Страница:
Он уедет отсюда, сбежит этой же ночью и отправится на поиски своей золотой богини. Ночь стояла ясная, в воздухе пахло свежестью, в небе серебрился месяц, со стороны леса доносились соловьиные трели, а Уилл, запахнувшись в свой поношенный плащ с карманами, в которых гулял ветер, решил отправиться в путь. Но куда? На юго-запад, навстречу морским ветрам, в Бристоль, Ившем, Тьюксбери, Глостер… Пеший переход длиною в день или около того и долгожданная награда в конце пути — гавань, соль на губах и лес мачт… А что потом?
Нет, нет, не стоит ему уходить из дома; по крайней мере, не сейчас. Ему нужно время. И тут Уилл вспомнил о старухе-прорицательнице, Мадж Боуэр, которую за глаза называли старой Маджи, а иногда и просто ведьмой. Мадж жила в лачуге на окраине города. Она заговаривала бородавки и предсказывала будущее, и зачастую эти предсказания сбывались. Ее коты были жирными и лениво жмурились на солнце; в ее доме пахло душистыми травами, давно не стиранным бельем и еще какой-то кислятиной. Наверное, это был запах старости. И вот Уилл, пытаясь унять волнение, разыскал ее лачугу, стоящую в самом конце переулка, в зарослях бурьяна и крапивы, и, заметив тусклый свет в окошке, постучал. Мадж открыла дверь с фонарем в руках и что-то недовольно прошамкала беззубым ртом, но затем узнала своего позднего гостя и впустила его в дом.
Уилл закашлялся от дыма. В большом котле на огне булькало какое-то варево; с низких балок свисали подвешенные на крючьях куски мяса неизвестного происхождения. Когда юноша вошел, пламя заколыхалось от сквозняка и по стенам затанцевали зловещие тени; кошка облизывала своих новорожденных котят и громко мурлыкала. На кухне Мадж был невероятный беспорядок — грязные плошки, закопченные котелки, на столе прокисший творог и черствая краюшка хлеба, оказавшаяся, наверное, слишком жесткой для беззубого рта старухи. С улицы в грязное оконце заглядывала коза. Полосатая кошка подошла к Уиллу и замяукала, очевидно прося, чтобы ее взяли на руки и погладили. Это бесхитростное доверие растрогало его, и сердце снова кольнула острая жалость. Уиллу стало жалко эту кошку, точно так же, как он жалел и телят, шкуры которых шли на выделку кожи для перчаток. У него никогда в жизни не поднимется рука на какое-либо животное… Неожиданно он представил всех живых тварей, убитых, растерзанных, преданных, истекающих кровью; их предсмертные крики пронзили его мозг.
— Так что ты хочешь узнать, красавчик? — спросила Мадж.
— Я принесу тебе завтра пенни, — ответил Уилл. — И за эти деньги мне нужно узнать, что ждет меня в будущем, отправлюсь ли я в дальнее путешествие или нет. — С этими словами он сел на придвинутый к столу трехногий табурет, перед тем убрав с него грязную лохань для мытья посуды; в нос ему ударил резкий запах прокисшего творога. Мадж снова что-то недовольно зашамкала, но все-таки принесла карты. Уилл узнал эту колоду, хотя сам гадать и не умел. То были особые, гадальные карты, волновавшие его воображение. Не обычная колода для невинной игры в подкидного, а старинные магические картины, сохранившиеся со времен Древнего Египта (так объяснила ему Мадж).
На картах были изображены башни, рушащиеся от удара молнии, священник с императрицей, кровавая луна, Адам с Евой, воскрешение мертвых в Судный день… Мертвецы на последней карте были нарисованы голыми и заспанными, словно недовольными, что их потревожили.
— Путешествие, значит, — пробормотала старуха. — Что ж, поглядим, есть ли в твоей судьбе путешествие.
Кошка вскочила на стол, как будто тоже собиралась заглянуть в карты, но тут же была сброшена на пол. Гадалка теребила в руках грязную, потрепанную колоду. В тусклом мерцающем свете, среди таинственных теней эта морщинистая старая карга с обломанными грязными ногтями и в заляпанном жиром платье из мешковины (наверное, за долгие годы на это платье пролилось очень много похлебки из костяной ложки, зажатой в дрожащей старушечьей руке) выглядела загадочно и даже величественно. Она вытащила из колоды наугад семь карт и разложила их на столе картинками вниз. Затем дрожащие руки со скрюченными пальцами начали переворачивать карту за картой, и Мадж забормотала какое-то заклинание на странном языке: «Хомини помини дидимус дис дис генитиво тиби дабо аурикулорум». Взгляду Уилла открылись семь картинок: собаки, воющие на кровавую луну, и рак в речной глубине под ними, звезды с обнаженной девицей, жонглер, человек, повешенный на дереве за ноги. Смерть с косой, женщина со львом на поводке и колесница. Мадж еще какое-то время покачивалась, бормоча что-то вполголоса, и в конце концов изрекла:
— Время отправиться в дорогу еще не пришло. Ты должен остаться здесь и встретить женщину, которая заставит тебя уйти отсюда. И еще я вижу семь смертных грехов.
— Что это за женщина? Это она совершит все грехи?
— Женщина тут ни при чем. Грехи будут принесены сюда, и ты заберешь их с собой.
— Я ничего не понимаю.
— Ты пришел сюда ради того, чтобы услышать, а не понять. Ты возьмешь перо и будешь писать, как клерк. Тебя будут погонять и торопить, чтобы ты писал быстрее.
У юноши упало сердце.
— И это все? Ты ничего больше не знаешь?
— Я скажу тебе один стишок, но это будет стоить еще пенни.
— Ладно, завтра принесу два пенни.
Старуха усмехнулась, но вдруг поперхнулась и зашлась в приступе кашля, и на лицо Уиллу попали брызги ее слюны.
— Вот тебе стишок. Запоминай. — И она произнесла нараспев, словно читая слова пророчества с темной стены позади Уилла:
Поймешь, когда появится причина:
Черная женщина или золотой мужчина[3].
И ни слова больше. Не маловато ли, на два-то пенни?
Нет, нет, не стоит ему уходить из дома; по крайней мере, не сейчас. Ему нужно время. И тут Уилл вспомнил о старухе-прорицательнице, Мадж Боуэр, которую за глаза называли старой Маджи, а иногда и просто ведьмой. Мадж жила в лачуге на окраине города. Она заговаривала бородавки и предсказывала будущее, и зачастую эти предсказания сбывались. Ее коты были жирными и лениво жмурились на солнце; в ее доме пахло душистыми травами, давно не стиранным бельем и еще какой-то кислятиной. Наверное, это был запах старости. И вот Уилл, пытаясь унять волнение, разыскал ее лачугу, стоящую в самом конце переулка, в зарослях бурьяна и крапивы, и, заметив тусклый свет в окошке, постучал. Мадж открыла дверь с фонарем в руках и что-то недовольно прошамкала беззубым ртом, но затем узнала своего позднего гостя и впустила его в дом.
Уилл закашлялся от дыма. В большом котле на огне булькало какое-то варево; с низких балок свисали подвешенные на крючьях куски мяса неизвестного происхождения. Когда юноша вошел, пламя заколыхалось от сквозняка и по стенам затанцевали зловещие тени; кошка облизывала своих новорожденных котят и громко мурлыкала. На кухне Мадж был невероятный беспорядок — грязные плошки, закопченные котелки, на столе прокисший творог и черствая краюшка хлеба, оказавшаяся, наверное, слишком жесткой для беззубого рта старухи. С улицы в грязное оконце заглядывала коза. Полосатая кошка подошла к Уиллу и замяукала, очевидно прося, чтобы ее взяли на руки и погладили. Это бесхитростное доверие растрогало его, и сердце снова кольнула острая жалость. Уиллу стало жалко эту кошку, точно так же, как он жалел и телят, шкуры которых шли на выделку кожи для перчаток. У него никогда в жизни не поднимется рука на какое-либо животное… Неожиданно он представил всех живых тварей, убитых, растерзанных, преданных, истекающих кровью; их предсмертные крики пронзили его мозг.
— Так что ты хочешь узнать, красавчик? — спросила Мадж.
— Я принесу тебе завтра пенни, — ответил Уилл. — И за эти деньги мне нужно узнать, что ждет меня в будущем, отправлюсь ли я в дальнее путешествие или нет. — С этими словами он сел на придвинутый к столу трехногий табурет, перед тем убрав с него грязную лохань для мытья посуды; в нос ему ударил резкий запах прокисшего творога. Мадж снова что-то недовольно зашамкала, но все-таки принесла карты. Уилл узнал эту колоду, хотя сам гадать и не умел. То были особые, гадальные карты, волновавшие его воображение. Не обычная колода для невинной игры в подкидного, а старинные магические картины, сохранившиеся со времен Древнего Египта (так объяснила ему Мадж).
На картах были изображены башни, рушащиеся от удара молнии, священник с императрицей, кровавая луна, Адам с Евой, воскрешение мертвых в Судный день… Мертвецы на последней карте были нарисованы голыми и заспанными, словно недовольными, что их потревожили.
— Путешествие, значит, — пробормотала старуха. — Что ж, поглядим, есть ли в твоей судьбе путешествие.
Кошка вскочила на стол, как будто тоже собиралась заглянуть в карты, но тут же была сброшена на пол. Гадалка теребила в руках грязную, потрепанную колоду. В тусклом мерцающем свете, среди таинственных теней эта морщинистая старая карга с обломанными грязными ногтями и в заляпанном жиром платье из мешковины (наверное, за долгие годы на это платье пролилось очень много похлебки из костяной ложки, зажатой в дрожащей старушечьей руке) выглядела загадочно и даже величественно. Она вытащила из колоды наугад семь карт и разложила их на столе картинками вниз. Затем дрожащие руки со скрюченными пальцами начали переворачивать карту за картой, и Мадж забормотала какое-то заклинание на странном языке: «Хомини помини дидимус дис дис генитиво тиби дабо аурикулорум». Взгляду Уилла открылись семь картинок: собаки, воющие на кровавую луну, и рак в речной глубине под ними, звезды с обнаженной девицей, жонглер, человек, повешенный на дереве за ноги. Смерть с косой, женщина со львом на поводке и колесница. Мадж еще какое-то время покачивалась, бормоча что-то вполголоса, и в конце концов изрекла:
— Время отправиться в дорогу еще не пришло. Ты должен остаться здесь и встретить женщину, которая заставит тебя уйти отсюда. И еще я вижу семь смертных грехов.
— Что это за женщина? Это она совершит все грехи?
— Женщина тут ни при чем. Грехи будут принесены сюда, и ты заберешь их с собой.
— Я ничего не понимаю.
— Ты пришел сюда ради того, чтобы услышать, а не понять. Ты возьмешь перо и будешь писать, как клерк. Тебя будут погонять и торопить, чтобы ты писал быстрее.
У юноши упало сердце.
— И это все? Ты ничего больше не знаешь?
— Я скажу тебе один стишок, но это будет стоить еще пенни.
— Ладно, завтра принесу два пенни.
Старуха усмехнулась, но вдруг поперхнулась и зашлась в приступе кашля, и на лицо Уиллу попали брызги ее слюны.
— Вот тебе стишок. Запоминай. — И она произнесла нараспев, словно читая слова пророчества с темной стены позади Уилла:
Поймешь, когда появится причина:
Черная женщина или золотой мужчина[3].
И ни слова больше. Не маловато ли, на два-то пенни?
ГЛАВА 3
Зов богини долетал к нему откуда-то с моря, но Уилл не мог на него ответить; госпожа тщетно звала его, продолжая скрываться за золотыми личинами, существующими лишь в его воображении. Юноша старался выбросить из головы все эти пустые мечты об объятиях и красавицах, манящих его к роскошному ложу, но все-таки над своими снами он был не властен, и чаще всего видения приходили к нему именно во сне. Что же до видений, связанных с путешествиями, то тут он обнаружил, что наиболее яркими они получаются, когда мысли облечены в слова. Ну а вдруг это навсегда отвратит от него богиню? Этого Уилл еще не знал.
Хоби, которого к тому времени уже не было в живых — он умер от горячки, потому что часто спал пьяным под дождем, — иногда довольно связно рассказывал о кораблях и жизни моряков. Он рассказывал о том, как на судне устанавливают пушки, — для пущей важности, а заодно и для устрашения врагов, что в последнее время стало необходимо. Рассказывал о грузчиках, снующих между полуютом и полубаком, где на каждом корабле находятся две шлюпки. Рассказывал о балласте и канатах; о далеко выступающем за борт носе, который часто зачерпывал воду, когда корабль летел вниз с гребня высокой волны. О трюме под нижней палубой, где хранились бочки с прокисшим пивом и червивый сыр. О фоке и форс-марсе на фок-мачте; о топселе на грот-мачте; о бизань-мачте с треугольным парусом или крюйс-марсом; о наставном лиселе и боннете…
Все это были только мечты. Если он, Уилл, подастся в юнги и будет драить палубу на какой-нибудь вонючей посудине, это не сделает его ближе к богине. Слова же открывали перед юношей лучший мир; и вообще, если он станет учиться искусству обращения со словом, то предсказание старой Мадж должно означать, что он станет клерком в каком-нибудь вонючем суде. Ну а вдруг все-таки свершится чудо и поторапливать его будут благородные лорды, умоляя побыстрее закончить оду на день рождения ее величества?
В доме у Бретчгердла, местного приходского священника, было много книг, и он давал их почитать благочестивым молодым людям. Уилл читал Овидия в английском переводе Голдинга, а иногда и в оригинале — и делал это с гораздо большим удовольствием, чем в школе, на уроках учителя Дженкинса. Он медленно, слово за словом разбирал незнакомые тексты, подобно тому, как музыкант, впервые взявший в руки лютню, перебирает струны в мучительном поиске своей мелодии. Овидий был божествен. А почему бы и Уиллу не стать Овидием, но только по-своему, на английский манер?
Та девушка — и свет, и красота, Тех смуглых щек ничто не запятнает.
За темными бровями чистота Сокрыта…[4]
…Было послеобеденное время. Душу Уилла охватило радостное волнение: вечером предстояло отправиться в Шотери, чтобы помочь принести оттуда майское дерево. Юноша водил скрипучим гусиным пером по бумаге, сидя у стола, с которого еще не были убраны судки со специями. Резко пахло шафраном и чесноком, которые придавали пикантность давно приевшейся телятине (помогать резать теленка Уилл отказался). В очаге потрескивали сырые поленья недавно спиленного вяза, отчего в комнате было очень душно (но его отец все равно никак не мог согреться), однако эта жара контрастировала с ледяным холодом женского презрения. Свой; сонет Уилл посвящал уже другой темноволосой девушке. Юноша придерживался той сонетной формы, что впервые была предложена графом Сурреем, потому что английский язык не настолько богат на рифмы, чтобы следовать более строгим итальянским канонам. Уилл уже успел уяснить, что писать стихи следует не о каком-то конкретном предмете, а о чем-либо всеобъемлющем, универсальном (не потому ли Платон так сокрушался из-за неискренности поэтов?), и это универсальное и всеобъемлющее должно открывать дверь в новую реальность. В Божественную реальность…
…о которой свет не знает.
Моя любовь черна, но что с того?
Она не ослепляет, только греет.
Мать Уилла была уже немолода, в ее волнистых волосах заметно серебрилась седина, но редкие брови еще сохраняли свой насыщенный рыжеватый оттенок. После обеда она бранила мужа, делая это с тем аристократическим остроумием, на которое была способна лишь урожденная леди Арден. Джоан, ее единственная дочь — бедняжка Энн вот уже три года как умерла, — не спешила убрать со стола крошки, чтобы потом бросить их голубям (эх, вот в Уилмкоте были голуби…), а стояла рядом и злорадно усмехалась. Отец, краснея от унижения, сидел сгорбившись у чадящего, трескучего очага и сосредоточенно грыз ноготь на мизинце.
Разверзся ад, и я иду в него, Ведь ад такой и рая мне милее.
По полу ползал маленький Эдмунд, которому совсем недавно исполнилось два года. Гилберт и Ричард играли на улице, откуда были слышны их громкие крики. Джоан была настоящей Арден: она во всем поддерживала свою сварливую мать.
— А теперь ты еще и серебро мое продать вздумал. Что ж, мы уже стали настоящими бедняками, а со временем докатимся и до того, что продадим посуду и просто выдолбим лоханки прямо в столе, как это делается в вонючих тавернах, — если, конечно, ты милостиво позволишь нам оставить в доме стол, чтобы было куда разливать похлебку, которую мы будем черпать пригоршнями. Вот стыдобушка-то, вот позор, до чего мы докатились! Уж лучше бы все мои детки умерли, как бедняжка Энн, которая одна не видит всей этой нищеты…
Маленький Эдмунд, радостно пуская слюни, подполз к Уиллу, который по-прежнему сидел у стола, закинув ногу на ногу. Собрался незаметно отпихнуть малыша, но передумал.
И ясный свет других красавиц мне Не но душе: я ночь, на троне ночи…
— А мне он обещал новое платье к Духову дню, — заныла Джоан, злобно глядя на отца. — А теперь говорит, что никакого платья не будет…
Не по душе, ведь я на троне ночи…
— Новое платье? — с готовностью подхватила мать. — Забудь о нем! И получше приглядывай за теми, что у тебя уже есть, а то он и их продаст тайком какому-нибудь бродячему торговцу или того хуже — сменяет на волчок для Неда.
— Мой трон в ночи… Ночь — вот мой трон… — забывшись, пробормотал вслух Уилл.
— И этот еще тут расселся, — в сердцах сказала мать, — со своими дурацкими стишками. Остолоп безголовый. Что проку с этих твоих писулек?
— Многим людям, — робко заметил отец, — своевременно написанные стихи помогали продвинуться по службе.
И ясный свет других красавиц мне Не по душе: я ночью коронован, Я погружаюсь в ночь…
Нет, слишком громоздко, так не годится…
— Уилл чокнутый и лентяй, — вторила матери Джоан.
В ответ Уилл скорчил сестре рожу: скосил глаза к переносице, втянул щеки и задрал пальцем нос, изображая ее выступающие скулы и крупные, словно у лошади, ноздри. И тут ему в голову пришло продолжение:
И снова я иду в кромешной тьме И, как дитя, боюсь ошибок снова.
Теперь нужно было написать заключительное двустишие, по выразительности превосходящее все двенадцать предшествующих строк. Но тут снова подал голос отец.
— Если дело в работе, то что ж, сейчас мы пойдем работать, — сказал он, со вздохом покидая свое место у огня. — Идем, Уилл, займемся делом.
И в этой школе ночи вижу свет…
Уилл мучительно подбирал рифму, — закатив глаза и смотря на темные балки, поддерживающие низкий потолок.
— Что, меня здесь уже никто и в грош не ставит? — В конце концов отцовское терпение лопнуло, и Шекспира-старшего охватила ярость. — Ни в доме, ни в моей собственной мастерской?
А Уилл, этот безмозглый мальчишка, все так же неподвижно сидел, с глубокомысленным видом покусывая перо и щекоча его мокрым кончиком верхнюю губу. Джоан хихикнула. Уилл же сказал:
— Еще минуточку. Стихотворение уже почти готово.
Мать обратилась к отцу:
— Вот видишь, твой отпрыск уже озаботился продвижением по службе. Он будет расшаркиваться перед ее величеством и трясти перед ней своими каракулями, а мы всей семьей пойдем побираться, потому что работников в этом доме больше не осталось!
Я в школе ночи, и ищу я свет…
И тогда отец, этот тихий, незлобивый человек со слабыми кулаками, кожа на которых была пятнистой, словно кукушечье яйцо, сделал и вовсе невиданную вещь, заставившую Уилла разинуть рот от изумления; разжеванные огрызки гусиного пера упали на стол. Отец выхватил из-под самого носа Уилла листок с великолепным, хоть и незаконченным шедевром и сделал вид, что собирается его порвать. Сын в ярости вскочил из-за стола, и в следующее мгновение ему показалось, что в доме появилась его богиня. Она впорхнула вместе с ветром Через дымоход, сделала пламя камина ослепительно золотым и с размаху толкнула Уилла в спину, заставляя его вступить в битву (чтобы найти свет и за него сражаться…) с отцом, матерью, сестрой, со всем миром, который на него, Уилла, ополчился. Юноша поборолся немного с отцом за обладание помятым листком бумаги с записанными на нем тринадцатью строками (сонет, оборвавшийся на тринадцатой строке, — очень плохая примета), и затем бумага порвалась, а Джоан злорадно засмеялась. Охваченный поэтическим безумием Уилл в этот момент был готов убить собственного отца, но Джоан была его сестрой, ровней, поэтому выместить на ней свою злобу было куда безопаснее. Уилл подбежал к сестре, влепил ей звонкую пощечину, крикнув что-то вроде «Вот тебе, сука!», и Джоан взвыла, словно собака, на которую выплеснули лохань кипятку. И тут к Уиллу пришла последняя строка:
Там, где его и не было, и нет.
Дрожа от гнева и непонятно откуда взявшегося восторга, Уилл огляделся по сторонам. Он не испытывал ни стыда, ни страха. Все кругом зашумели, осуждая его поступок; на полу ревел маленький Эдмунд. Уилл же гордо возвышался над всем этим, чувствуя себя римским триумфатором, и наверняка поставил бы ногу на спину ползающему на четвереньках Эдмунду, если бы тот не забрался под стол. Уилл стоял с высоко поднятой головой, словно могущественный волшебник, который вызвал на всей земле разрушительные ураганы и наводнения. В окно заглянул случайный прохожий, привлеченный гневными криками. Это был сифилитик с провалившимся носом. Уилл крикнул ему:
Я в школе ночи, и ищу я свет Там, где его и не было, и нет!
Тот пошел своей дорогой. Его появление тоже можно было считать знамением, и магическое заклинание Уилла чудесным образом положило конец всеобщему неистовству. Мать опасливо перекрестилась и протянула руки к рыдающей Джоан.
— Иди сюда, цыпочка, иди к маме, — заворковала она. — Ну же, успокойся, не плачь. А ты, Джек, не трогай его. Это не мой сын, это сущий дьявол. Он просто животное, в его жилах течет дурная кровь, и теперь вся его дьявольская сущность выходит наружу. Ну же, перестань, вытри слезки, цыпочка. Он тебе не брат!
Отец закусил нижнюю губу и молча глядел то на сына, то на измятый и разорванный листок с сонетом: свет красавицы во тьме, путеводная искра, жар, сердце, очаг, земля… (У парня, хвала Господу, светлая голова, а я, дурак, забрал его из школы. Во всем виноват я сам, но в чем же именно я просчитался?) Затем с улицы прибежал придурковатый Гилберт и объявил:
— Там Бог! Я видел Бога, Он был в шляпе и прошел по Хенли-стрит!
Лицо отца исказилось: казалось, что он вот-вот заплачет, продолжив истерику шмыгающей носом Джоан. Ее лицо все еще было мокрым от слез.
— Вот так. Я упал и немного поспал, а потом проснулся снова. Вот.
Мать устало обернулась к нему и спросила:
— А где Дикон?
— Дик весь перепачкался и боится идти домой. Он весь в дерьме. Мальчишки его толкнули, и он упал в дерьмо.
— Какие еще мальчишки? — повысила голос мать.
Уилл спокойно посмотрел на отца, и тот смущенно поднял на него глаза. Ему явно было не по себе. Он кивнул сыну.
— Том с холма и его дружок из Верхнего Куинтона, немой. Вот.
Воспользовавшись замешательством леди Арден, отец поторопился уйти. У него не было никакого желания выслушивать ее тирады на тему дерьма. Ах, если бы она только в свое время не совершила величайшую глупость в жизни и вышла бы замуж (ха-ха!) за пэра Джейкса, то сейчас даже слов таких не знала бы. Все, с меня хватит, сил моих больше нет! Вы все сведете меня с ума! Джек, пойди приведи мальчика с улицы и переодень его. Иди же сделай хоть что-нибудь, хватит стоять здесь как истукан.
— За работу, — проворчал Джон Шекспир до того, как его жена успела все это сказать. Он схватил Уилла за руку и так стремительно увлек его за собой, что у самой двери тот едва не споткнулся о маленького Эдмунда. Когда они вышли на улицу, отец прошептал: — Работы у нас, помогай нам Боже, не много. Но зато у меня где-то был припрятан отличный кусок старого пергамента. Возьми его и перепиши свое стихотворение как полагается.
Хоби, которого к тому времени уже не было в живых — он умер от горячки, потому что часто спал пьяным под дождем, — иногда довольно связно рассказывал о кораблях и жизни моряков. Он рассказывал о том, как на судне устанавливают пушки, — для пущей важности, а заодно и для устрашения врагов, что в последнее время стало необходимо. Рассказывал о грузчиках, снующих между полуютом и полубаком, где на каждом корабле находятся две шлюпки. Рассказывал о балласте и канатах; о далеко выступающем за борт носе, который часто зачерпывал воду, когда корабль летел вниз с гребня высокой волны. О трюме под нижней палубой, где хранились бочки с прокисшим пивом и червивый сыр. О фоке и форс-марсе на фок-мачте; о топселе на грот-мачте; о бизань-мачте с треугольным парусом или крюйс-марсом; о наставном лиселе и боннете…
Все это были только мечты. Если он, Уилл, подастся в юнги и будет драить палубу на какой-нибудь вонючей посудине, это не сделает его ближе к богине. Слова же открывали перед юношей лучший мир; и вообще, если он станет учиться искусству обращения со словом, то предсказание старой Мадж должно означать, что он станет клерком в каком-нибудь вонючем суде. Ну а вдруг все-таки свершится чудо и поторапливать его будут благородные лорды, умоляя побыстрее закончить оду на день рождения ее величества?
В доме у Бретчгердла, местного приходского священника, было много книг, и он давал их почитать благочестивым молодым людям. Уилл читал Овидия в английском переводе Голдинга, а иногда и в оригинале — и делал это с гораздо большим удовольствием, чем в школе, на уроках учителя Дженкинса. Он медленно, слово за словом разбирал незнакомые тексты, подобно тому, как музыкант, впервые взявший в руки лютню, перебирает струны в мучительном поиске своей мелодии. Овидий был божествен. А почему бы и Уиллу не стать Овидием, но только по-своему, на английский манер?
Та девушка — и свет, и красота, Тех смуглых щек ничто не запятнает.
За темными бровями чистота Сокрыта…[4]
…Было послеобеденное время. Душу Уилла охватило радостное волнение: вечером предстояло отправиться в Шотери, чтобы помочь принести оттуда майское дерево. Юноша водил скрипучим гусиным пером по бумаге, сидя у стола, с которого еще не были убраны судки со специями. Резко пахло шафраном и чесноком, которые придавали пикантность давно приевшейся телятине (помогать резать теленка Уилл отказался). В очаге потрескивали сырые поленья недавно спиленного вяза, отчего в комнате было очень душно (но его отец все равно никак не мог согреться), однако эта жара контрастировала с ледяным холодом женского презрения. Свой; сонет Уилл посвящал уже другой темноволосой девушке. Юноша придерживался той сонетной формы, что впервые была предложена графом Сурреем, потому что английский язык не настолько богат на рифмы, чтобы следовать более строгим итальянским канонам. Уилл уже успел уяснить, что писать стихи следует не о каком-то конкретном предмете, а о чем-либо всеобъемлющем, универсальном (не потому ли Платон так сокрушался из-за неискренности поэтов?), и это универсальное и всеобъемлющее должно открывать дверь в новую реальность. В Божественную реальность…
…о которой свет не знает.
Моя любовь черна, но что с того?
Она не ослепляет, только греет.
Мать Уилла была уже немолода, в ее волнистых волосах заметно серебрилась седина, но редкие брови еще сохраняли свой насыщенный рыжеватый оттенок. После обеда она бранила мужа, делая это с тем аристократическим остроумием, на которое была способна лишь урожденная леди Арден. Джоан, ее единственная дочь — бедняжка Энн вот уже три года как умерла, — не спешила убрать со стола крошки, чтобы потом бросить их голубям (эх, вот в Уилмкоте были голуби…), а стояла рядом и злорадно усмехалась. Отец, краснея от унижения, сидел сгорбившись у чадящего, трескучего очага и сосредоточенно грыз ноготь на мизинце.
Разверзся ад, и я иду в него, Ведь ад такой и рая мне милее.
По полу ползал маленький Эдмунд, которому совсем недавно исполнилось два года. Гилберт и Ричард играли на улице, откуда были слышны их громкие крики. Джоан была настоящей Арден: она во всем поддерживала свою сварливую мать.
— А теперь ты еще и серебро мое продать вздумал. Что ж, мы уже стали настоящими бедняками, а со временем докатимся и до того, что продадим посуду и просто выдолбим лоханки прямо в столе, как это делается в вонючих тавернах, — если, конечно, ты милостиво позволишь нам оставить в доме стол, чтобы было куда разливать похлебку, которую мы будем черпать пригоршнями. Вот стыдобушка-то, вот позор, до чего мы докатились! Уж лучше бы все мои детки умерли, как бедняжка Энн, которая одна не видит всей этой нищеты…
Маленький Эдмунд, радостно пуская слюни, подполз к Уиллу, который по-прежнему сидел у стола, закинув ногу на ногу. Собрался незаметно отпихнуть малыша, но передумал.
И ясный свет других красавиц мне Не но душе: я ночь, на троне ночи…
— А мне он обещал новое платье к Духову дню, — заныла Джоан, злобно глядя на отца. — А теперь говорит, что никакого платья не будет…
Не по душе, ведь я на троне ночи…
— Новое платье? — с готовностью подхватила мать. — Забудь о нем! И получше приглядывай за теми, что у тебя уже есть, а то он и их продаст тайком какому-нибудь бродячему торговцу или того хуже — сменяет на волчок для Неда.
— Мой трон в ночи… Ночь — вот мой трон… — забывшись, пробормотал вслух Уилл.
— И этот еще тут расселся, — в сердцах сказала мать, — со своими дурацкими стишками. Остолоп безголовый. Что проку с этих твоих писулек?
— Многим людям, — робко заметил отец, — своевременно написанные стихи помогали продвинуться по службе.
И ясный свет других красавиц мне Не по душе: я ночью коронован, Я погружаюсь в ночь…
Нет, слишком громоздко, так не годится…
— Уилл чокнутый и лентяй, — вторила матери Джоан.
В ответ Уилл скорчил сестре рожу: скосил глаза к переносице, втянул щеки и задрал пальцем нос, изображая ее выступающие скулы и крупные, словно у лошади, ноздри. И тут ему в голову пришло продолжение:
И снова я иду в кромешной тьме И, как дитя, боюсь ошибок снова.
Теперь нужно было написать заключительное двустишие, по выразительности превосходящее все двенадцать предшествующих строк. Но тут снова подал голос отец.
— Если дело в работе, то что ж, сейчас мы пойдем работать, — сказал он, со вздохом покидая свое место у огня. — Идем, Уилл, займемся делом.
И в этой школе ночи вижу свет…
Уилл мучительно подбирал рифму, — закатив глаза и смотря на темные балки, поддерживающие низкий потолок.
— Что, меня здесь уже никто и в грош не ставит? — В конце концов отцовское терпение лопнуло, и Шекспира-старшего охватила ярость. — Ни в доме, ни в моей собственной мастерской?
А Уилл, этот безмозглый мальчишка, все так же неподвижно сидел, с глубокомысленным видом покусывая перо и щекоча его мокрым кончиком верхнюю губу. Джоан хихикнула. Уилл же сказал:
— Еще минуточку. Стихотворение уже почти готово.
Мать обратилась к отцу:
— Вот видишь, твой отпрыск уже озаботился продвижением по службе. Он будет расшаркиваться перед ее величеством и трясти перед ней своими каракулями, а мы всей семьей пойдем побираться, потому что работников в этом доме больше не осталось!
Я в школе ночи, и ищу я свет…
И тогда отец, этот тихий, незлобивый человек со слабыми кулаками, кожа на которых была пятнистой, словно кукушечье яйцо, сделал и вовсе невиданную вещь, заставившую Уилла разинуть рот от изумления; разжеванные огрызки гусиного пера упали на стол. Отец выхватил из-под самого носа Уилла листок с великолепным, хоть и незаконченным шедевром и сделал вид, что собирается его порвать. Сын в ярости вскочил из-за стола, и в следующее мгновение ему показалось, что в доме появилась его богиня. Она впорхнула вместе с ветром Через дымоход, сделала пламя камина ослепительно золотым и с размаху толкнула Уилла в спину, заставляя его вступить в битву (чтобы найти свет и за него сражаться…) с отцом, матерью, сестрой, со всем миром, который на него, Уилла, ополчился. Юноша поборолся немного с отцом за обладание помятым листком бумаги с записанными на нем тринадцатью строками (сонет, оборвавшийся на тринадцатой строке, — очень плохая примета), и затем бумага порвалась, а Джоан злорадно засмеялась. Охваченный поэтическим безумием Уилл в этот момент был готов убить собственного отца, но Джоан была его сестрой, ровней, поэтому выместить на ней свою злобу было куда безопаснее. Уилл подбежал к сестре, влепил ей звонкую пощечину, крикнув что-то вроде «Вот тебе, сука!», и Джоан взвыла, словно собака, на которую выплеснули лохань кипятку. И тут к Уиллу пришла последняя строка:
Там, где его и не было, и нет.
Дрожа от гнева и непонятно откуда взявшегося восторга, Уилл огляделся по сторонам. Он не испытывал ни стыда, ни страха. Все кругом зашумели, осуждая его поступок; на полу ревел маленький Эдмунд. Уилл же гордо возвышался над всем этим, чувствуя себя римским триумфатором, и наверняка поставил бы ногу на спину ползающему на четвереньках Эдмунду, если бы тот не забрался под стол. Уилл стоял с высоко поднятой головой, словно могущественный волшебник, который вызвал на всей земле разрушительные ураганы и наводнения. В окно заглянул случайный прохожий, привлеченный гневными криками. Это был сифилитик с провалившимся носом. Уилл крикнул ему:
Я в школе ночи, и ищу я свет Там, где его и не было, и нет!
Тот пошел своей дорогой. Его появление тоже можно было считать знамением, и магическое заклинание Уилла чудесным образом положило конец всеобщему неистовству. Мать опасливо перекрестилась и протянула руки к рыдающей Джоан.
— Иди сюда, цыпочка, иди к маме, — заворковала она. — Ну же, успокойся, не плачь. А ты, Джек, не трогай его. Это не мой сын, это сущий дьявол. Он просто животное, в его жилах течет дурная кровь, и теперь вся его дьявольская сущность выходит наружу. Ну же, перестань, вытри слезки, цыпочка. Он тебе не брат!
Отец закусил нижнюю губу и молча глядел то на сына, то на измятый и разорванный листок с сонетом: свет красавицы во тьме, путеводная искра, жар, сердце, очаг, земля… (У парня, хвала Господу, светлая голова, а я, дурак, забрал его из школы. Во всем виноват я сам, но в чем же именно я просчитался?) Затем с улицы прибежал придурковатый Гилберт и объявил:
— Там Бог! Я видел Бога, Он был в шляпе и прошел по Хенли-стрит!
Лицо отца исказилось: казалось, что он вот-вот заплачет, продолжив истерику шмыгающей носом Джоан. Ее лицо все еще было мокрым от слез.
— Вот так. Я упал и немного поспал, а потом проснулся снова. Вот.
Мать устало обернулась к нему и спросила:
— А где Дикон?
— Дик весь перепачкался и боится идти домой. Он весь в дерьме. Мальчишки его толкнули, и он упал в дерьмо.
— Какие еще мальчишки? — повысила голос мать.
Уилл спокойно посмотрел на отца, и тот смущенно поднял на него глаза. Ему явно было не по себе. Он кивнул сыну.
— Том с холма и его дружок из Верхнего Куинтона, немой. Вот.
Воспользовавшись замешательством леди Арден, отец поторопился уйти. У него не было никакого желания выслушивать ее тирады на тему дерьма. Ах, если бы она только в свое время не совершила величайшую глупость в жизни и вышла бы замуж (ха-ха!) за пэра Джейкса, то сейчас даже слов таких не знала бы. Все, с меня хватит, сил моих больше нет! Вы все сведете меня с ума! Джек, пойди приведи мальчика с улицы и переодень его. Иди же сделай хоть что-нибудь, хватит стоять здесь как истукан.
— За работу, — проворчал Джон Шекспир до того, как его жена успела все это сказать. Он схватил Уилла за руку и так стремительно увлек его за собой, что у самой двери тот едва не споткнулся о маленького Эдмунда. Когда они вышли на улицу, отец прошептал: — Работы у нас, помогай нам Боже, не много. Но зато у меня где-то был припрятан отличный кусок старого пергамента. Возьми его и перепиши свое стихотворение как полагается.
ГЛАВА 4
Этот сонет, переписанный аккуратным почерком, без помарок и клякс, продолжал согревать Уиллу душу, когда тем же погожим майским вечером в компании с Брейлсом, Недом Торпом и Диком Куини он пошел, а точнее сказать, поковылял (избыток эля в крови придавал храбрости) по дороге, ведущей в Шотери. Его спутники были отличными веселыми парнями, которые не разбирались в грамоте, а тем более в поэзии, но зато обожали грубые шутки и розыгрыши, особенно когда удавалось проломить кому-нибудь голову, поиздеваться, напугать до полусмерти или обратить в бегство, а также украсть что плохо лежит, отдохнуть в обществе покладистых девиц и так далее. Но за напускной бравадой Дика Куини скрывалась нежная душа; у него были карие глаза, почти такие же, как у Уилла, только взгляд их был более трогательным и по-собачьи преданным. Часто на уроках грамматики, когда учитель Дженкинс кивал над своей раскрытой книгой, Уилл рассказывал Дику сказки и легенды о старых временах, а еще истории собственного сочинения. Возможно, что этот преданный, обожающий взгляд говорил Уиллу о том, что они лишь попусту тратят здесь время? Торп и Брейлс шли по роще, поддерживая друг друга, и распевали какую-то разухабистую песенку:
Пей, пей, ни о чем не жалей, Пусть дама твоя не придет, И ночь уж давно — тебе все равно, Ведь Родни уже не встает[5].
Сердце Уилла трепетало от восторга и страха; он чувствовал непреодолимое желание обладать черноволосой женщиной, гладить ее волосы, чувствовать запах ее тела, и ему стоило немалых усилий, чтобы не поддаться этому наваждению. Он не испытывал никаких чувств к светловолосым девушкам, равно как не волновали его и рыжие — все они были похожи на женщин из семейства Арден и к тому же напоминали Уиллу о том открытии, которое он сделал для себя в тот знаменательный вторник на Страстной неделе. По отношению к ним он не чувствовал ничего, кроме ненависти, сам еще не будучи точно уверен, что это такое… Он знал, что такое жалость, злость и презрение к самому себе за то, что связался с этими грубыми краснорожими горлопанами. Теперь веселой компании предстояло провести всю ночь на поляне среди праздничных костров, с собой они захватили небольшой брусок сыра, хлеб из бобовой муки, тушку кролика и несколько краденых кур, а также унесенную из таверны бутыль с сидром. Кроме того, у каждого весельчака было наготове еще кое-что.
Что же до другой, символической палки, майского дерева, то уже скоро стараниями пуритан, искореняющих идолопоклонство, эта традиция в Уорвикшире будет изжита… Майское дерево, украшенное букетиками душистых цветов и пахучими травами, пуритане называли не иначе как вонючим идолом. Времена менялись, и прежняя вольница уходила в прошлое… Но эта нежная ночь все-таки будет полна смеха и веселья, и наутро ритуальное дерево-божество, увешанное венками и лентами, доставят домой на повозке, запряженной волами, и на кончиках рогов каждого вола тоже будет по маленькому букетику… Небольшие группы молодежи разбредались по роще, а затем каждая компания распадалась на отдельные пары. Девушка Уилла должна была ждать своего кавалера на поляне. Сгущались сумерки, запад был охвачен заревом заката, а на востоке уже была кромешная тьма.
Четверых новоприбывших встретили радостные крики и смех. Где-то совсем рядом глухо стучал старинный барабан, тоненько выводила мелодию флейта и трубил рог Робин Гуда (что ж, достойная встреча для легендарного Уилла Скарлетта). Юноши быстро отделались от своих корзинок с провизией, вязанок дров и потрепанных плащей. Уилл заприметил в толпе кое-кого из своих знакомых: Тэппа, Робертса, Маленького Нуна, Брауна, Хокса, Диггенса, Все они были со своими девушками; Но где же его подруга?
Она тоже была здесь, но с другим парнем. Увидев Уилла, девушка засмеялась и помахала ему рукой. Уилл почти не знал своего соперника; белобрысый мальчик — не то Бригг, не то Хоггет, или Хаггет, сынок не то пекаря, не то мельника. Он совсем не был лучше юного перчаточника — крикливый юнец со светлым пушком на лице и маленькими поросячьими глазками. Сонет в нагрудном кармане жег грудь сочинителя, готового провалиться сквозь землю от стыда и злости. Сердце Уилла будто разлетелось на мелкие кусочки, подобно холодному пирогу, оброненному на каменный пол кухни. Уилл повернулся и бросился бежать прочь от своих приятелей, а те кричали ему вслед: «Ага! Ему невтерпеж! Его уже припекло!» Дик Куини побежал за ним. Он заметил все и все понял.
— Да здесь и без нее девок полно, — пытался он урезонить приятеля. — На кой черт она тебе сдалась…
— Оставь меня.
— Я пойду с тобой.
— Мне никто не нужен. — Уилл рванул одежду на груди, отчего во все стороны полетели пуговицы, и достал ненужный теперь сонет. — Вот, возьми. Может, тебе удастся стать ее очередным ухажером. Может быть, это поможет тебе купить ее расположение после того, как ей наскучит этот олух.
Дик Куини взял протянутый листок, недоумевая, что бы это могло быть. Уилл убежал. Дик снова принялся звать его, просил вернуться, но преследовать не стал.
Куда ему было бежать? Не в лес, не в церковь, не на пруд и не домой. Оставалась пивная. Ведь он как-никак был при деньгах. Тьма быстро сгущалась, кровавое, зарево над западным горизонтом погасло. Пивная тем вечером была переполнена бедняками — это была толпа нетрезвых, дерущих глотки, как сычи, оборванцев, которые принесли с собой запах грязного тела и смрадное дыхание. Совершенно неожиданно перед глазами Уилла возник вид величественного Лондона
— красные башни над зелеными водами реки, по которой плывут белые лебеди… Он протиснулся вперед и занял место на скамье рядом со старым закопченным пастухом, от которого пахло дегтем. Обломанные ногти пастуха были обведены темной каемкой грязи. Пытаясь перекричать гул голосов, старик что-то громко доказывал своему соседу — такому же худощавому и подслеповатому старику, который время от времени согласно кивал и что-то шамкал беззубым ртом. (И что, ты думаешь, я тогда сделал? Я встал и прямо так и сказал: «Попрошу внести залог по четыре пенса за дюйм!» Вот прямо так и сказал, точно тебе говорю.) У обслуживавшей Уилла девицы за корсет была засунута большая ромашка. Юношу порадовали эти большие округлые груди, туго стянутые снизу корсетом и покачивающиеся в эдаком уютном гнездышке; девушка открыто, по-деревенски улыбнулась ему. Он выпил. Наверно, она приняла его за щедрого красавчика, благородного господина, носящего перчатки. Звякнула монетка, широким жестом брошенная на стол. (На, возьми, это тебе за труды. — Благодарствую, вы очень добры, ваша светлость, храни вас Господь.) Уилл выпил, велел принести еще; у него при себе было шесть пенсов, и он не уйдет отсюда, покуда не пропьет все до последнего гроша.
Пей, пей, ни о чем не жалей, Пусть дама твоя не придет, И ночь уж давно — тебе все равно, Ведь Родни уже не встает[5].
Сердце Уилла трепетало от восторга и страха; он чувствовал непреодолимое желание обладать черноволосой женщиной, гладить ее волосы, чувствовать запах ее тела, и ему стоило немалых усилий, чтобы не поддаться этому наваждению. Он не испытывал никаких чувств к светловолосым девушкам, равно как не волновали его и рыжие — все они были похожи на женщин из семейства Арден и к тому же напоминали Уиллу о том открытии, которое он сделал для себя в тот знаменательный вторник на Страстной неделе. По отношению к ним он не чувствовал ничего, кроме ненависти, сам еще не будучи точно уверен, что это такое… Он знал, что такое жалость, злость и презрение к самому себе за то, что связался с этими грубыми краснорожими горлопанами. Теперь веселой компании предстояло провести всю ночь на поляне среди праздничных костров, с собой они захватили небольшой брусок сыра, хлеб из бобовой муки, тушку кролика и несколько краденых кур, а также унесенную из таверны бутыль с сидром. Кроме того, у каждого весельчака было наготове еще кое-что.
Что же до другой, символической палки, майского дерева, то уже скоро стараниями пуритан, искореняющих идолопоклонство, эта традиция в Уорвикшире будет изжита… Майское дерево, украшенное букетиками душистых цветов и пахучими травами, пуритане называли не иначе как вонючим идолом. Времена менялись, и прежняя вольница уходила в прошлое… Но эта нежная ночь все-таки будет полна смеха и веселья, и наутро ритуальное дерево-божество, увешанное венками и лентами, доставят домой на повозке, запряженной волами, и на кончиках рогов каждого вола тоже будет по маленькому букетику… Небольшие группы молодежи разбредались по роще, а затем каждая компания распадалась на отдельные пары. Девушка Уилла должна была ждать своего кавалера на поляне. Сгущались сумерки, запад был охвачен заревом заката, а на востоке уже была кромешная тьма.
Четверых новоприбывших встретили радостные крики и смех. Где-то совсем рядом глухо стучал старинный барабан, тоненько выводила мелодию флейта и трубил рог Робин Гуда (что ж, достойная встреча для легендарного Уилла Скарлетта). Юноши быстро отделались от своих корзинок с провизией, вязанок дров и потрепанных плащей. Уилл заприметил в толпе кое-кого из своих знакомых: Тэппа, Робертса, Маленького Нуна, Брауна, Хокса, Диггенса, Все они были со своими девушками; Но где же его подруга?
Она тоже была здесь, но с другим парнем. Увидев Уилла, девушка засмеялась и помахала ему рукой. Уилл почти не знал своего соперника; белобрысый мальчик — не то Бригг, не то Хоггет, или Хаггет, сынок не то пекаря, не то мельника. Он совсем не был лучше юного перчаточника — крикливый юнец со светлым пушком на лице и маленькими поросячьими глазками. Сонет в нагрудном кармане жег грудь сочинителя, готового провалиться сквозь землю от стыда и злости. Сердце Уилла будто разлетелось на мелкие кусочки, подобно холодному пирогу, оброненному на каменный пол кухни. Уилл повернулся и бросился бежать прочь от своих приятелей, а те кричали ему вслед: «Ага! Ему невтерпеж! Его уже припекло!» Дик Куини побежал за ним. Он заметил все и все понял.
— Да здесь и без нее девок полно, — пытался он урезонить приятеля. — На кой черт она тебе сдалась…
— Оставь меня.
— Я пойду с тобой.
— Мне никто не нужен. — Уилл рванул одежду на груди, отчего во все стороны полетели пуговицы, и достал ненужный теперь сонет. — Вот, возьми. Может, тебе удастся стать ее очередным ухажером. Может быть, это поможет тебе купить ее расположение после того, как ей наскучит этот олух.
Дик Куини взял протянутый листок, недоумевая, что бы это могло быть. Уилл убежал. Дик снова принялся звать его, просил вернуться, но преследовать не стал.
Куда ему было бежать? Не в лес, не в церковь, не на пруд и не домой. Оставалась пивная. Ведь он как-никак был при деньгах. Тьма быстро сгущалась, кровавое, зарево над западным горизонтом погасло. Пивная тем вечером была переполнена бедняками — это была толпа нетрезвых, дерущих глотки, как сычи, оборванцев, которые принесли с собой запах грязного тела и смрадное дыхание. Совершенно неожиданно перед глазами Уилла возник вид величественного Лондона
— красные башни над зелеными водами реки, по которой плывут белые лебеди… Он протиснулся вперед и занял место на скамье рядом со старым закопченным пастухом, от которого пахло дегтем. Обломанные ногти пастуха были обведены темной каемкой грязи. Пытаясь перекричать гул голосов, старик что-то громко доказывал своему соседу — такому же худощавому и подслеповатому старику, который время от времени согласно кивал и что-то шамкал беззубым ртом. (И что, ты думаешь, я тогда сделал? Я встал и прямо так и сказал: «Попрошу внести залог по четыре пенса за дюйм!» Вот прямо так и сказал, точно тебе говорю.) У обслуживавшей Уилла девицы за корсет была засунута большая ромашка. Юношу порадовали эти большие округлые груди, туго стянутые снизу корсетом и покачивающиеся в эдаком уютном гнездышке; девушка открыто, по-деревенски улыбнулась ему. Он выпил. Наверно, она приняла его за щедрого красавчика, благородного господина, носящего перчатки. Звякнула монетка, широким жестом брошенная на стол. (На, возьми, это тебе за труды. — Благодарствую, вы очень добры, ваша светлость, храни вас Господь.) Уилл выпил, велел принести еще; у него при себе было шесть пенсов, и он не уйдет отсюда, покуда не пропьет все до последнего гроша.