сухопутному и ныне покойному бедняге Хоби). На шумных улицах со всех сторон раздавались пьяные крики, звенели колокольчики работорговцев, по булыжнику весело грохотали большие деревянные бочки. При виде такого множества настоящих моряков в странных разноцветных нарядах и с золотыми кольцами в ушах, при виде этих загорелых обветренных лиц Уилл вдруг смутился. А ведь ему нужно было только купить книжки Плавта, съесть скудный обед и отправиться домой, чтобы возвратиться к привычной, размеренной жизни.
   — Вот все, что у нас есть, — сказал книготорговец Канлифф. — «Бвизнецы», «Домовой» и еще «Хвастун». Можете взять пять книг одного наименования и еще одну, шестую, себе, как наставнику; ее я, так уж и быть, продам вам за три четверти цены. А других книг не держим.
   Канлифф был худощавым стариком с очень острым подбородком. В его магазинчике царил полумрак и пахло могилой и книжной пылью; на конторке, за которой хозяин считал деньги, лежал человеческий череп (неужели здесь дерут три шкуры и с живого, и с мертвого?). Канлифф с гордостью пояснил, что этот череп принадлежал забитому до смерти негру-рабу. С улицы в магазин доносились пьяные крики матросов из таверны и рокот океанского прибоя: волны с грохотом разбивались о берег, и на них покачивались корабли со спущенными парусами.
   — Бовше вы таких книг во всем Бристове не сыщете, — продолжал Канлифф. «Л» он не выговаривал, произнося «Бристовь» вместо «Бристоль» и «Бвизнецы» вместо «Близнецы».
   По Брод-стрит проехала дорогая карета, запряженная парой великолепных серых в яблоках лошадей.
   — Но не все негры рабы, — продолжал Канлифф. — Например, вон та особа, что сейчас проехава, тоже черная, ну, иви, по крайней мере, очень-очень смугвая. Говорят, что когда-то ее привезви откуда-то из Ост-Индии. Якобы там она быва дочкой вождя, а здесь ее из жавости взяви в семью и воспитави как собственную дочь. Теперь она уже совсем взросвая, надменная дама, добропорядочная христианка. У нее товстые губищи, как у обезьяны, да и вообще, кто позарится на такую страховюдину? — Уилл проводил карету жадным взглядом, пока та не скрылась за углом и цоканье копыт не растворилось в уличном гаме. — Она из Фишпондс, — добавил Канлифф, качая головой и незаметно выпроваживая Уилла из своей лавки.
   Уилл сунул перетянутые бечевкой книги под мышку, запахнул получше полы старенького плаща и отправился бродить по узким извилистым улочкам. Он был в каком-то непонятном смятении. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы в конце концов юношу не окликнул женский голос из какой-то открытой двери.
   — Ей, красавчик! Ищешь, с кем бы переспать?
   Он с замиранием сердца обернулся. На женщине было широкое белое, хотя и грязноватое, платье, плечи и грудь были обнажены. Она стояла сложив руки на груди и привалившись спиной к дверному косяку. Зазывно улыбалась… Если англичане белые, подумал Уилл, то тогда ее, несомненно, следует считать черной. Хотя и не совсем, потому что ее темная кожа имела замечательный золотистый оттенок, но определить этот цвет одним словом, подобно тому, как, например, называют цвет ткани, было невозможно, ведь это была живая, находящаяся в движении плоть. При различной освещенности солнцем оттенок кожи слегка менялся, но колорит и благородная насыщенность цвета оставались неизменными. Волосы женщины были вьющимися и черными как смоль, губы — полными, а нос совсем не был похож на те прямые, строгой формы носы, что обычно бывают у англичан. Не такой, как у Энн, и даже не вздернутый и не курносый, а приплюснутый и широкий, с крупными ноздрями. Брови женщины были прямыми, вразлет. Красотка стояла на пороге дома, улыбалась и манила Уилла своим длинным темным пальчиком.
   Уилл не знал, как быть, ведь денег у него было совсем мало (как раз должно было хватить на маленький кусочек баранины в придорожной харчевне), а в Бристоле наверняка привыкли к звону золотых монет. Как говорится, золото за золото, но до сегодняшнего дня ему еще никогда не приходилось платить (хотя нет, однажды он все-таки заплатил собственной свободой) за акт любви, и юноша вздрогнул при мысли о таком циничном торге. Им предстояло пройти по длинному темному коридору, где раздавались похотливые стоны. Уилл замер в нерешительности, а женщина продолжала улыбаться и затем сказала: «Если ты вправду хочешь, то идем». Уилл скорчил гримасу, усмехнулся и что-то пробормотал себе под нос, разжимая правую руку и показывая собеседнице пустую ладонь. Женщина мелодично засмеялась.
   Уилл покорно подошел к ней, чувствуя необыкновенную слабость в ногах. Она снова поманила его за собой. Он вошел в темный пыльный коридор, и в нос ему ударил резкий запах пота и еще какой-то гнили, будто где-то поблизости разбили тухлое яйцо. Еще здесь пахло спермой и грязной одеждой. Судя по всему, сюда часто заходили моряки. Из комнат, расположенных по обеим сторонам коридора, доносились смех и ритмичное поскрипывание пружин. Низкий мужской голос пророчески вещал: «Все безымянные сгинут, и да будет так!» Дверь одной из каморок оказалась открытой, и Уилл стал невольным свидетелем происходящего там действа. В каморке стояла низкая лежанка, забросанная грязным тряпьем, пол был забрызган кровью, а сама любовь происходила у стены, и судя по всему, дело близилось к завершению. Черная обнаженная женщина с блестящим от пота телом была прижата к стене, а сзади на нее наседал грузный моряк в расстегнутой рубахе и спущенных портках. У него была ярко-рыжая pacтрепанная борода и совершенно лысая голова, если не считать редких жиденьких прядок, прилипших к черепу. При виде этой картины спутница Уилла улыбнулась, юноша же почувствовал одновременно и отвращение, и возбуждение, и сильную неприязнь, которой не испытывал даже во время безумных ночей с Энн. Он покраснел от страха и стыда, и ему вдруг нестерпимо захотелось снова оказаться рядом с женой, покрыть поцелуями ее белое тело, тонкие губы и прямой нос, упасть в ее объятия и обрести поддержку и утешение. Но темнокожая женщина вела его дальше.
   Они вошли в соседнюю каморку, где никого не было, если, конечно, не считать призраков предшественников Уилла, незримо ухмылявшихся ему со стен. Призраки были повсюду: в складках грязных простыней, под кроватью, откуда Уиллу приветственно махала волосатая рука неведомого мертвеца… Он перешагнул порог и замер как вкопанный: было еще не поздно отступить. Женщина быстро спустила с плеч лиф платья, обнажив грудь с черными, словно нарисованными чернилами сосками, и с улыбкой протянула к Уиллу руки. Уилл бросил на пол перевязанные бечевкой книги Плавта и, дрожа всем телом, откинув назад полы плаща,/заключил женщину в объятия. Она ничего не сказала, он же принялся жадно целовать ее в губы, не давая произнести ни слова: теперь ему казалось, что он послушался совета» Хоби и отправился в путешествие к далеким берегам, где живут люди с собачьими головами и где на пальмах растут золотые орехи, а земля сплошь усеяна драгоценными камнями. Скалы, раскаленное солнце, говорящие рыбы, волны до небес… Но вдруг красотка резко отстранилась от него и протянула руку, требуя денег.
   — У меня только… вот… — Он показал свои гроши, и тут ее словно подменили. Она набросилась на него, яростно колотя его своими черными кулачками. Уилл попытался оттолкнуть ее, и тогда она принялась кого-то звать, выкрикивая какое-то странное имя. В коридоре раздались шаркающие шаги, и в каморку ввалилась еще одна женщина постарше — это была черная толстуха, от которой пахло кухней. Она что-то торопливо дожевывала на ходу; ее толстые губы казались темно-багровыми, а обвислые, не стянутые корсетом груди, болтающиеся при ходьбе из стороны в сторону, свисали, казалось, до самого пупа. Обе женщины накинулась на юношу с кулаками, что-то крича на своем языке. Уилл попятился, спотыкаясь и прикрывая рукой глаза, ведь эти бестии могли запросто их выцарапать. Когда он наконец оказался в коридоре, две медные монетки выпали из его руки и со звоном покатились по полу. Какой-то матрос в расстегнутой грязной рубахе выглянул из своей каморки и, догадавшись, в чем дело, громко захохотал, обнажая гнилые зубы.
   Уилл бежал, и вслед ему несся этот хохот, подхваченный ветром, который вдруг почему-то очень сильно задул на этой улице. Он бежал со всех ног, не разбирая дороги, гонимый чувством жгучего стыда за пережитое только что унижение, стремясь поскорее оказаться на Брод-стрит, где можно будет смешаться с толпой, где скрипучие вывески раскачиваются над дверями многочисленных кабачков и таверн, в том числе и над порогом «Розы», где он оставил хозяйского гнедого, пообещав мальчишке-слуге полпенни за труды. Обедать в душной и жаркой харчевне ему сегодня не придется — оно и понятно, ведь денег у него нет; черт побери, у него не было даже полпенни, чтобы расплатиться за коня.