Перед Лорен была такая неподъемная масса отрицания, что у нее не осталось выбора: ей нужно было быть очень осторожной в своих утверждениях, ей нельзя было допускать ошибки, она не могла позволить себе обманываться. Когда придет весна, она отправится в Венецию, чтобы увидеться с Джейсоном; тогда ее будут окружать одни лишь утверждения, и это лишь пуще запутает все дело. В то же время Мишель не задавал вопросов, не требовал решительного выбора. Больше всего ее тревожило, что она любит его безгранично, беспричинно – так же, как прежде любила Джейсона. Она совершенно не доверяла этому чувству.
   Теперь она наблюдала, как он пытается по кускам собрать свое прошлое из маленьких коробочек с целлулоидом. Она видела, что он едва может заставить себя смотреть фильм в одиночку, но они посмотрели его вдвоем – старая женщина в доме говорила, судя по субтитрам, что живет в окне. Что она хочет сказать этим «живет в окне»? – спросила Лорен. Мишель покачал головой. Они просматривали фильм снова и снова, пытаясь разгадать его. Так продолжалось много дней, пока однажды женщина, к ноге которой жался ребенок, не встала на балконе напротив и не заорала на них; через открытое окно она увидела, что Мишель с Лорен крутят проектор. Она призывала людей внизу на улице, жалуясь им, что там двое тратят электричество, чтобы посмотреть кино, в то время как ее ребенок замерзает. Прохожие начали останавливаться и прислушиваться к женщине, и кто-то выкрикнул, что из отеля вышел бы неплохой костер. Консьержка отчаянно лупила по двери, и Мишель выключил проектор. Какое-то время после этого электричество в номера давали более скаредными порциями. И тогда Лорен и Мишель стали пользоваться электричеством, как и все, чтобы включать маленький калорифер, который хотя бы согревал их руки и ноги. По ночам они приходили в Люксембургские сады, где в пустом фонтане каждый вечер разводили гигантский костер и сотни людей собирались в попытке согреться.
   Мишель начал просматривать фильм кадр за кадром, сидя у балкона и изучая пленку при сером свете с небес.
   Она гадала, чего он ищет; она предполагала, что он и сам не знает. Все, что она знала, – это что когда она снова нашла Жюля, там, на барже, ей внезапно стало легче решать; она надеялась, что находка пленки сделает то же для Мишеля. Она не была уверена в том, какие решения предстоит принять Мишелю, однако не сомневалась, что одно-два предстоит непременно; ей было невыносимо думать, что лишь она одна оказалась лицом к лицу с жизненно важным выбором. Она всегда чуть-чуть опасалась, что он найдет нечто – в одном из кадров, которые он исследовал так тщательно, – что уведет его от нее; она с тревогой наблюдала за выражением его лица, ожидая, что он вот-вот наткнется на потерянную любовь, забившуюся в дальний угол и ускользнувшую во время предыдущего просмотра. Но она рассчитывала на лучшее. Она рассчитывала, что, так же как она, вновь найдя Жюля, неким образом освободилась от обязательств перед Джейсоном; так же, как она, наткнувшись на ребенка, Джейсоном практически брошенного, убедилась, что больше ничего не должна Джейсону и ничего не желает от него; так же как развеянное этим открытием чувство вины избавило ее от ощущения, что нужно платить по счетам, – так и свет, пролитый на прошлое Мишеля, сгладит одержимость, которая движет им и рассекает его надвое, и он вновь станет целым. Она знала, что в нем двое людей, бегущих в противоположные стороны; и, думала она, когда его собственное прошлое вновь станет принадлежать ему, он весь устремится в одном направлении и они с Жюлем смогут сопровождать его на этом пути.
   К концу января холод достиг апогея. В ту неделю поджигались целые здания; о действиях такого масштаба шептались еще с Рождества. Потом однажды ночью запылал театр «Одеон», а на следующее утро Лорен и Мишель застали толпу полицейских и солдат на улицах, перегороженных баррикадами от Сен-Жермен-де-Пре до бульвара Сен-Мишель. Однако это не остановило поджигателей (хотя в такой мороз казалось несправедливым называть это поджогом). Кое-какие здания были сочтены необязательными, ненужными – включая театры, монументы, музеи, некоторые очень стильные магазины, синагоги, а в понимании некоторых, и богатые дома тоже. К Лувру, на рю де Риволи, даже подогнали пару танков; опаленные деревья чернели, усыпанные снегом. Через три дня после поджога «Одеона» троих арестовали, когда они пытались поджечь базилику Сакре-Кёр. Многим жителям Парижа мысль о Святом Сердце [32], горящем над городом подобно факелу, казалась изысканной – это был бы погребальный костер, который согрел бы их надолго, возможно – до самого утра.
   Лорен получала от Джейсона телеграмму за телеграммой; в каждый свой поход за реку в «Америкэн экспресс» – куда она теперь выбиралась не чаще раза в неделю, потому что идти было холодно и долго, а часы, когда контора работала, сократились, – она обычно заставала две или три ждущие ее телеграммы. Каждая была настойчивей предыдущей; это немного напоминало ей письма, которые она сама писала ему в начале их брака, хотя эти, конечно же, были лаконичней, экономней. Он никогда раньше не говорил так, и она вспомнила странную, нетипичную тревогу, выказанную им на бульваре Паулина, прежде чем он уехал в Европу. Ее поразила очевидная истина: Джейсон был напуган; и когда она подтвердила ему, что Мишель с ней («Я знаю, – написала она ему с бессознательно жесткой иронией, – ты будешь рад, что я не живу в чужом городе одна»), телеграммы на время прекратились, а затем пошли косяком. Она ответила, что не может уехать из Парижа – все железные дороги и авиалинии закрылись; это было не совсем правдой, как Джейсон сам подтвердил, наведя справки. На самом деле от Восточного вокзала из Парижа ежедневно уходил один поезд – по единственной дороге, которую успевали очищать бульдозерами и паровыми экскаваторами; она была длинной, окольной, ведя в Тур, затем на юг вдоль побережья Франции мимо Ла Рошели, Виндо, Бордо и Биаррица, затем уходила от моря к Тулузе, проползая вдоль Пиренеев к Лазурному берегу, Марселю, Ницце, Монако, затем через итальянскую границу – к Генуе, Милану и, наконец, к Венеции. В лучшем случае на дорогу ушло бы три дня, а принимая во внимание непредсказуемые погодные условия – больше; но все-таки поезд шел в Венецию, подчеркивал Джейсон, и он не видел причин, по которым Лорен не могла уже давным-давно быть у него. Он не видел причин. Наконец она позвонила ему с почты на Иль-де-ля-Сите, как он часто просил ее, и через разделяющие их километры он сказал ей:
   – Тебе нравится Мишель.
   – Да, – сказала она.
   – У вас роман.
   – Да.
   Ей почти слышно было по телефону, как он кивает в своей обычной манере, которая не признавала никакой паники, а подразумевала непоколебимое самообладание любой ценой.
   – Могу ли я, – спросил он, – увидеться с тобой, прежде чем ты примешь решение?
   – Думаю, имеешь право.
   Она пожалела, что ее слова прозвучали услужливо.
   – Мне надо ехать в Венецию, – сказала она Мишелю на следующий день, у них в номере, когда они лежали в постели, отдыхая.
   – Знаю.
   – Мне нужно его увидеть.
   – Знаю, знаю.
   Он не смотрел на нее.
   – Ты сердишься? – наконец спросила она.
   – Нет. Я боюсь, – сказал он сухо.
   Боясь, он двигался дальше. Она наблюдала, как он день за днем корпит над пленкой, а после того, как они обсудили ее отъезд, его поиски ожесточились, словно он пытался защититься от своего страха. Однажды он подозвал ее посмотреть на что-то. Вглядываясь через лупу, она изучала кадр.
   – Не вижу.
   – Вон, на стене у кровати.
   В кадре его мать шла по комнате к дверям.
   – Там дата.
   – Теперь вижу. A. D. тысяча девятьсот чего-то там.
   –Ты разглядела девятку? Я не был уверен.
   – Ну, мне кажется, что это девятка. Похоже на правду, разве нет?
   – Да.
   – Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой.
   – Ты уверена? – спросил он. – Я этого не вижу.
   – Я догадываюсь. Это какая-то важная дата?
   – Не знаю, – покачал он головой. – Может, как раз в это время я приехал в Штаты.
   Наконец в один прекрасный день он отложил пленку, подошел и сел рядом с ней. Он видел, что ей не хочется этого говорить, и сказал за нее.
   – Тебе нужно будет заранее прийти на вокзал. Поезда нынче набиты битком. Билеты не бронируют, а из Парижа хотят убраться все.
   – Уже почти весна, – сказала она. – Может, не будет такой давки.
   – Может, и не будет.
   Она подождала.
   – Что ж, – сказал он. – Тогда я отправлю тебе телеграмму в «Америкэн экспресс» в Венеции, и ты дашь мне знать, когда будешь готова.
   – Адриан-Мишель…
   – Я знаю.
   – Значит, в Венецию, – сказала она.
   Он рассеянно глянул на пленку, которую держал в руках; он обмотал пленкой руку, как боксер перед схваткой заклеивает пластырем костяшки. Она притронулась к его ноге и хотела что-то ему обещать. Он понял, что она собирается дать обещание, и заговорил первым. Это уже не важно, сказал он о пленке. Нет? – спросила она. Нет, сказал он, качая головой. Он размотал пленку, чтобы продемонстрировать свое пренебрежение. Почему так важно правильно определить дату и место, к которым относится воспоминание? – спросил он. Зачем тратить столько времени на поиски точных географических и временных координат того, о чем мы помним, когда памяти важна лишь ее сущность? Ты отказываешься от прошлого? – спросила она. Я давно от него отказался, сказал он. Я отбросил его как-то ночью и был свободен от него к рассвету, но так и не смирился с этим. Я отказался от настоящего, подумав, что настоящее ничего не стоит без прошлого. Но ведь прошлое определило настоящее, разве нет? – спросила она. Конечно, сказал он. Конечно.
   Он пихнул ее на кровать и вытянул ей руки над головой. Он взял пленку и связал ей запястья. Тебе ведь не больно? – спросил он. Нет, ответила она. Но ты же не можешь вырваться? – спросил он. Нет, ответила она, не могу. Он распахнул ее пальто, затем одежду; стащив одежду с ее ног, он связал ей щиколотки. Она таращилась на него, пока он расстегивал и сбрасывал на пол собственные одежды. Он упал на колени подле кровати и укусил Лорен за спину. Он обматывал пленкой ее тело, пока перекрещивающаяся лента не покрыла ее всю, от шеи до бедер; она услышала, как второй франк падает в обогреватель и спирали гудят, накаляясь. Она не видела, как свечение обогревателя накрыло комнату вокруг нее, разбросав тьму по углам. Она почувствовала, как он берет ее, раздвигает ее; ее сдавил спазм, когда он просунул в нее язык. Когда она почувствовала, как его зубы впиваются в ее бедра, она попыталась отстраниться и услышала, как бобина от пленки падает с края постели и катится по полу. Она натягивала целлулоидные узлы на запястьях и щиколотках, а он схватил ее за грудь, когда она принялась отчаянно извиваться. Ничто не отпечатывалось в ее сознании – ни гам на бульварах внизу, ни сквозняк из окна, ни голоса в соседних номерах – ничего, пока она не учуяла запах горящих каштановых деревьев. И это отбросило ее назад: от его языка возникало такое чувство, словно в ее теле вьется струйка дыма, и она вспомнила, как однажды давным-давно в Канзасе проснулась посреди ночи, и почуяла запах пожара за окном, и услышала топот бегущих братьев в коридоре за дверью; в ужасе она, маленькая девочка, вскочила с кровати, сонно выползла в коридор, а оттуда – на крыльцо, посмотреть на суматоху в ночи. Люди метались в темноте туда-сюда, их силуэты подсвечивались сзади гигантскими кострами в плоском пейзаже, осенние листья потрескивали от жара, мимо нее шелестели длинные пышные юбки женщин, державших широкие, крутящиеся зонтики, чтобы защититься от дождя из сажи, – и все больше и больше листьев залетало в огонь. Ужас осенних ночных пожаров привел ее в восторг; она обернулась и увидела, что он стоит в отдалении и его волосы черны как сажа. Мишель, сказала она. Она попыталась оттолкнуть его, но его язык продвинулся дальше. Мишель, выкрикнула она, Адриан! Он схватил ее за бедра и притянул еще ближе. Ты чувствуешь мой язык? – спросил он. Она молча кивнула. Чувствуешь его в закоулках своего сердца? Мишель! – сказала она, пожалуйста, я больше не могу; но ни звука не сорвалось с ее губ, когда она увидела, как кончик его языка пробирается по аорте, вдоль ее горла, и скачет у нее перед глазами. Сердце остановилось, когда он взлетел от развилки ее тела вверх, и ей почудилось, что она сейчас упадет с кровати, но, подняв взор, увидела, что он глядит ей в глаза, вонзаясь в нее. Она прижала руки к груди и обмякла под ним с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым, заледеневшим ртом; она томилась под ним, пока он овладевал ею. Он отвел ее руки от грудей и взял их; он смахнул волосы с ее рта и взял его тоже. Я знал с самого начала, сказал он ей. Я знаю, сказала она. Я знал в темноте на лестнице, сказал он, когда поцеловал тебя. Она сказала: я это знаю. Я снял ради тебя одежду, сказал он, там, в темноте – ты это знала? Да, ответила она; ты и тогда меня так хотел? Он уткнулся лбом в тень ее шеи. Она сказала: ты не мог меня так хотеть; она опустила руки и прижала узел из плоти и целлулоида к его пояснице. Ты не мог меня так сильно хотеть, сказала она; и он сказал, пробормотал ей в ухо: мог, и хотел, и стоял на лестнице, дожидаясь тебя в темноте. И я услышал твои шаги на лестнице, и у меня стоял в ожидании тебя, когда погасли огни по всему городу; когда я перешел коридор и поцеловал тебя, мне показалось, что я наполню весь мир. Лорен, сказал он, когда положил руку ей на лицо и его движения стали свирепыми, до тебя я был мертвецом; и когда его отпустило, он содрогнулся так, что, казалось, эта дрожь поднимает его и держит в воздухе; он тихонько вскрикнул. Она смотрела, как его лицо меняется, переходя от изумления к оцепенению; он рухнул на нее. Одним длинным, резким выдохом, который он, казалось, вытолкнул из себя, он сказал лишь: «Ты». Его пальцы ослабли и упали. Его тело соскользнуло с ее тела.
   Зима пошла на убыль. Несколько дней даже сияло солнце, белое, зимнее, и вслед за светом почувствовалось тепло; с крыш домов капало на улицу, и лед на тротуарах трещал. Направляясь к реке, Лорен наблюдала в людях ощутимое, двойственное чувство облегчения и уничижения. По дороге через реку, в «Америкэн экспресс», она проходила мимо одной обуглившейся лачуги за другой; месиво из льда и пепла запачкало ее ботинки, на пальто осели снег и сажа. Чернели дверные проемы, из рам исчезли стекла, и все от авеню Опера до улицы Писцов было забросано мусором.
   Когда, за минуты до закрытия, она вошла в «Америкэн экспресс», ее ждала очередная телеграмма от Джейсона. У нее не было времени послать ответ. Можно ответить на следующий день, подумала она, после того как она попрощается с Билли. Она покинула контору и зашла в кафе, повесила пальто на соседний стул и поставила коньячную бутыль на стол перед собой. Она заказала горячий чай. Она спросила у официанта время и, хотя до назначенной встречи с Мишелем оставался еще час, решила быстро допить чай и идти дальше. Она смотрела на передвигавшиеся по улице толпы и затем ужаснулась, увидев, как впервые за многие недели включаются уличные фонари.
   Она подхватила бутылку и ушла в темноту; она вдруг поняла, насколько иначе выглядят частично освещенные улицы – в последние месяцы единственный свет исходил от костров и военных прожекторов, шаривших по городу в поиске поджигателей. Даже сейчас горели не все фонари, а скорей через один, через два; люди торопились от фонаря к фонарю по чередующимся пазухам темноты. Казалось, свет возмущает их – они приучились к этому.
   Поэтому ее изумило то, что она увидела всего в квартале от «Америкэн экспресс». Премьера – у входа были припаркованы лимузины, а на улице стояли огромные генераторы, подключенные к юпитерам, освещавшим холодный белый фасад Гранд-опера. Люди, разодетые в вечерние платья и строгие костюмы, даже в цилиндрах, шествовали на показ кинофильма. Словно зимы и не было. На улице собиралась толпа, которую отделяли от прибывавшей элиты бархатные канатики на позолоченных столбиках, а также несколько полицейских с серьезными лицами; Лорен уже слышала ропот. У всех в толпе были изможденные от долгой зимы лица, в то время как из лимузинов вылезали изнеженные, сияющие люди, ни один из которых не мерз ни единого мгновения.
   И только когда подъехал последний лимузин, начались беспорядки. С заднего сиденья вылез высокий молодой человек с серьезным лицом, а за ним – маленький, очень старый человечек; при виде него Лорен вздрогнула, потому что на одну нелепую секунду ей показалось, что это Билли. Казалось, он немного не в себе и не очень-то понимает, что происходит; молодой человек взял его под руку и повел по лестнице. Гости, съехавшиеся на премьеру, зааплодировали, и, когда ликование стало невыносимым, на аплодисменты ответили булыжником, брошенным откуда-то из-за спины Лорен. Камень ударился о стену Гранд-опера, пропоров дыру в старом холсте, который, по всей видимости, изображал сцену из фильма. Молодой человек остановился и вылупился на дыру в картине. Второй булыжник полетел в один из юпитеров, раздробив стеклянный колпак, но не саму лампу. В толпе загудели голоса, зазвучали грязные ругательства; те, кто приехал на показ, испуганно поспешили внутрь театра. В воздух взметнулся очередной булыжник, и полиция начала оттеснять толпу, передвигая позолоченные столбики, пытаясь расширить границы, очерченные бархатными канатами. На ступеньках перед Гранд-опера молодой и старик стояли, не шелохнувшись, первый – уставившись на картину, второй – на разбитый прожектор. Лорен увидела, как лицо старичка впервые загорелось каким-то странным ожиданием; в то время как вокруг нее вопли превратились в вой, молодой прикрыл глаза, лицо его изменилось, и наконец он схватился за голову, словно пытаясь что-то сдержать. Казалось, он не может больше вынести рева толпы. Он крутанулся на месте и встал на ступенях лицом к ней. «Вы что, не знаете, что это самый великий фильм на свете? – выкрикнул он с расширенными глазами, все еще держась за голову. – Вы что, не понимаете, что я потратил всю жизнь…» – он не закончил. Она увидела, как камень поднялся и опустился – так медленно, что позже она удивлялась, отчего не закричала. Спустя мгновение все остановилось, в следующее мгновение – снова сдвинулось; она четко запомнит, как золотая оправа очков молодого запрыгала вниз по ступенькам; лица вокруг нее оледенели, словно вернулась зима. Она оглянулась на молодого и увидела, как его лицо брызнуло красным.
   Он упал. Старик лишь стоял и ошеломленно глядел на него. Полиция, оказавшаяся в меньшинстве, была смята ринувшейся толпой. Люди сталкивались друг с другом: одни пытались ворваться в Гранд-опера, другие, включая Лорен, – убраться подальше. В толкотне она все смотрела на старичка, в ужасе ожидая, что и его вот-вот прибьют. «А как же старик?» – крикнула она в никуда, на что кто-то отозвался: «Да, держи старика!» Она замотала головой и все продолжала оглядываться на него; он же просто стоял, словно прикованный к месту, завороженный, притянутый. К чему – она не понимала, пока он наконец не побежал или, во всяком случае, не начал двигаться так быстро, как только ему удавалось; он ринулся не к спасению, не в толпу, а к прожектору. Его влекло к ослепительно яркому свету, и он побежал к нему, словно собирался в него кинуться. Он отбежал от ступенек; у него под ногами хрустело разбитое стекло юпитера; он почти достиг его, когда его отдернул полицейский. Пока его буквально оттаскивали, старик все тянулся к прожектору; Лорен было ясно, что в этом свете он видит что-то, чего не видел больше никто. Она покрепче обняла коньячную бутыль.
   Ей почудилось, что ее держат две дюжины рук; она пыталась освободиться, но от этого стало только хуже. И лишь когда она совсем уже не могла двигаться и ей показалось, что ее вот-вот собьют с ног, она вдруг осталась одна; течение толпы внезапно переменилось, и Лорен высвободилась. Она не глядя рванулась на другую сторону улицы. Остановилась, обернулась на схватку и побежала дальше; несколькими кварталами позже она все еще слышала выстрелы и чувствовала, как под ногами дрожит земля.
 
***
 
   Старик дошел до реки. Рассвет отцветал перед ним; словно в трансе, он не думал ни о чем. Он не думал о свете, он не думал о «La Mort de Marat», он не думал о безликом трупе Флетчера Грэма, он не думал о ней. Если бы его остановили по пути к реке и спросили: Адольф, у тебя нет вестей от Жанин? – он не понял бы, кто такая Жанин. Если бы его остановили и спросили про вчерашний вечер – что произошло, почему? – он не вспомнил бы. Если бы его остановили и спросили, куда он идет, он сказал бы, что идет к реке, – но если бы его спросили, зачем ему к реке, он не смог бы ответить. И так он шел по улицам в то утро, и время от времени кто-нибудь искоса поглядывал, когда он проходил мимо; когда он дошел до реки, он подошел к мосту Пон-Нёф, остановился и посмотрел – без всякой понятной ему причины – вниз, на лестницу, что вела с моста к причалу.
   Молодая женщина шла к реке. Она собиралась попрощаться со стариком на барже. Ее любовник сказал, что встретит ее, когда купит хлеба в булочной. Подойдя к реке, она увидела, что лед большей частью вскрылся, кое-где мелькали полыньи с бурлящей водой, в которой кружились ледяные обломки. Между причалом и баржей оставалась тонкая полоска льда, который еще оставался целым. Старик на барже заметил ее и помахал рукой; она помахала в ответ. «Здесь можно перейти?» – окликнула она его.
   Он пожал плечами и что-то ответил. Она не могла разобрать французских слов. Она прижала к себе коньячную бутылку и проверила лед на прочность. На полпути к барже она услышала, как лед позади затрещал, а когда она перепуганно помчалась вперед, разлом пошел за ней по пятам. Старик помог ей забраться на борт в тот самый миг, когда последняя льдина ушла у нее из-под ног. Они оба посмотрели на берег.
   – Кажется, ты освободила реку, – сказал он ей. – По крайней мере, до следующей зимы.
   – А следующая зима будет такая же? – спросила она.
   – Я не тревожусь о грядущих зимах.
   – Вы слышали о том, что было вчера вечером?
   – Беспорядки в Опера, – сказал он.
   Она почувствовала дрожь через палубу под ногами.
   – Осторожно. Река сейчас и вправду вскрывается. Через секунду, когда вода побежит свободно, баржа резко качнется.
   Она глянула на причал.
   – Мишель не добежит.
   Он присел.
   – А ты там была?
   – Где?
   – В Опера.
   – Нет. То есть да. – Она взглянула на него. – А вы?
   – Нет, – сказал он.
   Она снова перевела взгляд на причал.
   – А это разве не твой дружок? – показал пальцем старик.
   – Да.
   Она помахала ему. Он поднял над головой батон. Она развела руками, показывая на лед, на воду, и взгляд ее на секунду отвлекся от него. Она вздохнула и сказала реке:
   – Мне нужно уехать из Парижа.
   – В Голливуд? – спросил Билли.
   – В Венецию.
   Он не стал просить разъяснений.
   – Я уже не знаю, чего хочу, – сказала она, глядя через плечо на причал, где стоял Мишель.
   Она снова помахала, и тут от берега до берега прокатился оглушительный треск, словно бы вызванный ее движением. «Осторожно», – сказал Билли, придерживая ее за локоть, но было слишком поздно: их качнуло, и спазм судна встряхнул ее – она едва удержалась на ногах.
   Бутылка вылетела из ее объятий.
   Она упала на лед, не разбившись. Но лед провалился под ней; речное течение подхватило ее и завертело между льдин, подо льдинами; ее то затягивало под лед, то она выплывала снова. Неводом Билли до нее уже было не дотянуться. Лорен стояла, зажав рот руками.
   Старик проследил взглядом за бутылкой и перевел глаза на Лорен. Лорен ответила ему взглядом и перевела глаза на Мишеля, который все это наблюдал и теперь шел вдоль причала, пытаясь не потерять бутылку из виду. На секунду показалось, что бутылка плывет к нему, и он упал на колени, а затем на живот, дожидаясь, когда сможет до нее достать. Но вместо этого река отнесла ее дальше.
   Тогда Лорен поняла, что и Мишель, и Билли, должно быть, считают, что она сошла с ума. Но казалось, для них это не важно – они смирились с тем, что бутылка по какой-то причине важна для нее, и уважали ее безумие. Билли отпихивал лед длинным шестом.
   – Хочешь, поплывем за ней? – спросил он.
   Баржа тронулась вниз по течению. Лорен посмотрела на Билли, посмотрела на Мишеля, посмотрела на бутылку, плывущую вдалеке. Они двигались мимо Мишеля, в сторону моста Пон-Нёф.
   Она увидела, как Мишель печально улыбается и кивает ей.
   – До встречи в Венеции, – сказал он, когда она проплывала мимо.
   – Я хотела поцеловать тебя, – сказала она.
   Он кивнул.
   Она хотела поцеловать его. Она не знала, при каких обстоятельствах снова его поцелует; она не знала, поцелует ли его когда-нибудь, как раньше.
   У моста Пон-Нёф, у ступенек, Билли глянул в холодную черную воду и увидел свое собственное отражение, стоявшее, как это ни странно, не на палубе, а над ним, на мосту. Он задрал голову как раз в тот миг, когда баржа заплывала под мост, и на той стороне моста увидел себя, переходящего реку.

10

   К тому времени, как он сел на поезд, сны прекратились.
   Что-то подменило его страсть к прошлому, что-то забаррикадировало поток осколков памяти, который подплывал к нему на рассвете, когда он проснулся. Вспышки воспоминаний – о близнецах и Париже, о дядьях и Калифорнии – достигли того уровня насыщенности, когда разум и сознание стали к ним слепы; и тогда он забыл о них. Его ночи стали бессодержательны и безмятежны; он не мог, не напрягаясь, вспомнить свой последний сон. Он не мог вспомнить последнее вернувшееся воспоминание. Он уже не помнил ощущения, что нет ни начала, ни конца, – теперь конец, к которому он стремился, был ему достаточно ясен. Ему нужно было на поезд, ему нужно было в Италию; он прождал три недели с того утра, когда провожал ее вниз по Сене со стариком, и за пять дней до назначенного старта венецианского кросса, когда Сена начала таинственным образом исчезать, покинул Париж на единственном поезде, который еще шел из города.