– Ты не должен отвечать за то, что собирался сделать. Ты отвечаешь только за то, что делаешь.
Мы едем по Фаунтэн-авеню, по голубому коридору из кипарисов, прогибающихся под комками мокрого пепла; башенки и небоскребы к северу от нас стоят в ночи без света. Воздух наполнен странным запахом, недавно наводнившим город, – это не обычный запах сандала и гашиша, а иной запах, который я не могу определить. Мы киваем друг другу, как иногда любим делать, на различные достопримечательности – места, где кончали с собой знаменитости и разворачивались старые голливудские любовные романы, словно мы туристы, – а мы, как и все в Лос-Анджелесе, и есть туристы. Иногда мы даже придумываем новые истории, хотя, как знать, может, они и не придуманы; в Лос-Анджелесе ты можешь полагать, будто придумываешь историю, а на самом деле это она придумывает тебя. Через какое-то время, глядя на темные башни и размышляя о снах и землетрясениях, Вентура добавляет:
– Да, странно будет вот так разъезжать, когда у нас в душах будет мертвый город.
– У нас в душах и так уже мертвый город, – отвечаю я. Те из нас, кто еще не покинул Лос-Анджелес, знают, что все вы за его пределами смеетесь над нами. Те из нас, кто все еще здесь – миллион человек, полмиллиона, сто тысяч, никто не в курсе сколько, – уже разъезжают, храня в себе мертвые улицы и мертвые переулки, мертвые здания, мертвые окна и мертвые сточные канавы, мертвые перекрестки и мертвые магазины – не нынешний труп города, а мертвый город будущего. Мы уже видели смерть Лос-Анджелеса, так же как население Помпеи видело, как их смерть поднимается в небо с дымом Везувия задолго до того, как он извергся. И когда носишь внутри мертвый город, он либо делает тебя таким же мертвецом, либо будоражит тебя, оживляя, как никогда, в окружении ландшафта, из кожи вон лезущего, чтобы почувствовать дыхание кого-то или чего-то живого… В дни сразу после Землетрясения… Бродить от одного многоквартирного здания к другому, минуя красные крестики на дверях зданий, предназначенных на слом. Рядом с пляжем старое огромное здание цвета морской волны под названием «Морской замок» приветствовало коричневые волны, с грохотом вкатывавшиеся внутрь; подвал был давно затоплен, в квартирах никто не жил, за исключением таких же сквоттеров, которые блуждали из комнаты в комнату, пока им не удавалось найти незанятое место и застолбить его. Снизу, с улицы, мне удавалось разглядеть через окна «замковые» квартиры в том виде, в каком они были покинуты: прибранные квартиры, неряшливые квартиры, одни – разгромленные, когда земля дернулась, просыпаясь от дурного сна, другие – невредимые, если не считать того, что все сооружение могло покачнуться и рухнуть в любой момент. Я направился на верхний этаж. Все думают, что как раз там и не стоит находиться во время землетрясения, но на самом деле существует одинаковая вероятность оказаться похороненным под обломками или плавно съехать на крыше вниз. Покинутые жизни – я бродил из одной квартиры в другую, – фотографии и письма, безделушки и остатки еды в морозилке, скомканные простыни, которые напоминали мне о Салли вне зависимости от расцветки. С вершины «Морского замка» мне открывалась впечатляющая панорама, особенно из квартиры, где не было одной стены, – мертвый мол в развалинах, всего в сотне ярдов к югу, под свисающими мертвыми тросами ныне разверстой шахты лифта. В шахте эхом отдавались пронзительные крики чаек.
Я жил в «Морском замке» какое-то время, частично ради панорамы, частично ради песенки попугайчика, который уцелел в своей клетке. Когда кончился корм, я отпустил его на волю, он влетел прямо в шахту лифта и больше не показывался. Но в основном я оставался ради скомканных простыней – меня влекло не к большим двуспальным кроватям, а к узким, где два человека вряд ли когда-либо спали вместе или нежились дольше, чем на протяжении их совместного экстаза…
На третью ночь я проснулся, как от толчка. Сперва я решил, что земля задрожала или что в подвал прихлынула необычно крупная волна; помимо прочего, в «Морском замке» мне нравилось то, что эти два события невозможно было различить. В западном небе висела огромная луна вровень с моей кроватью. Я повернулся к двери и увидел ее силуэт, сияющий в лунном свете, маленький и дикий, совсем не похожий на Салли, которая всегда пряталась в темноте, – и в следующую минуту она исчезла. В озарении того момента я понял, что видел ее здесь повсюду с самого первого дня, всегда краем зрения. Я встал и обыскал в темноте верхний этаж «Морского замка», пока чуть не кувырнулся через край зубчатой трещины, разрезавшей один из коридоров. Наконец я в раздражении вернулся в постель: луна была слишком велика, а море – слишком громко.
На следующий день я ушел из «Морского замка» утром и не возвращался до вечера. Я стоял в очереди на углу Мейн-авеню и бульвара Оушен-Парк, где выдавали сэндвичи, фруктовый сок и упаковки витаминов. Когда я вернулся в «Морской замок», то нашел свою постель смятой иначе, чем прежде. Ночью опять случилось то же, что и раньше: я проснулся и увидел, что она стоит в дверном проеме. «Иди сюда», – успел сказать я ей, прежде чем она исчезла.
После этого я увидел ее днем, в другой комнате, с другой стороны здания. Уловив мой взгляд, она не исчезла и не отвернулась. Тогда я попробовал какое-то время не обращать на нее внимания; прошла ночь или две и день или два, и я не видел ее; я подумал, что она пропала, подумал, что она переселилась в какую-нибудь другую пустую гостиницу дальше по берегу, когда одной ночью проснулся и нашел ее на коленях рядом со своей кроватью, ее лицо было в дюймах от моего. «Господи Иисусе!» – воскликнул я, потому что она меня чертовски напугала. Она улыбнулась этому, прежде чем встать и выйти. Даже в темноте было очевидно, что глаза у нее зеленые.
«Иди сюда», – сказал я, когда снова увидел ее на следующий день. Солнце падало в вечерний туман мокрым красным пятном; она была в комнате напротив моей, выходившей на город, а не на море. Я двинулся к ней, и она, не задумываясь, переместилась в следующую комнату. Мы продолжали кружить по этажу. Несколько минут я не мог найти ее, и вдруг она оказалась на северозападном балконе: облокотившись о перила, смотрела на волны, в сторону от мола. Я подумал: обопрешься слишком сильно, и балкон обвалится; но я ничего не сказал.
Пусть обвалится. Пусть она кубарем скатится в воду. Я подошел к ней сзади, и она слегка повернула голову, отмечая мое приближение, но ничего не сказала, и ничего не отразилось на ее лице; позже мне стало это нравиться. У меня не было никаких планов. Пока я не разделся, у меня действительно не было ни малейшего представления о том, что я буду делать. Я обхватил ее и расстегнул ее джинсы, и она сказала:
– А что, если я скажу нет.
– Я все равно это сделаю.
– Нет.
Я раздел ее, стоя на балконе, а она продолжала мурлыкать слова отказа – нет, нельзя, нет, я не хочу, ах, ах, м-м-м-м-м-м-м, м-м-м-м-м-м-м-м, и ошеломленный звук ее глубокого вдоха, когда я вошел в нее, стал звуком, которого я начал ожидать всякий раз, когда ее трахал, и этого ее удивления я так и не смог понять, а она выражала его так невнятно. Поэтому у меня так и не было для нее ответа, с того первого раза до тех пор, пока через год я не смог наконец сказать, что люблю ее, решив, что любовь может так же отличаться от того, чем она была прежде, как Вив отличалась от Салли. Стоя на балконе, голая по пояс снизу, уставившись на обугленные скалы Малибу, со мной внутри нее, она, казалось, уплывает в море на своих маленьких черных «нет», растворяясь в потоке сонных сомнений. С верхнего этажа «Морского замка», в свете солнца, садящегося в океан, с Вив в моих объятиях, я смотрел на мертвый город к востоку, пока он окончательно не сдался ночной темноте. Но, с другой стороны, как раз ночью мой Лос-Анджелес, мертвый город внутри меня, особенно красив, в лунном свете.
На следующее утро она пропала, и когда она не появилась снова ни завтра, ни послезавтра, я оставил «Морской замок», не желая больше жить среди его воспоминаний. Одно дело, когда все воспоминания принадлежали другим, и совсем другое теперь, когда у меня были и свои. Несколько ночей я провел с сотнями других людей в цирковом шатре, который был разбит на пляже для всех кочевников Землетрясения. Я продолжал искать Вив. Потом где-то с неделю я жил у Вероники, у которой был ручной волк по кличке Джо и которая сама была похожа на красивую волчицу, с короткими черными волосами и глубоко посаженными глазами, которые останавливаются на тебе без смущения, и низким, резонирующим голосом, который так впечатлил чиновников службы по чрезвычайным ситуациям, что они наняли ее читать в микрофон. Она сидела за столом внутри шатра, выкликая имена людей, которым в панике слали сообщения друзья и родные из других городов, пытаясь узнать, кто остался в живых.
Все перевернулось вверх дном. Человека, сидевшего в тюрьме по обвинению в изнасиловании, поймали, когда тот вызволял старуху из-под рухнувшего здания. Женщина, без устали трудившаяся в службе спасения, бросила свою двухлетнюю дочурку, связанную, в море, с обломков мола; к тому времени, как мать задержали, девочку унесло волной. Не то чтобы до этого история не знала хороших людей, совершавших дурные поступки, или дурных людей, совершавших хорошие поступки, но в том диковинном серебряном свете, что источала земля, разрываясь на части, рычаги души переключались, и подростки-аутисты вдруг начинали, не теряя головы, распоряжаться в критических ситуациях, тогда как президенты корпораций и отставные полковники немели, будто парализованные. Я и сам онемел, хотя и по собственному выбору. Я перестал заикаться, и мне нечего было сказать, пока я вновь не обрел свое заикание. Я начал грабить, но не магазины и конторы, а свою собственную память: я бросался в ее мрак и раздевал ее догола, не оставляя за собой ничего, кроме осквернения и беспричинного вандализма, пока не останавливался с кружащейся головой. Но теперь слова сочились сплошной липкой массой, к которой я не испытывал доверия, это была плавно текущая речь человека, находящегося на шаг позади в прошлом или на шаг впереди в будущем, пускающегося вскачь или же замирающего на месте, дабы сравняться со стаккато настоящего.
Вероника жила в старом деревянном доме красного цвета на Оушен-Парк. Он выстоял во время Землетрясения, в то время как все новые дома вокруг него крошились. Я спал в подвале, к досаде волка, хотя в конце концов мы достигли взаимопонимания. У Вероники был глубокий, мрачный секрет, касавшийся неизлечимо больного друга, который умер при таинственных обстоятельствах, и, рассказывая мне об этом, она смотрела прямо на Джо, как будто ее покойный друг находился внутри волка; время от времени она разжимала его челюсти голыми руками и басила ему в пасть: «Джо, ты там?» Я стал первым мужчиной, с которым она переспала после длительных романов с женщинами. Когда я поцеловал ее между ног, мой рот стал первым мужским ртом, который там побывал; кажется, ей было со мной почти так же хорошо, как с женщиной. Вероника пыталась основать свою радиостанцию в Лос-Анджелесе и видела в Землетрясении не препятствие, но проблеск удачи, как будто радиоволны рухнули на землю вместе со всем остальным, и теперь она могла собрать их и запустить снова в небо на своих собственных условиях. Когда моя белая рубашка, подвешенная после стирки к люстре в ее гостиной, колыхалась от ветра и поблескивала на солнце, Вероника глазела на нее зачарованно. В конце концов как-то утром она спросила меня, от кого я ждал вестей в шатре на пляже, и я рассказал ей о Салли; я просто думал, что, несмотря на то что мы разошлись, Салли попробует связаться со мной. Хотя уже прошло время, я предполагал, что она хотя бы захочет узнать, все ли со мной в порядке, или захочет, чтобы я знал, что ей хочется это знать. Но дни шли, и ни мое имя, ни имя Салли не мелькали на экране в шатре, и мое удивление медленно переросло в облегчение.
– Ну, наверно, – сказал я Веронике, – в таком случае действительно все кончено. Наверно, я и вправду не жду вестей от нее.
– Да, – улыбнулась Вероника, сопровождая улыбку своим обычным проницательным взглядом, – но теперь у тебя есть другая.
И вот тогда я перескочил в настоящее. Кажется, мне даже не пришло в голову, что она может иметь в виду себя; я просто предположил, что она имеет в виду Вив, и, откуда мне знать, может, так оно и было. Я продолжал ждать в шатре, наблюдая за волнами в океане через входное отверстие и прислушиваясь к громкоговорите-лю, ожидая услышать свое имя, и когда его все не называли, я часами стоял перед мониторами и все равно искал свое имя. Другие тоже ждали и пялились в монитор только затем, чтобы силой воли притянуть какую-нибудь весточку из мира за пределами разрухи. Наконец, не обращаясь ни к кому в особенности, я сказал: «Я у-у-ухожу», – и направился вон из шатра, к волнам, когда вдруг услышал голос Вероники в громкоговорителе. Сообщение адресовалось не конкретно мне, а любому человеку, который отозвался бы на слова «Морской замок», и обратиться предлагалось в «Бункер». Г-г-где Бункер, спрашивал я всех на своем пути, и была почти полночь, когда я его разыскал, это огромное белое бетонное скопление художественных мастерских на краю Багдадвиля. Я поднялся на грузовом лифте из складского подвала на первый этаж и прошел по каждому коридору в темноте, нажимая на каждую дверь. Ни одна не открывалась, и ни одна дверь не открывалась на втором этаже, и только когда я добрался до четвертой двери на третьем этаже, она подалась. Я решил, что возьму любую, кто окажется за дверью, которая не будет заперта.
В квартире-лофте за дверью было темно. Через окно с другой стороны я видел, как сияют далекие костры на шоссе. На ощупь в темноте я нашел винтовую лестницу и поднялся на второй ярус, который нависал над главным. Она ничего не сказала с постели, и я ничего не сказал в ответ. Она даже не пошевелилась. Только позже, через двадцать минут, может, тридцать, оторвавшись от ее бедер, я уверился в том, что узнаю золото ее волос в свете костров из окна за моей спиной. Внутри нее мой язык дотронулся до кончика тонкой длинной паутины ее оргазма. Я увидел вдали ее оргазм, где-то за ее плечами; я вдохнул его. Она застонала и дернулась. Ее влагалище взорвалось последним «нет», оставшимся от «Морского замка», и я проглотил его. Я до сих пор ношу его внутри себя, как письмо в бутылке.
Долгое время мы не говорили ни слова. «Нет», вышедшее из ее влагалища, было последним звуком, которым мы обменялись, за исключением стонов. Мы ездили в такси по Кресент-Хайтс, и звуки флейт сякухачи вливались в открытое окно. Лучи фар срезали стволы выгибающихся белых деревьев, и ящерицы – сиамские близнецы, соединенные головами, – проскальзывали на улицу из затопленной подземки. На черных берегах Уилширского бульвара обнаженные девушки из асфальтового озера Ла-Бреа колыхались в клетках на ветру; они смотрели на нас из-за своих деревянных прутьев, а мы смотрели на них. Вив и я следовали молчаливому соглашению, что любой из нас может взять у другого что захочет и когда захочет…
Вот уже более двух лет мы вместе. Иногда это изумляет одного из нас или обоих, поскольку вскоре после того, как мы встретились, Вив дала мне понять, что ей не нужен немой любовник, а я был не уверен, что вообще смогу что-либо сказать, не говоря уж о том, что ей хотелось бы услышать. Я просто упрямился, теперь она так на это смотрит. Наша последняя и наиболее озлобленная разлука случилась больше года назад, когда я проснулся посреди ночи и увидел, как она ходит по чердаку голая в поисках того последнего «нет», которое отдала мне с такой легкостью. Поздно ночью, четыре месяца спустя, она появилась у меня на пороге, немного навеселе, в своей белой кружевной блузке и белых сапожках; думаю, она просто хотела поймать меня в самый непредсказуемый момент, увидеть собственными глазами, не прячу ли я женщин в шкафу или под кроватью. Мы поднялись на крышу гостиницы. Разглядывая огни вдалеке, мы пили текилу и она рассказала мне о всех мужчинах, которых познала тем летом, или почти познала; она придерживала на себе ночь, как доспехи. Через час мы спустились обратно вниз, и сели к ней в пикап, и поговорили еще, и я попытался объяснить ей, что начал понимать за эти четыре месяца, что люблю ее, хотя все еще не мог объяснить ни ей, ни себе, что это значило или хотя бы почему это так важно. Какое-то время она ничего не говорила и наконец сердито ответила:
– Я не знала, что у тебя ко мне такие чувства.
– Я тоже не знал, – сказал я.
– Ну, кажется, ты-то мог бы и знать.
Когда нам уже не хотелось – а может, мы не могли – больше ничего говорить, когда я решил, что впустую трачу время, когда я перестал понимать, что привело ее ко мне в ту ночь, кроме избытка вина, я вылез из пикапа и собрался было исчезнуть в гостинице, и тогда она опустила стекло и назвала меня по имени. Мы поднялись обратно ко мне в номер. До сих пор не очень ясно, занимались ли мы сексом в ту ночь; я уверен, что да, а она настаивает, что нет. Мужчины и женщины, как видно, абсолютно по-разному представляют себе, что, в сущности, является сексом, но не будем в это углубляться. Это на самом деле имеет мало значения, по крайней мере по сравнению с тем фактом, что на следующее утро Вив все еще была со мной, и что мы снова были вместе на следующую ночь, и вместе с тех пор. Вив вполне уверена, что вся эта суматоха заварилась по моей вине, и поскольку она более права, чем не права, не стоит тасовать факты. Я настолько же не склонен придумывать отговорки в этом случае, как и в любом другом. Я принимаю тот факт, что мы выбрали версию Вив о происшедшем, и живем по этой версии, и, если прижать Вив посильнее, она допускает, что ее версия может не всегда быть полностью достоверной. Я помню, как-то вечером в галерее в Районе Рдеющих Лофтов у нее был разговор с куратором и как потом позже, когда мы ехали домой, с заднего сиденья она пересказывала мне этот разговор, реплику за репликой. Очень спокойно, чтобы не встревожить ее, я притормозил на обочине и объяснил ей, стараясь не выдавать голосом волнения, что я стоял рядом с ней во время этого разговора и что на самом деле он не имел ничего общего с тем, что она сейчас описывала. Куратор не говорил ей ничего такого, и она ничего такого ему не отвечала; скорей, версия Вив была версией с субтитрами, версией между строк, так, как она их читала. Конечно, при том, что версия действительности от Вив может не всегда быть полностью аккуратной, это не значит, будто она неверна. Это просто Вивифицированная версия, или, можно сказать, ожВивленная.
Теперь мы чувствуем, что наши отношения странным образом упрочились, как будто, отложив на время прошлое и будущее, мы можем вечно существовать в настоящем. Время от времени она любит посматривать на меня и говорить: «Ну, наверно, ты все-таки не такой ужасный человек». Я надеюсь, что это она так шутит. Я надеюсь, что она не пытается таким образом ободрить меня. Возможно, определяющим моментом в жизни Вив стал тот день, когда ей было пять лет и во время экскурсии на ферму с детсадовской группой воспитатель запретил детям при каких бы то ни было обстоятельствах прикасаться к электрифицированному забору из колючей проволоки, на что Вив, разумеется, отреагировала так: прошагала прямиком к забору и хорошенько за него ухватилась. Примерно через полчаса ее наконец откачали, и с тех пор в ней бурлит электричество. Спустя годы, когда слишком много людей сказали ей, что она не должна бросать свой несчастливый брак с одним из богатейших людей Лос-Анджелеса ни при каких обстоятельствах, она отказалась от брака и денег, чтобы пуститься в восхождение на Килиманджаро. Она – все еще та женщина, которая, чувствуя себя слегка обделенной вниманием, может проснуться в одно прекрасное утро и объявить, что немедленно уезжает в Туву, а ты даже не знаешь, где эта чертова Тува, или же сесть на ближайший поезд, отправляющийся с Юнион-Стейшн, независимо от того, куда он идет, всю ночь не спать, ехать по пустыне Мохаве и пить «Джек Дэниелс» с проводником.
Вив фонтанирует идеями и видениями, которые она записывает на ладони или на предплечье, чтобы потом не забыть. Вскоре она – сгусток записок, пятифутовое-и-двухдюймовое напоминание самой себе, она окрашивает в синий цвет пену в ванне, из которой появляется синей кляксой. Взойдя на Килиманджаро, она вернулась в Соединенные Штаты, полная решимости стать либо кинорежиссером, либо скульптором по металлу – и становится и тем, и другим… На стенах ее жилища в Бункере – мертвые насекомые. Бабочки цвета океана, золотокрылые жуки, пылающие оранжевым божьи коровки – все покрытые… черт, я не знаю, чем они покрыты, какой-то полиэтиленовой дрянью; еще у нее есть китайский сундук, гора старых шляпных картонок 30-х годов, бутылочка с растаявшим снегом с Килиманджаро и синие ртутные сферы, свисающие с потолка, страусиное яйцо, ненадежно примостившееся на подставке, манекены без голов и ног, установленные на проволочных каркасах, и шлейф подвенечного платья в духе «Девушек Зигфельда», висящий за прекрасной антикварной кроватью, которая угрожает обвалиться с каждым движением тела, – за ночь здесь не соскучишься. Еще здесь металлические скульптуры работы Вив, геометрические монолиты в форме пирамид, и обелисков, и гробов, и крепостей, и убежищ с маленькими прорезями, сквозь которые проглядывают клочки меха, и гнезда из птичьих перьев, и крохотные дверки, демонстрирующие нити жемчуга, соблазнительно свернувшиеся в едва приоткрытых стручках, которые напоминают влагалища. Одна из скульптур Вив представляет собой шестифутовую башню с окном из цветного стекла, которое при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не стеклом, а маленькими кусочками и обрывками крыльев бабочек, которые Вив дотошно склеила на манер витража. Неделями, после того как она порубила на кусочки крылья мертвых бабочек, Вив снились кошмары о том, как тысячи бабочек за ее окнами маниакально бьются крыльями о стекло. Нержавеющая сталь, из которой делаются эти скульптуры, изготавливается на той же фабрике, что производит капсулы времени для Парка Черных Часов, и в океанском солнечном свете монолиты Вив ослепительно поблескивают, а после наступления сумерек их очертания маячат в темноте вместе с безголовыми и безногими манекенами, как уличные знаки какой-то демонической топографии. Вив не всегда вполне практична; например, в квартире нет кухни. Когда она нашла эту квартиру и решила занять ее, она сказала: «Ах, как мне нравится простор, ах, как мне нравится вид на океан, ах, посмотри-ка, хватит места всем моим скульптурам»; и только через три или четыре недели после того, как она туда вселилась, она стала искать кухню и заметила, что кухни нет.
После того первого года и всей боли, что я причинил ей, мне кажется, я остаюсь довольно сомнительным персонажем в глазах родственников и друзей Вив. Это широкий круг, в отличие от моей собственной родни, из которой к этому моменту у меня остается только мать, и моих друзей, которые, за исключением Вив и моего нью-йоркского приятеля Карла и нескольких других, не выходят за пределы «кабального совета». «Кабальный совет» – предмет самых распространенных и нелепых слухов в газете. Теория «кабального совета» в изложении возмущенных газетных работяг состоит в том, что газетой якобы управляют четыре человека, один из которых предположительно – я. Остальные – Шейл Маркетт, доктор Билли О'Форте и Вентура. Теория «кабального совета» гласит, что мы собираемся вчетвером глухой ночью и вынашиваем разные интриги и идеи. Никто из нас не помнит, когда мы в последний раз встречались больше чем по двое, но от этого теория «кабального совета» не уменьшается ни на один обидчивый шепоток. Шейл, между прочим, является главным редактором, и можно было бы ожидать, что как раз ему время от времени должно быть известно, о чем будет написано в газете. Он приехал в Лос-Анджелес из Бостона через Нью-Йорк или, может быть, из Нью-Йорка через Бостон, немедленно схватив ситуацию в городе и погрузившись в его историю. Я не совсем уверен, в какой момент ему хватило времени, чтобы наконец понять, что если и есть город, в котором история ни во что не ставится, то это Лос-Анджелес, что в Лос-Анджелесе история – это такая штука, которая скорее затуманит тебе зрение, нежели прояснит. Но в любом случае он стал долбаным экспертом по Лос-Анджелесу за долбаные минуты, и иногда это всем действует на нервы.
Вообще-то Шейл самый молодой в «кабальном совете». Но он ведет себя с врожденной властностью, присущей вождям от природы; в общении с ним я всегда чувствую, как будто делюсь секретами со старшим братом. В его черной бороде встречаются белые волоски, а его улыбка, не будучи совсем снисходительной, показывает, что он дружелюбно терпит мою чепуху – хотя позже начинаешь думать, что этой улыбке следовало бы быть снисходительней. Раз Шейл спросил меня, что было главной мечтой в моей жизни, когда у меня еще была распознаваемая мечта; когда я задал ему встречный вопрос, он ответил: «Я хотел бы выпускать газету». В настойчивом свете своей мечты он не может быть менее чем стопроцентно предан газете, которой управляет. Конечно же, не прошло и двадцати часов с его прибытия, как редакция начала ворчать на Шейла: то он был чересчур фамильярен, то держался чересчур особняком; то он был чересчур демократичен, то чересчур авторитарен; то он был чересчур вежлив, то недостаточно вежлив. Те из сотрудников газеты, кто уже давно там работал, быстро забыли, что предшественник Шейла был форменным психом, рядом с которым даже Фрейд Н. Джонсон казался уравновешенным, а у молодежи, пришедшей работать в газету после появления Шейла, никогда раньше не было начальников, и, как видно, они думают, что действия Шейла являются нормой для начальства. Если, к примеру, у кого-нибудь случается нервный срыв, Шейл – такой начальник, который отпустит его или ее в отпуск за счет редакции, а также оплатит услуги психиатра. Шейл – начальник, который не подчинится приказу издателя уволить беременную журналистку из отдела мод, – даже если знает, что она не справляется с работой и что, если он не сократит расходы, раньше или позже уволят его, – потому что отец ребенка только что бросил ее и у нее нет никаких других перспектив. Шейл – начальник, который регулярно бросается под пули, свистящие сверху вниз, прикрывая подчиненных и рискуя собственной должностью только потому, что, как он считает, именно так и должен поступать начальник. Детки, кажется, не только верят, что так поступают все начальники, но к тому времени, как новости добираются до циничной блондинки-вамп в рекламном отделе, с которой я переспал, по слухам выходит, что на самом деле Шейл пытается уволить беременную журналистку.
Мы едем по Фаунтэн-авеню, по голубому коридору из кипарисов, прогибающихся под комками мокрого пепла; башенки и небоскребы к северу от нас стоят в ночи без света. Воздух наполнен странным запахом, недавно наводнившим город, – это не обычный запах сандала и гашиша, а иной запах, который я не могу определить. Мы киваем друг другу, как иногда любим делать, на различные достопримечательности – места, где кончали с собой знаменитости и разворачивались старые голливудские любовные романы, словно мы туристы, – а мы, как и все в Лос-Анджелесе, и есть туристы. Иногда мы даже придумываем новые истории, хотя, как знать, может, они и не придуманы; в Лос-Анджелесе ты можешь полагать, будто придумываешь историю, а на самом деле это она придумывает тебя. Через какое-то время, глядя на темные башни и размышляя о снах и землетрясениях, Вентура добавляет:
– Да, странно будет вот так разъезжать, когда у нас в душах будет мертвый город.
– У нас в душах и так уже мертвый город, – отвечаю я. Те из нас, кто еще не покинул Лос-Анджелес, знают, что все вы за его пределами смеетесь над нами. Те из нас, кто все еще здесь – миллион человек, полмиллиона, сто тысяч, никто не в курсе сколько, – уже разъезжают, храня в себе мертвые улицы и мертвые переулки, мертвые здания, мертвые окна и мертвые сточные канавы, мертвые перекрестки и мертвые магазины – не нынешний труп города, а мертвый город будущего. Мы уже видели смерть Лос-Анджелеса, так же как население Помпеи видело, как их смерть поднимается в небо с дымом Везувия задолго до того, как он извергся. И когда носишь внутри мертвый город, он либо делает тебя таким же мертвецом, либо будоражит тебя, оживляя, как никогда, в окружении ландшафта, из кожи вон лезущего, чтобы почувствовать дыхание кого-то или чего-то живого… В дни сразу после Землетрясения… Бродить от одного многоквартирного здания к другому, минуя красные крестики на дверях зданий, предназначенных на слом. Рядом с пляжем старое огромное здание цвета морской волны под названием «Морской замок» приветствовало коричневые волны, с грохотом вкатывавшиеся внутрь; подвал был давно затоплен, в квартирах никто не жил, за исключением таких же сквоттеров, которые блуждали из комнаты в комнату, пока им не удавалось найти незанятое место и застолбить его. Снизу, с улицы, мне удавалось разглядеть через окна «замковые» квартиры в том виде, в каком они были покинуты: прибранные квартиры, неряшливые квартиры, одни – разгромленные, когда земля дернулась, просыпаясь от дурного сна, другие – невредимые, если не считать того, что все сооружение могло покачнуться и рухнуть в любой момент. Я направился на верхний этаж. Все думают, что как раз там и не стоит находиться во время землетрясения, но на самом деле существует одинаковая вероятность оказаться похороненным под обломками или плавно съехать на крыше вниз. Покинутые жизни – я бродил из одной квартиры в другую, – фотографии и письма, безделушки и остатки еды в морозилке, скомканные простыни, которые напоминали мне о Салли вне зависимости от расцветки. С вершины «Морского замка» мне открывалась впечатляющая панорама, особенно из квартиры, где не было одной стены, – мертвый мол в развалинах, всего в сотне ярдов к югу, под свисающими мертвыми тросами ныне разверстой шахты лифта. В шахте эхом отдавались пронзительные крики чаек.
Я жил в «Морском замке» какое-то время, частично ради панорамы, частично ради песенки попугайчика, который уцелел в своей клетке. Когда кончился корм, я отпустил его на волю, он влетел прямо в шахту лифта и больше не показывался. Но в основном я оставался ради скомканных простыней – меня влекло не к большим двуспальным кроватям, а к узким, где два человека вряд ли когда-либо спали вместе или нежились дольше, чем на протяжении их совместного экстаза…
На третью ночь я проснулся, как от толчка. Сперва я решил, что земля задрожала или что в подвал прихлынула необычно крупная волна; помимо прочего, в «Морском замке» мне нравилось то, что эти два события невозможно было различить. В западном небе висела огромная луна вровень с моей кроватью. Я повернулся к двери и увидел ее силуэт, сияющий в лунном свете, маленький и дикий, совсем не похожий на Салли, которая всегда пряталась в темноте, – и в следующую минуту она исчезла. В озарении того момента я понял, что видел ее здесь повсюду с самого первого дня, всегда краем зрения. Я встал и обыскал в темноте верхний этаж «Морского замка», пока чуть не кувырнулся через край зубчатой трещины, разрезавшей один из коридоров. Наконец я в раздражении вернулся в постель: луна была слишком велика, а море – слишком громко.
На следующий день я ушел из «Морского замка» утром и не возвращался до вечера. Я стоял в очереди на углу Мейн-авеню и бульвара Оушен-Парк, где выдавали сэндвичи, фруктовый сок и упаковки витаминов. Когда я вернулся в «Морской замок», то нашел свою постель смятой иначе, чем прежде. Ночью опять случилось то же, что и раньше: я проснулся и увидел, что она стоит в дверном проеме. «Иди сюда», – успел сказать я ей, прежде чем она исчезла.
После этого я увидел ее днем, в другой комнате, с другой стороны здания. Уловив мой взгляд, она не исчезла и не отвернулась. Тогда я попробовал какое-то время не обращать на нее внимания; прошла ночь или две и день или два, и я не видел ее; я подумал, что она пропала, подумал, что она переселилась в какую-нибудь другую пустую гостиницу дальше по берегу, когда одной ночью проснулся и нашел ее на коленях рядом со своей кроватью, ее лицо было в дюймах от моего. «Господи Иисусе!» – воскликнул я, потому что она меня чертовски напугала. Она улыбнулась этому, прежде чем встать и выйти. Даже в темноте было очевидно, что глаза у нее зеленые.
«Иди сюда», – сказал я, когда снова увидел ее на следующий день. Солнце падало в вечерний туман мокрым красным пятном; она была в комнате напротив моей, выходившей на город, а не на море. Я двинулся к ней, и она, не задумываясь, переместилась в следующую комнату. Мы продолжали кружить по этажу. Несколько минут я не мог найти ее, и вдруг она оказалась на северозападном балконе: облокотившись о перила, смотрела на волны, в сторону от мола. Я подумал: обопрешься слишком сильно, и балкон обвалится; но я ничего не сказал.
Пусть обвалится. Пусть она кубарем скатится в воду. Я подошел к ней сзади, и она слегка повернула голову, отмечая мое приближение, но ничего не сказала, и ничего не отразилось на ее лице; позже мне стало это нравиться. У меня не было никаких планов. Пока я не разделся, у меня действительно не было ни малейшего представления о том, что я буду делать. Я обхватил ее и расстегнул ее джинсы, и она сказала:
– А что, если я скажу нет.
– Я все равно это сделаю.
– Нет.
Я раздел ее, стоя на балконе, а она продолжала мурлыкать слова отказа – нет, нельзя, нет, я не хочу, ах, ах, м-м-м-м-м-м-м, м-м-м-м-м-м-м-м, и ошеломленный звук ее глубокого вдоха, когда я вошел в нее, стал звуком, которого я начал ожидать всякий раз, когда ее трахал, и этого ее удивления я так и не смог понять, а она выражала его так невнятно. Поэтому у меня так и не было для нее ответа, с того первого раза до тех пор, пока через год я не смог наконец сказать, что люблю ее, решив, что любовь может так же отличаться от того, чем она была прежде, как Вив отличалась от Салли. Стоя на балконе, голая по пояс снизу, уставившись на обугленные скалы Малибу, со мной внутри нее, она, казалось, уплывает в море на своих маленьких черных «нет», растворяясь в потоке сонных сомнений. С верхнего этажа «Морского замка», в свете солнца, садящегося в океан, с Вив в моих объятиях, я смотрел на мертвый город к востоку, пока он окончательно не сдался ночной темноте. Но, с другой стороны, как раз ночью мой Лос-Анджелес, мертвый город внутри меня, особенно красив, в лунном свете.
На следующее утро она пропала, и когда она не появилась снова ни завтра, ни послезавтра, я оставил «Морской замок», не желая больше жить среди его воспоминаний. Одно дело, когда все воспоминания принадлежали другим, и совсем другое теперь, когда у меня были и свои. Несколько ночей я провел с сотнями других людей в цирковом шатре, который был разбит на пляже для всех кочевников Землетрясения. Я продолжал искать Вив. Потом где-то с неделю я жил у Вероники, у которой был ручной волк по кличке Джо и которая сама была похожа на красивую волчицу, с короткими черными волосами и глубоко посаженными глазами, которые останавливаются на тебе без смущения, и низким, резонирующим голосом, который так впечатлил чиновников службы по чрезвычайным ситуациям, что они наняли ее читать в микрофон. Она сидела за столом внутри шатра, выкликая имена людей, которым в панике слали сообщения друзья и родные из других городов, пытаясь узнать, кто остался в живых.
Все перевернулось вверх дном. Человека, сидевшего в тюрьме по обвинению в изнасиловании, поймали, когда тот вызволял старуху из-под рухнувшего здания. Женщина, без устали трудившаяся в службе спасения, бросила свою двухлетнюю дочурку, связанную, в море, с обломков мола; к тому времени, как мать задержали, девочку унесло волной. Не то чтобы до этого история не знала хороших людей, совершавших дурные поступки, или дурных людей, совершавших хорошие поступки, но в том диковинном серебряном свете, что источала земля, разрываясь на части, рычаги души переключались, и подростки-аутисты вдруг начинали, не теряя головы, распоряжаться в критических ситуациях, тогда как президенты корпораций и отставные полковники немели, будто парализованные. Я и сам онемел, хотя и по собственному выбору. Я перестал заикаться, и мне нечего было сказать, пока я вновь не обрел свое заикание. Я начал грабить, но не магазины и конторы, а свою собственную память: я бросался в ее мрак и раздевал ее догола, не оставляя за собой ничего, кроме осквернения и беспричинного вандализма, пока не останавливался с кружащейся головой. Но теперь слова сочились сплошной липкой массой, к которой я не испытывал доверия, это была плавно текущая речь человека, находящегося на шаг позади в прошлом или на шаг впереди в будущем, пускающегося вскачь или же замирающего на месте, дабы сравняться со стаккато настоящего.
Вероника жила в старом деревянном доме красного цвета на Оушен-Парк. Он выстоял во время Землетрясения, в то время как все новые дома вокруг него крошились. Я спал в подвале, к досаде волка, хотя в конце концов мы достигли взаимопонимания. У Вероники был глубокий, мрачный секрет, касавшийся неизлечимо больного друга, который умер при таинственных обстоятельствах, и, рассказывая мне об этом, она смотрела прямо на Джо, как будто ее покойный друг находился внутри волка; время от времени она разжимала его челюсти голыми руками и басила ему в пасть: «Джо, ты там?» Я стал первым мужчиной, с которым она переспала после длительных романов с женщинами. Когда я поцеловал ее между ног, мой рот стал первым мужским ртом, который там побывал; кажется, ей было со мной почти так же хорошо, как с женщиной. Вероника пыталась основать свою радиостанцию в Лос-Анджелесе и видела в Землетрясении не препятствие, но проблеск удачи, как будто радиоволны рухнули на землю вместе со всем остальным, и теперь она могла собрать их и запустить снова в небо на своих собственных условиях. Когда моя белая рубашка, подвешенная после стирки к люстре в ее гостиной, колыхалась от ветра и поблескивала на солнце, Вероника глазела на нее зачарованно. В конце концов как-то утром она спросила меня, от кого я ждал вестей в шатре на пляже, и я рассказал ей о Салли; я просто думал, что, несмотря на то что мы разошлись, Салли попробует связаться со мной. Хотя уже прошло время, я предполагал, что она хотя бы захочет узнать, все ли со мной в порядке, или захочет, чтобы я знал, что ей хочется это знать. Но дни шли, и ни мое имя, ни имя Салли не мелькали на экране в шатре, и мое удивление медленно переросло в облегчение.
– Ну, наверно, – сказал я Веронике, – в таком случае действительно все кончено. Наверно, я и вправду не жду вестей от нее.
– Да, – улыбнулась Вероника, сопровождая улыбку своим обычным проницательным взглядом, – но теперь у тебя есть другая.
И вот тогда я перескочил в настоящее. Кажется, мне даже не пришло в голову, что она может иметь в виду себя; я просто предположил, что она имеет в виду Вив, и, откуда мне знать, может, так оно и было. Я продолжал ждать в шатре, наблюдая за волнами в океане через входное отверстие и прислушиваясь к громкоговорите-лю, ожидая услышать свое имя, и когда его все не называли, я часами стоял перед мониторами и все равно искал свое имя. Другие тоже ждали и пялились в монитор только затем, чтобы силой воли притянуть какую-нибудь весточку из мира за пределами разрухи. Наконец, не обращаясь ни к кому в особенности, я сказал: «Я у-у-ухожу», – и направился вон из шатра, к волнам, когда вдруг услышал голос Вероники в громкоговорителе. Сообщение адресовалось не конкретно мне, а любому человеку, который отозвался бы на слова «Морской замок», и обратиться предлагалось в «Бункер». Г-г-где Бункер, спрашивал я всех на своем пути, и была почти полночь, когда я его разыскал, это огромное белое бетонное скопление художественных мастерских на краю Багдадвиля. Я поднялся на грузовом лифте из складского подвала на первый этаж и прошел по каждому коридору в темноте, нажимая на каждую дверь. Ни одна не открывалась, и ни одна дверь не открывалась на втором этаже, и только когда я добрался до четвертой двери на третьем этаже, она подалась. Я решил, что возьму любую, кто окажется за дверью, которая не будет заперта.
В квартире-лофте за дверью было темно. Через окно с другой стороны я видел, как сияют далекие костры на шоссе. На ощупь в темноте я нашел винтовую лестницу и поднялся на второй ярус, который нависал над главным. Она ничего не сказала с постели, и я ничего не сказал в ответ. Она даже не пошевелилась. Только позже, через двадцать минут, может, тридцать, оторвавшись от ее бедер, я уверился в том, что узнаю золото ее волос в свете костров из окна за моей спиной. Внутри нее мой язык дотронулся до кончика тонкой длинной паутины ее оргазма. Я увидел вдали ее оргазм, где-то за ее плечами; я вдохнул его. Она застонала и дернулась. Ее влагалище взорвалось последним «нет», оставшимся от «Морского замка», и я проглотил его. Я до сих пор ношу его внутри себя, как письмо в бутылке.
Долгое время мы не говорили ни слова. «Нет», вышедшее из ее влагалища, было последним звуком, которым мы обменялись, за исключением стонов. Мы ездили в такси по Кресент-Хайтс, и звуки флейт сякухачи вливались в открытое окно. Лучи фар срезали стволы выгибающихся белых деревьев, и ящерицы – сиамские близнецы, соединенные головами, – проскальзывали на улицу из затопленной подземки. На черных берегах Уилширского бульвара обнаженные девушки из асфальтового озера Ла-Бреа колыхались в клетках на ветру; они смотрели на нас из-за своих деревянных прутьев, а мы смотрели на них. Вив и я следовали молчаливому соглашению, что любой из нас может взять у другого что захочет и когда захочет…
Вот уже более двух лет мы вместе. Иногда это изумляет одного из нас или обоих, поскольку вскоре после того, как мы встретились, Вив дала мне понять, что ей не нужен немой любовник, а я был не уверен, что вообще смогу что-либо сказать, не говоря уж о том, что ей хотелось бы услышать. Я просто упрямился, теперь она так на это смотрит. Наша последняя и наиболее озлобленная разлука случилась больше года назад, когда я проснулся посреди ночи и увидел, как она ходит по чердаку голая в поисках того последнего «нет», которое отдала мне с такой легкостью. Поздно ночью, четыре месяца спустя, она появилась у меня на пороге, немного навеселе, в своей белой кружевной блузке и белых сапожках; думаю, она просто хотела поймать меня в самый непредсказуемый момент, увидеть собственными глазами, не прячу ли я женщин в шкафу или под кроватью. Мы поднялись на крышу гостиницы. Разглядывая огни вдалеке, мы пили текилу и она рассказала мне о всех мужчинах, которых познала тем летом, или почти познала; она придерживала на себе ночь, как доспехи. Через час мы спустились обратно вниз, и сели к ней в пикап, и поговорили еще, и я попытался объяснить ей, что начал понимать за эти четыре месяца, что люблю ее, хотя все еще не мог объяснить ни ей, ни себе, что это значило или хотя бы почему это так важно. Какое-то время она ничего не говорила и наконец сердито ответила:
– Я не знала, что у тебя ко мне такие чувства.
– Я тоже не знал, – сказал я.
– Ну, кажется, ты-то мог бы и знать.
Когда нам уже не хотелось – а может, мы не могли – больше ничего говорить, когда я решил, что впустую трачу время, когда я перестал понимать, что привело ее ко мне в ту ночь, кроме избытка вина, я вылез из пикапа и собрался было исчезнуть в гостинице, и тогда она опустила стекло и назвала меня по имени. Мы поднялись обратно ко мне в номер. До сих пор не очень ясно, занимались ли мы сексом в ту ночь; я уверен, что да, а она настаивает, что нет. Мужчины и женщины, как видно, абсолютно по-разному представляют себе, что, в сущности, является сексом, но не будем в это углубляться. Это на самом деле имеет мало значения, по крайней мере по сравнению с тем фактом, что на следующее утро Вив все еще была со мной, и что мы снова были вместе на следующую ночь, и вместе с тех пор. Вив вполне уверена, что вся эта суматоха заварилась по моей вине, и поскольку она более права, чем не права, не стоит тасовать факты. Я настолько же не склонен придумывать отговорки в этом случае, как и в любом другом. Я принимаю тот факт, что мы выбрали версию Вив о происшедшем, и живем по этой версии, и, если прижать Вив посильнее, она допускает, что ее версия может не всегда быть полностью достоверной. Я помню, как-то вечером в галерее в Районе Рдеющих Лофтов у нее был разговор с куратором и как потом позже, когда мы ехали домой, с заднего сиденья она пересказывала мне этот разговор, реплику за репликой. Очень спокойно, чтобы не встревожить ее, я притормозил на обочине и объяснил ей, стараясь не выдавать голосом волнения, что я стоял рядом с ней во время этого разговора и что на самом деле он не имел ничего общего с тем, что она сейчас описывала. Куратор не говорил ей ничего такого, и она ничего такого ему не отвечала; скорей, версия Вив была версией с субтитрами, версией между строк, так, как она их читала. Конечно, при том, что версия действительности от Вив может не всегда быть полностью аккуратной, это не значит, будто она неверна. Это просто Вивифицированная версия, или, можно сказать, ожВивленная.
Теперь мы чувствуем, что наши отношения странным образом упрочились, как будто, отложив на время прошлое и будущее, мы можем вечно существовать в настоящем. Время от времени она любит посматривать на меня и говорить: «Ну, наверно, ты все-таки не такой ужасный человек». Я надеюсь, что это она так шутит. Я надеюсь, что она не пытается таким образом ободрить меня. Возможно, определяющим моментом в жизни Вив стал тот день, когда ей было пять лет и во время экскурсии на ферму с детсадовской группой воспитатель запретил детям при каких бы то ни было обстоятельствах прикасаться к электрифицированному забору из колючей проволоки, на что Вив, разумеется, отреагировала так: прошагала прямиком к забору и хорошенько за него ухватилась. Примерно через полчаса ее наконец откачали, и с тех пор в ней бурлит электричество. Спустя годы, когда слишком много людей сказали ей, что она не должна бросать свой несчастливый брак с одним из богатейших людей Лос-Анджелеса ни при каких обстоятельствах, она отказалась от брака и денег, чтобы пуститься в восхождение на Килиманджаро. Она – все еще та женщина, которая, чувствуя себя слегка обделенной вниманием, может проснуться в одно прекрасное утро и объявить, что немедленно уезжает в Туву, а ты даже не знаешь, где эта чертова Тува, или же сесть на ближайший поезд, отправляющийся с Юнион-Стейшн, независимо от того, куда он идет, всю ночь не спать, ехать по пустыне Мохаве и пить «Джек Дэниелс» с проводником.
Вив фонтанирует идеями и видениями, которые она записывает на ладони или на предплечье, чтобы потом не забыть. Вскоре она – сгусток записок, пятифутовое-и-двухдюймовое напоминание самой себе, она окрашивает в синий цвет пену в ванне, из которой появляется синей кляксой. Взойдя на Килиманджаро, она вернулась в Соединенные Штаты, полная решимости стать либо кинорежиссером, либо скульптором по металлу – и становится и тем, и другим… На стенах ее жилища в Бункере – мертвые насекомые. Бабочки цвета океана, золотокрылые жуки, пылающие оранжевым божьи коровки – все покрытые… черт, я не знаю, чем они покрыты, какой-то полиэтиленовой дрянью; еще у нее есть китайский сундук, гора старых шляпных картонок 30-х годов, бутылочка с растаявшим снегом с Килиманджаро и синие ртутные сферы, свисающие с потолка, страусиное яйцо, ненадежно примостившееся на подставке, манекены без голов и ног, установленные на проволочных каркасах, и шлейф подвенечного платья в духе «Девушек Зигфельда», висящий за прекрасной антикварной кроватью, которая угрожает обвалиться с каждым движением тела, – за ночь здесь не соскучишься. Еще здесь металлические скульптуры работы Вив, геометрические монолиты в форме пирамид, и обелисков, и гробов, и крепостей, и убежищ с маленькими прорезями, сквозь которые проглядывают клочки меха, и гнезда из птичьих перьев, и крохотные дверки, демонстрирующие нити жемчуга, соблазнительно свернувшиеся в едва приоткрытых стручках, которые напоминают влагалища. Одна из скульптур Вив представляет собой шестифутовую башню с окном из цветного стекла, которое при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не стеклом, а маленькими кусочками и обрывками крыльев бабочек, которые Вив дотошно склеила на манер витража. Неделями, после того как она порубила на кусочки крылья мертвых бабочек, Вив снились кошмары о том, как тысячи бабочек за ее окнами маниакально бьются крыльями о стекло. Нержавеющая сталь, из которой делаются эти скульптуры, изготавливается на той же фабрике, что производит капсулы времени для Парка Черных Часов, и в океанском солнечном свете монолиты Вив ослепительно поблескивают, а после наступления сумерек их очертания маячат в темноте вместе с безголовыми и безногими манекенами, как уличные знаки какой-то демонической топографии. Вив не всегда вполне практична; например, в квартире нет кухни. Когда она нашла эту квартиру и решила занять ее, она сказала: «Ах, как мне нравится простор, ах, как мне нравится вид на океан, ах, посмотри-ка, хватит места всем моим скульптурам»; и только через три или четыре недели после того, как она туда вселилась, она стала искать кухню и заметила, что кухни нет.
После того первого года и всей боли, что я причинил ей, мне кажется, я остаюсь довольно сомнительным персонажем в глазах родственников и друзей Вив. Это широкий круг, в отличие от моей собственной родни, из которой к этому моменту у меня остается только мать, и моих друзей, которые, за исключением Вив и моего нью-йоркского приятеля Карла и нескольких других, не выходят за пределы «кабального совета». «Кабальный совет» – предмет самых распространенных и нелепых слухов в газете. Теория «кабального совета» в изложении возмущенных газетных работяг состоит в том, что газетой якобы управляют четыре человека, один из которых предположительно – я. Остальные – Шейл Маркетт, доктор Билли О'Форте и Вентура. Теория «кабального совета» гласит, что мы собираемся вчетвером глухой ночью и вынашиваем разные интриги и идеи. Никто из нас не помнит, когда мы в последний раз встречались больше чем по двое, но от этого теория «кабального совета» не уменьшается ни на один обидчивый шепоток. Шейл, между прочим, является главным редактором, и можно было бы ожидать, что как раз ему время от времени должно быть известно, о чем будет написано в газете. Он приехал в Лос-Анджелес из Бостона через Нью-Йорк или, может быть, из Нью-Йорка через Бостон, немедленно схватив ситуацию в городе и погрузившись в его историю. Я не совсем уверен, в какой момент ему хватило времени, чтобы наконец понять, что если и есть город, в котором история ни во что не ставится, то это Лос-Анджелес, что в Лос-Анджелесе история – это такая штука, которая скорее затуманит тебе зрение, нежели прояснит. Но в любом случае он стал долбаным экспертом по Лос-Анджелесу за долбаные минуты, и иногда это всем действует на нервы.
Вообще-то Шейл самый молодой в «кабальном совете». Но он ведет себя с врожденной властностью, присущей вождям от природы; в общении с ним я всегда чувствую, как будто делюсь секретами со старшим братом. В его черной бороде встречаются белые волоски, а его улыбка, не будучи совсем снисходительной, показывает, что он дружелюбно терпит мою чепуху – хотя позже начинаешь думать, что этой улыбке следовало бы быть снисходительней. Раз Шейл спросил меня, что было главной мечтой в моей жизни, когда у меня еще была распознаваемая мечта; когда я задал ему встречный вопрос, он ответил: «Я хотел бы выпускать газету». В настойчивом свете своей мечты он не может быть менее чем стопроцентно предан газете, которой управляет. Конечно же, не прошло и двадцати часов с его прибытия, как редакция начала ворчать на Шейла: то он был чересчур фамильярен, то держался чересчур особняком; то он был чересчур демократичен, то чересчур авторитарен; то он был чересчур вежлив, то недостаточно вежлив. Те из сотрудников газеты, кто уже давно там работал, быстро забыли, что предшественник Шейла был форменным психом, рядом с которым даже Фрейд Н. Джонсон казался уравновешенным, а у молодежи, пришедшей работать в газету после появления Шейла, никогда раньше не было начальников, и, как видно, они думают, что действия Шейла являются нормой для начальства. Если, к примеру, у кого-нибудь случается нервный срыв, Шейл – такой начальник, который отпустит его или ее в отпуск за счет редакции, а также оплатит услуги психиатра. Шейл – начальник, который не подчинится приказу издателя уволить беременную журналистку из отдела мод, – даже если знает, что она не справляется с работой и что, если он не сократит расходы, раньше или позже уволят его, – потому что отец ребенка только что бросил ее и у нее нет никаких других перспектив. Шейл – начальник, который регулярно бросается под пули, свистящие сверху вниз, прикрывая подчиненных и рискуя собственной должностью только потому, что, как он считает, именно так и должен поступать начальник. Детки, кажется, не только верят, что так поступают все начальники, но к тому времени, как новости добираются до циничной блондинки-вамп в рекламном отделе, с которой я переспал, по слухам выходит, что на самом деле Шейл пытается уволить беременную журналистку.