Он почувствовал, что все рассыпается; он увидел, как теряет все. Он знал только одно – он не может потерять свою картину, он сделает все, чтобы спасти ее. Он объявил, что соберет деньги, и отправил телеграмму в «Патэ», умоляя дать ему еще шесть месяцев и деньги на длинные сцены; он предложил показать им уже снятое, чтобы угомонить их. Он не получил от «Патэ» ответа. Он написал Аврилю. Он не получил ответа и от Авриля. Он телеграфировал в каждую студию в Париже и, не получив ответа, телеграфировал в студии в Берлине и в Риме. Ему пришли телеграммы, в которых выражался интерес к «Марату», а ему желали всего наилучшего, но, увы, ни гроша денег. Он телеграфировал Гриффиту в Америку. Гриффит ответил телеграммой, где говорилось, что он отчетливо помнит картину Адольфа, что он не раз просыпался по утрам, видя перед глазами лица из фильма; он, говорилось в телеграмме, надеется, что Адольф закончит фильм, он надеется также, что Адольф не имеет ничего против «Двух сироток» [19], гриффитовского собственного фильма о французской революции, но, писал Гриффит, у него возникли свои проблемы со съемками фильма, теперь уже об американской революции, и он может лишь поделиться наблюдением (вероятно, добавленным ради иронии), что, раз уж он так преуспел с французской революцией, возможно, французскому режиссеру больше повезет с американской – больше, чем американцу.
   И конечно же, все это время Адольф избегал Жанин, глядя на нее жадно и с возмущением, которое она принимала за досаду, вызванную ее новой беременностью.
   В одну длинную черную ночь Адольф сел на поезд в Париж.
   Ничего в поведении Жана-Тома не изменилось; он был все так же вежлив и обаятелен, не кичился и не злорадствовал. Есть вещи, которые Варнетт должен понимать, сказал Адольф; и Варнетт спокойно слушал. Мне нужна Жанин, чтобы закончить картину, сказал Адольф. Без Жанин нет картины, без картины нет договора. Так что вам придется отдать мне деньги сейчас, при условии, что я передам ее вам, когда ее роль будет сыграна. Я не могу быть в ответе за то, не оставит ли она вас снова, продолжил Адольф, только вы отвечаете за то, чтобы удержать ее, когда заполучите. И наконец, она беременна. Это мой ребенок. У нас уже есть один сын. Я хотел бы, чтобы мальчика прислали мне, когда ему исполнится пятнадцать.
   Варнетт внимательно выслушал его, затем вытащил из ящика стола чековую книжку. Вам придется закончить сцены с Жанин как можно быстрее, сказал он. Как скоро вы сможете это сделать? Трудно сказать, ответил Адольф. Я дам вам средства на следующие шесть месяцев, сказал Варнетт, и организую съемочную площадку в Париже. Мы можем начать работу над объектами для сцен, которые вам нужно снимать здесь. Мне нужно будет построить Бастилию, сказал Адольф. Огромную Бастилию, крупнее натуральной величины, такую, которая вознесется над людьми на улицах, которая будет казаться еще больше, чем она есть. У нее должны быть длинные-предлинные шпили и глубокие-преглубокие темницы; она должна напоминать человеку, в какой западне он может оказаться.
   На следующий день парижские газеты объявили, что частная французская корпорация согласилась финансировать завершение съемок и что ровно через год и один день в Париже, в Гранд-опера, покажут премьеру «La Mort de Marat vue par Adolphe Sarre». Через два дня после этих статей появились другие, сообщавшие, что неоконченный фильм показали в клубе художников на Монпарнасе в присутствии сливок парижского культурного авангарда и прием был оказан ошеломительный; цитировали киношников, писателей и мастеров различных изобразительных искусств, заявлявших, что Адольф снимает самый великий фильм в истории, который катапультирует киноискусство на десятилетия вперед, так же как «Рождение нации» Гриффита. Сарр, говорилось в газетах, вернулся в Виндо с победой.
   С победой сидел он в поезде, как мертвец, уставившись в темноту за окном. В ранний утренний час он в одиночестве дошел от станции до гостиницы и обнаружил, что Жанин дожидается его. Она заключила его в объятия, когда он вошел. Она свернулась рядом с ним в клубочек и уткнулась лицом ему в грудь. Они легли спать, а позже, ночью, он встал и сел у окна в углу комнаты, кутаясь в пальто. Он глядел на стены; перед его глазами плыли кадры которые он показал художникам с Монпарнаса, а когда они закончились, возникли те, что, он знал, он снимет теперь. Осада Бастилии, казнь короля Людовика и его королевы-австриячки, Марии-Антуанетты, и собаки, которые облизывают лица, скатывающиеся с гильотины на землю. Когда он увидел тела повешенных во время «сентябрьской резни» [20], он понял, что каждое тело будет телом Шарлотты Корде; из окна гостиницы ему видны были маленькие покачивающиеся трупики во всех остальных окнах городка. Там, в номере, он изобретал новые, тщательно продуманные технические приемы для своего фильма. Он делил кадры на две, три части, затем на девять, на двенадцать; он подумывал о том, чтобы переделать весь фильм, чтобы создать трехмерный эффект – чего, как ему было известно, он мог добиться, поскольку давным-давно открыл, что трехмерность – всего лишь очередная иллюзия, и всё все-таки плоско. По мере того как фильм будет близиться к концу, он станет все размашистей переключаться с лиц, отснятых невероятно крупно, на эпические полотна истории, пока не добьется невыносимого ритма.
   Дни шли, и он начал добавлять к сценарию все больше сцен с Шарлоттой, сбивая с толку актеров и съемочную команду; по павильону прокатилась шутка, что фильм переименовывается в «La Mort de Charlotte». Прошел месяц, затем два, и он начал получать телеграммы от Варнетта. Она мне еще нужна, отвечал Адольф, и когда прошли еще два месяца, телеграммы стали нетерпеливыми, угрожающими. У команды возникло ощущение, что Адольф затягивает съемки. Тем временем, невзирая на ее беременность, он начал куда жестче заниматься с Жанин любовью, и однажды ночью она осознала, что, пока они это делали, в дюймах от ее лица работала камера. Я тебе доверяю, Адольф, все повторяла она, прижимаясь к нему, и он сказал ей, видя экстаз у нее на лице: «Вот этот взгляд мне будет нужен, когда ты убьешь Марата».
   Эту сцену они снимали снова и снова. Прошло еще два месяца, времени уже не оставалось; телеграммы от Варнетта были зловещи: площадка с Бастилией готова, и он не даст больше денег, пока не вернут девушку; он справедливо обвинял Адольфа в том, что тот оттягивает завершение сделки. К тому же Жанин, уже на шестом месяце, была заметно беременна; стало ясно, что сцену убийства придется снимать крайне контрастно, а через неделю-две скрыть ее положение будет невозможно, если только не снимать одно лицо, что никуда не годилось, потому что убийство свершает тело – во всяком случае, руки. Весь день напролет Турен сидел в ванне, с головой, обернутой в полотенце. Раз за разом Адольф приказывал монтировщикам поднести еще горячей воды – он хотел заснять пар, поднимавшийся над ванной. Раз за разом Адольф прогонял Жанин через эту сцену, требуя от нее все больше, ужесточая сцену все сильнее, пока на двадцатом дубле она не начала срываться. Ты так грациозно его убиваешь, шипел ей Адольф; я знаю, ты не так уж кротка. Раз за разом она вставала над Туреном и поднимала нож; раз за разом Адольф требовал, чтобы она сделала что-то еще более странное, еще более извращенное. Наконец он решил, что Шарлотта должна сперва поцеловать Марата; он даже подумывал, не заняться ли ей с ним любовью в ванне. Кто-то высказал предположение, что, скорее всего, дело было совсем не так; Адольф ответил, что его не волнует «общепринятая версия» истории. История принадлежит ему и будет такой, какой велит быть Адольф; если он определил, что Шарлотта изнасиловала Марата в ванне, прежде чем убить, значит, так оно и было. Когда еще один член съемочной группы сказал, что это, возможно, будет выглядеть несколько театрально, Адольф взорвался, вопя: «Ладно, Шарлотта не будет насиловать Марата, Шарлотта не будет целовать Марата, но Шарлотта должна убить Марата с большей страстью, чем Жанин вкладывает в эту сцену!» – и она начала плакать, когда он показал ей как: он сжал нож в ее руках, и занес высоко над ее головой, и опустил, нацелив на собственную грудь. И лишь в последнее мгновение она отдернула нож; ее расширенные глаза смотрели на него, вся команда смотрела на него – все явственно ахнули, когда он опустил нож в ее руках на собственную грудь, как ахают при виде человека, оступившегося и чуть не упавшего с каната, натянутого очень высоко.
   Они отсняли сцену, и он вышел шатаясь, точь-в-точь мертвец, который ехал на поезде из Парижа; в ту ночь команда отпраздновала конец работы в Виндо, но Адольф сидел, не говоря ни слова, ни с кем не перемолвившись. Жанин сидела рядом и следила за его лицом. Наконец, когда она спросила, что стряслось, столько раз, что он больше не мог этого выносить, он взял ее за руку и они прошагали по причалу к гостинице; там он велел ей укладывать вещи. Сегодня мы едем в Венецию, сказал он; мы проведем несколько дней вдвоем, и ты сможешь там остаться, пока я в Париже не закончу работу над фильмом, а после вернусь к тебе. Она радостно упаковала свои вещи и одела Жака. И только когда он уже тащил их с сыном по улице, она поняла, что он ничего не взял с собой; он все искал света. Из окна, у дороги, лунного сияния. Хоть одного просвета, через который они могли бы убежать вдвоем и не возвращаться. Но света не было, была лишь одна синева, а потом вокзал. На вокзале дожидался Варнетт.
   Она не замечала его и его прихвостней, пока они не оказались в каких-то футах от нее; ее рот приоткрылся, она ладонью сдержала вырвавшийся было тихий крик. Она взглянула на Адольфа, не веря, и перевела глаза на Варнетта, стоявшего в длинном бежевом пальто и смотревшего на нее. Она отняла руку ото рта и положила ему на шею. «Адольф», – проговорила она умоляюще.
   Он остановился. Его лицо искривилось, разгорячилось. Он тяжело дышал, не глядя на нее, глядя перед собой.
   – Ты смеялась, – сказал он наконец. – Ты смеялась в ту ночь.
   Она заглянула ему в глаза, пытаясь заставить его посмотреть на нее.
   – В какую ночь? – прошептала она.
   – В ту ночь, когда он взял тебя. В номере семнадцатом.
   Она не помнила этого, хоть убей. Она помнила лишь, что была в шоке, и даже если рассмеялась, то истерически; но она не могла этого припомнить.
   – Это не важно, – сказал он. – Какая разница. С одним ты братом или с другим.
   Она прищурилась, ища его глаза.
   – С братом? – сказала она. Она через плечо оглянулась на Варнетта и снова глянула на него. – С братом?
   Адольф безучастно смотрел на нее.
   – Ты мне не брат, – сказала она. – Ты думал, она твоя мать? Она тебе не мать. Твоя мать оставила тебя на берегу Сены. Никто не знал твоей матери.
   Он уставился на нее. На его губах начал складываться вопрос, в его глазах начало появляться понимание сказанного, но тут подошли двое мужчин и увели ее и ребенка. Они оттащили их от него, и тогда Адольф взглянул мимо них, на Варнетта, на его отдельный, последний вагон. Варнетт едва взглянул на Жанин. Жанин продолжала смотреть на Адольфа, словно заклиная его. Варнетт сдержанно улыбнулся и облизнул губы.
   – Завтра я до конца урегулирую наш финансовый договор, мсье, – сказал он. Он повернулся и добавил: – Для человека, который не верит в рабство, вы справились неплохо. Особенно учитывая, что – когда это было, пять лет назад? – вы едва не убили меня из-за нее.
   Те двое затащили Жанин в вагон, Варнетт вошел следом; пока поезд отходил от Виндо, Адольф Сарр слышал, как она зовет его издалека.
   После того как поезд ушел, он еще долго стоял на том же месте. Он покинул вокзал на рассвете. Он брел обратно теми же улицами, которыми шел туда. Он не знал, тот же синий свет перед ним или просто занимается заря. Все окна, куда он раньше заглядывал, были черны и скучны, и он не мог заставить себя посмотреть в лицо тем, кто уже встал и отправился по делам. Никто не окликал его, когда он проходил мимо, хотя его знала вся деревня; словно в ступоре, он спотыкаясь спешил к воде, за ворота города, где со стен арок свисали лозы, которые гладили его по лбу, когда он пробегал мимо. Он миновал кофейни и бары. Наконец, когда солнце должно было уже встать над лесом у него за спиной, когда ветер принес с виноградников в километрах от Виндо аромат, смешавшийся с запахом морской соли, он пришел к концу пристани. Вокруг рядами были пришвартованы баржи, и мосты вели к суше. Он остановился и посмотрел на запад, где затянутое тучами небо светилось ровным металлическим блеском. Он вспомнил, как ребенком жил в номере семнадцатом и в ранние часы, как сейчас, рыскал по дому, прокрадываясь мимо дремлющих куртизанок, и как у дверей всегда слышал стук ледяных глыб, выпадавших из грузовика на улице. Он ждал, когда солнечный свет вздует воду волдырями. Глядя в воду, он ждал хотя бы одного всплеска ослепительного света на поверхности. Как только он увидит этот свет, он нырнет на ту сторону, навсегда. Если в конце войны он решил, что заходить за пределы видимого нет смысла, если он решил, что за экраном все то же, что и перед ним, то сейчас он все-таки считал, что там никак не может быть ужасней, что там ему не придется испытывать такого омерзения, потому что это, по крайней мере, будет варварство, сотворенное кем-то другим; и возможно, слетев с причала с вытянутыми вперед руками и медленно выплыв с той стороны, он станет ничем, словно его никогда и не было – а именно этого ему сейчас хотелось. Он стоял и ждал, когда свет откроется ему, но тот не открывался. В воде не было света. Было лишь, как это ни странно, его собственное отражение; он увидел самого себя на палубе одной из барж. Подняв глаза, он увидел, как он сам, в сине-белой полосатой тельняшке, открывает дверь в каюту и исчезает внутри.

8

   В одно прекрасное утро в Монреале маленький мальчик по имени Флетчер Грэм наблюдал за рекой Сент-Лоренс из окна отцовского кабинета, когда его отец нечаянно спустил курок кремневого ружья. Старинное ружье выстрелило прямо у мальчика за спиной. Пока выстрел звенел у него в ушах, превращаясь в звук, который он то и дело слышал до конца своей жизни, его перекрыл рев реки, и эти два звука стали для него неразделимыми; еще долго после этого случая он слышал треск кремневого замка, когда слишком долго глядел на неустанное течение воды. В это мгновение Флетчер повернулся и увидел себя в зеркальной панели в углу комнаты; увидел, как его лицо мучительно преображается во множество концентрических кругов, сжимавшихся все туже по мере того, как звук становился все более невыносимым. Ему не суждено было забыть свое лицо в ту минуту. К тому же выражения всех лиц на картинах его отца, которые стояли на расставленных по комнате мольбертах, преобразились в выражение его собственного лица, так что ему стало ясно (он был серьезным мальчиком, не выдумщиком и не бестолочью), что все они опалены отзвуком выстрела; все лица на всех картинах выглядели так, словно не могли вынести звона в ушах. А его отец просто стоял в своей красной робе, которую надевал всегда, когда занимался живописью или воображал себя живописцем; он уставился на дымящееся ружье у себя в руках, как будто с ним заговорил призрак. В противоположной стене зияла огромная дыра, пробитая зарядом ружья, из которого уже сто лет как не стреляли. Отец Флетчера положил ружье обратно на полку и попятился от него, ожидая, что аномалия просто исчезнет, но, увидев лицо сына и ужаснувшись ему, он начал всхлипывать вместе с ребенком. С раны в стене опадала штукатурка.
   Вообще-то ружье мистер Грэм получил, когда и сам был еще очень молод, в награду за свою самую знаменитую картину. Это случилось в один-единственный момент подлинной славы в жизни живописца, когда ему было тринадцать. В начале двадцатых он закончил эпическое полотно под названием «Зал Конвента в разгул террора» к премьере одного фильма. Картина была довольно большой, она простиралась вдоль всей стены кабинета, а когда-то принесла вундеркинду настоящую известность. Юного живописца даже привезли в Париж, чтобы показать ему его картину, вывешенную в Гранд-опера, где должен был состояться первый показ фильма. Когда, по необъяснимым причинам, в самый день премьеры фильм был отозван, шанс, выпавший художнику, также обратился в ничто; мальчик забрал свою картину обратно в деревню, где вырос, а позже, покинув Францию, – в Канаду. Он сменил имя на решительно английское Франклин Грэм, женился на англичанке на пятнадцать лет моложе себя и жил в английской половине разделенного Монреаля; все это было выражением смутного чувства, что его предали. Тем не менее он оставил себе кремневое ружье, врученное ему за картину и использовавшееся в самом фильме, – оно, насколько было известно, не заряжалось и не стреляло с дней революции. Теперь же Флетчеру Грэму, оглушенному запахом пороха и долгим эхом воскресшего ружья, казалось, что люди в отцовском «Зале Конвента в разгул террора» силятся побороть не только кровавый потоп, но и тот же самый взрыв – даже сами Дантон, Робеспьер и Марат, – словно все собрание ввел в неистовство звук, который им никак не удавалось выкинуть из головы.
   Флетчер не винил отца в предсмертной агонии ружья, что было разумно; он винил себя, что было необъяснимо. Его любовь к отцу была настолько всепоглощающей, что мальчик мог лишь с самого себя требовать ответа за отцовское горе, которое, как он предположил по юности, было целиком связано с этим несчастным случаем. Позже, по мере того как он взрослел, ни его преданность, ни чувство вины не ослабевали, несмотря на открытия, которые потенциально могли бы разочаровать его в так называемой гениальности отца. На самом деле Франклин Грэм вовсе не был хорошим художником, а после инцидента с ружьем стал художником совсем беспокойным; ни его стиль, ни техническое умение, ни видение нисколько не продвинулись со времени написания шедевра, выполненного им в возрасте тринадцати лет, и в конце концов его мастерская наполнилась портретами детей, которые выглядывали из окна – позади текла река Сент-Лоренс, – и вопили за стеклом, отпрянув от внезапной пальбы безмозглого оружия. Позже художник начал изображать маленькие фигурки застреленными – выпавшими через стекло или лежащими под окном, по ту сторону дорожки. После смерти мистера Грэма мать Флетчера продолжала поддерживать легенду о том, что ее муж был великим, но непризнанным живописцем, и превратила дом в музей, рассказывая своим гостям о великой силе его картин и о подробностях биографии, а также привычно вычитая десять лет из возраста Грэма, чтобы убедить людей, будто он трагически погиб юным талантом, а вовсе не неудачником средних лет. Еще позже, когда Флетчер начал поправлять мать насчет возраста, она неистово возражала, хотя, казалось бы, арифметику опровергнуть невозможно. Но к тому времени юный Грэм уже давно знал правду – с тех самых пор, как купил у лавочника немой фильм без титров, на одной катушке, под названием «Французская революция», и увидел отцовский шедевр запечатленным на целлулоиде. Тогда ему стало ясно, что это тот самый фильм, ради которого и был написан «Зал Конвента», а его отец никогда не был талантливым юным гением, но лишь талантливым юным копировальщиком, который искусно срисовал свой эпический холст с одного-единственного кадра.
   Когда Грэму было пятнадцать, однажды вечером он отнес фильм в Монреальский кинематографический архив – показать кураторам. Картина позабавила и заворожила этих людей; директор архива, такой старик, что он еще юнцом видел «Большое ограбление поезда» [21], проникся заинтересованностью Флетчера и пообещал разузнать о фильме побольше. Он также предложил Флетчеру хранить пленку в сейфе архива; они подписали соответствующий договор, в котором было указано, что фильм принадлежит мальчику. Я бы посчитал, что фильм принадлежит тому, кто его снял, сказал Флетчер, и директору архива это понравилось. Тем временем он заразился энтузиазмом мальчика, с трудом поддававшимся анализу; Флетчер никому не рассказывал о картине отца и теперь уже сам точно не знал, почему фильм стал для него так важен; он чувствовал лишь, что страсть и безрассудство фильма пленяют его, хотя сам страстностью и не отличался. Директор архива, доктор Агги, примерно через неделю после просмотра фильма позвонил мальчику и пригласил его прийти и потолковать.
   Вечером, когда Флетчер появился, доктор Агги был искренне воодушевлен. Он отвел мальчика к себе в кабинет, где они поговорили об обыденных вещах вроде учебы Флетчера и его интереса к кино. Флетчер объяснил старику, что сначала коллекционирование фильмов было для него хобби; его отец был художником, и идея движущейся живописи впечатляла его, вот он и заказал какие-то фильмы из рекламных проспектов и журналов. Этот фильм он заказал вместе с несколькими другими, по объявлению, практически в последний момент. И он стал его любимым фильмом – словно сама история глядела на него одним глазом через белое окно.
   – Ну, а я сделал захватывающее открытие, – сказал Агги, снимая с полки справочник и усаживаясь обратно в шезлонг. – У меня есть причины думать, что это потерянная пленка из фильма «Смерть Марата». Ты знаешь этот фильм?
   – Нет, – ответил Флетчер.
   – Он был снят молодым режиссером по имени Адольф Сарр через несколько лет после Первой мировой, но так и не показан публике. Предположительно, этот Сарр, которому было не намного больше, чем тебе, когда он начал работу над фильмом, продолжал работать над ним еще несколько десятков лет. Те, кому удалось увидеть фильм, – сказал Агги, – говорят, что это лучшая картина, произведенная французским кинематографом в эру немого кино. Другие говорят, что это вообще лучший немой фильм, на многие годы опередивший работы остальных режиссеров. Тридцать лет назад этот фильм был настоящей легендой.
   – А почему он его не закончил? – спросил мальчик.
   – Некоторые говорят, что закончил. Но он настаивал, что фильм недоделан, и продолжал работу еще долгое время после того, как актеры и большинство съемочной группы скончались. Актер, игравший Марата, погиб в лечебнице для душевнобольных через пару лет после того, как фильм должен был выйти в прокат в Париже. Считается, что женщина, сыгравшая Шарлотту Корде, умерла после Второй мировой, тоже в Париже. Единственным, кто остался с Сарром, был его оператор-датчанин по фамилии Роде.
   – Так что же случилось с фильмом?
   Агги пожал плечами.
   – Его выкупил Голливуд. Сарр этого, конечно же, не знал; он думал, что они собираются помочь ему закончить его шедевр. Они вызвали его в конце тридцатых, вместе с его сыном Жаком и с Эриком Роде. Но на самом деле они ничуть не были заинтересованы в том, чтобы закончить фильм, – они лишь хотели заплатить достаточно денег, чтобы забрать у него картину.
   – Но зачем?
   – Она ужасала их, – ответил Агги. – Этот человек растягивал экран и делил его, перетасовывал, как колоду карт. Голливуду с трудом давался переход к звуку, они не хотели снова проходить через все это. Ирония в том, что Сарр никогда не стремился к звуку. Так что через пятнадцать или двадцать лет, когда студию возглавил сын Сарра, Жак, он сам саботировал фильм. Попытался его спалить.
   – А Сарр еще жив?
   – Понятия не имею. Когда о нем слышали, по всей видимости последний раз, он все еще жил в Лос-Анджелесе.
   Агги отложил книгу.
   – А фильм? – спросил мальчик.
   На это тоже не было готового ответа. К тому времени, как Флетчер стал студентом университета, он прочел все, что было написано об Адольфе Сарре и «La Mort de Marat»; все эти материалы относились к периоду до Второй мировой войны. Сны Флетчера наполнились сценами из «Марата», каждая из которых в определенный момент замирала – целлулоид превращался в гобелен, черное и белое приобретало приглушенные масляные оттенки. В то же время все персонажи выглядели одинаково – их лица были составлены из концентрических кругов. Будил Флетчера Грэма всегда один и тот же звук. Посреди ночи он садился на постели и ждал, сжав голову ладонями, – ждал, когда все это прекратится.